Германия

Амраева Аделия Акимжановна

Тяжело за несколько лет лишиться всех друзей, чьи семьи уехали в Германию, и при этом еще изучать немецкий, язык ненавистной страны, из-за которой пришлось остаться в одиночестве. Вдобавок одноклассники-«англичане» стали обзывать немецкую группу фашистами. Сможет ли Дильназ найти новых товарищей, выучить немецкий и перестать обижаться на страну, которая перед ней ни в чем не виновата?

Для среднего и старшего школьного возраста.

 

 

О конкурсе

Первый Конкурс Сергея Михалкова на лучшее художественное произведение для подростков был объявлен в ноябре 2007 года по инициативе Российского Фонда Культуры и Совета по детской книге России. Тогда Конкурс задумывался как разовый проект, как подарок, приуроченный к 95-летию Сергея Михалкова и 40-летию возглавляемой им Российской национальной секции в Международном совете по детской книге. В качестве девиза была выбрана фраза классика: «Просто поговорим о жизни. Я расскажу тебе, что это такое». Сам Михалков стал почетным председателем жюри Конкурса, а возглавила работу жюри известная детская писательница Ирина Токмакова.

В августе 2009 года С. В. Михалков ушел из жизни. В память о нем было решено проводить конкурсы регулярно, каждые два года, что происходит до настоящего времени. Второй Конкурс был объявлен в октябре 2009 года. Тогда же был выбран и постоянный девиз. Им стало выражение Сергея Михалкова: «Сегодня — дети, завтра — народ». В 2011 году прошел третий Конкурс, на котором рассматривалось более 600 рукописей: повестей, рассказов, стихотворных произведений. В 2013 году в четвертом Конкурсе участвовало более 300 авторов.

В 2015 году был объявлен прием рукописей на пятый Конкурс. Отправить свою рукопись туда может любой совершеннолетний автор, пишущий для подростков на русском языке. Судят присланные произведения два состава жюри: взрослое и детское, состоящее из 12 подростков в возрасте от 12 до 16 лет. Лауреатами становятся 13 авторов лучших работ. Три лауреата Конкурса получают денежную премию.

Эти рукописи можно смело назвать показателем современного литературного процесса в его «подростковом секторе». Их отличает актуальность и острота тем (отношения в семье, поиск своего места в жизни, проблемы школы и улицы, человечность и равнодушие взрослых и детей и многие другие), жизнеутверждающие развязки, поддержание традиционных культурных и семейных ценностей. Центральной проблемой многих произведений является нравственный облик современного подростка.

В 2014 году издательство «Детская литература» начало выпуск серии книг «Лауреаты Международного конкурса имени Сергея Михалкова». В ней публикуются произведения, вошедшие в шорт-лист конкурсов. Эти книги помогут читателям-подросткам открыть для себя новых современных талантливых авторов.

Книги серии нашли живой читательский отклик. Ими интересуются как подростки, так и родители, библиотекари. В 2015 году издательство «Детская литература» стало победителем ежегодного конкурса Ассоциации книгоиздателей «Лучшие книги года 2014» в номинации «Лучшая книга для детей и юношества» именно за эту серию.

 

 

От автора

Сейчас у меня много друзей — в России, в Украине, в Казахстане… С ними я переписываюсь, созваниваюсь, встречаюсь иногда, их я поздравляю с праздниками, им могу пожаловаться, с ними могу поделиться радостью. А есть такие друзья, которых я, возможно, никогда не увижу. Но ни на минуту не возникло у меня ощущения, что дружба закончилась. Потому что детская дружба — она навсегда.

Истории, которые я расскажу, затрагивают много судеб. Одна из этих судеб — судьба целого народа. Народа, который во время войны переселяли массово на Урал, в Казахстан, Сибирь, Республику Коми, на Алтай. Просто за язык, просто за принадлежность к определенной, враждебной на тот момент — немецкой — нации. У этого народа было много бед: трудармии, «зоны» спецпоселений, безразличие и ненависть со стороны всех остальных. Тяжелое было время.

После распада СССР Германия позвала свой народ домой. И начались массовые возвращения на родину.

Но я хочу рассказать не об этом. Не о возвращенцах. Я хочу рассказать о тех, кто остается, кто ждет писем и верит в дружбу. Я хочу рассказать о себе… И о самом главном моем «враге», который смог стать мне другом…

 

Вместо пролога

Я уставилась в компьютер. Сайт настырно просил хоть какие-то данные… А у меня их не было. Никаких. Только имя. Имена. Много имен… «Жди меня — Wait for me» горело наверху экрана черным. «Горело» и «черным» — сочетание странное, но верное. Именно так горели во мне имена, те, что я еще помнила. Те, что никак не могла забыть.

«Иногда люди уходят живыми», — выскочило из скайпа. Макос хотел поддержать. Такая у него манера — давить посильнее, чтобы в какой-то момент — раз! — и пожалеть. Будто невзначай, будто нечаянно. Тогда, когда я решу, уже не нужно. Не нужно жалеть и поддерживать: сама справлюсь.

«Хочешь сказать, не стоит искать?» — застучала я нервно по клавиатуре.

«Отчего же… Хочу сказать, что, как бы ты сейчас ни поступила, все к лучшему. Все так и должно быть». — И Макос добавил после этих черных на белом слов мишку. Веселый мишка, раскинув лапы, обнимал.

«То есть если я не найду…» — начала я писать, но Макос опередил.

«Люди уходят и остаются, теряются и находятся. Когда мы этого хотим. Именно мы. Ты захочешь — они найдутся. Захочешь — так и уйдут».

Люди уходят живыми… Сложно все это. Зря я взялась с утра просматривать свой старенький фотоальбом. Есть ведь Макос. И я ни на кого не злюсь больше… Все прошло. Все ушло. Так жаль, что ушло. Так жаль, что не обняться… Хотя бы мишками.

«А если их и сайт не найдет?» — Я поставила плачущий смайлик.

«Найди их в себе».

«Как?»

У Макоса всегда все просто. Хорошо, что он умеет делиться этой простотой, тогда, когда приходит пора «нечаянно» и «невзначай».

«Как ты нашла в себе ее».

Карандаш в скайпе замер. Я ждала, хотя уже знала, что Макос имеет в виду. Карандаш снова зашевелился:

«Германию…»

 

Расставание первое

Крокодил

Витя меня раздражал. Это ужасно, когда за тобой таскается едва умеющий ходить малыш!

— Мам, он противный! — сказала я важно, даже руки скрестила на груди для пущей убедительности.

— Доча, он же маленький совсем. — Мама говорила несерьезно, умилялась. — Ты же старше его, должна за ним присматривать.

Соседка, тетя Света, сидела рядом с мамой на скамейке и улыбалась, понимающе подмигивая.

В такие моменты казалось, что эта спасительная скамейка, ради посиделок на которой мама выходила по вечерам на улицу и брала меня с собой, моя любимая скамейка, самая лучшая на свете, не такая уж и хорошая, не такая уж и волшебная. Уговорить маму бросить швейную машинку и пойти гулять, выйти из душной однокомнатной квартиры, где грудой свалены перчатки — готовые, испорченные, недошитые, — всегда было волшебством. Волшебством этой маленькой, деревянной, окрашенной зеленым скамейки. Сама я на ней никогда не сидела. Я играла в шалаше у Димки.

— Мама, скажи ей, пусть не ломает ветки в моем шалаше! — обиженным тоном говорил тете Свете Димка.

— Она же маленькая. — Тетя Света переглядывалась с мамой.

— Я не маленькая! — топала я ногой и победно шла в шалаш — разжигать огонь из собранных веток.

Только Димка грубо выбивал из рук спички и кричал:

— Вот дура! Что, спалить мне тут все решила?

А его друзья похихикивали, сидя на старом, потертом коврике, цвет которого зависел от погоды. Пыльная и солнечная — серо-желтый. Дождливая или пасмурная — темно-серый. Они даже ставки делали, пока я прыгала вокруг Димки, пинала и толкала его за «дуру», пока я делала все, чтобы отобрать наконец коробок спичек, который до этого стащила у мамы из верхней полки. Уж очень тяжело мне доставался этот коробок: приходилось воображать себя скалолазом, перешагивать с одного шкафчика на следующий и карабкаться. Но коробок оставался у Димки, а я бежала к маме.

— Мама, он у меня спички отобрал! — с ревом сообщала я.

И вскоре осваивала новые высоты, которые мама находила для спичек.

Шалаш Димке я лично помогала мастерить — искала ветки с мамой, ходила по соседям и просила все, что они называли «старым хламом». Это благодаря мне в шалаше появился ковер. И благодаря мне там была жестяная кружка. И утюг, тот, который еще на углях. И тазик дырявый, пластмассовый. А еще футболка брата, правда, с дыркой на спине, по центру. И вот после всего этого Димка смел говорить, что шалаш только его!

— Мама, скажи ей! Кататься буду я! — кричал Димка, когда я вцеплялась в багажник его нового велосипеда.

Велосипед сверкал на солнце разноцветными бликами, а его красная рама горела тем самым костром, который мне все никак не удавалось разжечь.

— Дима, отдай. Она же девочка! — всплескивала руками тетя Света.

— Да, девочка! — подтверждала я и тянула велосипед к себе.

Кататься я не умела, но за шалаш мстила почти каждый вечер — водила велик по улице туда-сюда. Димка стоял у скамейки, в такие минуты — волшебной. Стоял злой и заплаканный. А друзья его снова делали ставки и подставляли друг другу лбы для щелбанов…

Я бы водила этот велик, с блестящим багажником и огненной рамой, до самой ночи, до того времени, когда станет «уже поздно» и надо будет идти домой. Но всегда из соседнего подъезда, как карликовый мишка, вываливался Витя. И бежал ко мне, а потом за мной. По пятам. Спотыкался, падал, поднимался и снова шел. А я еще больше ускоряла шаг, чтоб еще раз упал, чтоб больнее упал, чтоб отстал. И он падал еще несколько раз. В конце концов Витя начинал реветь, мама принималась меня ругать, а Димка торжественно отбирал велосипед.

Вот как все это стерпеть? Я не могла терпеть. А мама повторяла, как зазубренное стихотворение про глупую муху и храброго комарика, которое мы учили с папой:

— Доча, он же маленький совсем!

Маленький, маленький…

— Ну и что! Я тоже маленькая! — ответила я.

Но отчего-то это признание вызвало у всех мам на скамейке смех.

— Вот видишь, — тоненьким голоском сказала Юля, мама Вити, — он тебя любит, жить без тебя не может. Ты не обижай его, пожалуйста.

— Это почему от его любви я должна страдать? Не буду за ним смотреть! Пусть не ходит за мной!

Но Витя все равно ходил за мной по пятам. Молча. Почти беззвучно. А я от него убегала…

Как-то утром мама позвала меня к окну. Шел дождь. Она открыла окно, чтобы я могла прокричать дождику:

— Дождик, дождик, лей, лей, чтобы было веселей!

Я протянула руки вперед, за бельевые веревки, чтобы ангелочки принесли мне прямо на ладони капельки счастья. Так мама говорила: каждую каплю дождя на землю приносят ангелы, каждая капля дождя — это счастье.

— Ого, как много ангелов! — шептала я. — Ого, как много счастья!

Дождь хлестал меня по рукам, щекотал, смешил. И тут я увидела: там, внизу, на площадке перед домом, с машины выгружали доски, железные прутья и стволы деревьев, без коры и почерневшие от воды.

— Мама, мама, а что это?

Мама принесла мне в пиале талкан, разбавленный молоком, с сахаром, посмотрела в окно и сказала:

— Не знаю. Развлечения вам, наверное, будут строить.

Кому это — нам и как развлечения можно построить, я узнала уже через два дня. Мы вышли на улицу и увидели толпу детей, незнакомых, нездешних. Видимо, из других домов, тех, что стояли напротив наших, вдалеке. Но что там дети! Все они лазали по странным конструкциям, которые выросли из земли на голой площадке. На той самой, где мы собрались однажды со всех четырех соседствующих домов, когда было землетрясение.

Брат тогда остался спать дома, а меня папа вынес на руках, завернув в одеяло. Дома качались, а дяденька-великан тряс позади них сетками с пустыми бутылками. Видимо, сдать пытался, да вытащить всё не мог. Я даже представила, как он распахивает окна, проталкивает ручища и шарит по кухням и кладовым в поисках пустых бутылок. Мама тогда причитала, а папа все говорил о том, что земля трясется и что поэтому нужно выходить на улицу. Даже если ночь. Но они врали, чтобы меня не напугать. Я-то знаю, что за домом был великан и он шумел бутылками. Пустыми.

— Мама, что это? — Я крепко сжала мамину руку, отчего-то испугавшись незнакомых детей и непонятных, появившихся из ниоткуда сооружений.

— Детская площадка, доча, — радостно сообщила мама. — Теперь вы можете тут качаться на качелях, лазать, вон, на турнике. — Мама показала на какие-то буковки «П» (мы только вчера с папой выучили эту букву по букварю).

— А кто они? — Я ткнула пальцем в первую попавшуюся на глаза незнакомую девочку.

— Они вон в тех домах живут. — И мама махнула рукой куда-то вдаль. — Пальцем показывать на людей нельзя, доча. Это некрасиво.

— Угу, — буркнула я и пошла вперед.

К девочке. Потом к мальчику на качели пошла. Потом пошла на… Папа сказал, что это крокодил. На него все забирались по хвосту и спрыгивали с головы, которая разинула в страшном оскале пасть. Ну те, кто до головы доходил. Многие падали, кто-то спрыгивал еще на середине длиннющей спины.

— Тут равновесие держать надо уметь. — Димка выпятил грудь и зашагал к крокодилу. Легко прошелся по нему и спрыгнул. — Вот так! Ты ни за что не повторишь!

— А вот и повторю! — насупилась я и полезла на четвереньках по хвосту.

— Разве это так делается? Вот неумеха! — Димка прошелся еще раз, оттолкнув меня.

— Я повторю! — снова буркнула я, раскинула руки, как Димка, и вскарабкалась по хвосту на спину крокодила.

— Повторюшка-хрюшка! — Димка засмеялся и пошел к друзьям — они как раз повисли на самом маленьком турнике.

— Сам такой!

— А я за тобой не повторял! За тобой Витёк повторяет!

Я аж зарычала. От волшебной скамейки со всех своих коротких ног ко мне мчался Витя.

— Доча, — крикнула мне мама, — не забирайся на крокодила, а то Витя упадет!

Терпение надулось, как воздушный шарик, красный, как Димкин велосипед, пламенный, как не удавшийся в шалаше костер, и лопнуло. Я снова полезла на крокодила. На этот раз дошла до середины и спрыгнула. Витя стоял внизу и смотрел.

— Доча, я кому говорю?

Я полезла опять. На середине остановилась. Повернулась к Вите и насмешливо проговорила:

— Что? Не можешь так, да? А я отсюда не слезу! Ты достал уже! Не ходи за мной!

Постояла немного, покачалась, стараясь поймать потерянное равновесие, потом дошла до головы и спрыгнула. Тут же побежала обратно к хвосту и снова вскарабкалась на спину крокодила. Витя пошел за мной. Обхватил руками крокодилий хвост и ногами стал отталкиваться. Добрался почти до вершины, завалился на бок и… упал…

Я услышала глухой стук, но дошла до конца и только потом спрыгнула. Витя заголосил, заплакал, сидя на земле под хвостом крокодила.

— Вот дура! — прибежал Димка. — Обязательно было лазать, пока он не упадет?

Димка взял Витю на руки и понес к бежавшей навстречу Юле.

— Дильназ, а ну-ка быстро домой! — крикнула мама грозным голосом.

Так грозно, что возразить я не решилась. И Димке доказывать, что не дура, тоже не стала.

— Витя тебя любит, — говорила мама за ужином. — Он тебя каждый день высматривает в окно, ждет, когда ты появишься на улице. Только тогда и просится на улицу, чтобы с тобой гулять. Юля рассказывала, что, если он начинает капризничать, она сразу ему говорит: «Дильназ такого мальчика никогда не полюбит» или «А вот Дильназ маму слушается». Витя после этих слов игрушки собирает. Даже ест, когда ему говорят, что Дильназ кашу любит.

— Я ее не люблю. — Отчего-то мамина гречка в горло больше не лезла. Я оттолкнула тарелку.

— Дело не в этом. Потерпела бы уже…

Ничего плохого с Витей после падения не случилось.

А терпеть и вправду осталось немного. Послезавтра мы должны были уехать. Насовсем. В деревню.

«Там так здорово! Выходишь за дверь и — ррраз! — улица!» — радовалась я, когда мама сообщила мне о переезде.

Мы даже щенка у тети Светы присмотрели. Она одна во всей округе держала в квартире собаку. И собака ощенилась.

«Мальчик — мой». — Димка попытался отобрать у меня лохматого песика.

«Дима, — строго сказала тетя Света, — мальчика заберет Дильназ, когда они уезжать будут. А нам и Маськи хватит!»

Димка аж заплакал. И два дня со мной не разговаривал, даже из шалаша выгонял. Но мальчик все равно стал моим! Он изо всех щенков самый красивый был!

В то утро на улицу, на детскую площадку, папа с братом вынесли кровать. Утреннее солнце словно потягивалось, отойдя ото сна. Было прохладно. Я развалилась на кровати, пока родители, брат и дядя таскали в дядин грузовик мамины полки и шкафы. Из соседнего подъезда вышли они — Юля и Витя.

— А я уезжаю от тебя! В деревню! Там лучше, чем здесь. И там нет тебя! — похвасталась я Вите.

Юля взяла Витю на руки, он обнял ее за шею и заревел.

— Ах, Дильназочка, ну зачем ты так?

В гости к тете Свете мы приехали через месяц или два. Я взахлеб рассказывала Димке про Тузика, щенка, и про деревню. Про то, как часто я бываю на улице, про наших коров, про теленка. Димка слушал и не перебивал. Впервые. А я гордилась.

— Пойдем в шалаш? — предложил Димка.

Я сначала обрадовалась, но тут же опомнилась:

— Не пойду. Сейчас Витя выскочит и снова будет преследовать.

— Не будет. — Димка перестал улыбаться. — Они с Юлей в Германию уехали. Как вы — насовсем.

Я не знала, где она — Германия. Дальше, чем моя деревня? Ближе? Далеко от Димки? Но я ничего не спросила. Почему-то захотелось прижаться к маме, крепко-крепко. Я прибежала на кухню, по щекам уже текли слезы.

— Мама, мама!

— Что такое? Тебя опять Дима обидел? — Тетя Света аж встала, рассердившись.

— Не трогал я ее! — Димка стоял в дверях и разводил руками.

— Мама… — Я прижалась к маме сильнее. — Теперь меня никто не любит?

— Глупая, почему это?

— Витя в Германию уехал!

— Он и из Германии любить может.

— Поехали к нему в гости, пожалуйста! — Попросила я и посмотрела на маму.

Она улыбнулась и погладила меня по голове.

— Вот вырастешь и поедешь.

— А сейчас нельзя?

Димка показывал мне шалаш, все то новое, что он там устроил: ковер почистил, новый «хлам» собрал — вот ложка, вот у папы ключи двух размеров стащил…

А я не слушала. Впервые.

 

Расставание второе

Немецкий

Я ненавидела немецкий! Я его не выбирала.

— Über allen Gipfeln ist Ruh, in alien Wipfeln spürest du… — выводил на доске Игорь Владимирович, проговаривая каждое слово медленно, по слогам, До того как нам ввели немецкий, училась я хорошо. А теперь стала троечницей. Только это вовсе не потому, что я чего-то не понимала или не могла усвоить. И вовсе не потому, что «обленилась», как сказала про меня классная, когда жаловалась родителям на недавнем собрании. Просто я не выбирала немецкий. Хотя и потерянное право выбора не главное. Главное — Ира…

Когда я пришла на первый в моей жизни урок, то села за первую парту, которая стояла напротив учительского стола. Я знала: учительницу я буду звать «учительницей». Разве можно по-другому? Мама уговаривала меня по дороге в школу:

— Твою первую учительницу зовут Майра Калидаевна. Так и нужно ее называть. Повтори: «Майра Калидаевна».

— А что, будут еще другие?

— Да, но это потом. Майра Калидаевна, — настаивала мама.

— Лучше просто «учительница», — упрямилась я.

— Нет, доча, так нельзя. Принято называть по имени и отчеству.

— Но ведь «учительница» лучше?

— Нет, — мама улыбнулась, — это некрасиво.

Она привела меня за руку в маленькую школу с деревянными скрипящими полами. Провела в большой и светлый класс. Пока мы шли по коридору, казалось, что мы идем по тоннелю. А когда мама распахнула дверь кабинета, я явственно увидела свет: он ударил в нас из огромных окон, проник внутрь, окружил, закружил… Мне показалось, что я перестала дышать, что я разучилась дышать, что здесь, в заполненном волшебным светом кабинете, не нужно уметь дышать.

— Вот твой класс.

Эти слова казались особенными, как заклинание, после которого вернулось сознание; свет, застлавший глаза, стал менее властным, и я смогла вздохнуть. Мой класс… Мой…

Я отпустила мамину руку и подбежала к парте, той самой, о которой с утра сообщила родителям: «Я буду сидеть напротив учительницы». Бросив на сиденье портфель, я села и провела рукой по крышке парты. В самом верху ее наклонной поверхности была длинная выемка.

— Для ручки, — услышала я позади мамин громкий шепот.

Тут же я достала ручку и положила в это углубление. В кабинет заходили другие дети с родителями — в основном с мамами. Мамы оставались у двери, а мои будущие одноклассники осваивали дальние парты. Я посмотрела на ручку — она, вся цветастая, словно радуга, лежала на бледно-голубой крышке парты. И мне нравилось, как она смотрится на этой поверхности, мне нравилось сочетание ярких красок со строгим цветом стен кабинета и парты. Я встала, огляделась, улыбнулась маме и снова уставилась на ручку. Но вдруг гармония нарушилась: рядом послышался стук, а ручка скатилась на пол. Я зло посмотрела на источник шума. На соседнее сиденье парты бросила свой рюкзак наглая темноволосая девочка.

— Привет! — сказала она. — Я Ира. Давай вместе сидеть? Я тоже возле учительницы хочу.

Мне захотелось сказать: «Нет! Я одна буду тут сидеть!» — но Ира полезла под парту и протянула мне ручку-радугу.

— Вот, ручка упала, — промолвила она.

Мой кулак разжался. Мне пришлось улыбнуться в ответ.

Конечно, Ира была никакой не наглой. Мы стали с ней лучшими подругами, ведь оказалось, что она, так же как и я, любила собирать картинки с мотоциклами — вырезки из газет и журналов, наклейки. Сначала мы хвастались каждой новой добытой картинкой прямо на уроке, когда Майра Калидаевна ходила по классу или объясняла что-то у доски. Но через месяц нас рассадили. Отчего-то Майра Калидаевна решила, что девочки обязательно должны сидеть с мальчиками. Меня посадили за последнюю парту третьего ряда с толстым и противным Пашкой. А Иру — за третью парту первого ряда с тихим Муратом. И приходилось ждать перемены, чтобы полюбоваться «харлеями» и «ямахами» друг друга. Но, несмотря на такую пропасть между нами во время уроков, в остальное время мы все равно были лучшими подругами.

Ирин папа был военным. Он привозил ее в школу откуда-то издалека, как она говорила, из «военного городка». Где этот городок, я не знала. Но представляла целый город, как Алматы, где люди ходят только в военной форме и строем, где у всех одно место работы — армия. По утрам они бегают, в обед стреляют, а вечером роют окопы. Причем вместо машин, автобусов и трамваев по городу разъезжают танки.

Иногда Иру не привозили: у ее папы почему-то не получалось. И такие пропуски Ире обычно прощались, с нее не требовали справок и объяснительных. А я всегда расстраивалась, когда случались такие дни. Еще бы! Ведь летом я Иру не видела вообще.

Как-то, когда мы были уже в третьем классе, Майра Калидаевна прервала урок и пригласила двух незнакомых учителей.

— Это Шолпан Абдильмановна, учитель английского языка, и Игорь Владимирович, учитель немецкого языка, — объяснила она.

«Я на английский пойду. Мама сказала, что мне он нужнее. Пойдем со мной?» — прочитала я в брошенной Ирой записке.

Майра Калидаевна позвала двух мальчиков, они принесли откуда-то два стула. Незнакомые учителя сели за стол Майры Калидаевны, открыли журнал, какие-то тетради и стали называть поочередно фамилии и что-то записывать.

— Асанова Сигора! — Шолпан Абдильмановна вопросительно осмотрела класс и нашла Сигору, которая тянула вверх руку. — Так, моя хорошая, ты будешь у меня в группе. На английском.

— Бабаев Султан! — Игорь Владимирович нашел Султана быстро. — Будешь учить язык Гёте.

— Что вы хотите этим сказать, Игорь Владимирович? — вдруг как-то неестественно засмеялась Шолпан Абдильмановна. — Давайте я буду перечислять, кто из великих людей творил на английском языке!

— Я ничего такого не имел в виду…

— Ну-ну! От Байрона и Шекспира до Мадонны!

Игорь Владимирович смущенно улыбнулся и ничего не ответил.

— Валиева Дильназ! — дошла очередь до меня. — Ты в группе немецкого языка.

Ира громко цокнула, а я внутренне сжалась. Мне было все равно, какой иностранный язык учить. Мне было важно, чтобы мы с Ирой учили один и тот же.

— Каражаев!

— Заворотний!

Я ждала фамилию Иры с нетерпением и страхом.

— Трибрат! — наконец вызвала Иру Шолпан Абдильмановна. — Милочка, будешь учить английский.

Внутри меня случилось землетрясение, и мне показалось, что стены нашей с Ирой дружбы треснули. Трещина тянулась по ним, разрасталась ветвистым деревом. Я чуть не заплакала…

И все бы ничего, если бы немецкий и английский проходили где-то в соседних кабинетах или хотя бы в одном здании. Но нет же! Игорь Владимирович прямо с урока увел часть класса, немецкую группу, в здание большой школы, туда, где учились старшие классы. Там, на третьем этаже, в самом дальнем кабинете, мы долго слушали, как важен немецкий язык и почему он стал таким популярным, записали несколько букв алфавита и прослушали, какие звуки они обозначают, а потом мужской голос из динамика напевом проговорил алфавит. Парты в кабинете были высокими, а стулья — отдельными. По всей стене висели какие-то листочки с надписями и красочными картинками. А по плакату над доской Игорь Владимирович провел указкой, приговаривая:

— Deutsch lernen — Deutschland kennenlernen. Изучать немецкий язык — значит узнавать Германию.

Только мне было как-то плевать и на немецкий, и на Германию. Важно было одно: пока я томлюсь здесь, в незнакомом и чуждом месте, под гнетом Игоря Владимировича, Ира там, в родном и любимом классе, учит другой язык и отдаляется.

— Попроси родителей, пусть переведут тебя на немецкий, — уговаривала я. Ведь я уже попытала счастье.

Мама поговорила с Майрой Калидаевной, потом с Игорем Владимировичем и в итоге объяснила мне, как слабоумной:

— Игорь Владимирович — очень хороший, молодой и перспективный педагог. У него на уроках много новшеств, каких ты не увидишь у Шолпан Абдильмановны.

Но Ира как-то отмахнулась от моей просьбы:

— Родители обрадовались, что я на английский попала.

И вообще, Ира стала меняться. С каждым новым уроком иностранного языка. Она даже смеялась вместе со всеми, когда мы, «немцы», возвращались после парного урока из большой школы, опоздав совсем немного, а мальчишки из английской группы кричали нам:

— Что, фашисты, пришли? Мы все равно вас побьем!

Вот тогда я возненавидела немецкий язык! А Игоря Владимировича я невзлюбила сразу, как только он увел нас из маленькой школы в первый раз.

— Дильназ, задержись, — вдруг попросил Игорь Владимирович, когда прозвенел звонок.

Я готова была взорваться, разлететься по классу осколками гранаты. Но послушалась.

— Присядь.

Я плюхнулась на стул.

— Ты способная девочка. И если постараешься, то можешь без всяких усилий получать по немецкому пятерки. У тебя, как мне кажется, способности к языкам, — тихо и спокойно говорил Игорь Владимирович. — Но отчего-то ты словно противишься. Отсюда и тройки.

Я молчала.

— Ты могла бы освоить язык сверх школьной программы. — Игорь Владимирович откашлялся. — Ты не хочешь посещать дополнительные занятия по немецкому языку? — Он пристально посмотрел на меня.

— Не хочу.

— Значит, ты не хочешь подружиться с немецким языком? С великими Гёте, Шиллером, Гейне? С Бетховеном, Бахом, Моцартом? Со Штраусом…

— Не хочу, — перебила я.

Игорь Владимирович задумался.

— Шекспир тебе ближе?

— Да! — сказала я грубо. — И Уильям Харли с братьями Дэвидсонами!

— Хорошо. Я постараюсь перевести тебя в английскую группу.

Когда я, запыхавшаяся и радостная, вбежала в класс, урок математики уже давно начался. Майра Калидаевна строго взглянула на меня, и я быстро проскользнула на место.

— Фашистский шпион вернулся с задания, — донеслось с первого ряда. — Королевская армия, оружие на изготовку! Убить фашиста!

С Саида что возьмешь? Его хлебом не корми — дай поиздеваться. Но меня обидело другое: Ира противно щерилась и бросала в мою сторону насмешливые взгляды.

— Что, фашистка, уставилась? — хихикнул Саид.

— Угомонись наконец, а! — ткнул его кулаком в спину Сашка.

Но было поздно. Я заплакала. И убежала…

— Игорь Владимирович… — Я влетела в класс ненавистного немецкого языка, не постеснявшись ни сидевших за партами старшеклассников, ни стоявших в глазах слёз. — Я буду ходить на дополнительные занятия!

Игорь Владимирович вывел меня из кабинета, дав какое-то задание старшеклассникам.

— Почему ты плачешь?

— Они фашистами обзываются! — ревела я.

— Кто? «Англичане»?

— Да-а-а…

— Ты знаешь, что значит слово «фашист»?

— Да. Немец!

Игорь Владимирович улыбнулся, присел на корточки.

— Нет, это не совсем так. Давай на первом дополнительном занятии я расскажу тебе, кто такие фашисты, хорошо?

— Угу. — Я вытерла слезы.

Целую четверть я не разговаривала с Ирой. Все нападки «англичан» я парировала так, как меня научил Игорь Владимирович:

— Сам фашист. Фашист — тот, кто издевается над людьми!

Три раза в неделю я ходила на дополнительные занятия, где, как говорил Игорь Владимирович, «приобретала новых друзей»: Гёте, Шиллера, Хайне, которого отчего-то все называли Гейне, Бетховена… На последней линейке, перед каникулами, я должна была читать стихотворение Гёте и его перевод на двух языках, потому что неделя шла как раз наша — неделя немецкого языка. А Гёте переводил и Лермонтов, и даже Абай Кунанбаев.

Я сидела и повторяла казахский перевод — он давался мне тяжелее всего, — когда подошла Ира.

— Давай проверю, — предложила она.

— Не надо. — Я снова углубилась в книгу. — «Карангы тунде тау калгып…»

— Что, если мы в разных группах, то больше не лучшие подруги? — обиженным голосом проговорила Ира.

— Ты сама меня фашисткой обзывала!

— Я не обзывала!

— Но и не защищала!

— Но ведь было смешно… — Ира говорила так жалобно, что я постепенно переставала на нее злиться. — Мы же шутили.

— Ничего себе шутки!

— Ну прости… Давай снова дружить, а?

Мы молча смотрели друг другу в глаза. Мне вдруг захотелось прыгать от радости, обнять и расцеловать Иру, закружить ее в безумном танце счастья. Но я только протянула ей книгу:

— Проверишь?

Не пылит дорога, Не дрожат листы… Подожди немного…

Я сделала небольшую паузу, как учил меня Игорь Владимирович.

Отдохнешь и ты.

Вся младшая школа аплодировала мне, но я видела только Иру. Она стояла впереди и так усердно хлопала, что аж подпрыгивала. А меня изнутри раздирала любовь. К Ире и к Гёте…

 

Расставание третье

Подарок

— Я никому ничего дарить не буду! — буркнул Герка и захихикал. Противно, как гиена. — Чего дарить всяким!

— Ты что? Тебе же тоже тогда ничего не подарят! — воскликнула Наташка.

— Да кто ему дарить будет? Кто захочет такому дураку что-то дарить?! — прокричала Таня.

— Сама дура! — Герка не обиделся. Такие не обижаются.

Учительница вышла несколько минут назад. И казалось, она не вернется до самого звонка. От этого «казалось» было весело, радостно, беззаботно. Долой пятерки и четверки, долой кривляния у доски! Потому что скоро каникулы, скоро Новый год! Какие могут тут быть уроки? Какой русский с его словарным диктантом? Я встала из-за парты и запела песню:

В лесу родилась ёлочка, В лесу она росла…

Приходилось кричать, чтобы было слышно, потому что все вокруг галдели, а кто-то тоже начал петь — другую песню, не в тему, но петь. Мне же хотелось, чтобы он услышал, как я умею, чтобы он увидел меня из-за широкой спины Пашки — толстого и противного, с которым я сидела уже третий год. Я взяла за края свою розовую юбочку и стала крутиться в такт песне.

Сашка подошел, сел на мое место и стал о чем-то болтать с Пашкой. Но я не сдавалась — крутилась, крутилась… Подошла Таня и тоже стала танцевать — неумело, некрасиво. И петь стала. Так, что мне и петь, и танцевать расхотелось. Я подошла к своей парте. Сашка соскочил тут же и медленно пошел в сторону своего ряда.

— А я подарю Саше подарок! — крикнула Таня, подскочив к нему и взяв его под руку.

Он расплылся в улыбке. Такой… идиотской! Потому что он сам идиот.

Я села за парту и положила голову на руки. В Новый год должны случаться чудеса. У меня же и день рождения в Новый год…

— А я подарю подарки вот этому. — Сашка стал смешно кивать, показывая на определенные парты и места за ними. — Вот этой. И этому. И этой.

Мне показалось? Мне ведь показалось, что в мою сторону он тоже кивнул? Но сколько же чудесного в этом «показалось»!

Я снова стала петь.

Stille Nacht! Heilige Nacht! Alles schläft; einsam wacht… [5]

Но я уже не горланила — я напевала себе под нос. Стало безразлично, кто и что кричит в классе, кто и кому будет дарить новогодний подарок. Скоро каникулы. Скоро Новый год. А под Новый год сбываются самые смелые желания!

На новогодний утренник мама нарядила меня в казахский национальный костюм. Мы шили его специально, я месяц ходила на примерку. И мой костюм был самый красивый, самый лучший и оригинальный. Потому что снежинок было много, а снегурочек, фей и принцесс — еще больше. Подол моего белого пышного снизу платья, на которое мама отдала лучший тюль, разлетался далеко в стороны, стоило закружиться. Черные уйгурские сапожки — мясы, белые колготки, шелковый нарядный камзол из самой лучшей ткани, какая нашлась у мамы, с большими золотистыми пуговицами спереди — самыми красивыми из маминой шкатулки, — все это очень шло мне. И шапка из картона, обшитая той же тканью, высокая, конусообразная, с меховым ободком, а на верху был закреплен тюль — получалось, как фата. Шапка была национальная, свадебная — саукеле. В общем, я была самая-самая! И танцевала казахский народный танец я лучше всех!

Мушкетеров среди мальчишек в этот раз было много, и им я тихо завидовала. Вот бы и мне стать хотя бы на одну елку д'Артаньяном или Атосом! Я оглядела всех — искала Сашку. Он был гвардейцем, только не обычным, не красным. А черным.

— Ты кто? — подбежала к нему Таня-снежинка.

— Я д'Артаньян.

— Ты что-о-о?! — протянула Таня, и веснушки у нее на щеках запрыгали, забегали. — Он же мушкетер, а ты — в черном.

— Сначала же он не был мушкетером, — улыбнулся Сашка. — Сначала он был гвардейцем.

— Да? А я не знала. — Таня схватила его за руку и встала в хоровод.

Я огляделась. С кем же я буду стоять в хороводе рядом? Конечно, когда придут Дед Мороз со Снегурочкой, я буду мысленно просить их, чтобы они встали возле меня. В прошлом году просила, но они не услышали, наверное. Должны же хотя бы теперь обратить внимание, когда я такая красивая и оригинальная?

Рядом кто-то шмыгнул носом. И взял меня за руку. Пашка! Мне захотелось треснуть его посильнее. Ну и что, что он большой! Но учителя уже закричали, что нужно вставать в хоровод и пропеть песню ёлочке, поприветствовать ее. Пришлось стоять рядом с Пашкой, проклятие он мое…

Когда мы прошагали вокруг елки под последние слова про старичка и дровенки, в актовый зал ворвались пираты. А за ними пришла царевна Несмеяна и стала плакать настоящими слезами — водой, которая лилась у нее откуда-то из ушей… Или из шапки… Следом явился глупый шут, старший брат Герки, потом мы позвали Деда Мороза со Снегурочкой. Но проблемы злых пиратов и вечно ноющей и плачущей ушами царевны меня не волновали. Стихотворение я рассказала Деду Морозу быстро, «без выражения», как говорила мама. Потому что Сашка все время был рядом с Таней. Будто и не снежинка она, будто она — Констанция!

На чаепитие мама принесла торт и всякие сладости. Пока мы бежали от актового зала до здания младшей школы (кто — в куртке и сапогах, кто, как был, в костюме и туфлях), родители накрыли красивый праздничный стол. А во время учебы ведь и не скажешь, что скучные деревянные парты с кое-где потрескавшимся лаком могут быть праздничными!

Забежав в класс, кто-то сразу стал переодеваться, а у меня еще был танец впереди. Поэтому я стянула сапоги и снова надела мясы. Потом подбежала к маме и потянула ее за руку. Она улыбнулась и молча отдала мне пакет. Я нашарила где-то на дне, под вещами, красиво упакованную коробочку. Книжку. Конечно, я считала, что это глупо — дарить «Приключения капитана Врунгеля», но мама настояла, а папа расхвалил. И пришлось упаковывать для Сашки этот подарок. Полюбовавшись коробочкой с синей ленточкой, я стала искать глазами Сашку.

— Это тебе, — протянул он блестящий красный пакетик Тане.

Та раскраснелась, протянула в ответ такой же пакетик, но зеленый, чмокнула Сашку в щеку и побежала к своей маме. Не побежала даже — полетела.

А я упала. Парила, парила, а теперь больно ударилась о деревянный пол класса. Сунула подарок обратно в пакет. Сашка обещал несколько подарков, а подарил только один. И только ей… Вот так, дружи с четырех лет с гвардейцем — предаст к третьему классу без проблем! Даже не заметит! Какой же из Сашки д'Артаньян? Рошфор, да и только!

Танец я станцевала все равно лучше всех. Уж точно лучше Тани! Какая из нее, конопатой снежинки, казашка? Никакая! И танец казахский у нее никакой! Ни руки красиво выгибать не умеет, ни шаги правильно делать. Вечно все путает!

— С Новым годом! — сказал Сашка, вытянув вперед руку со стаканом лимонада.

Родители засмеялись. Они стояли и ждали, когда мы поедим, чтобы все прибрать и самим посидеть. Ребята тоже засмеялись. А я встала и сказала грубо:

— Что смешного? С Новым годом ведь!

И протянула свой стакан Пашке, чтобы чокнуться. А с Сашкой чокнулась своим стаканом Таня. Да хоть бы они вообще чокнулись!

На день рождения я позвала, как всегда, девочек из класса, и Таню в том числе. Мальчиков я никогда не приглашала. Такие, как Герка, засмеют. И проблем тогда не оберешься. Да и кого звать? Пашку если только. А каникулы на то и даны, чтоб от Пашки отдыхать…

Первого января пришли братья и сестры, дяди и тети. Я задула свечи на любимом «наполеоне», испеченном накануне мамой, взяла себе кусочек и стала в нем ложкой ковырять. Мне многое подарили на день рождения, много поздравляли. Но почему-то я вдруг подумала, что вовсе не в подарках дело. Что не в них волшебство…

Я закрыла глаза: «Вот если на Новый год взаправду сбываются все желания, то я…» Но не успела ничего загадать.

— Доча, там тебе кто-то кричит, — позвала мама. — Оденься потеплей, а то холодно в платье. — Она задумалась. Подошла к шкафу и достала мне спортивные штаны. — Надень вот.

Но я уже была на пороге. Я уже стояла в куртке. Я уже открыла дверь и столкнулась с папой.

— Ага, мама! — крикнула я и умчалась во двор. Толкнула ногой калитку — и…

— С днем рождения! — Сашка стоял весь красный: и нос, и уши, и щеки у него алели. Замерз.

— Ой, Сашка! — мне хотелось добавить: «Проходи!» — но я вспомнила про Таню.

— Я это… я не пойду. Папка твой уже звал, — мялся Сашка.

— Почему?

— У меня подарка нет.

Он уставился в ближайший сугроб — это папа утром снег с дорожки скидал в несколько куч.

— Ну и что! — неожиданно для себя сказала я.

— Нет, не пойду. Там Таня. Надоела. — Он подошел к сугробу. — Снеговика можно слепить.

— Ага… Слушай, подожди!

Я побежала в дом. Устроила в маминой спальне кавардак — искала «Врунгеля». Куда ж он мог подеваться?

— Доча, что случилось? Почему он не заходит?

— Мам, где?

— Что — где?

— «Врунгель» где?

— А-а-а! — Мама встала на цыпочки и потянулась к верхней полке шифоньера. — Вот.

Я схватила коробку с помятой синей лентой и умчалась на улицу, пропустив мимо ушей Танино «кто там?».

— Это тебе! — весело выпалила я. И хорошо так стало на душе. Волшебно. — С Новым годом!

Сашка, казалось, стал еще красней. И это «казалось» было приятным, потому что он смутился.

— Это мне?

— Да. — Я сунула коробку ему прямо в руки. — Я на ёлке совсем про него забыла.

— Я тебе хотел… А мама сказала… — пробубнил невнятно Сашка.

— Там книга, про капитана Врунгеля, — перебила я. — Мне мама сказала, чтоб я ее подарила.

Мне вдруг стало стыдно и грустно, что я делаю то, что говорит мама. Но деньги ведь у нее, она же подарок покупала…

— О-о-о, книга! — Сашка заулыбался. — Я люблю читать. А у меня ничего нет. День рождения у тебя же… — И он снова стал грустный.

Я хотела еще и за помятую ленточку оправдаться и вообще сказать, что очень рада его видеть и что подарки — это ерунда…

— А я уезжаю, — сказал вдруг Сашка, засунув «Врунгеля» под мышку, и голыми руками взял снег.

Я молчала.

— В Германию. — Сашка присел и стал катать снежок. — Со следующей четверти уже… Мы книжки вчера в школу отнесли все. Но эту я с собой возьму, буду в самолете читать. — Он встал и потер покрасневшие руки. — И вообще… Хранить буду. Это самый лучший подарок!

— Потому что книга? — только и смогла я сказать.

Ноги закоченели в папиных резиновых калошах, куртка распахнулась.

— Нет, потому что ты подарила. — Сашка улыбнулся. — Я пойду, а то вон Таня выглянула. Сейчас выйдет. Ты не говори никому…

Сашка пришел в новой четверти всего один раз, с мамой. Попрощался и ушел. Это все потому, что я все свои желания использовала, а правильные не загадала… Вот Сашка и уехал. И адрес у него я при его маме постеснялась взять.

Когда прозвенел звонок на перемену и почти все выбежали из класса, я подошла к стеллажу, где стояли Сашины книги. «Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо», «Русские народные сказки», журналы какие-то. Я протянула руку и наугад вытащила книгу. Она оказалась сборником рассказов про Великую Отечественную войну, с иллюстрациями. Я вернулась к своей парте и положила книгу в рюкзак. Сашка не был бы против.

— Воруешь? — Пашка словно возник из ниоткуда.

Я вздрогнула, уши запылали, словно их кто-то поджег спичкой.

— Сашка сказал, что напишет, когда сможет.

Я молчала. В голове боролись две мысли: «Вернуть книгу» и «Не вернуть».

— Тебе.

— Чего? — прошептала я.

— Ну, тебе напишет. — Пашка грузно опустился на стул.

— Da schlägt uns die rettende Stund' Jesus, in deiner Geburt! — пропела я.

— Про книжку я никому не скажу. Я тоже взял, — промычал Пашка. — Сашка был бы не против…

 

Расставание четвертое

Мыши-рокеры с Марса

Рекса расстреляли. Как во время войны — у стены. Точнее, не у стены, а у высоких соседских ворот. Но для него это было все равно что у стены. А один человек с ружьем был все равно что шеренга солдат.

Рекса, немецкую овчарку с примесью дворняги, нам оставили соседи, когда уехали в Россию. В их дом тут же переехала семья Шрайнер. И несмотря на то что мой друг Ваня уехал в Россию навсегда, я радовалась новым соседям. Потому что появились Света и Эрика. Они были погодки и младше меня, но мы быстро подружились: вместе ходили в школу, из школы, весело проводили каникулы.

Мне купили велосипед, двухколесный, девчачий. И моей радости не было бы предела, если бы каждый раз за ужином мама с папой не принимались обсуждать, куда и кому лучше отдать Рекса. Папа как раз вместо зарплаты за два месяца получил козу Досю, мы ели рис с яйцами, а мама считала, сколько булок хлеба съедает Рекс.

— Оставим Тузика — нам хватит, — говорила мама. — Вон Киму вроде большая собака нужна.

Мне хотелось возразить, запретить, но я молчала. Почему-то я чувствовала вину. За велосипед и за Досю. И почему-то мне казалось в такие моменты, что все вокруг — великаны, а я — лилипут. И если я пискну, меня раздавят.

Рекса отдали в соседний поселок, друзьям дяди — семье Ким. Дядя Вова обещал о нем заботиться. Только меня это обещание не успокаивало. Рекса уводили на веревке, он смотрел на меня грустными глазами.

«Больше он не прыгнет мне на грудь», — думала я. Так он делал всегда, стоило к нему подойти. И это было все, что он умел. Ни лапу подавать, ни служить, ни сидеть по команде Рекс не мог. Только «ап!» — и его тяжелые лапы оказывались на моих плечах, а я еле-еле удерживалась на ногах.

Кончик его хвоста скрылся за поворотом, и мы со Светой и Эрикой, придерживая свои велосипеды, смотрели в пустоту. Я надеялась, что Рекс сорвется с веревки, прибежит обратно. Но он все не прибегал… Мимо промчался Живилов на мотоцикле с коляской — пролетел так, что мы оказались в плотной завесе пыли. Мне стало совсем грустно: Рекс всегда лаял на Живилова, когда бы он ни проезжал, рвался с цепи, не пропускал его молча.

— Что, Винни, поедем? — предложила Эрика Дроссель, толкая передним колесом своего велосипеда мой. — Давайте по кругу проедемся?

И она обвела рукой воображаемый круг, включавший в себя нашу улицу и параллельную.

— Модо с вами! — закричала Света, села на велосипед и, оттолкнувшись ровно десять раз от земли, как мы учились недавно, поехала. Именно десять, иначе ничего не получится.

Мы с Эрикой бросились ее догонять.

Модо, Дроссель и Винни — мыши-рокеры с Марса. Нечаянно наткнувшись на этот мультик по телевизору, мы сразу стали его фанатами. Большие, в человеческий рост, мыши спасали планету от пришельцев, а помогала им в этом девушка Чарли.

Модо был серый, с железной рукой, из которой при необходимости выдвигалось дуло мощного пистолета. Дроссель носил темные очки, а сам был оранжевым. Винни был самым молодым и самым лучшим — так казалось мне, — белый, с двумя серьгами в одном ухе, стальной маской на пол-лица и с постоянными, бесконечными шутками. Но самое важное то, что все они были не каратистами, не тхеквондистами, не волшебниками, а рокерами! И мотоциклы у них были один круче другого.

Так мы стали играть в любимых персонажей. Велосипеды — это мотоциклы, пришельцы выдуманы, а мы — вот они, рассекаем на огромной скорости ухабистые дороги поселка. И совсем не важно, что скорость была далека от «огромности», а мы только недавно научились кататься на велосипедах. Воображение делало нас героями, мышами-рокерами с Марса.

Дня через два, утром, Эрика со Светой прибежали ко мне со всех ног.

— Привет! — обрадовалась я, протирая глаза. — А чего так рано?

Света толкнула ко мне Эрику, но та спряталась за спиной Светы и подтолкнула в свою очередь сестру. Лица у них были испуганные.

— Там… — проговорила Света. — Там это… Рекс…

Эрика вышла вперед и протараторила, закрыв глаза:

— Рекс весь в крови у нас на сеновале лежит!

Я оцепенела. Эрика со Светой притихли и смотрели на меня, а я не могла сделать вдох, не могла ничего понять. Перед глазами был Рекс, который прыгал мне на плечи.

Мама ушла выгонять корову в стадо, и дома был только папа. Он вышел на веранду (я услышала противный скрип досок: полы прогибались под тяжестью взрослых), спросил что-то у Светы с Эрикой и вышел на улицу. Я отчетливо слышала, как он шаркал галошами у крыльца, как прошел на задний двор — к сеновалу Шрайнеров. Секунда — и я помчалась за ним, зацепив пальцами ног свои шлепанцы и стараясь не потерять их по пути.

Света с Эрикой ввалились на сеновал сразу за мной. Рекс лежал на сене весь в крови. Он был мертв, уже застыл. Наши папы осмотрели его и пошли по следу из капель крови в сторону ворот.

— Он под ними пролез, наверное, — предположил дядя Андрей.

— Наверное, — согласился мой папа и толкнул железную калитку, чтобы выйти со двора.

Дядя Андрей последовал за ним.

Света с Эрикой шепотом комментировали происходящее: их папа пошел на улицу, там, на улице, Рекса, кажется, покусали. Я сидела на корточках возле Рекса, смотрела в его застывшие глаза, на которые садились мухи, и вспоминала, каким он был… Казалось, что это сон. Хотелось, чтобы Рекс был жив и снова сидел у нас на переднем дворе, лаял на мотоцикл Живилова и особым, едва слышным визгом встречал папу с работы, когда тот еще только появлялся на нашей улице и был еще далеко от двора.

— Пули! Ты слышала? — схватила Света Эрику за руку. — Пойдем!

И они побежали на улицу.

— Кто стрелять-то мог? — донесся с улицы чей-то голос.

Когда я тоже вышла со двора, вокруг ворот Шрайнеров собралась толпа соседей со всей улицы. Я протолкалась к Свете и Эрике.

— Смотри! — Света ткнула пальцем куда-то в нижнюю часть ворот.

Там, прямо у основания, виднелись странные вмятины. Краска в этих местах сошла, образуя уродливое серое солнце.

— Это от пуль, — шепнула мне прямо в ухо Эрика.

— От пуль, от пуль! От этих… — сказал кто-то папе. — От охотничьих.

— А у кого охотничье-то есть?

— А вы, Андрей, что, не слышали ничего ночью?

— Нет, говорю же! Вроде как ничего и не было… — Дядя Андрей почесал затылок.

— Правильно, он, скорее всего, домой хотел, а не получилось. Ну и пролез в свой старый дом.

— А у Живилова? У него ж ружье есть! — вдруг вскрикнул кто-то.

— Точно!

— А-а-а! — протянул папа. — Так он, видимо, опять за его мотоциклом погнался. Вот и получил…

Живилов все отрицал. Сказал, что у него и без всяких ненормальных собак и забот, и проблем достаточно. А Рекса папа на телеге отвез в поле — мы со Светой и Эрикой проследили — и там закопал. Возле мусорки. Мы нашли на мусорке среди разбитых кирпичей один целый и притащили его к могиле Рекса. Угольком, который Эрика стащила из углярки, я написала на кирпиче: «Рекс».

— Надо что-то сказать, кажется, — предположила Света.

Эрика шмыгнула носом, а я села рядом с кирпичом-памятником.

— Он был хорошим песиком… — Эрика вытерла слезы. — А этот, — она кивнула в ту сторону, где вдалеке виднелся дом Живиловых, — пусть поплатится!

У Живиловых была больная дочь. Она ударила как-то Свету ногой в голову, когда та сидела на куче глины у нашего двора и лепила домик. Тогда я и узнала, что у Живиловых дочь нездоровая. У нее было что-то не так с головой. Помня наставления родителей, мы, едва завидев ее на улице, прятались или уезжали на велосипедах в другую сторону — подальше, чтобы не пиналась и камнями не кидалась.

— Тяжело им, — говорила моя мама маме Светы и Эрики. — Когда ребенок болен, это очень тяжело.

Наверное, поэтому мне не хотелось, чтобы Живилов поплатился. Я не злилась на него. Я злилась на булки хлеба, которые ел Рекс и которых, по словам мамы, было много. А еще на Досю. И на рис с яйцами.

— Винни, мы должны отомстить за Рекса, — решительно сказала Эрика-Дроссель. — И за Модо!

— Да, должны! — согласилась Света-Модо.

Я встала, отряхнулась, подняла с земли велосипед-мотоцикл.

— Мыши-рокеры не мстят — мыши-рокеры помогают и защищают. Забыли, что было с Модо? — напомнила я и пошла в сторону дороги.

В мультике Модо сошел с пути добра, желая отомстить за потерянную когда-то руку и получить руку еще мощнее и лучше, чем та железная, что у него была. Мы совсем недавно посмотрели эту серию и еще не проиграли ее.

— Я поеду в другую сторону! — сообщила Света, выйдя за мной на дорогу. — Я не с вами — я против вас!

— Что нам делать, Винни? — Эрика изобразила на лице то ли испуг, то ли отчаяние. — Как спасти Модо?

— Дроссель, за мной! — Я стала ногой отталкиваться от земли. — Перехватим его с той стороны дороги, пока он не натворил дел!

Через месяц Шрайнеры уехали. В Германию. Им родственники дяди Андрея помогли. Мы не попрощались со Светой и Эрикой. Просто как-то я встала утром, а вместо Шрайнеров по соседнему двору ходили незнакомые люди. И я уже не могла перелезть через смежный забор, чтобы спросить, когда мыши-рокеры поедут спасать человечество. Мышей-рокеров вдруг не стало.

«Они улетели на Марс — вернулись домой», — решила я.

Мультик я не досмотрела: он перестал приносить радость. Его родственным словом стало «тоска», она пронизывала меня, когда я видела на экране оранжевого Дросселя и серого Модо.

Я успела получить от Шрайнеров одну коряво подписанную открытку, прежде чем они вернулись. Точнее, вернулись Света и Эрика с мамой. Дядя Андрей остался в Германии. Теперь, чтобы позвать Свету с Эрикой кататься на велосипеде, мне приходилось ехать в конец улицы, к самому последнему дому, за которым начиналось поле. К дому с «живым» забором — на нем щенок нюхал цветок и весело смотрел на бабочку. Такой забор был только у одного человека во всем поселке — у бабушки Светы и Эрики, у которой они с мамой остановились.

Мы купались в надувном бассейне, смешно повторяли друг за другом немецкие слова. Сестры не говорили об отце, а я не спрашивала. Ведь счастье казалось таким зыбким, таким слабым, что одно неосторожное слово, один неправильный вопрос — и мои подруги исчезнут, уедут снова.

— Чем «Мыши-рокеры с Марса» закончились? — спросила однажды Света, когда мы ехали по улице в одном ряду. Не обгоняя друг друга, а наслаждаясь тем, что мы рядом, плечом к плечу.

— Не знаю: я не смотрела, — призналась я.

— Жалко.

— Мама плачет, не хочет обратно, — сказала вдруг Эрика. — А папа сюда за нами приедет.

— Да? — Я остановилась.

— Да, — подтвердила Света. — На следующей неделе.

— Так вы уедете?

Вместо ответа Эрика ткнула пальцем в большой дом с красной крышей и чердаком, где жили голуби. Мы любили этот дом: он казался самым большим и самым красивым в поселке.

— Вот бы нам такой дом! — воскликнула Эрика.

— Ага, тогда папа согласился бы остаться, — поддержала сестру Света.

Мы помолчали.

— А давайте Рекса навестим, — предложила Эрика.

Мы радостно взобрались на велики и помчались к полю. Мусорка разрослась, расширилась, и отыскать помеченный именем кирпич нам не удалось. Мы долго ходили вокруг мусорной кучи, даже забирались на ее середину, если замечали кирпич. Только могилы Рекса мы так и не нашли.

— Пусть тогда его могилой будет вся мусорка, — придумала Света.

— Нет! Поле! Все поле! — Эрика запрыгала от восторга. — Классно ведь!

— Уж лучше бы они не приезжали, не приезжали! — Я пинала велик и плакала. — Приехали и уехали! Уехали! Уехали!

Мама обняла меня, уводя от велосипеда. Он больше не казался мне мотоциклом.

— Расставаться всегда тяжело, доча. Но они же не на другую планету улетели. Всего лишь в другую страну. Вы будете переписываться, — успокаивала меня мама, прижав к груди.

— Почему они все уезжают? Что там такого, в этой Германии?

Злая тетка. Нет… Снежная королева, которая забрала у Герды Кая. Страшное чудовище, которое заглатывает всех моих друзей… Германия казалась мне чем угодно, но не страной.

— Когда-то давным-давно, когда началась война, немцев насильно переселили сюда. Считалось, что они могут помогать фашистам. Их увольняли с работы, гнали, сажали в тюрьму. Теперь их потомки возвращаются на свою родину. — Мама говорила тихо и монотонно, будто читала параграф в учебнике. Взрослые любят именно так «читать» далекое прошлое, будто оно безобидно и обыденно, будто не влияет оно ни на что.

— Я не хочу больше велосипед. Я его ненавижу! А еще я поле ненавижу! — Я не переставала плакать.

— Почему? — Мама погладила меня по голове и улыбнулась. — Ведь велосипед — это воспоминание, много воспоминаний. И поле… Вы же там играли. И все дороги в поселке. Воспоминания — это самое важное, доча.

Я прижалась к маме крепче и вспомнила рыжие волосы Эрики и серые глаза Светы…

 

Расставание пятое

«На кладбище ветер свищет…»

Таня Тапочкина мечтала о Германии. Ей тяжело давался немецкий, но ни по какому другому предмету она не старалась успевать так, как по немецкому языку. Ни к одному уроку она не готовилась так, чтобы аж до слёз, если что-то не получалось.

— Мы подали документы, мы скоро уедем, — поделилась она как-то со мной. — Я должна выучить немецкий!

Мне стало завидно. Если Таня уедет в Германию, то обязательно встретит там Сашку. Они будут общаться, поженятся… А что? Мне он ни строчки не написал, совсем обо мне забыл!

— Тебе Сашка пишет? — спросила я, склонившись над Таней.

Она как раз исправляла ошибки в тетради по немецкому языку, а я ей помогала.

— Да, конечно, пишет, — ответила она, не поднимая глаз от листа. Но ее голос дрогнул, а ручка дернулась, делая букву «G» какой-то Д-образной. — А тебе?

Я прищурилась. Уж я-то смогу вывести Тапочки ну на чистую воду!

— И мне пишет. В неделю по одному письму. Он в Мюнхене живет…

— Правда? — перебила Таня, уставившись на меня и скривив рот.

Но секунду спустя она снова уткнулась в тетрадь, покраснев, как буквы, которые красной ручкой вывел Игорь Владимирович, исправляя ошибки в предыдущем задании.

— Чего ты врешь? — грубо сказала я. — Не пишет он тебе!

— А вот и пишет!

— А вот и нет! Забыл он тебя!

Таня уронила голову на руки и зарыдала. Я аж попятилась от неожиданности. Обидно, конечно, что Сашка не пишет, но реветь-то зачем?

— Тань, ты чего? Мне он тоже не пишет, — призналась я. — Я специально сказала, чтоб ты не врала.

Таня перестала всхлипывать. Подняла голову и взглянула на меня красными, опухшими глазами:

— Правда?

— Да, не пишет. Может, он адрес потерял.

Так успокаивала меня мама: он мог потерять адрес. Правда это или нет, было не важно. Даже если ложь, в нее хотелось верить. Вот и Таня заулыбалась.

— Да, скорее всего, потерял, — согласилась она. — Когда мы переедем в Германию, я его найду и отчитаю!

Таня жила через несколько улиц от меня, почти возле реки. А там, как перейдешь через реку, начинался другой поселок. Напротив Таниного дома было старое кладбище. Именно там мы играли каждый раз, когда я на велосипеде приезжала к ней в гости, чтобы позаниматься немецким языком.

— Вон та могила красивая. — Таня указала на бетонный купол, на вершине которого возвышался полумесяц со звездой.

— Пойдем посмотрим, кто там лежит, — предложила я.

Внутри бетонной постройки с куполом и полумесяцем был бугорок, на котором кое-где проросла трава. Но памятника не было, а значит, не было ни имени, ни фотографии. Зато была дверь.

— Надо было окно еще сделать, — сокрушалась Таня. — Тогда получился бы домик.

— Интересно, кого тут похоронили? — прошептала я. — Наверное, кого-то богатого.

— Да, наверное.

— Слушай, а детских могил тут нет?

И мы с Таней стали ходить от могилы к могиле, стараясь разглядеть либо детскую фотографию, либо указание на детский возраст, либо маленький бугорок.

— Вот, вот! — закричала Таня, указывая пальцем куда-то вниз.

Я побежала к ней, огибая могилы молодой женщины, деда, который строго смотрел с железного памятника с полумесяцем и со звездой, несколько могил с именами, без фотографий.

Таня стояла у маленького бугорка. Вокруг него не было забора, как вокруг других могил, памятника тоже не было.

— А может, это не могила вовсе? — сказала я, осмотрев бугорок.

— Почему?

— Ну, ни надгробия, ни креста, ни забора.

— Это же мусульманское кладбище, тут нет крестов, — с серьезным видом изрекла Таня. — А памятника нет потому, что у ребенка имени нет.

— Как это? — Я удивилась. — Так разве бывает?

— Бывает, если он при рождении умер.

Я спорить не стала. Решила, что потом у мамы спрошу.

— Давай посчитаем, сколько лет тем, у кого годы жизни вместо возраста написаны, — предложила Таня.

И мы стали ходить от одной могилы к другой, то сокрушаясь, как мало прожил человек, то поражаясь, как много. Двадцать три — мало. Пятьдесят пять — ух как много!

— А твоих родственников тут нет? — спросила Таня.

— Нет, мои на другом кладбище. А твоих?

— Мои родственники тоже на другом, на христианском.

Таня сделала какое-то особое ударение на последнем слове, как до этого выделила слово «мусульманское». Мне вдруг очень захотелось домой — спросить у мамы то, чего никак нельзя было спрашивать у Тани. Перед Таней я должна была выглядеть умной. Хорошо бы, даже умнее ее.

— Слушай, я поеду, — сказала я. — Завтра досчитаем. А то скоро за коровой в стадо идти.

И мы спустились к Таниному дому. Я взяла велосипед и, махнув Тане на прощание, умчалась домой.

— Мам! — едва ступив за калитку, закричала я. — Мам!

— Я здесь, — отозвалась мама с заднего двора.

— Мама, скажи, а когда ребенок умирает при рождении, ему имя не дают? — выпалила я, добежав до сарая.

Мама как раз садилась доить корову. В стадо сходить я опоздала. Впрочем, не в первый раз.

— Дают. Свидетельство о рождении же заполняют. — Мама поставила ведро под корову. — А к чему такие вопросы?

— Просто. Мам, а чем мусульманское кладбище отличается от христианского?

Послышался звон льющегося в железное ведро молока.

— На мусульманском хоронят мусульман, на христианском — христиан. — Мама с интересом посмотрела на меня.

— А что, на одном кладбище нельзя хоронить и христиан, и мусульман? Какая разница?

— Веры разные.

— Но ведь мы живем вместе. — Я ничего не понимала.

— А лежим отдельно. Так положено. — Мама перестала доить. — А откуда такие вопросы?

Я сначала не хотела говорить. Словно знала, что сделала что-то неправильное. И молчала, пока ведро до краев не наполнилось белым душистым молоком, покрытым сверху пузырчатой пенкой.

— Доча, я у тебя спрашиваю. — Мама вытащила ведро из-под коровы и встала.

— Ну, мы с Таней играли…

— Не на кладбище, случайно?

Я взялась за ручку ведра с другой стороны, желая помочь донести его до стола. Ведро было легким, и я в очередной раз поразилась тому, что мама всегда отводит свободную руку в сторону, будто ей тяжело.

— На кладбище играть нельзя, — сказала мама, собираясь процеживать молоко.

Она взяла другое ведро и натянула на него марлю.

— Нам не страшно совсем! — решила я успокоить маму. — Даже весело!

— Дело не в страхе, а в уважении. — Мама строго посмотрела на меня, переливая молоко из ведра в ведро. — Мертвых нужно уважать. Они хотят покоя.

— Давай больше не пойдем на кладбище, — осторожно предложила Таня на следующий день.

Видимо, не я одна спалилась, задавая старшим вопросы.

— А куда пойдем?

— Давай на речку?

И мы побежали к реке. Пока родители не знают, можно снять на берегу шлепанцы, задрать повыше платье и забраться по пояс в воду, ощупывая ногами глинистое дно. Что мы и сделали.

— Ой, тут камни! — вскрикнула Таня и упала. Села прямо в воду.

Я захохотала, а Таня стала брызгаться. Я тоже набирала в ладошки побольше воды и бросала ее в сторону Тани. Но Таня побеждала: ей, сидевшей на дне, было намного легче. Я побежала от водного фонтана к берегу. Таня, не переставая брызгаться, встала и побрела за мной.

— Я победила! — закричала она, падая на берег и смеясь.

Я тоже смеялась, посыпая мокрые ноги песком. Он где-то налипал, а где-то осыпался, и на ноге оставалась интересная шершавая картинка. «Дерево, — думала я. — Нет, все-таки облако!» Я посмотрела на Таню: она набрала полную ладошку камней со дна реки и стала разглядывать их на солнце. Блестящие камни, белые или красноватые, с бело-черными крапинками — настоящее сокровище, никто не отказался бы от таких! Я подошла к реке, загребла камней, вывалила их на берег и стала перебирать.

— Тань, слушай, а ты православная?

— Сейчас да. — Таня ответила тихо, себе под нос.

— В смысле?

— Ну, когда мы будем жить в Германии, то я буду, как мама, католичкой.

— А это как? — Я впервые спросила что-то у Тани, впервые показала, что чего-то не знаю.

В моей голове как-то не умещались эти три разных понятия, хотя мне про них уже много раз объясняла мама. Чем отличаются католик, православный и мусульманин, кроме внешности? И отличаются ли они внешностью?

— Ну, это другая вера. И Пасха в другой день. И крестятся они по-другому. — Таня сосредоточенно рассматривала выбранный из кучи камней один, с красными боками и бело-черными блестящими крапинками.

«Как веснушки, — подумала я, — как у Тани».

— Крестятся? А мы руками по лицу проводим, будто умываемся.

— Да, а как? — Таня отвлеклась.

Я показала.

— А православные делают вот так… — Теперь показывала Таня. — А католики как-то по-другому. Неправильно.

— В Германии ты тоже будешь неправильно креститься?

— Ну да. Мама настаивает. А папа говорит, что лишь бы прижились мы там.

— А католики тоже на другом, отдельном кладбище лежат? — Отчего-то этот вопрос меня волновал, очень.

— Не знаю. Кажется, да. — Таня перестала улыбаться. И камень бросила обратно в реку.

— Тань, а вот смотри. Вот если б ты не уехала и Сашка тоже. И вот выросли бы мы, состарились и умерли… — Я улеглась на спину, ощущая тепло песка и прохладу пробивающейся из-под него местами глины. — Я бы хотела другое кладбище сделать, чтобы мы все вместе там лежали. И мама с папой, и Шрайнеры, и Ира…

Таня пристроилась рядом, также уставившись в небо.

— Да, было бы классно! Ну, мы с Сашкой и так на одном лежать будем, — прошептала она.

— Нет, я о другом. Ну, чтобы без разницы, кто ты: мусульманин, католик или христианин. Чтобы все на одном кладбище. А то получается, родные рядом, а друзья — нет.

— Ну да. Как на войне — в братской могиле.

— Дура ты, Таня! — Я встала и пошла к реке мыть ноги.

— А что? — Таня удивилась. — На войне же было все равно…

— Я не об этом! — буркнула я. — Просто мы живем… Ну, расстаемся… А потом и после смерти… Ну да ладно!

Я махнула рукой и пошла в сторону Таниного дома. Таня побежала за мной.

— Просто какая разница, какой ты веры, не понимаю, — сказала я себе под нос.

— Что? — спросила Таня, догнав меня.

— Ничего, не важно.

В Германию Таня уехала скоро. И только через месяц в мамином разговоре с соседями я услышала:

— Вы слышали, Тапочкиных из Германии выгнали!

— Да?! А что так? — удивилась мама.

— У них бабушка язык не сдала.

— Да вы что! Ну надо же! Обидно. — Мама обняла меня за плечи. — И что, в Казахстан вернутся?

— Нет, они в Россию подались. Возвращаться-то стыдно!

Германия до этого всегда всех забирала, жадно загребая друзей и злобно ухмыляясь мне, как ведьма из учебника по немецкому, которая грозила пальцем с цветных картинок и указывала нам на правила в рамочках. Теперь же Германия показалась мне капризным ребенком, который отодвинул тарелку и заканючил: «Не хочу, не буду!»

— Да чего уж там, вернулись бы! — махнула мама рукой. — Чего стыдного-то? Да и пусть стыдно, зато не так тяжело.

«Сашку она не найдет, — думала я про Таню, — не найдет. И вообще в трех разных могилах на трех разных кладбищах будем…»

 

Расставание шестое

Яблоко раздора и спиленный турник

Два красных турника, как два родных брата, низкий и высокий, стояли напротив дома Гавриловых. Два смежных, будто обнявших друг друга, турника и скамейка у деревянных ворот. Над скамейкой по вечерам всегда была тень: крона старой яблони, росшей во дворе, тянулась за забор, укрывая от палящего солнца всех, кто приходил сюда поиграть да повисеть на турниках.

Я больше любила маленький. Можно было протянуть руки вверх, подпрыгнуть и ухватиться за перекладину. А на большой нужно было лезть по железной лесенке, которая торчала смешным наростом между турниками, на их общей балке. На маленьком можно было кувыркаться, повиснуть на ногах и, качаясь, кончиками пальцев задевать землю. А на большом даже просто висеть было страшно. Потому что высоко.

Еще я любила красную скамейку. В ней между досками всегда притаивались гусеницы, которые падали с яблони. Всем эти гусеницы казались противными, гадкими, все вскакивали, начинали прыгать и отряхиваться, приговаривая: «фу!» — когда с дерева падала такая — иногда на платье, иногда на плечо, а иногда прямо на голову. Я не любила обычных, желтых, голых, как червяки, гусениц. Их раздавишь — и из них выходит что-то желтое. А эти, яблочные, пушистые, с большими круглыми и черными глазами, мне нравились. Казалось, что они нарядились на бал в красно-коричневое платье, пышное, как у дам из старых фильмов. И ножки. У них было много ножек, едва различимых, едва заметных. Мне всегда чудилось, будто эти гусеницы умеют думать, будто они отвечают, когда с ними разговариваешь. Смотрят своими большими глазами, изучают. Но самое главное, когда кто-то в ужасе с отвращением давил их, размазывая по земле, они оставляли красный след, почти кровяной. Это роднило их с человеком. Для меня. Жаль только, что они так же, как и я, любили яблоки.

А яблоки я любила очень! И рвала их с дерева, встав ногами на скамейку, без спросу, как все. Но яблоки на дереве с пушистыми листьями и гусеницами не кончались. И осенью тетя Люда всегда приносила нам их полное ведерко.

Тетя Люда была строгой. Я ее побаивалась. А дядя Юра был добрый. Он разрешал помогать ему красить турники, а когда все уже было готово, садился на свежевыкрашенную скамейку, прилипая к ней и оставляя на штанах красные полосы, чтобы меня рассмешить. Еще он помогал брату стричь нашего Тузика. Пес никому не давался, потому что боялся: когда-то брат со своим другом порезали его, пытаясь подстричь. И долго Тузик бегал обросший: длинная кудрявая шерсть скаталась в комки и безобразно свисала с боков. Дядя Юра, узнав, почему мы Тузика не приведем в порядок, пришел как-то вечером с ножницами. И подстриг. Тузик ему доверял. Рычал, но не кусался. Ведь дядю Юру в округе любили все — все дети и все собаки.

То лето выдалось одиноким. Я осталась одна. То есть были мама, папа, брат, но не было друзей. Приезжала на несколько дней двоюродная сестра из города, я ходила на другую улицу к однокласснице, но все это было не то. Родители отправляли меня в город погостить, и только три недели я чувствовала себя, как обычно, безмятежно-счастливой. Три недели я гуляла с двоюродными братом и сестрой по паркам — их в городе оказалось целых три! Но остаток лета все так же был одиноким. Напоминал о Свете и Эрике, о мышах-рокерах с Марса, о Тане и Сашке — всех их поглотила Германия, скрыла от меня в своей утробе.

В это лето не произошло приключений, не совершалось подвигов, не было друзей. Была только я. Я ходила встречать корову из стада, за три улицы, почти в конец поселка. Вырезала с папой всякие узоры на палке, чтобы у меня, как у многих, она тоже была красивая. Бить корову Ласточку не приходилось: она шла прямиком домой, а придя, тут же накидывалась на зерно и сено в кормушке. Но палка — это как ритуал. Без нее нельзя было идти встречать стадо, никак.

Когда я ходила за коровой, то видела там невесту Юрика, старшего сына Гавриловых. Она всегда мне улыбалась, любовалась моей палкой, задавала разные вопросы, хвалила за всякие пустяки. А я каждый день дарила ей цветы — рвала их, пока шла к лесополосе, где все собирались и ждали коров. Рвала сначала у одного двора, потом у другого. Без разрешения. Росли ведь цветы на улице, пусть у ворот, но на улице, — значит, ничьи.

Юрика я любила. Он был красивый и напоминал мне Политова из группы «НА-НА». Ларика, младшего сына Гавриловых, я тоже любила. Но по-другому как-то. Юрика я не стеснялась, а когда появлялся Ларик, всегда убегала домой. У него были раскосые глаза, как у дяди Юры. Это потому, что папа дяди Юры был китайцем. И между собой все шутя называли дядю Юру «китаёзой». А он не обижался. Мне нравилось наблюдать, как Ларик проезжает мимо на мотоцикле вместе со своей девушкой, поднимая дорожную пыль. И я никак не могла решить, нравится мне больше его мотоцикл или все-таки он сам. А вот Стаса, среднего сына, отчего-то все вокруг ругали. Потому что он женился на Алене — девушке с родимым пятном на пол-лица. А она из плохой семьи. Поэтому Стаса я сторонилась.

Как-то днем, когда солнце еще светило с другой стороны и у турников не было тени, а значит, не было и толпы желающих на них повисеть, я пошла к дому Гавриловых. Обмакнула руки в пыль, как делали спортсмены в телевизоре, и полезла на большой турник. Повисла на нем, качнулась и ногой зацепилась за перекладину. Подтянула другую ногу, согнула коленки, цепляясь ногами, и отпустила руки. Сначала было страшно, потому что я смотрела вниз, на землю. Казалось, еще мгновение — и я плюхнусь прямо в пыль, в которую только что обмакнула руки. Но потом я посмотрела вокруг. Перевернутый мир, качающееся небо — облака танцевали, деревья, ворота и дома стояли на головах, небо было землей, а земля — небом. Когда я спрыгнула с большого турника, то поняла, что больше его не боюсь.

Я села на скамейку. Она была горячей, почти как поручень турника. Рядом упала нарядная гусеница — видимо, пошла на бал. Я задрала голову и всмотрелась в густую листву яблони. То тут, то там виднелись зеленые, едва различимые среди ветвей и листьев яблоки. Маленькие и чуть побольше.

«Зеленое есть нельзя, доча, — говорила мама. — Живот болеть будет».

Но неспелые яблоки были намного вкуснее спелых. Я посмотрела во двор Гавриловых, на занавешенные окна. Еще никогда я не рвала яблоки без спроса одна…

Я забралась на скамейку с ногами, осторожно встала, то и дело оглядываясь на гавриловский дом, и потянулась к самому близкому плоду. Вытерла его о футболку, чтобы он заблестел зелеными боками, и надкусила. После третьего яблока я уже никуда не смотрела — только выискивала глазами новые плоды, которые прятались за листьями. Кислый сок стекал по подбородку, заставлял причмокивать. Я тянулась за новым яблоком, совсем забыв об осторожности, когда послышался стук двери.

— Ах ты, воришка такая! Как не стыдно! — Тетя Люда пригрозила мне пальцем. — Разве ж так можно?

Я побежала со всех ног, надеясь, что тетя Люда не разглядела меня, не поняла, кто это был. Прибежав домой, я прижалась к маме.

— Что такое? — Мама как раз перекрутила молоко и мыла сепаратор.

— Я яблоки рвала, — призналась я.

— И?..

— Тетя Люда на меня накричала.

— А ты разрешения не спросила?

Я отрицательно покачала головой. Мама вручила мне вымытые детали сепаратора, чтобы я разложила их сушиться на расстеленной на столе газете.

— Это неправильно, доча.

— Но все же рвут. И всегда рвали, — оправдывалась я, перетаскивая газету, оказавшуюся в тени дома, на солнце. — Она меня воришкой обозвала.

— Ну это воровством и называется.

Мне вдруг стало себя жалко. Очень. Слезы закапали на конусообразные железки. Я вдруг вспомнила, что раньше были Света и Эрика, вспомнила, что, когда мы были вместе, нас не ловили, потому что один из «мышей» всегда стоял на стрёме. А еще стало страшно.

— Меня теперь тетя Люда на турник не пустит? — всхлипывая, спросила я.

Мама вытерла мне слезы мокрой рукой, пахнущей жидкостью для мытья посуды.

— Глупая ты моя девочка! — заговорила она, обнимая меня. — Подойди к тете Люде и попроси прощения.

— Прощения?

— Да, когда делаешь что-то неправильное, совершаешь ошибку, нужно просить прощения.

До вечера я думала, как лучше попросить у тети Люды прощения. «Извините, тетя Люда» или «Простите, тетя Люда, я не хотела». Но я хотела… «Я больше не буду», «Пожалуйста, простите меня и не запрещайте мне играть на турнике».

— Простите, — это все, что я сумела сказать, когда тетя Люда вернулась с поля с мешком клевера на плечах.

Я ждала ее на скамейке, не оглядываясь на дерево, чтобы не соблазняться. Тетя Люда свалила мешок на землю, села рядом со мной и улыбнулась.

— Мне ж не жалко, Дильназ, — сказала она. — Просто они зеленые. Сейчас все порвете, так и спеть нечему будет. А спелые — они ж вкуснее.

— А я зеленые люблю, — прошептала я и опустила голову. — Вы мне на турнике играть запретите теперь?

Тетя Люда похлопала меня по плечу:

— Нет, конечно. Ты тогда рви по одной зеленой в день, ладно? Чтоб на осень осталось.

— Другие же тоже рвут. Они помногу рвут…

— Другие — это другие, Дильназ. Они чужие. Ты ж не чужая. В следующий раз лучше спроси. — Тетя Люда встала и подтянула к скамейке мешок. — Хочешь четырехлистный клевер? Говорят, он приносит удачу. — Она пошарила в мешке, и на землю посыпался зеленый клевер. — Вот. Я сегодня, когда косила, заметила.

Я взяла из рук тети Люды клевер с четырьмя торчащими в разные стороны лепестками, как цветок, только зеленый. Брат как-то брал меня с собой в поле. Я ехала тогда с ним в телеге, которую тянул осел Яшка. И пока брат косил клевер, я бегала за бабочками, собирала для мамы полевые цветы и попутно наблюдала, не подойдет ли кто незнакомый.

— Карауль, — говорил брат.

И я караулила.

— А клевер мы воруем? — спросила я у тети Люды.

— Не воруем, — не задумываясь, ответила она. — Мы свое берем.

Много лет назад — мы тогда еще в городе жили — тетя Люда подала документы в Красный Крест. И только к концу этого лета пришел ответ. Гавриловым можно было собираться в Германию. Только они уже будут не Гавриловы, а Брауны, по фамилии тети Люды.

Ларик стал чаще встречаться со своей девушкой. Они уже нигде не прятались, а целовались прямо на улице, у всех на виду. Почти перед самым отъездом они наскоро сыграли свадьбу.

Собаку дяди Юры, Ладу, забрали их соседи. Мы всей улицей прибегали к ней почти каждый вечер, потому что она сразу после отъезда Гавриловых заболела и ослепла. Только спасти нам ее не удалось: она сдохла уже через три месяца.

«Истосковалась», — сказал тогда папа.

Заселившиеся в гавриловский дом новые соседи первым делом спилили яблоню. Она мешала построить новый забор — бетонный. Блок за блоком вырастал вокруг гостеприимного дома Гавриловых холодный серый забор. Турник весь облез, стал бесцветным, шершавым. Но после школы мы всегда бежали к нему — лазали, прыгали. Я забиралась на маленький турник с ногами и прыгала на землю. Так больше никто не мог: все боялись. И это было счастьем! Недолгим…

— В Германии хорошо, повезло же Гавриловым! — говорила Наташка, когда мы возвращались из школы.

Я молчала. Я увидела это сразу, как только мы свернули на нашу улицу. Вместо турников у дома Гавриловых из земли торчали три трубы. Я подбежала, погладила трубы, казалось, что от спиленных ран мне передается боль в самое сердце. Кто решил, что железу не бывает больно?

— Доча, ну вот так случается, — успокаивала меня мама, когда я ревела в голос, завалившись на кровать и прижавшись к стенке. — Теперь же они хозяева, вот и спилили.

— Яблоню спилили, турник спилили! — взвыла я. — Заче-е-ем?

— Ну вот такие они. Нелюдимые.

— Зачем Гавриловы уехали? Ведь так хорошо было-о-о…

— Ничего, главное, мы их помним. И они нас помнят.

Я вспомнила. Я вытерла слезы и соскочила с кровати. Где-то здесь? Или здесь? Я рылась в книгах и тетрадях, пока из словаря по немецкому языку не выпал четырехлистный клевер. Я подняла его осторожно, чтобы он не рассыпался.

— Надо приклеить его куда-нибудь. На бумагу, — предложила мама.

— На словарь, — решила я.

 

Расставание седьмое

Германия

 

 

Фашист

Я закрашивала кружочки напротив правильных вариантов ответа, сидя в светлом, огромном классе чужой, городской школы. Одиннадцатый класс и без того был загружен тестами — подготовкой к EHT, а тут еще Игорь Владимирович захотел, чтобы я сдала экзамен в этой школе — специализированной, языковой. Кроме теста предстояло сочинение, а потом, после паузы, интервью. И всё на немецком…

Самым сложным оказалось сочинение на тему: «Почему ты хочешь поехать в Германию?» Действительно, почему? Этот экзамен должен был выявить четырех счастливчиков, которые поедут в Германию.

Но про него я узнала от Игоря Владимировича. Он настоял, чтобы я участвовала. Почему я хочу в Германию? Кто вам вообще сказал, что я туда хочу?

Совсем недавно мы читали Йоханнеса Зиммеля. Отрывок из книги «Моя мама не должна об этом узнать никогда» надолго врезался в память. Много было в этой книге личного, много моего, будто Зиммель говорил именно про меня, будто он знал меня, видел насквозь. Я написала о нем и его книге в сочинении, совсем немного. Хоть он и австриец, книга-то на немецком! Написала про немецкий язык. Потом вспомнила про любимого Бетховена и решила закончить сочинение пафосно. Ведь учителя любят пафос. «Я хотела бы побывать на родине моего любимого композитора Людвига ван Бетховена, дотронуться до земли, воспитавшей его, вдохнуть воздух, каким дышал он. Побывать там, где он жил, чтобы прочувствовать и понять…» Прозвенел звонок, и учительница стала быстро собирать работы. Я не закончила предложение, потому что не знала как. Не знала, что хотела понять и что собиралась прочувствовать. Отдав тетрадь, я вышла в коридор. Там меня ждал Игорь Владимирович.

— Ну как? — спросил он взволнованно.

Я махнула рукой.

— Поедемте домой. Пустая трата времени, Игорь Владимирович. Тут все с первого класса немецкий изучают, он тут основной. Вообще не понимаю, зачем вы меня сюда притащили, — пробурчала я.

— Пойдем, я тебя накормлю, — улыбнулся он. — Дильназ, главное — участие. Зато какой опыт!

— Давайте домо-ой!.. — заныла я.

— Нет, у тебя еще интервью.

Мое интервью прошло заметно быстрее, чем у других. Мне задали три вопроса, из которых я всё поняла, но ответить смогла только на два.

— Всё! — выдохнула я, выйдя из кабинета. — Теперь домой.

А через неделю Игорь Владимирович прыгал по коридору школы, потрясая над головой листочком.

— Прошла, прошла, прошла!

В школу вызвали маму, долго с ней беседовали. Когда она вышла из директорского кабинета вместе с Игорем Владимировичем, я как раз отпросилась с алгебры, чтобы подслушать под дверью директорской.

— Вот она, наша гордость! — воскликнул Игорь Владимирович.

Мама заулыбалась.

Родители согласились отпустить меня с незнакомыми ребятами из другой школы, с чужой учительницей в Германию удивительно легко. Игорь Владимирович эту учительницу знал лично и уверил: я в надежных руках. Еще он сказал, что эта программа — неделя языковой практики в Йенской школе — пойдет мне на пользу.

— Когда уезжаешь? — спросил меня Пашка накануне отъезда.

Только сейчас, после этого вопроса, я поняла, отчего противилась экзамену, отчего неохотно собирала вещи в новенький чемодан, который мне подарили родители.

«Я уезжаю в Германию» — эти слова с давних пор были какими-то… зловещими…

В самолете стюардессы и стюард оказались немцами. Ольга Эмировна объяснила мне, что авиалиния немецкая, вот и работают тут немцы. От ребят, Карины, Максима и Сании, я держалась в стороне. Они друг друга знали. Про линию эту они тоже знали и посмотрели на меня искоса, когда я спросила. Быть не в своей тарелке очень неприятно. Хочется стать салфеткой на сиденье, багажной полкой, хочется выбить иллюминатор, чтобы тебя выдуло из самолета на свободу…

Место мне досталось рядом с Кариной, но она еще в зале ожидания уговорила Максима поменяться с ней посадочными талонами.

— Я Макос, привет, — протянул Максим мне руку, когда мы пристегнули ремни.

— Я Дильназ, — протянула я руку в ответ. — А почему Макос, а не Макс?

— Потому что Макос-кокос. А я люблю кокосы, — улыбнулся он.

— Ты пробовал настоящие кокосы?

— Нет, только «Баунти». Любишь «Баунти»? — Он подмигнул.

— Да. — Мне вдруг стало легко.

— Круто, что не с этой грымзой сижу. — Максим кивнул на Санию. — А то лететь-то далеко.

— Мне показалось, ты не хотел пересаживаться…

— Поломаться нужно обязательно, чтоб не подозревали!

Я засмеялась. Оказалось, что чужая тарелка может стать наполовину твоей.

— Ты из деревни, я слышал? — Макос откинулся на спинку кресла.

— Да, — сказала я неуверенно.

— Там у вас, наверное, круто! — Он сжал ручки кресла.

— Ты чего?

— Не слышишь, что ли? Скоро взлетаем.

Двигатели набирали обороты, все вокруг загудело.

— Ну и что? — удивилась я. — Это же здорово!

— М-м-м…

— Ты что?

Самолет оторвался от земли, слегка качнувшись. Макос закрыл глаза.

— Ой!

Внутри меня все подпрыгнуло и упало на место. Мне это очень понравилось. Ощущение парения, ощущение свободы. Я уставилась в иллюминатор, наблюдая, как дома и машины превращаются в маленькие точки, а огромные поля — в смешные квадратики.

— Макос, смотри, как красиво! — воскликнула я.

Но Макос не открыл глаза. Он зашевелился только тогда, когда самолет выровнялся.

— Ты что-то бледный такой! — испугалась я. — Позвать Ольгу Эмировну?

— Она знает… — выдохнул Макос, облизывая губы.

— Что знает?

— «Что», «что»!.. Что я боюсь, — буркнул он.

— Боишься? — С того момента, как Макос со мной заговорил, во мне родилось какое-то радостное чувство. И это чувство сейчас сбилось в плотный сгусток, запрыгало внутри и прорвалось смехом.

— Не смешно! — сердито произнес Макос.

Но я не могла остановиться.

— Не смешно, — сказал он еще раз. — Не смешно, — повторил он в третий раз и тут же засмеялся сам.

— Кокосы боятся падать! — еле выговорила я сквозь смех.

— Тебе не понять, ты вон наслаждаешься! — улыбался Макос. — Ты первый раз самолетом?

— Да, а ты?

— Я уже летал. В Болгарию к родственникам. В Москву и Милан на соревнования по танцам.

— Уже летал — и боишься? Вот трус!

— Это не трусость. Это внутреннее. Ничего поделать не могу.

— А что за танцы?

— Ну, я танцор. Бальные танцы. — Макос подмигнул. Это его подмигивание было каким-то… Необычным и успокаивающим. Словно он знал, когда мне становилось не по себе, и специально подмигивал, как бы говорил: «Все хорошо, расслабься».

— Бальные!.. Здорово! — прошептала я.

Папа любил смотреть бальные танцы по телевизору, и я примерно представляла, что это такое.

— Ага, круто!

К середине полета мы уже поговорили обо всем: о полях, о клевере, о коровах и дойке, о том, как сильно Макос хочет собаку, но ему мама не разрешает, о танцах и нескольких кружках, в которые ходит Макос. При каждом легком качании самолета Макос хватал меня за руку и выдыхал:

— Падаем!

Мужчина впереди нас постоянно заказывал коньяк и скоро сильно захмелел. Мы, может быть, и не заметили бы его, если бы он не стал громко, на весь салон, требовать добавки. Стюард вежливо объяснил ему на английском, что больше нельзя, что уже достаточно. Но мужчина настаивал. В конце концов, когда стюард уже пошел прочь от пьянчуги, тот крикнул ему вслед:

— У-у-у, фашист! Фашистская морда!

Макос сжал ручку сиденья и нахмурил брови. Фашист на любом языке «фашист», и по глазам стюарда, который обернулся в сторону мужчины было видно: он понял.

 

Шиллер

Программа поездки была насыщенной. Организаторы запланировали много экскурсий, встреч и ничуть не меньше уроков. Немецкий в нашей группе я знала хуже всех. Мне всегда помогал Макос, если я что-то не понимала.

— Вы, я смотрю, сдружились с Макосом. — Карина подсела ко мне, когда мы ехали в автобусе в Веймар, на нашу первую экскурсию.

Я оглянулась в сторону Макоса — он оживленно болтал с немецким мальчиком, нашим ровесником, из того самого класса, который на неделю принял нас.

— Ну-у!.. — протянула я. — Да. А что?

— Ничего, он мальчик занятый. Так что ты не сильно.

— Купленный? Бумагу с правами покажи. — Отчего-то Карина разозлила меня. То ли потому, что ничего такого у меня и в мыслях не было, то ли потому, что она прочитала как раз мои самые потаенные мысли…

— Что, провинциалка, зубки прорезались?

Я не знала, что ответить.

— Смотри, провинциалка. У тебя зубки, а у нас, городских, — клыки. Так что ты не особо давай! — И Карина снова отсела к Сание.

Первым делом, доехав до вокзала Веймара, мы пешком пошли к дому Гёте.

— Любишь Гёте?

Макос взялся из ниоткуда, в тот момент, когда я размышляла: «Если я родилась в городе и прожила там четыре года, разве я деревенщина?»

— Да, — ответила я натянуто, оглядываясь на Карину.

— Шиллера больше? — Макос подмигнул.

— Шиллер мне ближе.

— Мне тоже. Слушай… — Он подставил мне локоть, предлагая взять его под руку. — С кем мне общаться, решаю только я. А ты?

— Что я?

— Ты решаешь, с кем тебе общаться, или за тебя это делает кто-то другой?

Я еще раз посмотрела в сторону Карины.

— А что, тебе комфортно общаться с провинциалкой? — спросила я, игнорируя выставленный Макосом локоть.

— Про-вин-ци-ал-ка, — произнес он, смакуя каждый звук. — Красиво звучит! Не было б комфортно общаться, не общался бы! — И он снова подмигнул.

— У тебя нервный тик? — Я засмеялась.

— Для особо упрямых — да! Что из Шиллера любишь?

— «Разбойников».

— Ух ты! Я тоже!

По дому Гёте мы с Макосом ходили без особого энтузиазма, почти не слушая экскурсовода. Только касались стен руками в каждой комнате роскошного дома, окрашенной в определенный цвет, — как бы впитывали старину в себя. Это Макос придумал. Когда все пошли в старый город, продолжая экскурсию, Макос потянул меня за руку:

— Тут рядом дом Шиллера. Пойдем?

— А как же все? Старый город?

— Мы быстро посмотрим дом Шиллера, потом пробежимся по старому городу и вернемся к автобусам. Без нас не уедут.

Я согласилась. Без историй экскурсовода, в полной тишине, слушая скрип половиц, вдыхая аромат прошлого, далекого, но не забытого, мы прошлись по дому Шиллера. Он был намного меньше дома Гёте, убранство намного беднее. Нам в школе внушали, что они были неразлучными друзьями — Гёте и Шиллер. А тут учителя рассказывали, как тяжело приходилось Шиллеру, как неровна была их дружба, как далека от идеала.

— Получается, дружбу разрушает не только расстояние, но и бедность? — спросила я шепотом, когда Макос «обнял» очередную стену.

Так он, по его словам, общался с прошлым, делился с ним своим теплом.

— Дружбу ничего не может разрушить, — тихо ответил он. — И Гёте горевал, когда умер Шиллер.

— Но ведь рассказывали же, что не очень крепкой у них была дружба.

— Подумаешь, повздорили несколько раз, разошлись во мнениях где-то. Дружба без шероховатостей — это вовсе не дружба тогда, а игра. — Макос говорил так уверенно, будто точно знал, что так оно и есть, что не может быть по-другому.

— У меня были друзья… — Мы вышли к прилавку с сувенирами, и я расплачивалась за выбранный магнитик. — Они все переехали в Германию. Я потеряла их…

— Дильназ, да вот же она, Германия! — Макос раскинул руки в стороны. — Не так далеко, как казалось. Так что не в расстоянии дело.

Возле памятника Шиллеру и Гёте, где они застыли вместе навеки, навсегда, мы сфотографировались. Сначала по очереди, потом попросили сфотографировать нас немецкого дедушку, который проходил мимо.

Два великих поэта держали один лавровый венок. Они разделили славу, разделили успех. Они разделили жизнь после смерти: ведь никогда, заговорив о Гёте, не забывают упомянуть Шиллера. И наоборот. Не важно, что говорят. Нам не узнать, как было на самом деле. Мы видим, как было скорее всего: Гёте и Шиллер вместе, на одном пьедестале, бок о бок, рядом, смотрят в одну сторону, видят одну цель…

— В Йене есть садовый дом Шиллера, — сказал Макос на обратном пути. — Успеем сходить, если прогуляем урок.

— Садовый дом?

— Да, ты разве не знаешь? Письмо Шиллера к Гёте не читала? Что у него наконец-то появился дом, свой. И кухню он там отдельную сделал, потому что не выносил запаха готовящейся еды…

Боясь гнева Ольги Эмировны, я все же пошла с Макосом. Мы пробежались по дому, пофотографировали. А после, рассуждая о том, как хорошо было Шиллеру писать «Вильгельма Телля» под деревом в собственном саду, сидели на лавочке и ели яблоки с шиллеровского дерева.

Университет имени Шиллера, где он преподавал, его садовый домик, церквушка в старой части Йены, где он венчался, — вся Йена пропитана Шиллером, в большей степени им, чем «Йенскими чудесами». И на каждом шагу, по всему городу рассыпаны письма. Шиллера к Гёте…

 

Буковый лес

Влетело нам неслабо! Ольга Эмировна, по словам Макоса, никогда еще так не злилась.

— Мне было стыдно, стыдно за вас! — кричала она в гостинице. — Мало выходки в Веймаре, так вы еще и урок прогуляли!

Макос молчал и подмигивал мне. А я извинялась за обоих. Через день занятий в школе, на которых усерднее нас с Макосом никого не было, мы снова поехали в Веймар.

— Веймар — удивительный город. Зловещий такой, — сообщил Макос.

— Почему?

— Ты не знаешь? — Он был удивлен. И впервые не подмигнул, когда мне стало не по себе. — Ты не слышала о Бухенвальде?

— Слышала, конечно, — обиженно проговорила я.

— И ты не знаешь, что он рядом с Веймаром находится?

— Нет, — сказала я тихо.

— Э-э-эм, а программу ты не читала?

— Читала. Я думала, мы в Бухенвальд после Веймара поедем.

Макос улыбнулся.

— Так и есть, — сказал он. — Мы поедем в Бухенвальд с вокзала Веймара. Оттуда автобусы ходят.

Встречи с Бухенвальдом я ждала. Ее я боялась. Немец-экскурсовод встретил нас у длинных домов, стоявших в ряд. В одном из них наши немецкие одноклассники взяли наушники и разбрелись по территории лагеря. Им разрешили так, потому что экскурсовода они уже слушали. Мы же, иностранные ученики, прибились к небольшой кучке туристов разношерстных и по возрасту, и по национальности.

— Я буду говорить по-немецки, меня все поймут? — спросил экскурсовод на немецком после приветствия. — Если что-то будет непонятно, переспрашивайте, не стесняйтесь.

И он повел нас. В ад. Ад, сотканный из прошлого, сотканный из воспоминаний. Ад, рожденный человеческой жестокостью… По дороге, которую пленники прозвали «Карахо», где слабых, споткнувшихся, нечаянно упавших затаптывали или забивали до смерти. К воротам с надписью, которую можно было прочитать только изнутри: Jedem das Seine, чтобы пленники каждый раз на построении читали и понимали: они заслужили того, чтобы находиться здесь. Мимо зоопарка, за которым они наблюдали из-за колючей проволоки, где животных кормили намного лучше… В крематорий.

Когда мы вышли из крематория, то почти все плакали. Я ревела навзрыд, не сдерживая себя. Мужчина, иностранец, уставился на пень — все, что осталось от утешения пленников — дуба Гёте. Бабушка в инвалидной коляске тихо всхлипывала, а ее внучка, катившая коляску, уткнулась ей в колени. Карина с Санией прижались к Ольге Эмировне. Женщины плакали не стыдясь, мужчины молча замерли. Макос тоже замер, сдвинув брови и взявшись за голову. Экскурсовод дал нам время. Много времени.

— Я знаю, у каждого из вас в голове сейчас один и тот же вопрос, — сказал он наконец. — Кто в этом виноват?

Да! Мне вдруг захотелось закричать: «Да! Кто в этом виноват? Кто?»

— И я отвечу на ваш вопрос, — продолжал экскурсовод. — Мы, немцы, единственные, кто остался в этом виновен.

Англоязычные мужчины, наша школьная группа, бабушка в коляске и ее внучка, несколько женщин, говоривших то ли на чешском, то ли на польском, — все мы уставились на экскурсовода в безмолвном удивлении.

— Да. — Экскурсовод покачал головой. — Именно мы, немцы. Когда лагерь освободили, когда привели жителей близлежащих деревень и спросили: «Почему вы этого не остановили?» — они ответили, что не знали. Они не знали, хотя видели черные клубы дыма… Не знали! Но ведь они всё знали и молчали. И те, кто молчал, виноваты ничуть не меньше, чем те, кто убивал. Если бы каждый сказал не боясь, если бы каждый выступил против, ничего этого не было бы. Можно посадить в концлагерь одного несогласного, двух, сотню, но весь народ гитлеровцы победить не смогли бы…

Мы молча слушали. Сердце щемило, будто его сжали в тиски, голова гудела… Перед глазами были печи и рисунки из «конюшни». Измерим рост и застрелим — легко и просто.

— Многие спрашивают: мол, зачем этот памятник, зачем музей? Все было в прошлом, все ужасно, но ведь прошло. Надо об этом забыть, — снова заговорил экскурсовод. — Но я и мои коллеги делаем все, чтобы этот памятник был. Потому что это нужно знать, это нужно прочувствовать, хотя бы чуть-чуть. Это нужно помнить! Тогда в будущем такого не повторится. И я, немец, сделаю все, чтобы мои потомки помнили нашу вину…

Внутри меня все переворачивалось. А экскурсовод не останавливался, продолжая рассказывать:

— Я лично знаю человека, который не вышел из концлагеря после освобождения от фашистов. Который, как многие, остался в другом лагере, образованном на этом же месте, — лагере, организованном СССР. Этот человек наблюдал из окна барака, как школьникам проводили экскурсии по бывшему немецкому лагерю, говорили им о счастливом освобождении. Мало кто знал о новом лагере, пока он существовал…

Я села прямо на землю, возле того самого пня — остатка дуба Гёте. К такому я не была готова. Я боялась Бухенвальда, боялась, что вся моя ненависть к Германии наконец прорвется. Вырвется наружу болючим комом и потопит мою любовь к Шиллеру, к Бетховену, к немецкому языку…

Но сейчас я чувствовала не ненависть, а жалость. Германия кричала, билась в судорогах, выла от боли. Мне вдруг захотелось ее обнять, простить ей всё: и потерянного Сашку, и Витю, прощения у которого я никогда уже не попрошу, и тетю Люду, которая никогда больше не пройдет мимо моего дома с мешком клевера на плечах, и спиленный турник, и умершую Ладу, и дядю Юру, который повесился, не сумев побороть меланхолию и стресс. Но самое главное, я готова была простить Германии треснувшую дружбу, простить Свету с Эрикой, которые перестали мне писать… Может быть, потому, что это была чужая страна? Может, потому, что чужая страна раскаивалась? А может, потому, что страна ни при чем? Германия вдруг стала другой… Мне захотелось ее обнять, крепко-крепко, как я обнимала маму, когда брата посадили за воровство велосипеда. Мне захотелось ее… полюбить…

— Ты в порядке? — Макос потянул меня за локоть, желая поднять с земли. — Смотри. — Он показал на старушку в инвалидном кресле, для которой внучка капала лекарство прямо в бутылку с минеральной водой. — Кажись, она отсюда. Или где-то рядом была…

После этой экскурсии нас нашел учитель немецкой школы, Дитмар, и мы направились к автобусу. Мы проехали совсем немного и остановились. Дитмар повел всех к главному памятнику. Памятнику, который изображает пленников, измученных, изможденных, вскинувших руки ввысь в знак освобождения, в знак победы. Мне показалось, будто им приказали. Снова… Приказали! Радоваться, поднять руки…

По ступенькам мы быстро спустились вниз, ходили от одной плиты к другой, слушали тихий говор Дитмара. А когда стали подниматься обратно, он взбежал на несколько ступеней и сказал:

— Этот памятник сделан в низине специально. Чтобы мы прочувствовали: попасть сюда было легко, а выбраться — почти невозможно.

И шаг за шагом это чувство наполняло нас. Разноцветные ромбики, нашитые на одежду, тысячи судеб, надпись маркером на одной из плит: «Евреи и цыгане ведь такие же люди, как мы», пытки, казни, опыты… Лес, пропитанный немецкой культурой, где Гёте писал, где он гулял, дуб Гёте, который хранил надежду в сердцах пленников, буковый лес — тот самый, что дал название концлагерю, потому что предыдущее слишком напоминало о Гёте…

Кто такой все-таки фашист? Немец? Или ставший полицаем русский? Есть ли у фашиста национальность? Есть ли у него лицо? Жалко ли тех гитлеровцев, которые кончали жизнь самоубийством, потому что больше не могли так жить? Или не жаль, потому что что-то они все же успели натворить? Отличаемся ли мы от фашистов сейчас, когда делим друг друга на национальности, когда осталось презрительное слово «жид» и все еще живет недоверие к цыганам?

Мой дед прошел войну. Но от него у меня не осталось ничего, ни одной из многочисленных наград. Их все растерял папа.

«Дедушка говорил, что все эти награды — простые побрякушки, а жизни никому не вернуть», — рассказывал он. Только эти слова остались у меня от воевавшего и отличившегося дедушки. И ни толики ненависти. Я обрела эту ненависть сама, собрала по крупицам, слепила из нее меч и готова была рубить. Но в итоге не нашла кого…

Я шла к автобусу и думала. Запуталась в мыслях. Их было много, слишком много. Но одна мысль жирной полосой проходила через всё: Германия больше мне не враг. Настрадавшаяся, не всеми понятая, с постоянным чувством вины… Германия — мой друг, которого я уже люблю, которому я все простила…

 

Бетховен

— Я хочу в Бонн, на родину Бетховена, — сказал Макос за ужином. — Очень хочу.

— Бонн же в другом конце! — Я набила рот колбасой и едва выговаривала слова.

— Ну и что!

— А я в Вену хочу: он там дольше жил.

— Вена, Вена… — Макос был не в настроении. — Он родился в Бонне. В Бонне он страдал…

— В Вене тоже… — Я налила яблочный сок из графина и разбавила его минеральной водой.

— Ты не понимаешь! — воскликнул Макос обозленно и встал. Развернулся и стремительно зашагал к выходу из зала.

Я бросила колбасу и сок и помчалась за ним.

— Ты чего? — потянула я Макоса за плечо.

— Ничего. — Он был то ли зол, то ли расстроен — я не могла понять.

— Нет, скажи!

— Я в Бонн хочу…

Вечером мы собрали в рюкзак Макоса вещи, наскребли денег и осторожно вышли из гостиницы. Поезд отъезжал от вокзала в 23.00. Через несколько пересадок, часам к 11.00, мы должны были приехать в Бонн — Макос все рассчитал. Его странная нервозность прошла сразу, как только мы вышли из гостиницы.

— Ты знаешь, я вообще-то не из Казахстана, — сказал вдруг Макос, глядя в окно, в ночь, когда я уже почти заснула у него на плече.

Мы как раз пересели в поезд до Айхенберга, и до следующей пересадки у нас было два часа.

— Что? — Я протерла глаза и заулыбалась. — А откуда? С Марса?

— Нет. — Макос серьезно посмотрел на меня. — Я из Болгарии. Мой отец — посол.

Я уставилась на Макоса и не могла понять: он шутит? Или правду говорит?

— Я не шучу. — Он подмигнул. — Я в Казахстане третий год всего лишь. До этого мы два года в Киргизии жили, а еще раньше — в Узбекистане.

Я молчала. За окном проносилась ночная Германия: леса с черными деревьями, словно вставшими на дыбы, желая уберечь, сохранить, защитить все ночные тайны и чудеса; скалистые горы, которые казались великанами, сжавшими кулаки…

— Я понимаю тебя, — говорил Макос. — Ну, то, что ты этих… Ну, подруг своих забыть не можешь… Я вот тоже… Я многих забыть не могу.

— М-м-м… — Сон улетучился, а в горле нарастал ком.

Мне вдруг захотелось биться в истерике, пинать всех и плакать. Макос тоже уедет? Кто теперь будет виноват? Германия, которая нас познакомила, или та страна, в которую в следующий раз отправят отца Макоса?

— Знаешь, что самое плохое? — Макос прижался головой к оконному стеклу. — Я ведь никого забыть не могу. Постоянно думаю, как оно было бы, если б я не уехал из Болгарии много лет назад. Или из Узбекистана… Или из Киргизии… Были бы у меня друзья?

Я отвернулась.

— Дильназ, вот мы с тобой — мы друзья?

Я сглотнула слюну, надеясь загнать ком обратно. Хватит уже слёз из-за расставаний!

— Наверное, — проговорила я, все так же отвернувшись.

— Давай заключим пакт. — Макос протянул руку. — Или как там?.. Договор! И подпишемся кровью. — Он засмеялся.

— Договор? — Я посмотрела на протянутую руку.

— Да! Что никогда не забудем друг о друге и никогда не перестанем друг другу писать!

Я протянула руку в ответ:

— Два раза в неделю!

— Два раза в неделю обычной почтой и три — электронной!

— Каждый день в скайпе!

— Согласен! — И Макос пожал мне руку.

— А кровью подписываться не будем? — Я повеселела.

— Будем! — И Макос полез в рюкзак. — Вот… — Он достал толстую книгу в зеленой обложке. — Ты читала «Чернильное сердце»?

— Да. — Я внимательно смотрела на обложку книги, узнавая оформление. — На русском.

— А «Чернильную кровь»?

— Нет.

Макос написал внутри книги: Für meinen Freund von deinem Freund, — и протянул ее мне:

— Вот, вторую часть читай на немецком! Я подписался кровью.

Я взяла книгу и не знала, радоваться ли. На немецком я ее вряд ли осилю.

— А я? Мне как подписаться?

Макос откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.

— Макос!

— Сама решай. Я вот подписался.

Желтые стены дома Бетховена светились и грели, когда мы наконец до них добрели. Шел сильный дождь, и мы с Макосом промокли до нитки.

— Ты почему Бетховена любишь? — спросил Макос шепотом, когда мы поднялись на второй этаж ветхого старинного дома.

— Ну, мне музыка его нравится. А еще наш учитель по немецкому всегда говорит: «Для того чтобы полюбить произведение, нужно полюбить человека», — ответила я.

— И?.. — Макос нахмурил брови. — Не вижу связи.

— Ну, так он нас с Гёте знакомил, потом с Шиллером. И Бетховена я поняла и полюбила, только когда его биографию прочитала.

— Ясно. То есть тебе его жаль, и поэтому ты его любишь?

Я задумалась. Почти так. Но было и что-то другое.

— Когда я слушаю его музыку… Я будто понимаю его, его состояние… Ну не знаю, Макос! Просто мне часто кажется, будто он разговаривает со мной своей музыкой, как Шиллер — текстами.

Я глянула на Макоса, боясь его насмешливой улыбки. Но он не улыбался. Он как-то грустно смотрел в окно.

— Он разговаривает. Он приказывает. Он просит о помощи. Он делится радостью, кричит, смеется, плачет, рыдает… — перечислял Макос тихо. — Все они так. Но не каждого мы можем услышать.

— А ты почему его любишь? Тоже его слышишь? — оживилась я.

Макос не ответил. Он просто прижался щекой к стене и закрыл глаза.

На сувениры у нас денег уже не хватило. Мы вышли в сад. Фотоаппарат сильно намок, но все еще пыжился и фотографировал. Макос подошел к дому и дотронулся до стены рукой.

— Отец когда-то давно, мы тогда еще в Болгарии жили, заставил меня заниматься танцами. Я боксом хотел, а он на танцах настоял, — проговорил он.

— Танцами? Отец? — Я удивилась. — Ого! Странный он у тебя.

— Он просто сам в детстве занимался, но что-то там у него не получилось…

— Так ты не хотел бы танцами заниматься?

— Раньше да, а сейчас… — Макос грустно посмотрел на меня. — Я очень люблю танцы. И очень хочу танцевать, хочу участвовать в соревнованиях, но…

Макос облокотился о стену и посмотрел наверх. Дождь хлестал его по лицу.

— Что — но? — Мне показалось, что то, о чем Макос молчит, очень важно. И я обязательно должна об этом знать.

— На последних соревнованиях у меня случился приступ, ну… судороги… Я прямо во время танца упал…

Я встала к стене, поближе к Макосу.

— Врачи говорят — эпилепсия…

После этих слов я вдруг стала понимать, что за таблетки Макос пил несколько раз в день, когда думал, что его никто не видит.

— То есть ты не можешь заниматься танцами? — Я схватила Макоса за руку.

— Могу, — улыбнулся он. — Но… боюсь…

Дождь струей стекал с угла крыши, бил по розам, обвившим решетку на окне. Я чувствовала, что должна что-то сказать, как-то поддержать.

— Макос… — начала я.

Но он меня перебил:

— Я не брошу. Мне нужно только страх преодолеть… — Макос нервно засмеялся. — А ты же знаешь, что для меня это сложно. Я не брошу, — повторил он уже тише, словно говорил это себе. — Ну что? Пойдем? — И потянул меня в сторону вокзала. — А то опоздаем.

Записка, которую мы оставили на ресепшен для Ольги Эмировны, помогла мало. Вся школа все равно стояла на ушах. Немцы были счастливы, когда мы приехали к ужину. Они восторженно расспрашивали о том, что понравилось нам в Бонне. Карина с Санией бросали на нас недовольные взгляды.

Ну а Ольга Эмировна, натянуто улыбнувшись радостным немцам, отвела меня с Макосом в сторону и отчитала. Так, что мы чуть не оглохли.

На обратном пути в Алматы я снова сидела возле иллюминатора. А Макос снова вжался в кресло, зажмурив глаза. Я наблюдала, как превращается в точку Германия… Улыбалась ей, смотрела на ее леса и поля, ее дороги, которые напомнили мне человеческие вены. У Германии тоже есть сердце… Теперь я это знала.

— Я больше никогда не сяду в самолет, никогда! — тихо причитал Макос, не открывая глаз. — Обещаю. Только бы приземлиться, только бы долететь, и я буду передвигаться на поездах. Никаких больше самолетов! Никогда!

Я посмотрела на него. Германия забрала у меня много друзей. Нечаянно, не зная… Но она подарила мне друга. И я верила, что этого друга я не потеряю, даже если он уедет в Африку. Я верила, что расстояние ни при чем. А расставание — это как вода, после которой расплавленная в огне дружба твердеет, крепнет…

— Так, где твоя подпись? — спросил Макос, приходя в себя. — Только не вздумай потом всей своей школе рассказывать, что рядом с тобой пацан сидел, который летать боялся!

Я засмеялась.

— Ну! Где?

— Вот. — Я поцеловала Макоса в щеку.

Январь — июль 2012 г.

 

Об авторе и художнике этой книги

Автор рассказов Аделия Акимжановна Амраева родилась в 1987 г. под г. Алматы в Казахстане. В 2008 г. закончила с красным дипломом Казахский университет международных отношений и мировых языков им. Абылай-хана. Работала заведующей литературной частью в алматинском Немецком театре. В 2010 г. закончила Открытую литературную школу Алматы. В настоящее время занимается рекламой. Аделия Амраева — участница семинаров для молодых писателей, пишущих для детей, форумов молодых писателей России, СНГ и стран дальнего и ближнего зарубежья, проводимых фондом СЭИП, а также Фестиваля ДЕТГИЗ. В 2011 г. стала финалисткой Международной детской литературной премии им. В. П. Крапивина, а в 2014 г. — финалисткой IV Международного конкурса на лучшую книгу для подростков им. С. Михалкова.

Любимый писатель Аделии — Джон Толкин. Свою любовь к его произведениям она объясняет так: книги «меня поняли, именно так — поняли. Они меня поддержали в трудную минуту, показали тот самый смысл, который, несомненно, есть в каждой жизни. Мне кажется, что любимая книга и ее герои — друзья навсегда».

Художник, проиллюстрировавший книгу, — Нина Михайловна Агафонова, закончила Московский государственный академический художественный институт им. В. И. Сурикова. В 2013 г. была награждена медалью Академии художеств за успехи в учебе. Участница выставки «Художник и книга — 2015». В настоящее время преподает в Школе живописи и рисунка при МГАХИ им. Сурикова.

До иллюстраций к книгам данной серии она уже работала над несколькими книгами, выпущенными издательством «Детская литература», среди них: «Тили-тили-тесто» И. Антоновой, «Трудное время для попугаев» Т. Пономаревой, «Не наступите на слона» В. Лунина.

Ссылки

[1] Талкан — толченая кукуруза.

[2] «Надо всеми вершинами покой, во всех верхушках деревьев ты ощутишь…» (нем.)  — отрывок из стихотворения И. В. Гёте «Ночная песня странника».

[3] Братья Дэвидсоны — основатели компании по производству мотоциклов «Харли-Дэвидсон».

[4] «Темной ночью гора дремлет» (каз.).

[5] «Тихая ночь, святая ночь! Всё спит, только не спит…» (нем.).  — строки из рождественского христианского гимна, сочиненного в 1818 г. Ф. Грубером на стихи И. Мора.

[6] «Тогда пробьет для нас спасительный час, Иисус, в честь Твоего рождения!» (нем.)  — См. предыдущее примечание.

[7] EHT — выпускной экзамен, аналогичный ЕГЭ в России.

[8] Йох а ннес З и ммель (1924–2009) — австрийский писатель.

[9] У г. Йена есть свои семь чудес.

[10] Каждому свое (нем.).

[11] «Конюшня» — бывшее здание конюшни, в котором заключенных убивали через щель в стене во время измерения роста.

[12] Моему другу от твоего друга (нем.).