Два красных турника, как два родных брата, низкий и высокий, стояли напротив дома Гавриловых. Два смежных, будто обнявших друг друга, турника и скамейка у деревянных ворот. Над скамейкой по вечерам всегда была тень: крона старой яблони, росшей во дворе, тянулась за забор, укрывая от палящего солнца всех, кто приходил сюда поиграть да повисеть на турниках.

Я больше любила маленький. Можно было протянуть руки вверх, подпрыгнуть и ухватиться за перекладину. А на большой нужно было лезть по железной лесенке, которая торчала смешным наростом между турниками, на их общей балке. На маленьком можно было кувыркаться, повиснуть на ногах и, качаясь, кончиками пальцев задевать землю. А на большом даже просто висеть было страшно. Потому что высоко.

Еще я любила красную скамейку. В ней между досками всегда притаивались гусеницы, которые падали с яблони. Всем эти гусеницы казались противными, гадкими, все вскакивали, начинали прыгать и отряхиваться, приговаривая: «фу!» — когда с дерева падала такая — иногда на платье, иногда на плечо, а иногда прямо на голову. Я не любила обычных, желтых, голых, как червяки, гусениц. Их раздавишь — и из них выходит что-то желтое. А эти, яблочные, пушистые, с большими круглыми и черными глазами, мне нравились. Казалось, что они нарядились на бал в красно-коричневое платье, пышное, как у дам из старых фильмов. И ножки. У них было много ножек, едва различимых, едва заметных. Мне всегда чудилось, будто эти гусеницы умеют думать, будто они отвечают, когда с ними разговариваешь. Смотрят своими большими глазами, изучают. Но самое главное, когда кто-то в ужасе с отвращением давил их, размазывая по земле, они оставляли красный след, почти кровяной. Это роднило их с человеком. Для меня. Жаль только, что они так же, как и я, любили яблоки.

А яблоки я любила очень! И рвала их с дерева, встав ногами на скамейку, без спросу, как все. Но яблоки на дереве с пушистыми листьями и гусеницами не кончались. И осенью тетя Люда всегда приносила нам их полное ведерко.

Тетя Люда была строгой. Я ее побаивалась. А дядя Юра был добрый. Он разрешал помогать ему красить турники, а когда все уже было готово, садился на свежевыкрашенную скамейку, прилипая к ней и оставляя на штанах красные полосы, чтобы меня рассмешить. Еще он помогал брату стричь нашего Тузика. Пес никому не давался, потому что боялся: когда-то брат со своим другом порезали его, пытаясь подстричь. И долго Тузик бегал обросший: длинная кудрявая шерсть скаталась в комки и безобразно свисала с боков. Дядя Юра, узнав, почему мы Тузика не приведем в порядок, пришел как-то вечером с ножницами. И подстриг. Тузик ему доверял. Рычал, но не кусался. Ведь дядю Юру в округе любили все — все дети и все собаки.

То лето выдалось одиноким. Я осталась одна. То есть были мама, папа, брат, но не было друзей. Приезжала на несколько дней двоюродная сестра из города, я ходила на другую улицу к однокласснице, но все это было не то. Родители отправляли меня в город погостить, и только три недели я чувствовала себя, как обычно, безмятежно-счастливой. Три недели я гуляла с двоюродными братом и сестрой по паркам — их в городе оказалось целых три! Но остаток лета все так же был одиноким. Напоминал о Свете и Эрике, о мышах-рокерах с Марса, о Тане и Сашке — всех их поглотила Германия, скрыла от меня в своей утробе.

В это лето не произошло приключений, не совершалось подвигов, не было друзей. Была только я. Я ходила встречать корову из стада, за три улицы, почти в конец поселка. Вырезала с папой всякие узоры на палке, чтобы у меня, как у многих, она тоже была красивая. Бить корову Ласточку не приходилось: она шла прямиком домой, а придя, тут же накидывалась на зерно и сено в кормушке. Но палка — это как ритуал. Без нее нельзя было идти встречать стадо, никак.

Когда я ходила за коровой, то видела там невесту Юрика, старшего сына Гавриловых. Она всегда мне улыбалась, любовалась моей палкой, задавала разные вопросы, хвалила за всякие пустяки. А я каждый день дарила ей цветы — рвала их, пока шла к лесополосе, где все собирались и ждали коров. Рвала сначала у одного двора, потом у другого. Без разрешения. Росли ведь цветы на улице, пусть у ворот, но на улице, — значит, ничьи.

Юрика я любила. Он был красивый и напоминал мне Политова из группы «НА-НА». Ларика, младшего сына Гавриловых, я тоже любила. Но по-другому как-то. Юрика я не стеснялась, а когда появлялся Ларик, всегда убегала домой. У него были раскосые глаза, как у дяди Юры. Это потому, что папа дяди Юры был китайцем. И между собой все шутя называли дядю Юру «китаёзой». А он не обижался. Мне нравилось наблюдать, как Ларик проезжает мимо на мотоцикле вместе со своей девушкой, поднимая дорожную пыль. И я никак не могла решить, нравится мне больше его мотоцикл или все-таки он сам. А вот Стаса, среднего сына, отчего-то все вокруг ругали. Потому что он женился на Алене — девушке с родимым пятном на пол-лица. А она из плохой семьи. Поэтому Стаса я сторонилась.

Как-то днем, когда солнце еще светило с другой стороны и у турников не было тени, а значит, не было и толпы желающих на них повисеть, я пошла к дому Гавриловых. Обмакнула руки в пыль, как делали спортсмены в телевизоре, и полезла на большой турник. Повисла на нем, качнулась и ногой зацепилась за перекладину. Подтянула другую ногу, согнула коленки, цепляясь ногами, и отпустила руки. Сначала было страшно, потому что я смотрела вниз, на землю. Казалось, еще мгновение — и я плюхнусь прямо в пыль, в которую только что обмакнула руки. Но потом я посмотрела вокруг. Перевернутый мир, качающееся небо — облака танцевали, деревья, ворота и дома стояли на головах, небо было землей, а земля — небом. Когда я спрыгнула с большого турника, то поняла, что больше его не боюсь.

Я села на скамейку. Она была горячей, почти как поручень турника. Рядом упала нарядная гусеница — видимо, пошла на бал. Я задрала голову и всмотрелась в густую листву яблони. То тут, то там виднелись зеленые, едва различимые среди ветвей и листьев яблоки. Маленькие и чуть побольше.

«Зеленое есть нельзя, доча, — говорила мама. — Живот болеть будет».

Но неспелые яблоки были намного вкуснее спелых. Я посмотрела во двор Гавриловых, на занавешенные окна. Еще никогда я не рвала яблоки без спроса одна…

Я забралась на скамейку с ногами, осторожно встала, то и дело оглядываясь на гавриловский дом, и потянулась к самому близкому плоду. Вытерла его о футболку, чтобы он заблестел зелеными боками, и надкусила. После третьего яблока я уже никуда не смотрела — только выискивала глазами новые плоды, которые прятались за листьями. Кислый сок стекал по подбородку, заставлял причмокивать. Я тянулась за новым яблоком, совсем забыв об осторожности, когда послышался стук двери.

— Ах ты, воришка такая! Как не стыдно! — Тетя Люда пригрозила мне пальцем. — Разве ж так можно?

Я побежала со всех ног, надеясь, что тетя Люда не разглядела меня, не поняла, кто это был. Прибежав домой, я прижалась к маме.

— Что такое? — Мама как раз перекрутила молоко и мыла сепаратор.

— Я яблоки рвала, — призналась я.

— И?..

— Тетя Люда на меня накричала.

— А ты разрешения не спросила?

Я отрицательно покачала головой. Мама вручила мне вымытые детали сепаратора, чтобы я разложила их сушиться на расстеленной на столе газете.

— Это неправильно, доча.

— Но все же рвут. И всегда рвали, — оправдывалась я, перетаскивая газету, оказавшуюся в тени дома, на солнце. — Она меня воришкой обозвала.

— Ну это воровством и называется.

Мне вдруг стало себя жалко. Очень. Слезы закапали на конусообразные железки. Я вдруг вспомнила, что раньше были Света и Эрика, вспомнила, что, когда мы были вместе, нас не ловили, потому что один из «мышей» всегда стоял на стрёме. А еще стало страшно.

— Меня теперь тетя Люда на турник не пустит? — всхлипывая, спросила я.

Мама вытерла мне слезы мокрой рукой, пахнущей жидкостью для мытья посуды.

— Глупая ты моя девочка! — заговорила она, обнимая меня. — Подойди к тете Люде и попроси прощения.

— Прощения?

— Да, когда делаешь что-то неправильное, совершаешь ошибку, нужно просить прощения.

До вечера я думала, как лучше попросить у тети Люды прощения. «Извините, тетя Люда» или «Простите, тетя Люда, я не хотела». Но я хотела… «Я больше не буду», «Пожалуйста, простите меня и не запрещайте мне играть на турнике».

— Простите, — это все, что я сумела сказать, когда тетя Люда вернулась с поля с мешком клевера на плечах.

Я ждала ее на скамейке, не оглядываясь на дерево, чтобы не соблазняться. Тетя Люда свалила мешок на землю, села рядом со мной и улыбнулась.

— Мне ж не жалко, Дильназ, — сказала она. — Просто они зеленые. Сейчас все порвете, так и спеть нечему будет. А спелые — они ж вкуснее.

— А я зеленые люблю, — прошептала я и опустила голову. — Вы мне на турнике играть запретите теперь?

Тетя Люда похлопала меня по плечу:

— Нет, конечно. Ты тогда рви по одной зеленой в день, ладно? Чтоб на осень осталось.

— Другие же тоже рвут. Они помногу рвут…

— Другие — это другие, Дильназ. Они чужие. Ты ж не чужая. В следующий раз лучше спроси. — Тетя Люда встала и подтянула к скамейке мешок. — Хочешь четырехлистный клевер? Говорят, он приносит удачу. — Она пошарила в мешке, и на землю посыпался зеленый клевер. — Вот. Я сегодня, когда косила, заметила.

Я взяла из рук тети Люды клевер с четырьмя торчащими в разные стороны лепестками, как цветок, только зеленый. Брат как-то брал меня с собой в поле. Я ехала тогда с ним в телеге, которую тянул осел Яшка. И пока брат косил клевер, я бегала за бабочками, собирала для мамы полевые цветы и попутно наблюдала, не подойдет ли кто незнакомый.

— Карауль, — говорил брат.

И я караулила.

— А клевер мы воруем? — спросила я у тети Люды.

— Не воруем, — не задумываясь, ответила она. — Мы свое берем.

Много лет назад — мы тогда еще в городе жили — тетя Люда подала документы в Красный Крест. И только к концу этого лета пришел ответ. Гавриловым можно было собираться в Германию. Только они уже будут не Гавриловы, а Брауны, по фамилии тети Люды.

Ларик стал чаще встречаться со своей девушкой. Они уже нигде не прятались, а целовались прямо на улице, у всех на виду. Почти перед самым отъездом они наскоро сыграли свадьбу.

Собаку дяди Юры, Ладу, забрали их соседи. Мы всей улицей прибегали к ней почти каждый вечер, потому что она сразу после отъезда Гавриловых заболела и ослепла. Только спасти нам ее не удалось: она сдохла уже через три месяца.

«Истосковалась», — сказал тогда папа.

Заселившиеся в гавриловский дом новые соседи первым делом спилили яблоню. Она мешала построить новый забор — бетонный. Блок за блоком вырастал вокруг гостеприимного дома Гавриловых холодный серый забор. Турник весь облез, стал бесцветным, шершавым. Но после школы мы всегда бежали к нему — лазали, прыгали. Я забиралась на маленький турник с ногами и прыгала на землю. Так больше никто не мог: все боялись. И это было счастьем! Недолгим…

— В Германии хорошо, повезло же Гавриловым! — говорила Наташка, когда мы возвращались из школы.

Я молчала. Я увидела это сразу, как только мы свернули на нашу улицу. Вместо турников у дома Гавриловых из земли торчали три трубы. Я подбежала, погладила трубы, казалось, что от спиленных ран мне передается боль в самое сердце. Кто решил, что железу не бывает больно?

— Доча, ну вот так случается, — успокаивала меня мама, когда я ревела в голос, завалившись на кровать и прижавшись к стенке. — Теперь же они хозяева, вот и спилили.

— Яблоню спилили, турник спилили! — взвыла я. — Заче-е-ем?

— Ну вот такие они. Нелюдимые.

— Зачем Гавриловы уехали? Ведь так хорошо было-о-о…

— Ничего, главное, мы их помним. И они нас помнят.

Я вспомнила. Я вытерла слезы и соскочила с кровати. Где-то здесь? Или здесь? Я рылась в книгах и тетрадях, пока из словаря по немецкому языку не выпал четырехлистный клевер. Я подняла его осторожно, чтобы он не рассыпался.

— Надо приклеить его куда-нибудь. На бумагу, — предложила мама.

— На словарь, — решила я.