Современная индийская новелла

Амритрай

Ананд Мулк Радж

Ахилан

Башир Вайком Мухаммад

Бошу Шомореш

Варки Понкуннам

Вадьяланкар Чандрагупта

Гопичанд Трипуранени

Дандекар Гопал Нилакантх

Джеякандан Дандапани

Каттимани Басавараджа

Каур Аджит

Кришна рао Бхаскарабхатла

Куддус Голам

Кхандекар Вишну Сакхарам

Мадгулкар Вьянкатеш Дигамбар

Манджушри

Маркандэй

Миттро Премендро

Моханти Упендропросад

Нарайан Разипурам Кришнасвами

Нараянанрао Ашватха К.

Наутиял Видьясагар

Падмаразу Палагумми

Пандуранга Рао Вакати

Парсаи Харишанкар

Пател Панналал

Поттеккат Санкарана Кутти

Рамакришна Бханумати

Рам Лал

Рену Пханишварнатх

Сарна Махиндар Сингх

Синх Шивапрасад

Суббарая Т. Р.

Сукхбир

Чандар Кришан

Чандпури Каусар

Шарат Сатьендра

Сборник составлен из рассказов прозаиков, пишущих на основных языках огромной страны; это картины жизни разных ее краев: Пенджаба, который зовут житницей Индии, золотого Бенгала с его шумной шестимиллионной Калькуттой и лоскутным покрывалом рисовых полей, просторного Тамилнада и маленькой, чистенькой Кералы — самого южного из индийских штатов, где мысом Канья Кумари кончается земля.

Каждая из литератур, представленных в сборнике, обладает традицией весьма почтенной продолжительности. Острота социальной направленности — характерная черта современной индийской прозы, не обходящей ни один из мучительных вопросов времени.

 

 

Предисловие

К двадцатилетию индийской независимости режиссер-документалист Сукхдев снял фильм «Мне — двадцать».

Худощавый индиец в белой рубашке спешит на работу. У входа в зал с атомным реактором он резко сдерживает шаг и, будто спохватившись, молитвенно складывает ладони перед типографски отпечатанной в три неряшливые краски богиней Лакшми. Богиня в рамке под стеклом, свисает полузасохшая гирляндочка бархоток.

Чересчур контрастно? Слишком натуралистично?

Но увидено точно.

Несчетными связями соединена Индия с современным миром, несчетные связи уходят сквозь нее во временные просторы прошлого.

Прошлое Индии — это вызревание одной из величайших философских систем Востока, структуры поразительной по непротиворечивости, композиционной завершенности. И прочности. Неспешное, почти вневременно е вознесение искусства, синэстетического, слитого с религией, философией, наукой.

Эта традиция совершенствовалась, различные воздействия заставляли ее ветвиться, но она не прерывалась от древнейших времен до сегодняшнего дня, живая жизнь пульсирует в ней, единым кровотоком омывая эпохи.

Историк литературы Кришна Крипалани пишет:

«…глубокая древность сохраняет жизнеспособность до наших дней. Веды, упанишады, эпические поэмы, не говоря уже о том, что писалось после них, для нас не просто лингвистические образцы или литературные раритеты для экспонирования в музее культуры — они продолжают активно воздействовать на миллионы людей, на их поведение в жизни и образ выражения мыслей в литературе… Я не уверен, что европеец или американец без университетского диплома способен назвать по именам десяток героев „Одиссеи“ или „Илиады“.

В Индии же, напротив, „Махабхарата“ и „Рамаяна“ почти нигде не преподаются, но для большинства индийцев, молодых ли, старых ли, основные сюжетные ходы и действующие лица этих эпических поэм обладают живой достоверностью».

Живы и достоверны боги, цари, воители — будто живут в соседней деревне, и деяния их продолжают оставаться моделями поведения, словно совершались они вчера.

А на дворе XX век. Техническая цивилизация этого столетия сложилась В индустриальных странах Запада, и Восток спешно перенимает ее. Научно-техническая революция, породившая единую нервную систему мировых коммуникаций, не только сплотила людей территориально, но и теснее связала настоящее с прошлым.

Современность кружит Индию в бурлящей воронке, и к поверхности поднимаются придонные слои — действует школьный закон физики.

Процесс индустриализации, урбанизация, «зеленая революция», рациональность мышления ломают тысячелетиями отстаивавшиеся уклады и нормы жизни, но не уничтожают прошлое, а резче противопоставляют его новому.

Парадокс? Реальность.

Конфликт между старым и новым существовал во всех странах во все времена, но в Индии он особенно контрастен, поскольку на протяжении двух веков английского владычества новое отождествлялось с чуждой культурой. Реальность этого контраста всеобъемлюща.

…Материнство всегда было для индийской женщины высшим назначением в жизни: ведь и сама Индия — мать в представлений индийцев. Перенаселенность страны требует срочных мер по сокращению рождаемости, и правительство развернуло широкую пропаганду: на каждом автобусе выразительный рисунок — три детские головки и крупными буквами: один… два… три… — хватит!

Как должна сочетать это индуска с моралью, в которой воспитывались поколения?

…Патриархальная индийская семья не знала отделения детей, когда они вырастали и обзаводились собственными семьями. Индиец не знал ни одиночества, ни страха за будущее — как бы худо ни сложилась жизнь, клан сделает все возможное, чтобы помочь. Индия строит собственную промышленность, растут мегалополисы, засасывая миллионы вчерашних крестьян, которых ждет на городских улицах отчужденность и безликая утилитарность промышленного производства.

Как должны они адаптироваться к новому?

…Статистика сообщает, что основная часть населения Индии — люди моложе 30 лет. В Индии делается все, чтобы повысить уровень образования; никогда еще в стране не было столько учащейся молодежи, сколько сейчас, но система просвещения и по сей день устроена на английский лад XIX века. Средства же массовой информации бомбардируют ее новыми представлениями и идеями, раздвигают до космоса горизонты ее мира, создают у нее новые потребности, но отнюдь не возможности удовлетворить их.

Индия с гордостью зафиксировала в своей конституции раздельное существование религии и государства, но ярко разгоревшийся национализм освободившейся страны и потребность самоутверждения перед внешним миром вызывают преувеличенное внимание к религиозной по своей сути традиционной культуре. И официальное открытие международной промышленной выставки начинается с пения ведических гимнов под гудение храмовых раковин.

А увлечение хиппи эзотерическими индусскими культами воспринимается как лестное признание величия Индии…

Индия включена в сеть мировых коммуникаций, в ней перекрещиваются влияния различных моделей мира, в нее проникает западная массовая культура, которая находит себе индийских подражателей и выдается ими за примету нового мира, в котором завтра окажется и Индия.

Так что же? Может быть, отказаться от пути социальных реформ, от прогрессивной внешней политики и уйти в себя, вернуться к своей традиционной культуре и некоему специфически индийскому способу развития? Тем более, что так многообразны свидетельства того, в какой тупик способна завести капиталистическая цивилизация Запада.

Но природа не знает возврата, и даже цикличнейшие из ее процессов не бывают точным повторением.

Невозможно вернуться к тому, что создавалось в принципиально иных социально-исторических условиях, и естественно, что такие попытки обращаются черной реакцией. Закономерно, что клич к реставрация всего индусского, которая очистит Индию от современной скверны и вернет ей былое величие, стал основой политической платформы фашиствующей партии «Джан Сангх» и таких объединений, как «Армия Шивы», «Ананда марг» и прочих — правительство вынуждено было их запретить. Закономерно, что проповедь возвращения индийскому исламу его канувшей в века роли привела на реакционную политическую позицию и мусульманскую общинную партию «Джамаат-и-ислами».

Производство полимеров — основы структур завтрашнего мира — процесс и впечатляющий и необходимый. Человечеству нужны материалы, сочетающие в себе полярные качества. Но что ощущает в этом процессе каждая отдельная молекула, когда строятся молекулярные цепи невиданной раньше протяженности?

На этот вопрос и пытается ответить современная литература. Современная — на всех языках — слагается из совместности во времени, поэтому основная тема современной индийской литературы, в частности прозы, — анализ духовного состояния человека, формируемого противоречивыми воздействиями, выходящего из индийского бытия в широкий мир, как космонавты выходят в открытый космос.

Одного анализа недостаточно, индийские писатели хотят активно участвовать в сотворении нового человека своей страны, — а значит, и мира.

Совсем недавно в Бихаре состоялась писательская конференция, на которой был принят Манифест.

В Манифесте записано:

«На мировой арене разыгрывается эпическая драма революционных масштабов…

Наше искусство и наша литература, навечно связанные с судьбой нашего народа, не просто отражают напряженность современности и борьбу прогресса с реакцией, но и играют позитивную и динамическую роль в титаническом противоборстве полярных общественных сил.

Мы считаем себя наследниками всечеловеческой культуры, всего лучшего, что создавалось всеми народами на протяжении веков. Мы выступаем за сохранение и развитие нашей самобытной литературы и искусства, которые, наполнившись новым смыслом и содержанием социальной действительности сегодняшнего дня, способны стать прекрасным способом выражения.

Мы — не наследники кладбища мертвой литературы, а сознательные продолжатели лучших и жизнеспособнейших из наших традиций в прозе и поэзии».

* * *

Санскритские каноны не делали различия между поэзией и прозой, не существовало разделения на литературу художественную и иную.

Было лишь деление на «веда» — слово, поведанное с сотворением мира, и «кабья» — слово, обкатанное писательским трудом.

Индийская проза появилась в результате соприкосновения восточной культуры с западной.

«Какие бы прозаические отрывки мы ни отыскивали в наших древних рукописях в попытках утвердить величие литературы прошлого, — пишет профессор Динеш Чандра, — в интересах истины необходимо признать, что они едва ли заслуживают упоминания в истории литературы рядом с той прозой, которая столь щедро плодоносит со времен британского владычества».

Киплинговские близнецы — Запад и Восток — сошлись в Индии два столетия назад не как «сильный с сильным» — победоносный Запад, покоренный Восток.

Битвы, бунты, блеск оружия оставили куда более заметный след в истории, чем медленное, простым глазом подчас не видимое взаимодействие культур.

Английским торговцам и миссионерам не дано было осознать, что они, готовя кадры колониальной администрации, сгибаясь под «бременем белого человека», пролагают путь в Индию идеям европейского радикализма и демократии.

Джавахарлал Неру говорил: гений Индии — в способности синтезировать.

Сопряжение космичности мышления традиционной индусской философии с европейской концепцией личности; стремления классической санскритской литературы выстроить стройную систему из всего доступного ей опыта — с преобладанием принципиально личностного начала европейской литературы XIX века, нацеленной на правдивое отображение осмысленной писателем действительности, — этот невероятно сложный синтез совершался в умах просвещенных индийцев, воспитанных в собственной культурной традиции и получивших западное образование.

Так создавался «бенгальский ренессанс», так рождались современная индийская проза — роман и новелла, связанная с самого начала с прославленными именами Рам Мохан Роя, Мадхусудана Датта, Банкима Чандры и, наконец, Рабиндраната Тагора.

Банким Чандра писал: приемлемое для тех, кто жил три тысячи лет назад, может оказаться неподходящим для нынешнего и будущих поколений…

Возможность существования светской литературы, художественной прозы, как творческого жанра, литературы, свободной от дидактики и усложненной канонизированной символики, литературы психологической, критической, утверждающей силу человеческого разума, а не власть авторитета, — это явилось откровением. Самым же притягательным в этой литературе было провозглашение ею личной и национальной свободы.

«…Идеалы, выраженные в европейской литературе, решительно вырвали индийский разум из вековых тенет», — заявлял Рабиндранат Тагор.

Перефразируя Тагора, можно сказать, что эти идеалы сыграли роль химического реагента, который ускорил формирование в Индии радикально-демократического мышления, развитие политического и национального самосознания. Новые формы сознания выливались в новые литературные жанры. О том, как туго сплетены были эти явления, можно судить хотя бы потому, что Банким Чандра — основоположник индийского романа — был одним из самых ранних идеологов радикального национализма; Мадхусудан Датт и позднее Рабиндранат Тагор занимались разработкой социальных реформ: например, Тагор работал над планом возрождения сельской общины на основе коллективизма.

Но кем были эти просвещенные индийцы — реформаторы, просветители, патриоты?

Священным для индусов было Слово — первопринцип Бытия, магическое знание, доступное лишь посвященным, чтобы они соединили Мировую Душу с ее воплощением в человеке. Священной прерогативой было Слово для брахманов — высшей касты в индусской иерархии. Позднее к написанному Слову прикоснулись еще одни кастовые руки — каястхов, переписчиков; неприкасаемые же — люди, стоящие ниже всех каст, — не смели даже слушать веды.

Понятно, что первыми получили доступ к западной культуре и литературе именно брахманы, а вместе с ними и мусульманские аристократы.

Так начал воздвигаться первый барьер, отчуждающий интеллигенцию — в современном понимании этого слова — от народа.

Страстно желая высвободить человеческий потенциал из кастовых клеток, видя в этом залог преобразования страны, лучшие умы индийского общества связывали все свои надежды с борьбой за демократизацию Индии, что должно было означать отказ от кастовой системы, по самой природе своей несовместимой с демократией.

Ведь индус считает, что все живое рождается и умирает бесконечное число раз: «Жизнь — кратковременная вспышка в небытии». Нерушимая причинно-следственная цепь не обрывается со смертью, а продолжается через все его жизни.

Чтобы подняться на следующую ступеньку кастовой лестницы — или на более высокий уровень Бытия, — индус должен строго соблюдать все кастовые предписания — и не только в поступках, но и в помыслах.

Но ведь это и есть практика — в грубом приближении — таких фундаментальных концепций индусской философии, как сансара, карма, дхарма, которые тысячелетия питали индийское искусство, обусловливали образ жизни Индии, регулировали повседневные действия миллионов людей и составляли для них единственную и бесспорную реальность бытия.

Так встал вопрос о неизбежности критической переоценки всего культурного наследия прошлого, вопрос, решением которого и сейчас заняты лучшие умы Индии.

На стыке столетий националистические идеи приводили интеллигенцию к необходимости принятия передовых концепций чуждой для Индии европейской культуры, чтобы с их помощью низвергнуть европейское владычество и утвердить на его обломках национальную самобытность страны.

Преувеличением было бы утверждать, что позиция интеллигенции нашла широкий отклик в народе — неграмотная деревня, составлявшая большинство населения страны, едва ли была способна проникнуться важностью проблемы культурного синтеза, но свободолюбие и ненависть к иноземному игу сближали народные массы и интеллигенцию.

В Индии говорят: чтобы хлопнуть в ладоши, нужны две руки.

Широкое национально-освободительное движение, разлившееся по всей громадной стране, стало той силой, которая наполнила живой жизнью теории и которая по-настоящему подняла современную индийскую прозу.

Годы борьбы за независимость неоспоримо доказали существование единой индийской литературы, хотя создается она в истинно вавилонской башне.

Языковой пейзаж Индии ослепительно пестр — ученые до сих пор не сосчитали: на скольких же языках говорит эта страна? И тем не менее литература есть нечто большее, нежели просто язык, это еще и выражение самобытности страны и духовной жизни людей, ее населяющих. Мощные тектонические сдвиги XX века вызвали одинаковый отзвук в литературах на всех индийских языках, литературные осциллографы выписали сходные кривые — значит, нужно говорить не о конгломерате литератур полуострова Индостан, а, по словам критика Локнатха Бхаттачария, о «подспудном единстве, пусть незаметном, но существующем под броским разнообразием языков, обычаев, одежды, психического склада и физических черт индийцев. Единство сделало Индию тем, чем она всегда была — état d’esprit».

И не случайно Литературная Академия Индии сделала своим девизом «единство в многообразии»; даже этот небольшой сборник рассказов позволяет увидеть это.

Сборник составлен из рассказов прозаиков, пишущих на основных языках огромной страны; это картины жизни разных ее краев: Пенджаба, который зовут житницей Индии, золотого Бенгала с его шумной шестимиллионной Калькуттой и лоскутным покрывалом рисовых полей, просторного Тамилнада и маленькой, чистенькой Кералы — самого южного из индийских штатов, где мысом Канья Кумари кончается земля.

Каждая из литератур, представленных в сборнике, обладает традицией весьма почтенной продолжительности. Например, тамильская литература насчитывает два тысячелетия своего существования, бенгальская — «всего» тысячу лет и так далее.

И еще одно для понимания масштаба: на языке хинди говорит свыше 130 млн. человек, на малаялам — 17 млн., на маратхском — примерно 35 млн.

Различия в процессе исторического формирования народностей, которые все вместе зовутся индийцами, различия географические и экономические обусловили и своеобразие черт культурного развития этих народностей в русле единой индийской культуры.

Эти различия можно проследить в рассказах, вошедших в сборник, — тех, что созданы в индустриальных зонах Индии — например, рассказ бенгальского писателя Голама Куддуса «Чаша», и тех, которые написаны на самую существенную для Индии тему — деревни. Ведь именно в деревне живет чуть ли не 80 % населения страны.

И такие зарисовки сельского быта, как приобретение фонаря в рассказе Пханишварнатха Рену «Общественный фонарь», романтические истории трагической любви в рассказах писателя хинди Шивапрасада Синха «Заклинатель змей» и «Костер любви» тамильского новеллиста Ахилана покажут читателю и непохожесть повседневной жизни разных краев Индии, и сходство судеб простых, непритязательных людей. Как ни медлительны перемены в их сознании — они происходят, и, хотя для осмысления требуется и время, и глубокое знание крестьянской души, индийская проза откликается на эти новые свершения.

В романтически приподнятых рассказах Каусара Чандпури «Трудная радость» и Мульчей Радж Ананда «Власть тьмы» повествуется о строительстве плотин, противоречиях, вносимых в отстоявшееся веками бытие решительным вторжением технической эры, и о воздействии нового на жизнь простого человека.

Ибо судьба простого человека, его быт, образ его мышления находятся в фокусе современной индийской прозы, при всем множестве направлений, существующих в ней.

Острота социальной направленности — характерная черта современной индийской прозы, не обходящей ни один из мучительных вопросов времени. Она и не может быть иной — вызванная к жизни политическим движением, поднятая девятым валом борьбы за свободу, развивающаяся в атмосфере таких тотальных и стремительных перемен, которые никого не оставляют в стороне, а тем более писателя. Уже на ранних порах своего становления индийская проза сделала своим героем живого Человека, вместо дидактического символа определенного качества, и соткала вокруг него ткань жизненных обстоятельств, превратив притчу в литературу.

Начался поиск реалистического метода для раскрытия движений человеческой души и отображения действительности.

По мере того как нарастало сопротивление чужеземному владычеству, превращаясь поистине во всенародное движение, индийская проза все больше демократизировалась. Ее теперь создавали в основном представители городской интеллигенции, еще не утратившей связей с землей. В литературу входили новые герои — крестьяне, бедный городской люд, ремесленники. Развитие прозы шло поразительно быстро на всех индийских языках, и к 40-м годам благодаря произведениям таких мастеров новеллы, как Прем Чанд, а затем Премендро Миттро, Кришан Чандар, Гулабдас Брокер, Кешава Дев, Поттеккат, новелла пользовалась почти таким же признанием, что и поэзия, — правда, у читателей, а не у слушателей: различие — многозначащее для Индии.

Читателем индийской прозы не мог быть как раз тот, к кому она обращалась, кто был ее героем — индийская деревня почти сплошь неграмотна, а немногие — очень немногие — грамотные среди городского населения не имели навыка к чтению книг. Поэту в Индии всегда легче: чтение стихов мгновенно собирает тысячные — без преувеличения — толпы.

Позднее на помощь новеллистам придет радио, кроме того, сами писатели, отчаянно стремясь в народ, начнут использовать традицию поэтических состязаний для чтения своих рассказов вслух на деревенских площадях, на городских перекрестках.

Устремленность в народ совершила подлинную революцию в литературном языке — он стал раскованней, богаче, ярче, диалоги ожили, речевая характеризация героев обрела выпуклость и выразительность.

И вместе с тем устремленность в народ привела к тому, что на фоне великолепного бытописательства с реалистичными деталями, фигуры героев, опоэтизированные взглядом городского интеллигента, тянущегося к национальным истокам своего патриотизма, определенно приобретали романтические очертания.

Бедный крестьянин, полуголодный ремесленник, реже — рабочий становились воплощением всех возможных добродетелей просто в силу своей принадлежности к народным массам. Любопытно, что нищета индийской деревни иной раз подавалась как идиллическая чистота жизни, но никогда не городская нищета — идеализировать всегда проще на расстоянии; к тому же деревня больше ассоциируется с индийской традицией, чем город.

Романтизация человека из народа — ей немало способствовало отсутствие читателя из народа — сочеталась с приподнятостью умонастроений прогрессивной индийской интеллигенции, видевшей близость конца двухсотлетнего иноземного ига и страстно веровавшей в утро свободы.

Утро принесло не безоблачное счастье, а дождь проблем. Когда свершение заменило собой идеал, индийская литература оказалась на распутье. Борьба против англичан объединяла всех, строительство новой жизни не все представляли себе одинаково. Часть творческой интеллигенции застыла в замешательстве перед невероятной сложностью нового мира; Индия вышла на мировую арену, а та кардинально изменилась. Новая эра Индии совпала по времени и с началом научно-технической революции.

Вот как писал об этом времени поэт Раджив Саксена:

«Литература переживает странную фазу отрицания, протеста и вслепую ищет чего-то прочного, настоящего.

…Отсюда — тоска по прошлому, так ясно звучащая во многих наших произведениях. Сложность современности мешает нам разглядеть очертания грядущего на нас мира. Это не значит, что мы не ждем нового мира и не хотим принять его. Хотим. Но хотим и рассказать, как это трудно».

Что же это? Снова парадокс? Завоевать свободу, выйти на старт и затосковать по невозможности побежать назад?

…Недавно умер талантливый индийский киноактер Балрадж Сахни, человек нетривиального мышления и незаурядной литературной одаренности. В одной из его дневниковых записей рассказывается такой эпизод: ливнем размыло дорогу, ее наспех починили, но никто — а машин собралось довольно много — не решается первым проехать. Подъезжает еще машина, за рулем англичанин. Узнав, в чем дело, он махнул рукой и поехал. За его машиной потянулись другие.

А Балрадж Сахни записал:

«В тот день я увидел собственными глазами разницу между человеком, выросшим в независимой стране, и человеком, выросшим в стране порабощенной. Свободный человек обладает способностью думать, принимать решения и действовать. Раб утрачивает эту способность. Он пользуется чужими мыслями, колеблется в решениях и, как правило, решает идти проторенным путем».

К чести индийской прозы — она не избрала торный путь, а идет тернистой дорогой.

Процессы, происходящие в индийской прозе сегодня, так же запутанны и многообразны, как действительность, лежащая в их основе.

Самое значительное из всего, что творится сейчас в раскаленном литературном тигле, — это медленная, но неуклонная кристаллизация подлинно реалистической прозы, становление критического реализма.

Он развивается и в произведениях писателей старшего поколения: в романах Шубхаша Мукерджи, Бхишама Сахни, Тхакажи, и в молодой литературе — примером может служить роман Кашинатха Синга о студенческих волнениях «Наш фронт».

Литература этого плана уже не ограничивается фронтальным подходом к действительности, а проникает в суть явлений, она глубоко психологична и в отличие от романтизированного бытописательства предшествовавшего периода не программирует ни положительных, ни отрицательных героев и не подталкивает читателя к дидактической концовке.

Писатели реалистической школы ставят своей задачей дать объемную картину действительности, а они знают ее и своих героев, безусловно, лучше, чем представители романтизма, и не ищут укрытия в стереотипах. Критики иногда зовут их «беспощадными реалистами».

Удельный вес подлинно реалистической литературы пока невелик в общей массе книжной продукции страны, но ее воздействие на литературный процесс невозможно не ощутить.

И ощущается оно все сильней и отчетливей по мере того, как меняются черты социологического портрета индийского читателя.

Индийскому писателю невероятно трудно войти в глубь народной жизни, и пока можно буквально по пальцам перечислить произведения о простых людях, написанные по закону обратной перспективы, когда художник помещает себя вовнутрь картины и начинает видеть мир глазами своих героев. Конечно, это не единственный метод литературы, но глубокое знание описываемого все-таки есть непременное условие ее достоверности.

Как правило, авторы таких книг сами люди из народа, часто из низких каст, которым полуфантастическое стечение обстоятельств помогло приобщиться к знанию и которые оказались достаточно талантливы, чтобы рассказать о том мире, откуда они вышли. Естественно, что их творчество отличается подлинной достоверностью. В достоверности, ничего общего не имеющей со стереотипной примитивностью, секрет обаяния повестей и рассказов Аннабхау Сатхе, романа о бомбейских рабочих писателя-коммуниста Нараяна Сурве «Дым, огонь и человек» и его стихов, стихов Винда Карандикара.

Совсем недавно произошло событие, возвещающее не меньше, чем революцию, в современной литературе — и не только в ней: о себе заговорили неприкасаемые, организовавшие собственный журнал «Бунт» — название говорит за себя.

Появление повестей, рассказов, стихов, написанных неприкасаемыми — людьми, стоящими так низко в кастовой иерархии, что даже тень их оскверняет человека, на которого она упала, — о жизни таких же, как они, — убедительное доказательство необратимости социальных перемен новой Индии.

Далит — значит задавленный.

Далит — называют себя неприкасаемые, выброшенные из жизни диким анахронизмом, невероятным в наши дни, как динозавр, завывающий на сверкающем полу электронно-вычислительного центра.

Тысячелетиями длилось их существование рядом с жизнью, вне ее, и вот, впервые за тысячелетия безмолвные тени обрели голос и заявили о себе.

Отчетливей всего звучит в их произведениях ненависть к системе, не просто допускающей отверженность человека, но и лишающей его права на сочувствие потому, что его нежизнь — расплата за содеянное им в прошлой жизни; звучит в них и требование самых радикальных перемен.

Вот стихотворение Умаканта Рандхира:

На плечах моих тяжесть окровавленной воющей боли. Я живу в переулках, тупиках, на задворках, в бараках без света. Зажигаю огни. Огонь за огнем. Я толкаюсь в закрытые двери, я стучу, я зову. За дверями — нейтралитет в надежных четырехстенных могилах. Мне не отвечают, не открывают, не подставляют свое мягкое нежное мясо на съеденье огню. Я плюю на закрытые двери: запирайтесь покрепче, подонки, потомки моей крови — жгучей и красной.

Можно представить, какой интерес литературных кругов мгновенно вызвали к себе неприкасаемые.

Ведь дело не в художественных достоинствах их произведений — хотя многие из них написаны бесспорно талантливо, — а в новизне их взгляда на индийскую действительность. Неприкасаемые видят ее изнутри, но их остраненность от основного русла индийской культуры дает им стереоскопичность видения.

Об этом писал критик Шарачандра Муктибодх:

«Чем так разительно выделяется литература далит?

Положением тех, кто ее создает. Находясь в особом положении, они видят явления в отличной от нас всех перспективе. Они по-другому соотносятся с древними священными книгами, с мифологией, с классической поэзией и поэтому чувствуют, что по-другому воспринимают жизнь, ее сокровенный смысл и боль. Они, безусловно, правы».

При всей значимости развития реализма, как метода, и роста его влияния, при всей значимости вхождения в литературу писателей из народа с их новыми героями и тематикой нельзя забывать, что в индийской прозе продолжается, говоря словами критика-марксиста Намвара Сингха, «противоборство реальности и мечты».

Очень многое из того, что пишется сейчас в Индии и именуется реалистической литературой, есть по сути дела, неоромантизм, отличающийся широтой и новизной тематики, но так же подменяющий истину идеалом.

Уходить от действительности в смятении от ее непонятности и необъятности можно в любой выдуманный мир, не только в башню из слоновой кости, но и в упрощенный, упорядоченный вариант реальности, где если не все прекрасно, то все ясно.

В последнее десятилетие в Индии вышло в свет множество романов и рассказов, получивших общее название «региональных». Их действие происходит в глухих уголках страны, лирично и трогательно описаны местные обычаи, деревенские праздники, устоявшийся быт. В них есть и приметы времени, и острые конфликты между старым и новым, но все конфликты кончаются счастливой развязкой — вне логики повествования, вне развития характеров.

В поисках натурального человека, свободного от шрамов и восточной и западной цивилизации, сохраняющего естественное равновесие с природой, писатели обращаются и к жизни племен, детей природы. Эта литература отличается сюжетной занимательностью, броскими этнографическими деталями и — стереотипностью: либо герой приезжает приобщать местных жителей к XX веку и влюбляется в дочь главы племени, либо он бежит от цивилизации XX века и, конечно, влюбляется в дочь главы племени.

Как прямой результат урбанизации появилась и все серьезней разрабатывается тема: человек и город, большой город и маленький, заурядный человек. Герои городской прозы — клерки, учителя, лавочники, люмпены, студенты, даже если они горожане по рождению, не любят города, относятся к нему с пугливым отвращением, но уже не помышляют о бегстве, понимая, что путь назад закрыт.

Индийская урбанизация произошла так быстро, что писатель не успел обнаружить привлекательные стороны кипучей городской жизни, и город в индийской прозе — монстр, ненасытно высасывающий силы из своих жертв и безжалостно выбрасывающий шелуху на свои заплеванные улицы. К тому же, воспитанный в преклонении перед красотой природы — вечной темы индийского искусства, писатель находит город эстетически отталкивающим: видимо, нужно долго вживаться в пейзаж, сотворенный человеком, чтобы полюбить его.

Рождение «городской души» еще впереди.

Не случайно именно городская проза так настойчиво говорит об одиночестве, об отчужденности, о бесплодности попыток воздействовать на жизнь и навлекает на себя обвинения в эпигонском перенесении западной проблематики на индийскую почву. Но если даже форма, в которую выливаются эти настроения, и является заимствованной, можно ли сомневаться в их подлинности и обусловленности индийской ситуацией?

Чего ради импортировать сюжеты, когда совсем рядом, в самой Индии можно так точно списать с натуры клерка из рассказа Сукхбира «Замершее воскресенье» — отупевшего до паралича воли, заеденного жизнью, ненужного и жалкого? Или такого, как герой рассказа Пандуранга Рао «Кришна-флейтист», придумавшего себе чуть ли не влюбленность в чеканное серебряное блюдо на витрине — единственный источник красоты в тусклой жизни? Или рабочего в плохонькой мадрасской типографии, который столько лет все собирался жениться, а дело кончилось тем, что он сам набрал приглашение на собственную свадьбу и заболел. Пустая жизнь прошла под стукотню педали ручного наборного станка («Педаль» Джеякандана).

И, движимый чувством острого сострадания к миллионам незаслуженно обездоленных людей, индийский писатель иной раз не выдерживает, поддается «нетерпению сердца» и заставляет то ростовщика раскаяться, то погибнуть вконец исстрадавшегося, только бы отыскать какой-нибудь выход из создавшегося тупика.

Поэт и драматург Рагхувир Сахаи суммировал двойственность положения индийского писателя, в которой и заключен трагизм его существования:

«…те, кто владеет словом и рвется выразить душу народа, — не знает подробностей народной жизни. Мы присягаем на верность народу, но не в силах сделать так, чтобы народ хотя бы узнал о нашей присяге».

История поставила индийскую литературу перед неимоверно трудной задачей — сотворением гармоничного мира из хаоса противоречий, смешения эпох и цивилизаций.

Что может служить лучшим доказательством жизнеспособности индийской литературы, чем тот факт, что она, ассимилировав в себе столько противоречивых влияний, сумела превратить их в движущую силу?

Индийский писатель отказывается от оптимистических иллюзий, предпочитая им трезвую оценку действительности. Он не боится сомневаться — и в этом надежда на успех.

 

ЛИТЕРАТУРА ХИНДИ

 

Амритрай

Черный лимузин*

Голубой особняк, что возвышается в стороне от поселка, — личная собственность господина Капура. Господин Капур в прошлом был крупный чиновник. Ныне он в отставке, и поскольку пост, который занимал он в свое время, считался весьма высоким, то и пенсия, назначенная господину Капуру, тоже весьма солидная. В особняке вместе с господином Капуром живут его жена и дочь Сушма. Есть у него и сын Деваврат, но он уже человек самостоятельный — преподаватель одного из колледжей в Патне. Дни господина Капура после его ухода на пенсию текут размеренно и спокойно. Единственное, что тревожит господина Капура и его супругу, — затянувшееся одиночество их дочери. Но и эта забота — слава всевышнему! — скоро должна свалиться с их плеч, ибо свадьба дочери — вопрос решенный. Подходящего жениха подыскали, о приданом договорились. Другие ради такого жениха и двадцати пяти тысяч не пожалели бы, а им он достался почитай за бесценок: сваты были рады-радешеньки, когда узнали, что в приданое невесте дают десять тысяч. А жених не какая-нибудь деревенщина неотесанная — дипломированный инженер. Нынешним летом ладони Сушмы покроет желтый свадебный узор, который, по обычаю, наносят соком лавзонии, и тогда родители, избавившись от тревог и волнений, обретут наконец покой.

Мать невесты тем временем начала исподволь готовиться к свадьбе. По ее заказу из лучших магазинов города для невесты доставляли золотые украшения, тюки тканей и вороха готовой одежды. Обо всем ведь надо позаботиться заранее: времени-то в обрез — и не увидишь, как пройдут три месяца.

Правда, самому хозяину особняка совсем не нравилось, что в комнатах скапливается столько всякой всячины: все-таки дом, а не склад. И раза два он даже пытался заговорить с женой на эту тему: ты, мать Дебу, не знаешь, дескать, какое сейчас время-то плохое…

Но мать Дебу, купаясь в волнах блаженства, не желала внимать его словам.

— Тебе даже среди бела дня всюду воры мерещатся, — каждый раз отвечала она мужу сердито и отворачивалась.

— Да если б только мерещились, — терпеливо внушал ей господин Капур. — А то что ни день, то пять-десять ограблений. Ты посмотри только, что в газетах пишут…

— Да хватит тебе нагонять страху! — прерывала его мать Дебу. — Вор — он ведь знает, где можно поживиться. А что грабить у нас с тобой?

— Бывает, и за сотню рупий голову проламывают, — не унимался господин Капур.

Но его предупреждения оставались гласом вопиющего в пустыне: приготовления к свадьбе продолжались, не ослабевая, и в комнатах скапливалось все больше и больше всякого добра.

Впервые сомненье закралось в душу к ней дня четыре назад. Вечером, после ужина, ровно в половине девятого, господин Капур по давно заведенной привычке вышел прогуляться. Обычно, совершив непродолжительную, на полчаса прогулку, господин Капур точно в девять — минута в минуту — возвращался домой. В тот вечер, как на грех, он отправился по тропке, что вела мимо особняка, где жил господин Саксена. Надо сказать, что господин Саксена был уже в преклонном возрасте и страдал чрезмерной старческой болтливостью. Если уж кто попадался ему на глаза, отделаться от словоохотливого старца удавалось не скоро: он хотел выложить собеседнику все, что знал, а запас сведений у него был поистине неисчерпаемый. Завидев почтенного господина Саксену, люди за сто ярдов обходили его стороной, однако господин Капур иногда любил на досуге потолковать со стариком.

До свадьбы было еще далеко, однако Сушма уже жила мечтами о будущем замужестве: она рано ложилась спать, видимо, затем, чтобы в полуночных грезах свидеться наконец со своим суженым. Матери часто приходилось коротать вечер в одиночестве, хотя оставаться одной в пустом доме было немножко страшновато. По нескольку раз она подходила к окну и выглядывала на улицу. В тот вечер она тоже, как обычно, подошла к окну и вдруг видит — большой черный лимузин (она и раньше раза два уже замечала, как он проезжал по их улице) неслышно подкатил к их дому, на минуту притормозил у ворот и, набрав скорость, скрылся в темноте. От страха у нее даже в висках застучало. Зачем появилась тут эта машина? Если кто-то приезжал навестить, то почему не вошел в дом? Ох, неспроста это! Сердце у нее лихорадочно заколотилось, колени противно задрожали, по спине пробежали мурашки. А тишина, тишина-то вокруг какая! Едва пробило восемь, а все уже отправились на покой! И каждый закрылся в своем особняке как в крепости! Говорят, сосед в беде не оставит, а тут, что бы ни случилось: грабить начнут, убивать станут, — никто и ухом не поведет! Кричи не кричи — помощи все равно не дождешься!

Как она проклинала себя в эту минуту — впору головой биться о стену. Ведь сколько говорил ей муж, сколько убеждал!..

Господин Капур вопреки правилам вернулся домой в десятом часу. Мысль о грабителях к этому времени уже накрепко засела в голове у матери Дебу, и он сразу заметил, что с женой творится что-то неладное.

— Ты чем-то озабочена? — спросил он ласково. — Что-нибудь случилось?

— Нет, нет, ничего, — отвечала она. — Возможно, мне показалось… И говорить неудобно… Только сегодня я уже третий раз видела у наших ворот машину.

Господин Капур схватился за голову:

— Но ведь говорил я тебе, говорил! Все как о стену горох: сама умнее всех!.. Вот и дождалась, ох дождалась! А на помощь ни один сукин сын не придет, да что помощь — за порог своего дома не ступит… А чтобы не слышать — одеяло на уши… И придушат тут нас с тобой, как котят. Змея — ей ведь что: ужалит всякого, кто подвернется. Кому чужая жизнь дороже своей? Эх, уж эти соседи! Какой от них толк? Пожрать да попить за твоим столом — на это они горазды. Пригласишь на обед одного — вваливаются десятеро!.. Проклятый лимузин! Убила ты меня, мать Дебу, без ножа зарезала!.. Сколько хоть человек было в лимузине, ты заметила?.. Что это были за люди и чего от них ждать? Плеснут по углам керосинчиком да запалят — спросонья и выбраться не успеешь. А ведь сколько я говорил тебе, чтоб не стаскивала в дом все это барахло. Ты и слушать не хотела! Куда там: свихнулся, дескать, старый, совсем заговариваться стал. «Среди бела дня воры мерещатся!» А теперь вот поумничай! Словом, готовь угощенье, жди гостей!..

Размахивая руками, господин Капур все говорил и говорил, а мать Дебу ни жива ни мертва, низко опустив голову, стояла в уголочке, будто каменное изваяние, и молча слушала. Она боялась поднять глаза и взглянуть на мужа.

Наконец, выговорившись, господин Капур перешел к главному — как сохранить жизнь и собственность. На соседей рассчитывать бессмысленно: каждому своя шкура дорога. Что же, в таком случае, предпринять? В первую очередь — сообщить в полицию. Конечно, полиция — это тоже не бог весть что: такой тупой и бездеятельной полиции во всем мире не сыскать! Их бы, дармоедов, всех поганой метлой гнать! Горазды только жрать — за один присест каждый может полтора сера риса умять, а дела от них и на тола не дождешься.

Но как бы там ни было, полиция есть полиция. Для чего, в конце концов, она существует? Для того чтобы охранять покой граждан! Тогда почему же не сообщить туда?.. Защитить его жизнь и собственность — это их святая обязанность. А ко всему прочему начальник полиции доводится родственником деду свояка его лучшего друга — тхакура Сарабджита Синха. Хотя бы поэтому полиция не оставит это заявление без внимания.

Однако было уже двенадцать, по небу плыли темные тучи, начинал накрапывать мелкий дождь и где-то вдали изредка сверкала молния. Выходить из дому в такое время было небезопасно, а до полицейского участка путь не близкий. К тому же, явись он среди ночи в полицейский участок — придется кого-то будить, причинять беспокойство, а господин Капур по собственному опыту знал, как это неприятно — покидать в полночь теплую постель! Говорят, что, когда на соседнюю деревню напала вооруженная банда, а в руках у каждого не палки — ружья и даже автоматы были, дежурный, совсем еще новичок в полиции — имени его уже никто не помнил, — с перепугу бросился будить начальника участка. Начальника еле растолкали, но прежде чем дежурный успел раскрыть рот, тот так съездил его по физиономии, что у парня кровь брызнула из носу.

Словом, как бы там ни было, а ночь придется переждать, и господин Капур до утра ни на минуту не сомкнул глаз, чутко вслушиваясь в ночную тишину. Малейший шорох — и сердце у него готово было выскочить из груди. Бросит взгляд на темный проем окна — за стеклом мерещатся черные фигуры грабителей. Да и как тут не бояться! За последние две недели произошло девять ограблений, и все потерпевшие — близкие знакомые их семьи. У дочки Приянатха бабу средь бела дня сорвали с шеи дорогое ожерелье, у господина Сатьендры стащили сейф, а Рамапрасада очистили до нитки: остался, бедняга, в чем был, — а на носу холода.

Когда наконец наступило утро и господин Капур с трудом поднялся с постели, на лице у него отчетливо проступала густая сеть морщин, будто паук за ночь выткал паутину. Весь разбитый и хмурый, он наспех умылся, торопливо выпил чашку чая — в спешке даже язык обжег — и не медля ни минуты отправился в полицейский участок. Не сегодня-завтра жди непрошеных гостей, сидеть сложа руки некогда!

Начальник полицейского участка тотчас же принял господина Капура, который, случайно обронив на стол пятирупиевую бумажку — тут и десятку обронить не жалко, — обстоятельно изложил суть дела. Затем господин Капур встретился с инспектором и поставил его в известность о таинственном лимузине, подчеркнув серьезность сложившейся ситуации. В заключение господин Капур прошел к старшему полицейскому офицеру и со слезами на глазах стал жаловаться ему:

— И в старости никакого покоя, хузур… Не поможете — прикончат ни за грош!

Старший полицейский офицер — совсем молодой и неопытный человек, еще не успевший, как видно, проникнуться духом своего учреждения, искренне посочувствовал несчастному старику: не тревожьтесь, мол, мы сделаем все зависящее от нас, ведь защищать жизнь и собственность граждан — наш прямой долг, и, вызвав помощника, приказал ему отрядить на неделю группу вооруженных полицейских для охраны особняка почтенного гражданина, которому угрожает опасность.

Перед закатом солнца охрана прибыла на место, и полицейские с винтовками заняли исходные позиции, готовые сокрушить любых грабителей, если те посмеют сунуться; появись сейчас черный лимузин — и на него обрушится свинцовый град. Казалось, сам воздух был насыщен электричеством. Соседи, особенно те, что из числа слабонервных, сидели за плотно закрытыми ставнями, заткнув уши ватой и держась за сердце. Кто знает, что ждет их, если — не дай бог — нагрянут бандиты?! Начнется перестрелка, засвистят пули — так что уж лучше от греха подальше.

Однако в эту ночь черный лимузин не появился. Полицейские были явно разочарованы. Не появился он и на следующую ночь. Полицейские стали роптать.

Семь суток сидели они в засаде и от нечего делать играли в кости, а проклятый лимузин будто сквозь землю провалился. И, конечно, все эти дни господин Капур и его жена заботились как могли об их питании и размещении.

На восьмой день засада была снята, полицейские возвратились в участок, и вместе с их уходом в сердце господина Капура вновь поселилась тревога и панический страх. Что он чувствовал в эти часы, передать невозможно. За эти дни в волосах заблестело серебро, а залысины, как просеки в густом лесу, предательски продвинулись к затылку. Глаза утратили прежний молодой блеск. Да и как тут было не поседеть, когда на голову, того и гляди, обрушится беда. Засада снята, и, стоит грабителям лишь пронюхать об этом, — с минуты на минуту жди гостей…

Господин Капур телеграммой вызвал из Патны сына.

В последующие два дня в соседнем квартале не осталось ни одного камня, ни одного обломка кирпича, которые прежде в изобилии валялись на улице: все камни и битый кирпич перекочевали в особняк господина Капура. Ими была забита вся прихожая. Господин Капур привел в порядок и специально наточил все имевшееся в доме холодное оружие: ножи, серпы, секачи, топоры. В молодости у господина Капура был стилет, искусно спрятанный в трости. Конечно, за прошедшие годы стилет покрылся ржавчиной, однако это было грозное оружие, и господин Капур потратил полдня, чтобы привести стилет в боевую готовность — оттереть покрывавший его слой ржавчины и сделать острым, как бритва. Запас оружия пополнили также стальные прутья, оставшиеся после постройки дома.

Накрепко забаррикадировали все окна и двери, и каждый обитатель дома занимал боевой пост — у окна или у входной двери, имея перед собою определенный сектор обзора. Словом, особняк за эти дни был превращен в неприступную крепость.

Теперь у него немного отлегло от сердца, появилась даже какая-то надежда: ведь человеку, в конце концов, следует прежде всего рассчитывать на собственные силы. Просто так им не удастся отнять у него жизнь.

Солнце клонилось к закату. Природа и ее обитатели — все вокруг хранило безмолвие. Слышно было лишь гулкое биение сердец у тех, кто находился в особняке: их сердца грохотали, как литавры накануне решающего сражения. У господина Капура было предчувствие, что грабителей надо ждать именно сегодня, поскольку им уже, конечно, известно, что засада снята и дом остался без охраны…

И вдруг — уж не сон ли это? — засевшие в крепости видят: из-за угла выезжает длинный черный лимузин и, медленно подкатив к крыльцу, плавно притормаживает. В особняке лихорадочно хватаются за оружие.

Дверца лимузина распахивается, и из машины вылезает непомерно длинный, изможденный человек. Ух, какой страшный — не иначе вожак! Правая рука — в кармане брюк. Несомненно — пистолет! От страха у всех во рту пересохло. Что же теперь будет? Втянув головы в плечи, все замирают в ожидании.

Подойдя к воротам, незнакомец вынимает из кармана… карандаш и принимается срисовывать в блокнот затейливый узор на арке.

 

Чандрагупта Видьяланкар

Бремя совести

Когда Кишор вышел из вагона пригородного поезда и, миновав здание станции, оказался на привокзальной площади, он не обнаружил там ни одного такси. Асфальт был еще мокрый, но дождь уже перестал и небо постепенно прояснялось. Кишор взглянул на часы: было без десяти минут пять.

Молодой общественный деятель, известный во всех уголках штата Уттар Прадеш, Кишор к тому же был поэтом и, как говорили, поэтом, подающим большие надежды. Сегодня местный клуб, расположенный в квартале Колаба, устраивал в его честь прием, куда ему, как виновнику торжества, предстояло прибыть ровно в пять. Договариваясь с ним о встрече, устроители завели было речь о том, чтобы прислать за ним на вокзал машину, но он из скромности отказался.

Оглядев еще раз привокзальную площадь, Кишор заметил длинную очередь, вытянувшуюся у стоянки такси. Ну что ж, до клуба он доберется пешком, а такси может подвернуться и по пути. Главное — нет дождя. И он бодро зашагал в ту сторону, где, как ему объяснили, находился квартал Колаба.

Едва Кишор миновал кинотеатр «Эрос», как его окликнули:

— Не хотите ли посмотреть великолепную вещицу, господин?

Все мысли Кишора были заняты предстоящей встречей.

— Извините, я спешу, — на ходу бросил он. — Да и не нужны мне ваши вещицы.

Уже сам внешний вид незнакомца вызывал подозрение: был он весь какой-то замызганный и больше походил на самого заурядного бродягу, чем на торговца.

— К счастью, мне тоже в ту сторону, господин, — стараясь шагать в ногу с Кишором, заговорил тот. — Извините, конечно, за назойливость, но я хотел бы просить вас взглянуть… Вы не могли бы определить хотя бы марку?

Кишор взял из рук незнакомца небольшой предмет — это была красивая ярко-красная ручка с металлическим колпачком. Надпись «Паркер 55, Англия». Повертев ручку, Кишор молча вернул ее незнакомцу. Глубоко вздохнув, тот с сожалением произнес:

— А ведь отличная ручка! — и продолжал идти рядом с Кишором.

— Ну, что же вы еще хотите? — с раздражением спросил Кишор.

— Ничего, совсем ничего, господин… Я ведь только с автобуса. Смотрю, на сиденье валяется ручка. Вышел, спросил у тех, кто был на остановке: чья, мол, вещь, — но хозяина, как видно, уже и след простыл. Жители Бомбея — благородный народ: чужого никогда не возьмут.

— Так почему ж не отдали ручку кондуктору?

— Эх, господин, знали б вы эту братию! И ручку присвоят, и тебя еще вором обзовут.

Кишор огляделся — ни одного свободного такси. Не говоря ни слова, он ускорил шаг. Незнакомец молча шагал рядом с таким видом, будто Кишор — его самый закадычный друг.

— Вы ученый человек, господин. Видно, много пишете. Ручка бы очень пригодилась вам. А зачем, спрашивается, она мне, когда я ни одной буквы не знаю?

— Такой товар мне не нужен.

— У меня семья, дети… Возьмите ручку — не пожалеете, и моим детям будет на кусок хлеба. По дешевке отдам…

— Ты разве не слышал, что я сказал? — в раздражении бросил Кишор. — Я же сказал тебе, что такой товар мне не нужен! Если не отстанешь, позову полицейского!

Однако даже упоминание о полицейском не произвело на незнакомца никакого впечатления. Стараясь шагать в ногу с Кишором, он проговорил с улыбкой:

— Ну, а что мне полицейский! Преступления я не совершал, в карман ни к кому не залезал… Вы сами подумайте! Это же очень дорогая вещь, заграничная. А сейчас, вы сами знаете, из-за границы больше не ввозят: запрет наложили… Нужно — берите. А предлагать вещь — разве это преступление?

Кишор затравленно озирался по сторонам, надеясь вдали увидеть спасительное такси. Он прибавил шаг, рассчитывая отделаться от назойливого спутника, но тот по-прежнему невозмутимо топал рядом, лишь изредка он поворачивался к Кишору и, дружески улыбаясь, произносил одну и ту же фразу:

— Берите, не пожалеете.

Неожиданно Кишор вспомнил, что несколько дней назад, когда он был в Лакхнау, у него стащили его любимую ручку — настоящий «Шеферс». Так почему б и не приобрести «Паркер», тем более по дешевке? В конце концов, ручка ему нужна, и вместо пропавшего «Шеферса» совсем неплохо обзавестись «Паркером». Ему предлагают — он покупает, платит собственные деньги. Точно таким же образом приобрел ручку и ее прежний владелец, — только не на улице, а в магазине.

Бродяга, как видно, великолепно изучил психологию своей клиентуры: хотя Кишор не произнес ни слова, он безошибочно уловил перемену в настроении спутника и молча протянул ему свой товар. Кишор также молча взял красную ручку и опустил руку в карман своей длинной рубахи, сшитой из кхаддара. И в этот самый миг из-за угла показалось свободное такси. Бродяга остановил машину и услужливо распахнул дверцу перед Кишором. Усаживаясь поудобнее, Кишор небрежно вынул из кармана десятирупиевую бумажку и протянул ее бродяге. Тот с низким поклоном принял ее и захлопнул дверцу.

Такси тронулось. Кишору не терпелось поскорее вытащить из кармана свою покупку и на досуге повнимательнее рассмотреть ее. Но удобно ли это будет сейчас? Ведь водитель видел, как он вручил бродяге десять рупий. Заметив в руках у пассажира дорогую ручку, таксист, если он не круглый дурак, тотчас же поймет, каким путем досталась ему эта штука. А если прежний владелец «Паркера» уже обратился в полицию с заявлением о пропаже? Что тогда? Если таксист, не дай бог, заподозрит неладное и доставит его в ближайший полицейский участок? Что будет дальше, нетрудно себе представить, тем более, если предположить, что бродяга действительно не стащил ее, а нашел в автобусе!..

Такси плавно катилось по мокрому асфальту, а Кишор все не решался достать из кармана свою покупку.

Такси остановилось у входа в клуб, когда на часах было пять минут шестого. Все приглашенные давно уже были к сборе и устроили Кишору пышную встречу. Кишор сдержанно отвечал на приветствия. На душе у него было тяжело. Голос совести твердил ему, что, купив по дешевке дорогую вещь сомнительного происхождения, он поступил очень дурно…

Пока шел прием и в его честь произносились торжественные речи, Кишор пытался выбросить из головы эту проклятую ручку, но красный «Паркер» с металлическим колпачком неотступно стоял перед глазами. Когда же очередной оратор принялся превозносить бескорыстие и высокую принципиальность Кишора, который, по его словам, для молодежи страны мог служить идеалом человека и гражданина, ведущего непримиримую борьбу против коррупции, взяточничества и других социальных зол, краска стыда залила щеки Кишора, а красная ручка, лежавшая в кармане, стала жечь ему бок, точно раскаленная головня. Теперь эта прежде почти невесомая ручка вдруг показалась ему таким тяжким грузом, что даже речь свою, вопреки ожиданиям, он произнес скучным, невыразительным голосом очень усталого человека, без обычного пафоса.

Наконец прием закончился, и один из членов подготовительного комитета пригласил Кишора в свою машину. Сидя за рулем, хозяин машины старался как мог развлечь гостя, но мысли Кишора были заняты злополучной ручкой. Внутренний голос твердил ему, что он совершил очень дурной поступок. И ему нестерпимо хотелось побыстрее остаться наедине с самим собою, чтобы на досуге обдумать случившееся, но его ни на минуту не оставляли одного, и он даже не мог как следует рассмотреть свою покупку.

К счастью, внимание любезного хозяина скоро оказалось целиком прикованным к дороге, которая проходила по центральным улицам, запруженным машинами и людьми, поэтому сейчас он больше молчал, и Кишору предоставилась возможность обдумать все, что произошло с ним по пути в клуб.

Как мог он допустить такое, он — поэт, служитель муз? Можно ли ждать вдохновенного слова из-под такого пера? Да какое уж тут вдохновение, если орудие творчества неизвестно кем и как добыто! Что он знает о происхождении этой ручки? Ровным счетом ничего. Была ли она потеряна или вытащена из кармана зазевавшегося простака, и кто был он, прежний ее владелец — честный человек или какой-нибудь проходимец? Все эти вопросы вертелись в голове у Кишора, и ответа на них он не находил…

Нет, он ни за что не станет писать этой ручкой. Но что же все-таки ему делать с ней? Конечно, он может подарить ее в день рождения какому-нибудь знакомому или другу… Но в этот миг его внутренний голос прозвучал укором: как он может даже подумать, чтобы принести кому-то в дар такую ручку, тем более — в день рождения? Как все это гнусно и недостойно!..

В таком случае он выбросит ее на помойку. А вдруг кто-нибудь заметит — что подумают о нем? Конечно, первым делом у всякого возникнет подозрение, что он делает это из страха. Если же им заинтересуются, то могут быть большие неприятности. Тут всего можно ожидать! Однако шансы на успех все-таки есть, — правда, совсем незначительные, может быть, даже один из ста! Можно «забыть» ручку в гостинице, когда придет время уезжать из Бомбея. Да, но вся прислуга отеля знает его, и администрация, без сомнения, не преминет тотчас же выслать ему забытую ручку…

Можно, наконец, подарить ее официанту или коридорному. Но это значит навлечь на одаренного подозрение в воровстве: никто ведь не поверит, что такую дорогую вещь тот получил в подарок, дело неизбежно попадет в полицию, а когда подозреваемого начнут допрашивать, он сразу же укажет на Кишора.

Сколько ни ломал Кишор голову, он так ничего и не придумал. Как же все-таки ему отделаться от этой — будь она трижды проклята! — ручки?..

Машина остановилась у подъезда отеля. Стрелой промчавшись по коридору, Кишор ворвался в свой номер и, тяжело дыша, закрылся на ключ. Где же выход?

В изнеможении опустившись в кресло, Кишор извлек из кармана красную ручку… Ручка как ручка. Ничего особенного. К тому же, кажется, изрядно подержанная. Присмотревшись, Кишор заметил, что буквы фабричной марки подозрительно блестят. Это насторожило Кишора. Еще раз — теперь уже внимательно — прочитав то, что было написано на ручке, Кишор обнаружил сразу две ошибки: вместо «Паркер» стояло «Пакер», а ниже вместо «Сделано в Англии» — просто «Англия». Облегченно вздохнув, Кишор снял колпачок: это была старенькая, видавшая виды ручка местного производства, и красная цена ей — десять ан. А гравировка была нанесена, может быть, даже сегодня.

С души у Кишора будто камень свалился. Нет, он не совершил ничего предосудительного или — упаси бог! — уголовно наказуемого. Напротив, он сам стал жертвой обмана, уплатив десять рупий за подержанную десятиановую ручку… После многих часов тревог и волнений Кишор обрел, наконец, душевный покой.

Он нажал кнопку звонка. Через минуту коридорный уже стоял перед ним.

— Вызывали, хузур?

— Возьми эту ручку, — устало проговорил Кишор. — Я дарю ее тебе. Бери, бери… Пригодится. Если не тебе, то твоим детям.

 

Маркандэй

Дела деревенские*

Газету, без которой ныне жизнь горожанина немыслима, в нашей деревне до сих пор заменяют слухи: местные «корреспонденты», как и их городские собратья, стремятся отыскать в жизни односельчан что-нибудь «этакое», — газетчики назвали б это «пикантным» или «сенсационным», — чтобы потом, сидя в кругу внимательных слушателей, вместе с дымом хукки выпустить очередное «информационное сообщение». У тех, кто с особым усердием занимается этим, обычно во рту давно уже нет ни одного зуба, потому все, что они шамкают на досуге, приобретает особую убедительность, и ни у кого не возникает сомнения в достоверности услышанного, когда новость начинает летать от одного порога к другому. Такова деревенская жизнь…

Иногда здесь сочинят такое, что только диву даешься. Так, однажды прошел слух, будто старик Чаутхи, который еле-еле передвигает ноги, вдруг стал вести себя неподобающе легкомысленно… Обычно же слухи не лишены оснований, особенно если они касаются молодой вдовы по имени Ситабия с улицы прачек. Сообщая свежую новость, говорящий не может сдержаться — он причмокнет губами, прищелкнет языком и подмигнет слушателям выцветшим старческим глазом.

— Видимо, нынче дружок-то Ситабии вернулся из города. Иду это я утром с поля и вдруг встречаю ее в переулке. Ну, скажу я вам, разрядилась, как райская дева! Красное сари в крапинку, на руках — браслеты, на шее — ожерелье, а на ногах — серебряные украшенья. Идет улыбается, жует бетель, а все на ней так и вызванивает, так и вызванивает! Даже не посторонилась, не то чтобы прикрыть лицо концом сари. Совсем совесть потеряла!

— Совесть, видно, вместе с грязным бельем на речку отнесла, — замечает Гаджадхар, презрительно кривя рот, и загрубевшим большим пальцем правой руки прижимает жарко тлеющий в трубке табак.

— Да нет, брат! Тут другое дело, — возражает старик Чаутхи, вынимая из кармана рубахи и отправляя в рот щепоть жевательного табака. — Женщина она молодая, кровь горячая, а ты ей кто, свекор, что ли? Да и зачем бы ей прикрывать лицо при виде такой развалины?

— У тебя, дед, ни одного зуба не осталось, а ты все туда же: куда конь с копытом… — раздраженно замечает Раму, пожилой человек в коротком светло-коричневом дхоти, с гладко выбритой головой и большими четками на шее: сидя на коврике рядом с чарпаи, Раму прислушивался к разговору и чертил соломинкой на пыли какой-то замысловатый узор. — По всей деревне — стоны да горе: без полива урожай гибнет, а тебе бы только «у Ситабии — бетель», «у Манакии — новое сари!» И о чем только думает человек?! Эх, дед, дед! Вот задержится дождь еще денька на два — у всех животы быстренько подтянет к позвоночнику. Тогда уж не до браслетов да ожерелий. Все пойдет за бесценок… А когда человек сыт, ему сладкого хочется.

— Какая это тебя муха вдруг укусила, Раму? — удивляется Гаджадхар. — Молод ты еще, а на нашем веку и не то бывало… За грехи раджи всегда расплачивается народ!.. Конечно, какой уж без дождя рис — одна солома! А ты обратись к властям, может, и пошлют дождичка…

— Арендную плату тоже, говорят, скоро повысят, — подхватывает Чаутхи. — Думаешь: получил землю — сам себе хозяин стал? Как бы не так! Придет чиновник последние лохмотья за долги отнимать, вот тогда и узнаешь, каково быть хозяином!

— Каждую прореху шкурой крестьянина затыкают, дед, — рассудительно говорит Раму, разминая на ладони щепоть жевательного табака. — Ты выращиваешь хлеб, надеешься, глядь — а в закроме ни зерна. Все богачам перешло за долги… Ты рассчитываешь так, а получается совсем по-другому. Вот, к примеру, панчаят. Избрали мы его — все чин чином: защищай интересы крестьян. А кто стал во главе панчаята? Тхакур Гаядин!..

— А ты хотел, чтоб пост этот занял голодранец Джагга? — ядовито бросает Чаутхи.

Раму не отвечает. Он сосредоточенно смотрит перед собой, занятый своими мыслями.

— Отец Джагги был первый в округе вор. С отцом Гаядина дружны были — водой не разольешь, — медленно, будто нехотя говорит Раму и, постепенно оживляясь, продолжает: — А бегал он так, что не всякая лошадь могла за ним угнаться. Забор в рост человеческий перепрыгивал с ходу. Ограбить человека или прихлопнуть кого-нибудь по приказу тхакура для него было проще простого…

Раму на секунду умолкает и, убедившись, что все слушают его с должным вниманием, ведет рассказ дальше.

— Однажды темной ночью в месяце шраван отец Джагги забрался в дом к ростовщику и утащил шкатулку с драгоценностями. На шум сбежались люди. Тогда, не долго думая, завязал он шкатулку эту в накидку, перекинул за спину да со второго этажа и сиганул прямо в толпу. Все врассыпную! Опомнились — кинулись за ним, да его уж и след простыл. На другой день деревня будто расцвела: на всех перекрестках — полицейские в красных тюрбанах. Затаилась деревня, никто носа высунуть не смеет, а тхакуру хоть бы что! Пригласил к себе начальника полиции, угостил его как положено. На обеде — что бы вы думали? — рядом с тхакуром спокойненько покуривал трубку отец Джагги! А вечером начальник полиции будто невзначай: «У меня, — говорит, лошади нету, тхакур!» Так лучшего скакуна и пришлось пожертвовать тхакуру. Чего не сделаешь ради друга?

Раму на минуту умолкает.

— Да и теперь, что бы ни стряслось, все по старой памяти валят на молодого Джаггу, — прерывая молчанье, шамкает Чаутхи. — Помолвка-то ведь — всегда на волка…

— Что бы там ни говорили, а Джагга все-таки честный человек, — не поднимая головы, басит Раму.

— Это я и сам знаю. Да ты попробуй-ка докажи это, — горячится Чаутхи. — Люди, они ведь так считают — яблоко от яблони недалеко падает. А кто был его отец? Известный по всей округе вор! Водил дружбу с отцом тхакура Гаядина! Вот так-то, — и, успокоившись, старик продолжает: — Однажды приказал ему тхакур спалить гумно у одного из недругов. Отец Джагги — старик он был уже тогда — наотрез отказался. Затаил обиду тхакур и стал искать случая, чтобы наказать строптивца. И вот случилась как-то кража. Наехали полицейские. Тхакур и направил их прямехонько в дом своего друга. А у того что? Все воровские инструменты на виду… Пришлось тогда отцу Джагги целый год отсидеть за решеткой…

Чаутхи тянется к хукке и, глубоко затянувшись, неторопливо продолжает:

— А у тхакура дела тем временем пошли совсем худо. Была у него дочка — старшая сестра Гаядина. Молодая да красивая — кровь с молоком. Пришла пора выдавать ее замуж. А где взять деньги на приданое? Богатые сватались, так что малыми деньгами не обойдешься. Тхакур обещал за ней двадцать тысяч. Слово — не воробей… А отец Джагги любил ее, как дочь родную. И вышел он из тюрьмы как раз перед свадьбой своей любимицы. Подошел день свадьбы. Вся деревня собралась посмотреть на позор старого тхакура. И вдруг — что за чудо? — видят: несет отец Джагги шкатулку с драгоценностями, дар невесте… Да, не помнил старик зла, не помнил. Большой души был человек!

Чаутхи в последний раз глубоко затягивается и передает хукку Гаджадхару.

— Если Джагга никогда не воровал, то почему же очутился в тюрьме? — интересуется Гаджадхар, прикладываясь к хукке.

— Да все из-за молодого тхакура. Сам-то Джагга живет честно. Дай-то всевышний каждому так жить! Да вы же знаете нашего тхакура: соблазнить чужую жену или дочку, тайком увезти урожай с поля или поджечь чужое гумно — на такие дела он великий мастер… И что бы вы думали! Избирают тхакура главой панчаята! Джагга терпел-терпел, а тут не сдержался и учинил скандал. Ну, Гаядин и упрятал его за решетку!

— Да, брат, дела-а-а, — вздыхает Раму. — А пока он в тюрьме, у него жена померла. Даже проститься не пустили беднягу!

Все еще жаркое солнце месяца куар начинает клониться к закату, и тень от дерева, под которым сидят старики, становится длиннее. Лучи солнца припекают голую спину Раму, и он вместе с ковриком перемещается в тень. Гаджадхар поднимается, чтобы убрать с солнцепека чарпаи, старый Чаутхи тоже встает и, одергивая рубаху, сообщает:

— Слыхали новость? Джагга-то… возвращается скоро!

— Меньше месяца осталось! — словно эхо, отзывается Раму, поднимаясь.

— Посидели бы еще немного, — просит Гаджадхар.

— Нет, брат, идти надо. Обед, наверно, уже готов, — торопится Раму.

— Какой еще обед в такую жару? — притворно удивляется Чаутхи. — Разве кто-нибудь в полдень зажигает очаг? Все живут на воде да на сухом рисе. А у меня даже и этого нету. Невестки смилостивились, приготовили мне жареной мучки. Если б не они, пробавляться бы мне одной водичкой.

Старик отправляет в нос щепоть табака, щурится от солнца и, два раза громко чихнув, не прощаясь медленно плетется домой.

 

Видьясагар Наутиял

Сона — золото*

Ее звали Сони, но все любовно называли ее Сона, что означает «золото». Когда она была еще совсем ребенком, люди, любуясь ею, обычно говорили: «Быть ей, видно, за каким-нибудь богачом и носить натх весом в десять тола чистого золота!»

И по мере того как она подрастала, люди все чаще твердили ей об этом. Постепенно уже и сама Сони стала понимать, о чем говорили ей. Про себя она радовалась: не всякой суждено быть замужем за богачом и носить в носу большой красивый натх. А люди при одном взгляде на ее золотой натх будут с завистью думать — не иначе, как жена богача!

Мечтая о натхе из чистого золота, она даже не ойкнула, когда мать сделала в ее носу крохотное отверстие.

— Носи серебряную нитку, — да смотри, не вынимай, а то зарастет. А когда вырастешь большая, вместо нитки будешь надевать уже настоящий натх из чистого золота, — сказала ей мать тогда.

Сони подрастала, и каждый год серебряную нитку заменяли на более толстую.

— Вот выйдешь замуж, наденешь натх, а натх — он ведь тяжелый, так что готовься к этому уже сейчас! — ласково утешал ее отец.

Сона становилась все краше, будто лотос, распускающийся поутру.

Когда Сона шла к колодцу за водою, люди с завистью смотрели ей вслед, укоризненно покачивая головой: «Идет так важно, будто она уж и в самом деле стала женой богача, а в носу у нее натх из чистого золота весом в десять тола».

Ловя на себе взгляды односельчан, Сона еще больше важничала — дескать, что бы вы ни говорили, а я обязательно буду носить натх из чистого золота и весом не меньше чем в десять тола!

Когда пришла пора выдавать Сону замуж, стали к ее отцу наведываться сваты. Первым приехал старик, сын которого только что закончил среднюю школу.

— Покажи-ка гороскоп своей дочери: под какой звездой она родилась? Покажешь гороскоп, можно и дальше разговор вести.

— А чем твой сын занимается?

— Только что закончил школу. На государственную службу пойдет.

— А много ли украшений подарите невесте?

— Никаких украшений. Мальчик получил образование. Выпадет ему счастье и господь бог не даст в обиду — на украшения заработает сам.

— Образование — это, конечно, неплохо, да многим ли оно богатство-то приносит? Сыну своему ты дал образование — это хорошо: в наше время без ученья нельзя. Но свою дочь я отдам только за того, кто сразу же сможет подарить ей натх из чистого золота и не меньше чем в шесть тола весом.

— Но ведь сын мой — человек с образованием. Вот пойдет на службу, заживет своей семьей, тогда пусть хоть каждый день жене новые украшения покупает. А я никак не могу подарить ей золотой натх, да еще весом в шесть тола. Это мне не по карману.

— Ну тогда, видать, не породниться нам.

— Дядя, жених-то ведь не простой человек — с образованием, — подал голос сидевший рядом Натху, двоюродный брат Соны, давно уже имевший свою семью. — Разве у нас в роду кто-нибудь имеет образование? Отдавай Сону, не пожалеешь. Украшений не будет — без них проживут, было бы счастье.

— Не лезь со своими советами, Натху! И никогда больше не поминай мне об этом! Без украшений и настоящего натха от людей никакого уважения не будет. Что ж это за счастье, когда голой и босой ходить придется?

— Ты бы у тетки спросил, дядя. Что она скажет?

— А что еще она скажет? То же самое и скажет! Как будто ей хочется, чтобы дочь весь век с одной серебряной ниткой в носу ходила.

— Но спросить-то все-таки надо бы.

— Ну ступай, спроси, коли охота!

Натху прошел в комнату, потолковал с теткой наедине, расхвалив ей ученость будущего зятя.

— Ни к чему нам это, сынок! Образование получил — только для себя, а Соне от этого никакой пользы не будет. Пусть не сидеть ей в креслах, не стоять за прилавком; пусть весь век будет серпом траву жать да сухой коровий помет собирать для топки, как все деревенские женщины, но в носу у нее обязательно должен быть натх чистого золота. Не будет натха — не породниться нам!

— Надо бы, тетя, у Соны спросить, что она сама думает об этом.

— Незачем спрашивать у Соны. Она думает так же, как и мы.

— Хорошо бы все-таки узнать, что у нее на уме.

Услышав вопрос, Сона раздраженно ответила:

— Разве я сирота какая-нибудь, без отца — без матери выросла, чтобы меня отдавали первому встречному?

— Слушай, Натху, слушай! — донесся из комнаты голос тетки. — Слыхал теперь, что думает Сона?

— Слыхал, тетя.

Один за другим приезжали новые сваты: отцы красивых, пышущих здоровьем, образованных молодых людей, либо родственники бедных сирот, своим трудом зарабатывавших на жизнь, — но ни за кого из них Сону не отдали.

— Девочка с каждым днем становится старше. Не целый век сидеть ей в отцовском доме! — начали поговаривать женщины. — Видать, до самой старости решили держать взаперти!..

Но отец Соны твердо стоял на своем.

— Пусть старой девой останется — согласен, но отдам ее только богатому человеку. Разве могу я отдать дочь свою за какого-нибудь бедняка, голодранца? Что ж это за семья, если не может подарить невесте натх из чистого золота и весом-то всего в шесть тола?

Мать Соны тоже была непреклонна, да и сама Сона ни о чем другом не помышляла.

В конце концов, нашелся один тхекедар, который согласился подарить невесте натх из чистого золота весом в шесть тола, и хотя жених не знал ни одной буквы, сговор состоялся. Свадьбу назначили ровно через месяц.

Натх получили еще задолго до свадьбы, весь из чистого золота, весом в шесть тола, — ни на полграмма меньше. Надела Сона дареный натх в первый раз — больно ей стало, но ничего, стерпела.

Разговоры и пересуды по деревне прекратились. Старшие стали проверять отверстия в носу у своих дочерей и внучек. Все деревенские женихи были посрамлены.

Чистого золота натх весом в шесть тола! Жена подрядчика и невестка богача! Повезло тхекедару! Такой лакомый кусочек не всякому достается!

Состоялась пышная свадьба, и вскоре муж Соны загреб многотысячную прибыль на одном подряде по градоустройству. Свекор заважничал — вместе с Соной в их дом словно сама Лакшми вошла! Сона-Лакшми сразу же принесла в дом счастье, поэтому в ее натх было добавлено еще золота, и он стал тяжелее. Ей были заказаны также браслеты, ожерелья и ножные украшения — все из чистого золота.

— Невестка счастье в дом принесла — на невестку пусть золото и пойдет, — гордо твердил всем свекор.

Теперь, когда она шла по деревне, казалось, что движется не Сона, а ее изваянье, сделанное из золота. Кто бы ни приезжал в деревню, при одном взгляде на нее мог безошибочно определить — невестка богача, да не просто богача, а такого, который ворочает лакхами.

Отец Соны тоже заважничал:

— Приезжали тут всякие, кто и гроша ломаного не стоит; отдавай, говорят, дочку, сахиб! Да и наша родня будто с ума посходила: отдавай, говорят, не держи, надо же когда-то девушку определять к месту. Пусть-ка теперь попробует кто-нибудь из них сказать, что я был неправ! Сват, он сразу оценил, какое счастье привалило к нему в дом!

Люди слушали да помалкивали.

Скоро у Соны появился ребенок, и она целыми днями занималась с ним, ни на минуту не спуская его с рук. При одном взгляде на ребенка или на золотые украшения, позвякивавшие при каждом ее движении, Сона вся расцветала, словно лотос поутру.

Когда мальчику исполнилось несколько месяцев, он стал тянуться к блестящим украшениям, которыми была увешана его мать. Ребенку нравилось играть ими. Его привлекал мягкий блеск, который излучало золото. Никого, кроме матери, он не признавал. Когда же, случалось, кто-нибудь брал его на руки, он начинал плакать, видимо потому, что ни у кого не было столько блестящих игрушек, как у его матери. Больше всего он любил, прижавшись к ней, играть с золотым ожерельем.

Муж Соны опять выполнил прибыльный подряд, и снова вес натха возрос на целую тола. Натх стал тяжелее, и Сона теперь постоянно чувствовала боль в носу. Если же ребенок дергал за блестящее кольцо, боль становилась нестерпимой. По мере того как натх тяжелел, отверстие в носу увеличивалось. Иногда Соне даже казалось, что еще немного — и натх порвет ей ноздрю.

Муж Соны снова заработал много денег, и вес натха снова увеличился на одну тола. Для семьи тхекедара натх Соны был как визитная карточка: каждая новая тола золота была подобна почетному титулу или ученой степени. Чем массивнее натх, тем прочнее положение.

Нос у нее болел теперь не только днем, но и ночью. При малейшем движении натх причинял ей боль. Даже во сне она не могла забыть о нем: чуть заденешь за подушку — точно серпом по сердцу. Да еще ребенок то и дело тянется к блестящему кольцу. Натх весил уже девять тола. Теперь он причинял ей боль постоянно, двадцать четыре часа в сутки.

— Нос у меня очень болит, — робко обратилась она однажды к свекрови, когда ей стало совсем невмоготу. — Можно мне носить в носу легкий булак вместо тяжелого натха?

В ответ свекровь помянула сначала родителей Соны и их предков, а потом уже принялась укорять ее:

— Другие за всю жизнь ни разу не держали золота в руках, а ты, негодница, говоришь «булак»! Мне свое дитя дорого! Чтоб я больше никогда не слыхала от тебя такого! Натх, он счастье приносит. Замужняя женщина всегда должна носить его: хоть плачь, а носи!

— Натх мне всю мочку в носу прорезал. Совсем на тоненькой шкурочке висит. А булак, он все равно золотой, только полегче…

— Жена тхекедара будет носить в носу простой булак! Да где ж это видано? Тебе не только о себе, о чести семьи думать надо!

— А если совсем прорежет нос?

— Ну и что же, если прорежет? Прорежет — доктор зашьет.

Несколько дней Сона молчала. Но когда боль стала совсем нестерпимой, она опять заговорила со свекровью о том же.

Свекровь нахмурилась:

— Ведь твой же отец сам говорил: только тому отдам дочь, кто подарит ей натх из чистого золота. И вес назвал — шесть тола. А ты где была тогда? Выходила бы замуж за другого. На тебе свет клином не сошелся!

Прижав к груди своего ребенка, Сона вышла из комнаты.

Закончив очередной подряд, муж ее на днях возвращался домой. Сона с ужасом думала, что, если у него опять прибыль, натх станет еще тяжелее, вес его опять увеличат — теперь уже до десяти тола! Хорошо, если бы на этот раз убыток… Нет, нет! Лучше уж она потерпит! Пусть их богатство с божьей помощью растет не по дням, а по часам… А как же нос? И что будет с натхом?

Муж заработал на подряде несколько тысяч рупий. Сона вздрогнула: значит, вес натха опять возрастет!

О своих мучениях Сона со слезами на глазах рассказала мужу. Неожиданно для нее муж вспылил:

— Тебя не золотом — грязью осыпать надо! Натх, вишь, помешал ей! Булак ей надо! Разве я обанкротился, чтобы ты носила в носу только простой булак? Ты подумала о том, что скажут люди? Жена подрядчика — и носит простой булак! Золотой натх в носу — это, значит, в семье успех и богатство!

В эту ночь Сона не могла уснуть. А когда от боли начала потихоньку всхлипывать, свекровь прикрикнула на нее:

— Негодница! Муж столько времени не был дома, а вернулся — так она в слезы! Беду накликаешь на его голову? По отцу-матери соскучилась! Подумай о ребенке! Муж приехал — радоваться надо, а она в слезы! Если уж так горько у нас, то завтра же отправляйся к своему отцу! Кто тебя породил, тот пусть и утешает!

Сона испугалась. Поднеся ко лбу сложенные лодочкой руки, она обратилась к всевышнему с молчаливой мольбою: «Пусть мое счастье пребудет со мною до конца дней моих!»

Прежде чем муж успел вынуть золотое кольцо из носа жены, чтобы отдать сунару на переплавку, натх, порвав ноздрю, свалился на землю.

— Сведите ее к доктору, пусть зашьет ей нос, — приказала свекровь.

— Да снесите натх к сунару, пусть прибавит к нему еще золота. Теперь уж натх будет весить десять тола чистого золота! — сказал свекор.

 

Харишанкар Парсаи

Пустующий флигель*

Савитри Дэви — жена известного адвоката. Гонорарам ее мужа может позавидовать всякий. Они имеют собственный особняк, где безраздельно царствует Савитри Дэви. Все домашние дела лежат на прислуге, поэтому свой досуг хозяйка заполняет молитвой да болтовней с соседками. Утро Савитри Дэви посвящает молитве, а после обеда на ее веранде собирается настоящий женский панчаят их квартала. Здесь обсуждаются последние новости, рождаются смелые догадки, утверждаются или низвергаются репутации жителей их городка.

Подобно голодным воробьям, слетающимся на ток в пору уборки, спешат соседки в полуденный час на заветную веранду, где пребывают до самого ужина, чувствуя себя членами королевского совета, который обсуждает важнейшие государственные дела.

Первой на веранде обычно появляется Камала — молодая бездетная жена адвоката, которая тщетно старается скрыть собственное легкомыслие, прячась за солидное положение и возраст своего мужа. Неукоснительно посещает послеобеденные собрания Субхадра, жена старшего делопроизводителя окружного суда, мать пятерых детей. Постоянно присутствует здесь молодая, пышущая здоровьем Каушалья — жена подрядчика. Она всегда на страже нравственности, хотя, слушая ее рассуждения о святом долге преданности мужу, соседи не могут удержаться от улыбки: о ее «преданности» в отсутствие мужа известно всему городу.

Непременный член послеобеденных бдений, — правда, лишь с правом совещательного голоса, — прислуга госпожи Савитри Дэви, жена кахара.

Сегодня все собравшиеся на веранде выглядят необычайно возбужденными. Причиной столь непривычного здесь волнения была записка, только что врученная Савитри Дэви.

«Дорогая сестра,  — говорилось в записке, — я хотела бы встретиться с Вами по весьма важному делу. Я буду у Вас сегодня в три. Надеюсь, Вы найдете для меня несколько минут.
Мохини Варма».

Искренне Ваша

Записка вызвала оживленные дебаты.

— По какому еще такому важному делу? — возмущалась хозяйка. — Да, может, я и видеть не хочу эту блудницу!

— Уж не та ли это Мохини Варма, которая по суду заставила беднягу Нарендру Кумара содержать себя и своего ребенка? — поинтересовалась Камала.

— Да, да, та самая! — подтвердила хозяйка. — Тогда она выиграла дело. И откуда только заявилась такая?! Беднягу Нарендру Кумара будто околдовала!

— Грешно даже видеть такую женщину, — изрекла Каушалья. — Подумать только! Бросить живого мужа и уйти к другому! Словно это не муж, а старый башмак!

— Говорят, будто первый муженек-то поколачивал ее, — робко заметила Джамна. — Горло промочить любил и в карты перекинуться…

— Ну какой-никакой, а все же муж, — недовольно покосилась на нее жена подрядчика. — Кто дал ей право уходить?.. Ты посмотри, как она лихо вывела «Варма», будто и в самом деле с господином Вармой семь раз обошла вокруг алтаря!

— Говорят, будто она действительно вышла замуж за Варму сахиба, — опять подала голос Джамна.

— Ох, уж эти мужчины! — рассмеялась жена подрядчика.

— Ну, чего, скажите, не хватало этому Варме? Жена, дети, положение в обществе, лакхами ворочал! А к этой ведьме, как миленький, в сети попался!

— Наверно, все мужчины такие, — видимо, вспоминая свой собственный опыт, проговорила Камала. — Дома и родниковая вода им не мила, а на стороне готовы из первой лужи напиться.

— Ты еще ребенок, Камала, — высказалась молчавшая до сих пор Субхадра. — Что ты знаешь? Мужчины, они ведь не все такие. Вот, к примеру, отец моего Мунны. На чужих женщин в жизни никогда не заглядывался! Будь ты хоть сама пери, он и глазом не поведет.

— А мой, прямо скажу, святой человек! — подхватила хозяйка. — Знает только одну дорогу: из дома в суд, из суда домой. Ни дружеских встреч, ни прогулок с друзьями. А уж о женщинах и говорить нечего! Он их стороной обходит. У нас напротив, окна в окна, поселилась было одна. Целыми днями вертелась перед окном да глазки строила. Так, что бы вы думали, он сделал? Приказал заколотить окно! — Савитри Дэви гордо оглядела подруг и заключила: — А в последнее время каждый вечер стал наведываться в Обитель Рамакришны. Надо же как-то и душою отдохнуть!

Савитри Дэви взглянула на часы.

— Уже половина третьего. Скоро гостья пожалует. Пойду-ка переоденусь.

Хозяйка прошла в дом. Она появилась через четверть часа в новом шелковом сари, с головы до ног увешанная драгоценностями и под восторженные возгласы подруг прошла на свое место.

— Ты, Джамна, возьми-ка там коврик да расстели в сторонке, — оправляя сари, приказала Савитри Дэви. — Да смотри, выбери из тех, что похуже. Для такой гостьи и порядочной тряпки жалко.

Джамна молча вынесла и кинула на пол старенький коврик.

Ровно в три появилась гостья. Перед ее красотой сразу померкли все золотые побрякушки Савитри Дэви.

Посл обычных в этих случаях взаимных приветствий и вопросов о здоровье гостья перешла к делу:

— Я потому осмелилась побеспокоить вас, уважаемая, что мне нужна приличная квартира. Дом, в котором я живу сейчас, пришел в ветхость. А у вас, мне стало известно, как раз освободился флигель. И я была бы признательна вам, если бы вы сдали его мне.

Савитри Дэви была поражена. Несколько дней назад у них действительно освободился флигель, и она, конечно, готова была сдать его какому-нибудь доброму человеку, но такой… А кроме того, они с мужем, кажется, еще ни с кем не делились своими планами.

— Вообще-то мы не собирались сдавать, — неуверенно заговорила хозяйка. — Благодарение всевышнему, мы ни в чем не нуждаемся и особой необходимости сдавать у нас нет.

— Ну и слава богу, что нет, — вежливо сказала гостья. — У господина адвоката большая практика в городе. Ни у кого другого такой практики нет. Однако флигель у вас пустует, и вы, конечно, в конце концов кому-нибудь сдадите его. Так сдайте его мне.

— А кто это вам сказал, что я буду сдавать флигель? — раздраженно заговорила хозяйка. — Я еще и рот не открыла, а вы…

— Ну, воля ваша, — не повышая голоса, прервала ее гостья. — Я думала, вы действительно намерены сдавать, но, кажется, я ошиблась…

— Нет, нет, вы не так меня поняли, — смутилась Савитри Дэви. — Кто хорошо заплатит, тому и сдадим.

— Если так, то назовите ваши условия, — улыбнулась гостья.

С прежнего жильца они брали сорок рупий, не сейчас Савитри Дэви решила не церемониться.

— Восемьдесят рупий для вас недорого?

Не говоря ни слова, гостья достала из сумочки сотенную ассигнацию и протянула ее Савитри Дэви.

— Вот вам задаток. Я перееду дня через три-четыре.

Савитри Дэви так и застыла с открытым от удивления ртом. Такого оборота она не ожидала. Подумать только: заломила вдвое, чтобы отпугнуть, — и вот на тебе!

— Вы просто волшебница, сестра, — немного придя в себя, расплылась в улыбке хозяйка. — Как все-таки вы узнали, что мы будем сдавать флигель?

— Об этом сказал мне вчера сам господин адвокат, — просто отвечала гостья.

Несколько секунд Савитри Дэви сидела будто оглушенная громом, не сводя с гостьи широко открытых глаз.

— А где же вы… а где он… встретился с вами? — наконец проговорила она, заикаясь.

— Господин адвокат очень добр ко мне, — по-прежнему ничего не подозревая, без тени смущения отвечала гостья. — Если б не он, я б ни за что не выиграла процесс. А в последние дни, возвращаясь из суда, он запросто заходит ко мне на чашку чая. Обаятельный человек!

— А тут говорили, будто он в Обитель Рамакришны… — удивленно протянула было недогадливая Камала и тут же осеклась под гневным взглядом хозяйки.

Вы, наверное, спросите, где сейчас живет Мохини Варма? Хорошо, я отвечу. Она по-прежнему живет в своем старом, пришедшем в ветхость домишке.

 

Пханишварнатх Рену

Общественный фонарь*

Подсчитав деньги, собранные с односельчан в виде штрафов, налагавшихся за последние пятнадцать месяцев, члены панчаята с улицы махто-земледельцев вынесли решение — купить общественный фонарь, благо в соседней деревне открывалась ярмарка по случаю приближавшегося дня рождения Рамы.

Панчаят касты махто-земледельцев — один из пяти панчаятов, существующих в деревне. Здесь так — сколько каст, столько и панчаятов, у каждой касты — свой. В распоряжении панчаята набор ковриков и половиков, по одному на каждого члена, и гордость панчаята — начищенный до блеска общественный фонарь, который все жители деревни уважительно называют «панчлайт» то есть «пятисвечник».

Приобретя фонарь, члены панчаята здесь же, на ярмарке, решили: на оставшиеся десять рупий закупить все необходимое для благодарственной молитвы — как известно, доброе дело всегда следует начинать с молитвы. Ведь даже в те времена, когда страной правили английские сахибы, прежде чем начать строительство моста, например, непременно разжигался жертвенный костер и богам подносились щедрые дары.

С ярмарки все члены панчаята возвращались в родную деревню засветло. Впереди всех, водрузив на голову большую картонную коробку, в которой покоился общественный фонарь, торжественно шествовал секутор, следом за ним важно выступали глава панчаята, секретарь и члены панчаята. Едва процессия вошла в деревню, как донесся насмешливый голос Пхутанги Джха с улицы брахманов:

— Эй, вы, махто, что еще там за железяку тащите?

…Как будто не догадывается, что люди несут не какую-то там железяку, а настоящий пятисвечник. Все они такие с улицы брахманов: свою коптилку величают не иначе, как «светильник», а у других и настоящий пятисвечник с презрительной ухмылкой называют «железякой».

Завидев процессию, сбежалась вся улица: мужчины и женщины, старики и дети — все побросали свои дела и явились взглянуть на покупку.

— Да не копайся ты! Бежим скорей! Не видишь — пятисвечник купили! И у нас теперь будет свой фонарь!

Секутор Агну то и дело покрикивает на людей:

— Осторожней! Осторожней! Не трогайте руками, а то — не приведи всевышний! — сломаете!

— Вечером состоится богослужение, — говорит жене глава панчаята. — Так что надо успеть ополоснуться и закусить.

— Ты смотри-ка, нынче уж не придется петь в потемках! — радостно восклицает запевала самодеятельного хора.

— Теперь у нас свой собственный фонарь! Я уж с коих пор всем твержу, что мои певцы слова перевирают только потому, что нет света. Если уж теперь такое случится, можете объявить мне полный бойкот!

В кучке женщин тетушка Гульри вполголоса запевает благодарственную молитву, а ребятишки от радости поднимают невообразимый шум.

За час до захода солнца перед домом главы панчаята собралось все население улицы. Как же — каждому не терпится хоть одним глазком взглянуть на покупку. Шутка сказать — настоящий пятисвечник!

Все разговоры вертятся вокруг покупки. Глава панчаята, потягивая трубку, неторопливо рассказывает:

— Лавочник поначалу заломил было сто пять рупий, а я ему в ответ: «Вы что же, почтенный, совсем нас дураками считаете, деревенщиной неотесанной? На своем веку я, мол, не один фонарь купил». Тогда лавочник посмотрел этак на меня и говорит: «Вы, должно быть, глава касты! Коли уж вы оказали нам такую честь, отдаю за сотню! Себе в ущерб — только из-за уважения к вам…»

— Уж что и говорить! Лавочник нюхом чует, с кем имеет дело, — замечает секретарь панчаята. — Приказчик совсем было не хотел давать коробку для светильника. Тогда я: «Как же можно, — говорю, — светильник нести без коробки!» Тут лавочник на приказчика: «Ты что, — кричит, — делаешь? Да как это ты, — кричит, — смеешь возражать господину секретарю? Немедленно принеси коробку!»

Собравшиеся с почтением взирают на председателя и секретаря. А секутор тем временем восхищенно повествует женщинам:

— Несу это я коробку, а там легонько этак дзинькает — дзинь-дзинь!

Подготовка к торжественному богослужению уже заканчивалась, как вдруг… Всегда так случается: в самый неподходящий момент неожиданно возникает это «как вдруг»! Для светильника купили три бутылки керосина в лавке Рудаля Саха, да не подумали о том, что заправить фонарь некому: обращаться с ним никто не умеет!

Об этом как-то не вспомнили. Сообразили только сейчас, когда все необходимое для молитвы было уже разложено на возвышении, музыканты настраивали свои инструменты, а на самом видном месте, сияя никелем, красовался общественный фонарь. До сих пор никому еще с улицы махто-земледельцев не доводилось иметь дело с таким сложным механизмом. Видно, недаром гласит пословица: «Прежде, чем купить корову, научись держать подойник…» А вот теперь что хочешь, то и делай! Смех, да и только! Штуковина-то не из простых — кто в ней разберется?

Конечно, в деревне есть люди, которые могли бы наладить фонарь. У каждого из четырех других панчаятов есть собственный фонарь и человек, которому специально поручено следить за ним. Но разве такое мыслимо — в первый же вечер обращаться за помощью к соседям, чтобы прислали человека заправить, зажечь общественный фонарь? Срам на всю деревню! Стыда не оберешься! Лучше уж в потемках сидеть, чем стать посмешищем деревни! А фонарь пусть постоит до лучших времен — ничего с ним не случится! А то на каждом шагу односельчане станут тыкать носом:

— Эх, вы, орлы! С фонарем не могли справиться, зажечь, и то сами не сумели!

Ну уж нет, увольте! Тут честь панчаята поставлена на карту. Избави бог обращаться к чужакам!

Собравшиеся завздыхали, пригорюнились. Улица медленно погружалась во тьму. В этот вечер никто из касты махто-земледельцев не зажигал огня… Да и кому придет в голову зажигать коптилку, когда на возвышении красуется новенький фонарь!

На головы заправилам касты словно ушат холодной воды выплеснули: глава панчаята, секретарь и секутор сидят будто пришибленные, и слова от них не добьешься. А члены панчаята от стыда не знают, куда глаза девать.

— Не простая это штука. Закапризничает — не сразу справишься, — громким шепотом протягивает кто-то с издевкой.

Запыхавшись, подбегает подросток.

— На улице раджпутов все со смеху покатываются, — еле переводя дыханье, сообщает он. — «Пусть, — говорят, — все ваши возьмут себя за уши да раз пять присядут перед фонарем — сразу же загорится!»

У членов панчаята от страха совсем сердце уходит в пятки: «И почему б не посмеяться, если есть над чем?»

Какой-то старик приносит еще одну новость: лавочник Рудаль Сах дал совет обращаться с фонарем еще осторожнее!..

На языке у Мунри — это дочка тетушки Гульри — так и вертится одна фраза, да как ее выскажешь в таком собрании? Ей-то давно известно, кто может наладить фонарь. Это их сосед — Годхан. Только есть тут одна заковычка: панчаят запретил всем членам касты общаться с ним. Дело в том, что мать Мунри обратилась в панчаят с жалобой на соседа — дескать, завидев ее дочь, Годхан тотчас же запевает песенку из какого-то нового фильма:

Я полюбил тебя И потерял покой!

Глава панчаята тотчас же отправляет к Годхану секутора. Секутор скоро возвращается и докладывает:

— Годхан отказывается идти. «Что это, — говорит, — им взбрело? А если, — говорит, — что-нибудь сломается, опять, — говорит, — мне платить штраф?»

Секутор вот-вот расплачется.

— Уговорите как-нибудь Годхана! Откажется — завтра никому проходу на деревне не будет!

— Дайте-ка я попробую уговорить его! — доносится голос тетушки Гульри.

Старуха встает и степенно направляется к хижине Годхана. Через несколько минут она возвращается в сопровождении Годхана. У всех вырывается вздох облегчения. Среди всеобщего почтительного молчания Годхан принимается колдовать над фонарем. Жена главы панчаята прогоняет кошку, вертевшуюся около блюд со снедью. Запевала расправляет перья опахала.

— А спирт есть? — спокойно спрашивает Годхан. — Без спирта не загорится.

Вот так штука! Еще этого не хватало! Все собравшиеся с явным осуждением смотрят на членов панчаята. В обращенных на них взглядах можно прочесть: «Эх, вы! Без головы беретесь за дело!» Члены панчаята в отчаянии. Но Годхан из любого положения найдет выход! Обойдется без спирта… Надо только несколько капель кокосового масла. Мунри срывается с места и через минуту приносит склянку с маслом. Годхан начинает осторожно покачивать фонарь.

На маслянистой, будто шелк, поблескивающей чашечке фонаря затеплился робкий огонек. Сосредоточенно ковыряя иглою, Годхан прочищает горелку, изредка что-то сдувая. Через некоторое время горелка издает ровное шипение, а под стеклянным колпаком фонаря, разгораясь, трепещет слепящее пламя. У собравшихся будто камень с сердца свалился. Ай да Годхан, ай да молодчина! Золотые руки!..

Когда же наконец фонарь ярко осветил улицу, певцы дружно грянули благодарственный гимн. Все зашевелились, радостно заулыбались, за несколько минут Годхан завоевал сердца односельчан. Мунри исподлобья робко смотрит на Годхана. Взгляды их встречаются, и, кажется, между ними происходит короткий разговор: «Извини ради всевышнего!» — «Моей вины в этом нет!»

Глава панчаята подзывает Годхана.

— Ты спас честь всей касты, — растроганно произносит он, — и за это тебе огромное спасибо… Ты ни в чем не виноват. Панчаят отменил решение. Пой себе на здоровье свои песни.

— Уж сегодня-то ты будешь ужинать у меня, Годхан! — подхватывает тетушка Гульри.

Годхан еще раз молча взглядывает на Мунри. Девушка стыдливо опускает глаза.

Закончив гимн, певцы хором выкрикивают здравицу:

— Слава всевышнему! Слава!..

Залитые ярким светом, матово поблескивают листья на соседнем дереве, словно тихо радуясь вместе с людьми.

 

Шивапрасад Синх

Заклинатель змей*

За околицей близ гумна, что стоит у развесистой смоковницы, раскинуло свои палатки племя натов. Скоро неподалеку от навесов из старых циновок заполыхали жаром сложенные прямо на земле низенькие печи, и густые клубы дыма потянулись в сторону деревни.

Усевшись у печей, женщины ведут оживленную беседу, потряхивая большими резной работы натхами. Под дымным пологом, будто под шатром, на кровати с веревочной сеткой, застеленной тряпьем, важно восседает Баккас — вождь племени.

Перед Баккасом стоит плетеная клетка с большим зеленым попугаем, которого глава племени обычно угощает хлебными крошками и на досуге учит говорить. Щелкая по прутьям своим крючковатым клювом, попугай скрипит что-то невнятное, потом прыгает вниз, подбирает с полу сухой комочек хлеба и, часто моргая, пытается его проглотить.

Поодаль, прямо на траве, свободно раскинув руки, лежит юноша, устремив свои задумчивые черные глаза в клубящееся тучами небо и не замечая, как чья-то курица, кося любопытным глазом, пытается просунуть голову в стоящую у его изголовья большую корзину. Корзина наполнена наглухо закрытыми круглыми плетенками, в которых шевелятся змеи — серые, черные, желто-коричневые. Возле корзины лежит дудка с круглым, сделанным из небольшой полой тыквы резонатором. В отверстиях дудки посвистывает ветер.

От деревни в сторону лагеря натов неторопливо движутся двое: местный тхакур и брахман Парасоттам Пандэ. Прослышав о появлении натов, они пришли проверить, с чем пожаловали незваные гости.

— На этот раз ты, кажется, один заявился, Баккас?

Завидев гостей, Баккас не спеша поднимается с кровати и низко кланяется.

— Один, хузур, один… Молодежь из подчинения выходит. Кто теперь стариков слушает, отцы вы наши! Вот так каждый сам по себе и странствует.

Выговаривая все это заученной скороговоркой, Баккас не отрывает глаз от тхакура. Взгляд его мог бы показаться открытым и мягким, если бы не мрачный огонек, тлевший где-то в глубине.

— А это кто? — кивком показав на лежавшего поодаль молодого ната, спрашивает тхакур. Юноша даже не шевелится, продолжая лежать в прежней позе, будто ему нет никакого дела ни до Баккаса, ни до тхакура с брахманом.

— Это сын Наби, хузур, — объясняет Баккас. — Все скорбит бедняга. Прошлый год вот тут, в вашей деревне, хозяйка у него померла. Может, помните, хузур? Вечером пошла к речке набрать воды, да так, бедняжка, и не вернулась. Утром только мертвое тело нашли. И что с ней могло случиться, ума не приложу!

У Баккаса хищно раздуваются ноздри, а глаза мечут черные молнии. Однако, огромным усилием воли сдержав себя, он прежним ровным голосом продолжает:

— От такого удара, хузур, совсем рассудок потерял парень. Как помешанный стал. Целый год уж пыль глотаем по дорогам, и где только за это время ни побывали, а от него никакого проку. Ремесло забросил. Змей, вишь, развел. Знай возится с ними. Сколько уж раз говорил ему: «Брось ты эту затею. Опасное дело!» Так куда там, — и ухом не ведет. Видать, не дает ему покоя душа усопшей. Хоть бы знать, когда отвяжется она от парня!

Баккас, как видно, вкладывает в свои слова какой-то особый, зловещий смысл, и тхакур не выдерживает.

— Кончай зубы заговаривать! — злобно кричит он. — А ему скажи, пусть убирается откуда пришел! Дело не шуточное! Тут деревня, кругом люди, а у него — даже подумать страшно — змеи! Случись что, кто отвечать будет?

Баккас криво усмехается.

— Да что вы, хузур! Змей испугались! А где у них зубы? Да и яду-то, откуда ему быть, если их почти не кормят?! Нечем и жалить, хузур, вот тут какое дело! — и Баккас смеется каким-то дребезжащим нервным смешком.

— Помолчи, ты! — рявкает тхакур. — Я не намерен слушать всякие дурацкие бредни! Сказано вам — убирайтесь! Да поскорей! Нынче же! Мы не можем терпеть соседство тех, кто добывает свой хлеб грехом! Воровства да разбоя и без вас хватает!

— В шаштрах о том же говоричча, — закладывая за щеку щепоть жевательного табака, шамкает Парасоттам Пандэ. — В шаштрах вот што шказано: «Никто не должен давать приют убийцам, ворам и грабителям». А тут хочь шразу караул кричи: нат да еще жмеелов! Упушти он шлучайно жмею — штраху натерпишься, не приведи гошподь…

— Мы не воры и не грабители, уважаемый бабу! — срывающимся от гнева голосом выпаливает Баккас и осекается, боясь наговорить лишнего.

— Молчать! — взвизгивает тхакур. — Слыхал, что сказано? Убирайтесь сейчас же! Не уберетесь подобру — выпроводим силой! — и, обернувшись, он громко зовет стоявшего поодаль Чарну — деревенского брадобрея.

Баккас принимается укладывать пожитки. Молодой нат порывисто вскакивает, молча нанизывает свои корзины на концы длинной бамбуковой палки и ловко вскидывает этот шест-коромысло себе на плечо. Не проходит и пяти минут, как старенькие палатки, ветошные подстилки, мешки, клетки — весь немудрый скарб племени уже погружен на единственного буйвола. Последними трогаются женщины. Бережно прижимая к груди завернутые в тряпье котелки с недоваренным рисом, они замыкают шествие. Через четверть часа табор Баккаса исчез в сгущающихся сумерках.

В летние месяцы наты часто наведываются сюда. Очень уж приглянулись им здешние места. Поблизости протекает речка, у дороги стоит десяток старых развесистых смоковниц, в тени которых можно найти спасенье от палящих лучей солнца, поэтому с наступлением жаркого сезона дырявые палатки натов два-три месяца маячат на подступах к деревне.

Баккас был признанным главою табора. Он один умел делать все то, чем каждый член племени занимался в одиночку: он не брезгал воровством, считая его своим наследственным занятием; широко вел тайную торговлю опиумом и гашишем; любил помериться в силе с местными рустамами; мог часами петь сказание об Ульхе и Удале, чем нередко пользовался для того, чтобы отвлечь внимание крестьян, когда замышлялась какая-нибудь рискованная операция.

Как и многие его соплеменники, Баккас любил промочить горло, поэтому почти каждый вечер он бывал необычно весел, добродушен и болтлив. Наутро у него болела голова, ломило тело и какой-нибудь парнишка из племени, оседлав Баккаса, все утро усердно растирал ему шею и спину.

В дни молодости Баккас выкрал в какой-то дальней деревне девушку, которая с малых лет осталась вдовою. Она родила Баккасу троих детей — двух сыновей и дочь. Девочку назвали Каммо. В отличие от своих соплеменников, Каммо не была темнокожей. От матери она унаследовала светлый цвет лица, однако от постоянного пребывания на солнце кожа ее со временем приобрела смуглый оттенок. Ветер свободно трепал ее легкие с сизым отливом волосы, отчего, если она стояла против солнца, вокруг ее головы сиял волшебный нимб. На круглом миловидном личике выделялись огромные глаза и ямочка на подбородке. Каммо с детства освоила искусство татуировки и пользовалась огромным успехом.

Прослышав о появлении Каммо, молодые женщины со всей округи стекались к табору, осаждая ее просьбами «уделить хоть минутку».

Усадив клиентку в тени смоковницы, Каммо с озорной улыбкой говорила ей: «Сцепи зубы, подружка, и терпи. Сначала будет немножко больно, а потом все пройдет».

Женщина, съежившись, замирала, а Каммо, весело играя глазищами, изредка цыкая на ойкающую клиентку, принималась накалывать ей на руке какой-нибудь диковинный цветок, плод манго, бабочку или священную раковину. Женщинам нравилась ее работа, а парни готовы были пойти за нее в огонь и воду.

Дочь Баккас выдал за Башира, сына своего закадычного друга Наби. Башир был под стать Каммо, и в таборе их почитали как богов — хранителей очага. В темном, будто отлитом из бронзы теле Башира таилась огромная сила. Да и все другие мужчины в таборе Баккаса были как на подбор — один крепче другого. Страх перед возмездием натов удерживал даже отпетых головорезов от приставаний к Каммо, и она, как сказочная голубая корова, могла безбоязненно бродить по окрестным деревням. Однако никто не сумел прийти ей на помощь, когда с нею случилась беда.

Как-то вечером, когда она возвращалась с реки, ее уже поджидали люди заминдара. Вероятно, даже птицелов не кидается к сети с такой поспешностью, с какой орудовала шайка купленных заминдаром бандитов: в мгновенье ока они связали ей руки и заткнули кляпом рот. Ночь плотным пологом уже окутала землю, и ни одна живая душа не видела, как все это произошло.

Откуда было знать заминдару, что она, дочь вора-ната, презренная повитуха, помогавшая женщинам освобождаться от плодов тайной страсти, грязная торговка, безнаказанно промышлявшая опиумом, будет так защищать свою честь? Обуреваемый похотью, заминдар не думал об этом, — он опомнился, только когда Каммо, проглотив весь хранившийся у нее запас опиума, предпочла смерть вечному позору. Перепуганный насмерть заминдар вызвал верных людей и приказал им бросить труп в речку.

Преступление заминдара уже к полудню ни для кого в деревне не было тайной, однако об этом люди говорили шепотом, боясь навлечь на себя гнев «хозяина».

Сидя на земле рядом с телом дочери, Баккас горько проплакал весь день, а Башир, глядя на покойницу, никак не мог поверить, что Каммо уже нет в живых.

К вечеру тело Каммо предали земле, а Баккас, словно смертельно раненный зверь, еле дополз до своей палатки. В сумерках табор неожиданно снялся и сразу же словно растаял во тьме.

Прошло несколько месяцев. На смену темным приходили лунные ночи, дни становились длиннее, потом снова короче, однако раны в сердцах Баккаса и Башира продолжали кровоточить. Тайно ото всех Башир вынашивал план мести. С молчаливого согласия Баккаса, он упросил одного бродячего факира в Фаридпуре обучить его нелегкому ремеслу заклинателя змей. И вот ровно через год Башир вернулся в эту деревню, горя желанием расквитаться с тхакуром.

Месть тхакуру за погубленную дочь стала единственной целью жизни Баккаса. И сейчас, когда табор все дальше уходил от деревни, мысль его лихорадочно работала и в голове словно гудел потревоженный рой.

Дойдя до речки, Баккас остановил табор.

— Заночуем здесь, а утром будет видно, — коротко бросил он и принялся разгружать буйвола. Это было рядом с тем местом, где ровно год назад они похоронили Каммо.

Вспомнив, как они прощались с Каммо, Баккас в бессильной ярости сжал кулаки.

— Что ж ты стоишь, Башир? Вынимай своих змей! Иди к тхакуру! Пока эта падаль ходит по земле, я не могу свободно дышать.

— Хорошо, — коротко бросил Башир.

Из одной корзины Башир вынул коврик, расстелил его на земле и, достав из другой корзины плетенку со змеей и дудку, разложил все это перед собою. Рядом он поставил бумажный кулек с горчичными зернами и какими-то корешками. Потом Башир уселся на коврик и тихонько запел заклинание. Внезапно оборвав пение, он резко откинул крышку плетенки, схватил дудку и, приложив ее к губам, заиграл что-то торжественное и печальное. Из плетенки показалась голова змеи. Распустив капюшон и покачиваясь, будто стебель под ветром, змея потянулась вверх. Захватив обеими руками по горсти горчичных зерен, Башир занес правую над змеей и, обсыпая ее, проговорил:

— Именем твоего укротителя, именем повелителя змей Нагараджа, заклинаю тебя — напади на врага моего и предай его смерти! Ступай!

Перевалившись через край плетенки, змея скользнула в траву.

— Ступай! — повторил Баккас и быстро забормотал: — Пусть сгинет… проклятый! Умерла моя девочка… Пусть его жена останется вдовою, пусть узнает, как горьки слезы…

Крепко сжимая в левой руке горчичные зерна, Башир все еще видел перед глазами покачивающийся из стороны в сторону черный стебель с распущенным капюшоном, выросший из темного провала плетенки.

— Зажми кулак крепче, сынок, — проговорил Баккас.

— Угу, — отозвался Башир.

И вдруг перед глазами Башира словно опустился белый занавес и на нем замелькали темные фигурки, очень черные на ослепительно белом фоне, и, точно в кино, одна за другой стали развертываться картины того, что он видел сегодня в полдень.

Раскаленное полуденное солнце месяца джетх будто обрушивало на голову потоки пламени. Бродя с корзинами по деревне, Башир уже изрядно устал. В горле у него пересохло, и он давно бы возвратился в табор, если б не наказ Баккаса осмотреть дом тхакура и, если представится случай, показать его змее. Когда солнце перевалило за полдень, Башир расположился в тени развесистого дерева, что возвышалось у входа в особняк тхакура. Закончив представление, он расстелил покрывало, куда сбежавшиеся со всей деревни ребятишки вместо платы за зрелище ссыпали кто что мог: горстку риса, гороха или фруктов.

В дверях показалась тхакурани — жена тхакура.

— Ступай, сынок, если уж принес, то иди отдай дяде. Не бойся! — гладя малыша по головке, говорила она. Крепко держа обеими ручонками подол рубахи, наполненный отборным рисом, мальчик несмело приблизился к Баширу и, высыпав рис на покрывало, присел рядом на корточки.

— Матушка, водички б глоток… — непроизвольно вырвалось у Башира. Тхакурани вынесла полную лоту воды и, передавая ее подбежавшему мальчугану, ласково проговорила:

— Налей ему водички, Мадхав. Видишь, рядом с ним чашка стоит? Туда и налей.

Мальчик уже смелее подошел к Баширу и до краев наполнил его чашку. Башир жадно выпил студеную воду, и силы снова вернулись к нему.

— Дядя, а змеи не пьют водичку? — раздался у него над ухом голос малыша.

— Пьют, сынок, пьют, — ласковым голосом отвечал Башир. — Они вечером пьют.

Не сводя с сына любящих глаз, тхакурани негромко рассмеялась. Застеснявшись, малыш отбежал к двери и спрятался за мать, а она, довольная, с доброй улыбкой посмотрела на заклинателя. Башир стал поспешно укладываться. При виде стоящей в дверях тхакурани и ее малыша ему стало как-то не по себе и на глазах невольно навернулись слезы…

Все эти картины одна за другой проплывали сейчас перед его мысленным взором, когда выпущенная им змея, шурша в сухой траве, ползла к дому тхакура, а сам Башир, будто окаменев, крепко сжимал левый кулак с горчичными зернами, дожидаясь возвращения своего черного посланца, который должен был совершить месть.

— Нет! Нет! Нет! — вдруг выкрикнул он. — Не надо! Задержи ее, отец! Они же не виноваты!

Мысли его мешались: то он видел мертвое тело Каммо, то застывшую в дверях тхакурани в бледно-желтом вдовьем сари — она держала за руку малыша, а он доверчиво смотрел прямо в лицо Башира своими большими лучистыми глазами.

«Дядя, а змеи не пьют водичку?..»

Баширу стало жарко. На лбу мелким жемчугом заблестели капли пота.

Рука его дрогнула, и кулак медленно разжался.

— Что ты наделал, Башир?! — крикнул Баккас, падая всем телом на руку Башира. — Разве ты забыл, что кулак разжимают только тогда, когда змея, поразив врага, приползает назад? Иначе она возвращается с полпути и жалит того, кто ее послал…

— Я не забыл, отец, я помню это, — слабым голосом проговорил Башир. — Но ты же сам всегда твердил мне, что нат никогда не мстит тайком… Так делают только трусы, подлые трусы!.. Они же невинны — и ребенок тхакура, и мать малыша! Невинны…

Дикий крик вырвался у Башира — незаметно подползшая змея ужалила его в левую руку. Поводя распущенным капюшоном, змея яростно шипела, а ее налитые злобой глазки блестели во тьме, как две огненные точки.

— Еще ужаль… Еще…

Лицо Башира покрылось холодным липким потом, глаза закатились, голова бессильно упала на грудь.

— Сегодня я встречусь с нею… с моей Каммо… — и он тяжело рухнул на землю.

Баккас осторожно поднял голову Башира и положил к себе на колени.

— Ты прав, сынок, нат никогда не мстит тайком… Ты прав! Прав!.. — голос у него оборвался, и по щекам покатились крупные слезы.

 

Сатьендра Шарат

Той ночью*

Судхиндра до мельчайших деталей помнит все, что произошло той ночью. Именно тогда он впервые ощутил, что, несмотря на горе и страдания, в жизни все же бывают мгновения, полные сказочной красоты, минуты воспоминания о которых даже долгие годы спустя источают тончайший аромат, подобно пахучему цветку, засушенному между страниц книги, — тот неповторимый, сладко-терпкий аромат, который человеку редко доводится вдыхать дважды.

Та ночь минула навсегда, мир потерял для Судхиндры всю прелесть и очарование, стал безжизненным и иссушающе-унылым, как накаленная солнцем бескрайняя пустыня.

Та ночь совпала с осенним полнолунием. Едва солнце скрылось за вершинами гор, как вся земля уже была залита серебристым светом луны, величественно выплывшей на голубой простор неба. С перекинутым через плечо пледом и легким чемоданчиком в руках Судхиндра торопливо шагал по узкой тропке, причудливо петлявшей между крохотными наделами крестьянских полей. Легко перепрыгивая с межи на межу, он изредка взглядывал на небо, стараясь определить, который теперь час. Внезапно песня, чистым серебром прозвеневшая в воздухе, заставила его замереть на месте. Красивый женский голос где-то невдалеке мягко выводил кружевную мелодию. Не раздумывая, Судхиндра повернул туда, откуда доносился печальный напев. Песня звучала все ближе, завораживая и маня. Наконец Судхиндра различия на ближнем поле залитую лунным светом тоненькую фигурку в сари. Чтобы не спугнуть песню, он остановился. Женщина пела, ловкими движениями связывая сноп. Не зная местного наречия, он не мог понять, о чем ее песня, — его околдовала сама мелодия, протяжная и страстная. Забыв обо всем на свете, Судхиндра жадно ловил каждый ее звук. О чем была эта песня?.. Не все ли равно?.. Только бы слышать этот дивный напев и чувствовать, как трепетные звуки песни заполняют все его существо!.. И вот уже нет ничего вокруг: ни изломанных меж, ни гор, ни собственного тела, ни самой жизни. Осталась только эта мелодия, ее волшебные звуки!.. Песня, замирая, звучала все тише, пока не оборвалась на какой-то необыкновенно высокой ноте. В наступившем безмолвии все замерло, охваченное мягкой грустью.

Словно пробуждаясь ото сна, Судхиндра медленно возвращался к жизни.

Поднимая сноп, женщина наконец заметила темный мужской силуэт и, резко выпрямившись, испуганно уставилась на Судхиндру своими огромными глазами. С минуту продолжалось молчание. Судхиндра успел рассмотреть, что пробор ее был чист.

— Почему же вы замолчали? Вы так прекрасно пели! — не двигаясь с места, тихо проговорил Судхиндра.

Девушка смутилась и ничего не ответила.

— Так почему ж вы замолчали? — повторил он вопрос. — Потому что увидели меня? Да вы не бойтесь, я не кусаюсь.

Девушка улыбнулась.

— А я вас и не боюсь. Что же петь, когда песня сама кончилась?

Услышав ее простодушное «сама кончилась», Судхиндра невольно рассмеялся.

— Если кончилась эта, спойте какую-нибудь другую.

Девушка потупилась.

— Так спойте же какую-нибудь еще. Если бы у меня был голос, я бы обязательно пел, — и он тихонько без слов пропел начало полюбившейся песни.

Девушка звонко рассмеялась.

— Кто вы, незнакомец? — весело спросила она, озорно поблескивая глазами. — Из города идете?

— Путешествую, — сказал Судхиндра, — на месте не сидится, вот и хожу. Сейчас иду в город. Утром вышел из Рикхаули, — слыхали про такую деревню? К четырем утра мне надо добраться до Паукхаля. А уж оттуда на почтовом автобусе — в город.

— Прямо сейчас хотите идти в Паукхаль? — удивленно спросила девушка.

— Конечно, — беззаботно усмехнулся Судхиндра. — Вы, наверно, из деревни Дхакпатти? От Дхакпатти до Паукхаля не больше восьми миль, часа за три можно дойти. Солнце только что закатилось, до утра еще далеко. Да и ночь к тому же светлая. По холодку и не заметишь, как дойдешь.

Девушка помолчала, потом нерешительно проговорила:

— Вы целый день шли и, наверно, устали. Ночь-то вам бы лучше провести у нас в деревне.

Судхиндра был искренне тронут этим приглашением.

— Значит, вы считаете, что на ночь мне лучше стать гостем вашей деревни? — шутливым тоном спросил он.

— Да, так, пожалуй, будет лучше, — серьезно проговорила она.

— Домашние-то, наверно, уже заждались вас, все глаза проглядели…

— А домашних — один отец, — весело возразила она, — да и он с утра ушел в соседнюю деревню. Вряд ли вернется до полуночи.

— Ну что ж, пойдемте. Пусть будет по-вашему, — быстро сказал Судхиндра, беря в руки свой чемоданчик, и лукаво добавил: — Только с условием, что завтра утром вы споете мне свою песню.

Не ответив ему, девушка легко подняла свой сноп на голову и, одной рукой подхватив с земли серп, быстро пошла по меже впереди Судхиндры.

На безоблачном небе по-прежнему сияла полная луна, и черные неровные зубцы дальних гор были затянуты голубоватой дымкой.

Среди убранных полей изредка попадались участки, на которых рис все еще стоял плотной стеной, дремотно свесив тучные метелки.

— Этот участок не ваш? — спросил Судхиндра, шагая за девушкой.

— Нет, наш участок выше, — сказала девушка, оборачиваясь, — вон там у речки.

— У речки? — удивленно переспросил Судхиндра. — Почему же не слышно, как шумит река?

— Осенью она еле по камешкам перекатывается — курица вброд перейдет. А зимой и того меньше становится. Зато уж в сезон дождей гремит так, что за полкоса слышно… Хотите взглянуть?

Они повернули на тропку, которая убегала куда-то вправо. Судхиндра молча шагал за девушкой. Сейчас уже отчетливо слышалось приглушенное журчанье.

— Вот это и есть наш участок, — громко сказала девушка, прерывая нить его размышлений. — Здесь всегда самый лучший урожай: речка сама поливает.

Девушка осторожно опустила на землю свою ношу, и теперь, распрямив спину, стояла на берегу, будто вслушиваясь в мягкие всплески реки. Полной грудью вдыхая прохладный ночной воздух, Судхиндра тоже невольно залюбовался игрой лунного серебра на капризной поверхности горной речушки.

В летнее время — сезон дождей и таяния снегов — реке явно было тесно в зимних границах: ее сухое песчаное ложе двумя широкими белыми лентами тянулось по обе стороны потока, который, глухо журча, точно жалуясь на судьбу, стремительно катился меж камней, будто торопясь побыстрее вырваться из горных теснин.

С трудом оторвав глаза от реки, Судхиндра оглянулся вокруг. И дальние горы, темными громадами высившиеся вдали, и полоски крестьянских полей, и широкая колыбель реки — весь этот мирный горный ландшафт, словно нежась, дремал в лунном сиянии. Торжественно застыли вдоль реки остроконечные гималайские кедры и деревья бхиммаль с пышными кронами, густо усыпанными белым пухом цветения. В своем умиротворенном величии они казались вестниками грядущей жизни, где не будет ни страданий, ни слез, а только одна тихая радость, которую Судхиндра испытывал сейчас. Никогда еще раньше жизнь не представлялась ему такой дивной и полной очарования. Поглощенный созерцанием величественной красоты лунной ночи в горах, Судхиндра на минуту забыл обо всем, что волновало его в последнее время: и проекты общинного развития деревни, и свою грам-патхшалу, и многое другое — первые, взращенные его руками ростки нового. Он забыл и о том, что завтра вечером в городе ему предстоит выступать на митинге «Союза по ликвидации неграмотности среди взрослых», где он должен изложить свою программу культурного развития индийской деревни. Сейчас он видел перед собой только природу в ее всепокоряющей первозданной красе. В серебристых лучах луны на белом песке крохотными бриллиантами вспыхивали крупицы слюды. Под легкими порывами ветерка деревья изредка задумчиво качали вершинами, и невнятный шорох листьев звучал волшебной песней лунной ночи…

Внезапно ощутив на лице чье-то горячее дыхание, Судхиндра очнулся: девушка стояла почти вплотную к нему и смотрела на него своими огромными глазами. Объятая лунным сиянием, она казалась волшебной апсарой, сошедшей на землю.

От удивления и восхищения в первую минуту Судхиндра словно онемел. Затем, глотнув воздух, тихо спросил:

— Как тебя зовут?

— Мани, — еле слышно ответила она.

Он не мог оторвать глаз от ее лица. Она была красива, как эта ночь в полнолуние, как весь этот необъятный мир. До сих пор он даже не предполагал, что жизнь так прекрасна! До сих пор он жил словно в темном подвале, постоянно ощущая тяжелую десницу жизни и никогда не видя ее светлого лика. Он только страстно желал когда-нибудь увидеть радость, счастье, справедливость, добро там, где ныне царят горе, страдания, нищета, несправедливость и зло…

Лицо Мани было озарено каким-то внутренним светом, а в ее широко открытых глазах отражались серебряные звезды.

— Как называется эта река? — чтобы хоть как-то прервать затянувшееся молчание, тихо спросил он.

Глубоко вздохнув, она перевела взгляд на речку.

— У нас ее называют Дульхани.

— Дульхани! Необычное название! Наверно потому, что в ней когда-нибудь утонула невеста?

— Нет, невеста не утонула, — печально протянула девушка, — ее убили.

Судхиндра вздрогнул.

— Убили?! За что?

Помолчав, Мани тихо заговорила:

— Давно это было. Жила когда-то девушка Пуно, красавица и певунья. Целый день не смолкал ее смех и шутки. И приглянулась она вдовцу-намбардару, что жил в деревне за рекой. Было у него две жены, да обе померли. Осталось пятеро детей. Вот он и начал обхаживать отца Пуно. «Отдай, — говорит, — мне свою дочку: две сотни рупий дам тебе за нее». А ее отцу в то время деньги нужны были позарез: то ли налог надо было платить, то ли аренду. Отец и согласился. Пуно все глаза выплакала, в землю кланялась отцу — умоляла не отдавать ее за старика. Но отец настоял на своем. Сразу после свадьбы муж перевез Пуно к себе. Только в первую же ночь убежала она от него, прямо как была — в свадебном наряде. Намбардар шум поднял, всю деревню поставил на ноги. С кольями, с дубинами бросились за ней в погоню. И вот тут, на берегу речки, настигли бедняжку. Били ее смертным боем, так что она здесь же богу душу отдала… С тех пор и называют речку Дульхани.

Лицо Мани было печально. Не отвечая ей, Судхиндра поднял с земли свой чемоданчик и поправил плед.

Она тоже молча приблизилась к своей ноше и, водрузив сноп на голову, легко зашагала по тропинке впереди него.

Не проронив ни слова, они подошли к деревне, неказистые строения которой отбрасывали густые черные тени. Не замедляя шага, Мани вошла в обнесенный низкой стенкой двор перед глинобитной хижиной.

— Входите, пожалуйста, бабу, не стесняйтесь, — снимая с головы ношу, тихо проговорила она, оборачиваясь к Судхиндре: — Я сейчас приготовлю ужин, а вы пока отдохните.

Судхиндра молча опустился на чарпаи, стоявшую рядом.

Мани отодвинула засов двери и, оставив створку открытой, вошла внутрь. Скоро черный проем двери осветился мягким колеблющимся светом ночника.

Уставшее тело ныло. Сняв с плеча плед, Судхиндра бросил его на чарпаи и, блаженно растянувшись во весь рост, стал смотреть на осеребренное луной темно-синее небо. Дремота уже смежала ему глаза, и какие-то легкие видения хороводом начали слетаться к его изголовью, как вдруг поблизости раздался тяжелый стук палки о камень. Судхиндра поспешно вскочил и увидел входившего во двор высокого старика с дорожным посохом в руках. Подойдя к чарпаи, старик внимательно осмотрел гостя и приветливо спросил:

— Ты кто будешь, брат?

— Я путник, отец, — скромно отвечал юноша. — Зовут меня Судхиндра. Работаю в Рикхаули. Шел к почтовому автобусу, да по дороге встретил вашу дочь. Она привела меня сюда… Вот так я оказался вашим гостем, — добавил он с улыбкой.

— Ты принес нам радость, бабу, — ласково проговорил старик. — Редко доводится посидеть часок с образованным человеком.

Из хижины вышла Мани. Увидев отца, она радостно и вместе с тем будто извиняясь сказала:

— Я немного задержалась, отец… Ужин готов.

— Пойдемте, бабу, вы-то уж, наверно, основательно проголодались, — обратился старик к гостю.

— Да нет, я совсем не голоден, не беспокойтесь, пожалуйста, — из деликатности отказывался юноша, но старик, обняв его за плечи, повел к двери.

— Пойдемте, отведайте с нами, что бог послал.

Ужин был самый скромный: сухие пшеничные лепешки да холодная вареная тыква, однако Судхиндре казалось, что еще никогда в жизни он не ел ничего более вкусного.

За ужином вели неторопливую беседу. Говорил больше Судхиндра. Он рассказывал старику о планах культурного развития деревни, поверяя ему свои заветные мечты. Он с жаром убеждал старика, что недалек тот день, когда в горных селениях появятся широкие чистые улицы, будут построены школы, больницы, почтовые отделения, банки — и все жители смогут счастливо трудиться на благо отчизны.

Он с горечью поведал старику также и о том, что пока во всем округе он один занят планами общинного развития окрестных деревень, но тут же убежденно добавил, что скоро его коллеги-студенты, оставив погоню за университетскими дипломами и степенями, приедут в эти места и вместе с ним станут трудиться на ниве просвещения, и повсюду закипит самоотверженная работа по благоустройству и социальному развитию деревни. Молодежь Индии не может больше оставаться безучастной к своим погрязшим в невежестве братьям-крестьянам. Молодежь поможет им пробудиться от вековой спячки, развеять мрак дикости и невежества.

Судхиндра рисовал перед стариком заманчивые картины недалекого будущего. Его лицо сияло вдохновением, глаза блестели, голос звучал убежденно. Девушка и старик в безмолвии внимали ему, отдавшись волнам его мечты…

После ужина они продолжали беседу, усевшись на чарпаи во дворе. Мани прошла к арыку мыть посуду. Убедившись, что она не слышит их, Судхиндра спросил:

— Почему же вы до сих пор не пристроили Мани, отец?

Старик нахмурился.

— Все некогда было, — помедлив с ответом, тихо проговорил он, не глядя на гостя. — Только вот недавно… сговорился.

Судхиндра замер. Старик тяжело вздохнул:

— Видно, такова судьба у моей Мани… Кому нужна дочь бедняка? Для наследника богатого дома нужна богатая невеста, тут на красоту не смотрят. И зря я ждал сватов. Да вот, к счастью, подвернулся лавочник из соседней деревни. У него недавно жена померла, и с тех пор дом пустует. По годам-то он почти мне ровесник: ему уже под пятьдесят. Дом — полная чаша. Мани будет жить в достатке… Я бы, может, и не отдал, да крепко задолжал ему. Долг камнем висит на шее… Вот нынче я и ходил к нему — обо всем договорились… Так что скоро ладони у Мани покроются желтым узором… Что поделаешь? Видно, судьба!

Словно просыпаясь от кошмарного сна, Судхиндра широко открытыми глазами смотрел на отца девушки. Видно было, что страх за будущее дочери не оставлял старика, лицо его помрачнело. Судхиндра сидел онемевший, парализованный, будто на его глазах зеленая вершина мирно спавшей горы с ужасным грохотом, извергая пепел и пламя, вдруг превратилась в огнедышащее жерло грозного вулкана.

Чувствуя, что еще минута — и он закричит от боли и ужаса, Судхиндра быстро поднялся.

— Я пойду, отец, — глухо проговорил он, перекидывая через плечо плед. — Мне тяжело оставаться… Я бежал из города… бежал от ужасающих контрастов между роскошью и нищетой… Я думал, что этого нет здесь, в горных деревушках… Но и тут я вижу то же самое… и это сводит меня с ума… Извините меня, отец, я ничем не могу помочь вам. Я заплатил бы ваш долг, но… — его голос дрогнул, — я такой же бедняк, как и вы.

Воцарилось тягостное молчание.

— Прощайте, отец! — поднося ко лбу сложенные лодочкой руки, тихо выдавил он и, подхватив чемоданчик, торопливо зашагал со двора.

Залитая лунным светом, Мани, сидя на корточках у арыка, чистила посуду. Заметив Судхиндру, выходящего со двора, она быстро поднялась и удивленно спросила:

— Куда же вы, бабу? Что случилось?..

Судхиндра заставил себя взглянуть ей в лицо. Бедная девочка! Она еще не знает, какая судьба уготована ей. И она безропотно понесет свое бремя. А протест будет подавлен так же жестоко, как в далекие времена это случилось с той безвестной невестой.

— Ничего, Мани, — тихо проговорил он, мучительно стараясь улыбнуться, — благодарю за прием… Я просто не могу задерживаться дольше. Я никогда не забуду тебя, Мани… Да ниспошлет тебе всевышний счастье!

Ничего не замечая вокруг, он почти бежал по едва различимой тропинке. Приехав сюда, он слишком самонадеянно рассчитывал в короткий срок изменить облик деревни, сделать жизнь крестьянина светлой и радостной. Теперь он понял, что ни чистые улицы, ни светлые здания, ни колонки с ключевой водой не в состоянии вернуть улыбку человеку, задавленному каторжным трудом и нищетой. Могут ли они, горстка энтузиастов, принести деревне новую жизнь?.. В мире по-прежнему царят несправедливость и гнет, жизнь по-прежнему полна слез и страданий!.. Говорят, все это ниспослано всевышним. Это он заставляет человека влачить свои дни, как тяжкое проклятье!.. Значит, прежде чем менять жизнь деревни, надо низвергнуть того, кто сотворил такой мир?!

Внезапно тропинка оборвалась. Будто очнувшись от кошмарного сна, Судхиндра осмотрелся вокруг и только тогда понял, что вновь очутился на берегу Дульхани. Да, это был берег горной речки с таким странным названием! Усталым движением Судхиндра отер пот на лбу, с трудом передвигая ноги, добрел до обломка скалы и бессильно опустился на него.

По-прежнему все вокруг было залито лунным светом… Двумя отчетливо белевшими лентами убегали вдаль берега Дульхани… Так же недвижно стояли деревья и причудливые скалы — немые стражи реки, и все так же ярко горели на песке искорки слюды. Только теперь все это было холодно и безжизненно, точно лишилось дыхания в цепенеющем безмолвии осенней ночи. И у Судхиндры вдруг невольно мелькнула мысль, что какая-то могучая, неведомая ему сила разрушила всю красоту и радость жизни, оставив неизбывное горе, тяжкие страдания и иллюзорные искорки надежды.

…С той ночи прошло уже много месяцев, однако воспоминания о ней до сих пор свежи в его памяти. Та ночь, точно черная тень от скалы, пересекла светлую прежде дорогу его жизни. С той ночи мир потерял для Судхиндры всю прелесть, красоту, очарованье и стал уныл и однообразен, как выжженная солнцем бесплодная пустыня. Правда, Судхиндра по-прежнему отдает все силы проектам развития деревни, однако в нем уже нет прежнего горенья: кажется, для него это стало лишь средством забыться и заглушить голос сердца.

 

ЛИТЕРАТУРА УРДУ

 

Кришан Чандар

Бумажное родство

Перс Кейкобад привез из Мешхеда третью жену. Стройная и пленительная нежной красотой юности, она вселила в его сердце позднюю, но пылкую любовь. И, должно быть, именно поэтому молодая жена довольно быстро прибрала к рукам весь дом. Когда Кейкобад закрывал ресторан и возвращался домой, она не оставляла его в покое до тех пор, пока он не выкладывал всю дневную выручку, до последней пайсы.

Поначалу Кейкобад легко расставался с деньгами, но с течением времени это перестало ему нравиться. «Пожалуй, так дело не пойдет. Неужели мне больше некуда пристроить свои денежки?» Пораскинув мозгами, Кейкобад стал изворотливее. Теперь он приносил домой только половину дневной выручки, остальные же деньги запирал в денежный ящик в ресторане и на другой день отправлял их в банк. Мешхедская красавица сначала было и слышать не хотела о сокращении доходов, но иранец вовремя ввернул что-то о безумной дороговизне, и она успокоилась, поверив, что муж по-прежнему отдает ей все деньги.

Сегодня Кейкобад закрыл ресторан позже обычного и собрался домой. Он положил двести рупий в карман, а оставшиеся двести двадцать запер в денежный ящик, вышел на улицу, быстро добрался до ближайшей остановки и вскочил в отходивший автобус.

Не прошло и трех часов после его ухода, как два человека подошли к задней двери ресторана и взломали ее… Это были двоюродные братья — Мону и Сону, уже давно снискавшие в городе славу отчаянных и удачливых взломщиков. Работали братья всегда вместе — вдвоем оно веселее. Один взламывал двери, перелезал через высокие стены, другой стоял на стреме. А если застукают — вдвоем и отбиться легче.

Проникнув в ресторан, братья прежде всего вскрыли денежный ящик и вытряхнули из него содержимое — кучу банкнот и разменную монету. Покончив с главным, Сону оживился:

— Послушай, Мону, не пожевать ли нам чего-нибудь, а?

— Может, на мороженое навалиться? — отозвался тот.

— Нет, мороженое не пойдет, — протянул Сону и огляделся вокруг.

Он поднял продолговатую жестяную коробку, на которой красовалась надпись «Британия» и, открыв, вытряхнул из нее два бисквита. Из холодильника достал брусок сливочного масла, затем вскрыл банку с абрикосовым джемом, густо намазал печенье, накрыл сверху порядочным куском масла и с аппетитом принялся за еду. Поглядывая на него, Мону проговорил:

— А мне что-то всухомятку не хочется.

— Так вон яйца, давай-ка сообразим яичницу, пожалуй, и я войду к тебе в долю. — Сону снова открыл холодильник, взял четыре яйца, юркнул в кухню и проворно поджарил яичницу. Мону помог ему приготовить чай, и они, взяв еду, перешли в зал. Усевшись за один из столиков, словно богатые клиенты, приступили к трапезе. Вдруг за шкафом послышался тихий шорох. Воры затаили дыхание, жующие челюсти замерли, непроглоченные куски застряли в горле.

Переглянувшись, братья одновременно потянули из карманов ножи. За шкафом снова что-то зашуршало — и на пол с мяуканьем прыгнула красивая персидская кошка.

— Мяу! — Большие золотистые глаза породистого животного смотрели на них пристально и настороженно.

Мону и Сону облегченно перевели дух. Спрятали ножи, и ужин продолжался. Отламывая куски хлеба, они макали их в сладкий чай. Предложили и кошке кусочек. Она понюхала, но есть не стала. До чего же разборчивы эти персидские кошки!

— Мяу!

— Свою долю требует, — прыснул Мону.

Сону налил в плошку молока и поставил на пол. Кошка неторопливо принялась лакать. Выпив молоко, она легко и грациозно прыгнула к Сону на колени. Поглаживая ее пышную шубку, Сону сказал:

— Такая красота — с удовольствием сунул бы и ее в мешок.

— Пора. — Мону допил чай и встал из-за стола.

— Погоди, — Сону осторожно опустил кошку на пол и поднялся. — Прихвачу-ка я детишкам гостинец.

Он выбрал яркую коробку конфет и опустил ее в мешок. Мону бросил туда же жестянку с надписью «Британия».

— Все, отчаливаем.

Оба направились к выходу.

— Постой-ка, — Сону огляделся, — должны же здесь быть приличные сигареты.

Он остановил свой выбор на марке «Стефан Кинг» и бросил блок в сумку. Мону прихватил свои любимые «Три девятки».

— Ну, теперь действительно пора. Жадность фраера сгубила.

Проходя мимо застекленного шкафа, уставленного косметикой, Сону остановился.

— Надо и хозяйку побаловать.

Он осторожно снял с полочки флакон французских духов, а Мону сунул в мешок полдюжины тюбиков губной помады, флакон одеколона и пару пачек лезвий «Сильвер Жиллет».

— Ведь наши-то, зараза, ни на что не годятся.

— Ну, это ты брось, теперь получше делают, — возразил Сону, — мало-помалу и Индия движется к прогрессу. Америке, знаешь, сотня лет потребовалась.

Сону неплохо учился в школе и срезался только на выпускных экзаменах, Мону же едва дотянул до третьего класса. Он уважал ученость Сону и обычно никогда не спорил с ним, но сейчас не выдержал:

— Довольно! Закрывай лавочку! Пора отваливать, да поживее. Застукают здесь, так загремишь за решетку. Враз свою Америку забудешь.

Сону поспешил за братом, который уже ухватился за веревку, свисавшую с рамы окошка, прорезанного у самого верха стены. Предусмотрительный Кейкобад разместил под окном портреты лидеров Ирана. Рядом с ними красовались фотографии государственных деятелей Индии, а поодаль — прочих знаменитостей всего мира. Сону окинул их взглядом и тяжело вздохнул:

— Эх, не стань я вором, быть бы мне большим человеком. — Мону знал слабость брата — любил человек поговорить о политике. Ответь он сейчас хоть слово, и Сону уже не остановишь. Мону молча пододвинул к стене стол, вскочил на него и стал взбираться наверх. Упершись ногами в раму, он жестом поторопил Сону. Тот карабкался вслед за ним с кошачьей ловкостью. Вытянув свисающую веревку, Мону сбросил ее из окна на улицу. Через мгновение оба, опасливо оглядываясь, уже неслись по берегу моря. Добежав до прибрежных скал, они еще долго петляли под их прикрытием, пока не вышли к уединенной набережной.

Теперь от ресторана Кейкобада их отделяло больше мили. Сону бросил взгляд на часы: три часа ночи.

— Раньше четырех полицейский патруль не пожалует.

— Время есть, — согласился Мону.

— Давай тогда раскидаем барахлишко.

Оба принялись раскладывать по кучкам сигареты, печенье, конфеты, губную помаду и духи. Разделили поровну медь и серебро и взялись за бумажные купюры. Последняя, замусоленная и потертая десятка, досталась на долю Мону. Это ему не понравилось. Как все малограмотные люди, он больше доверял чистеньким и новым бумажкам. Протянув Сону измятую десятку, он попросил:

— Возьми ее себе, а мне дай другую.

— Это почему же? Чем эта десятка хуже других?

— Ничем она не хуже, поэтому я и прошу другую.

— Ничего не выйдет. Придется тебе взять именно эту.

— Что значит «придется»? — уже начиная злиться, спросил Мону. — Чего ради ты норовишь всучить мне всеми правдами и неправдами эту замызганную десятку?!

— Всучить? Правдами и неправдами? Выходит, я тебя обмануть хочу? Да это ты пытаешься надуть меня, — распалясь, кричал Сону. — Сегодня я лез через стену, взламывал двери, а ты знаешь — тому, кто идет на дело первым, полагается большая доля. Я об этом молчу, так ты еще надуть меня хочешь!

— Попридержи язык. Забыл, что прошлый раз ты стоял на стреме, а я провернул все дело?

— Так тогда ты получил на пятерку больше.

— Бери и ты лишнюю пятерку, только заткнись.

— Заткнись? Это ты мне?! — Сону дрожал от ярости. — На кой черт мне твоя пятерка?!

— А десятку все-таки обменяй, — упрямо настаивал Мону.

— Никакого обмена! — закричал Сону в бешенстве. — Обменять десятку! А этого не хочешь? — Он выхватил нож, Мону тоже.

Без четверти шесть полицейский береговой патруль обнаружил среди скал два мертвых тела. Все вокруг носило следы яростной борьбы, на истоптанном песке темнели бурые пятна крови. Мону всадил нож в сердце Сону, но и Сону успел перерезать брату горло.

Полицейские доставили трупы в участок. Все награбленное возвратилось к счастливому Кейкобаду. Вернули все — до последнего тюбика губной помады.

Полицейский инспектор Сибте Хасан сразу опознал убитых. Фотографии обоих давно уже хранились в участке, Сону и Мону не раз отбывали наказания.

— Взгляните, ведь это Мону и Сону! — удивился помощник инспектора Кхатте.

— Они, они… — Инспектор Сибте Хасан достал из кармана маленькую табакерку и подцепил добрую щепоть табаку. — Похоже, денег не поделили…

— Но… Ведь… — Кхатте вновь с удивлением посмотрел на убитых и перевел взгляд на инспектора: — Ведь они же двоюродные братья!..

Сибте Хасан виртуозно зарядил обе свои ноздри нюхательным табаком и то ли с обидой, то ли с презрением сказал:

— Какие там братья… Какие теперь отцы, какие дети?.. Нынче, милый мой, родство только бумажное.

И как бы подводя итог, инспектор оглушительно чихнул.

 

Каусар Чандпури

Трудная радость

— Утону-у-ла!

— Махмали Деви утонула!

Едва летящий из дома крик достиг его ушей, как он ощутил острую боль, словно эти слова пробили его грудь и жестоко ранили сердце.

— Махмали Деви! Ах, Махмали Деви! — с горечью повторял он, еще не веря в случившееся. — А может быть?.. Нет, это правда. Эта взбесившаяся река способна убить юность и красоту!

Год за годом одно и то же, каждую весну. Река не знает пощады. В сезон дождей, когда оживает вся природа, она требует человеческих жертв.

Махмали Деви слыла в деревне первой красавицей, и ее гибель в расцвете юности взбудоражила всю округу. Недобрая весть мгновенно облетела раскинувшиеся среди гор большие и малые селения. Люди, верхом и пешие, торопились в «Святой уголок», так называлась деревня, где жила девушка, к братьям и сестрам, которых постигло горе.

По небу тянулись бесконечные караваны туч, сильные порывы ветра сотрясали могучие стволы на обоих берегах реки. Деревья и кустарники, теснившиеся на горной гряде, подступившей к самому берегу, уже досыта напились дождевой влаги и наливались сочной зеленью. Казалось, тучи вливали в них живительные соки цветущей юности Махмали Деви. Дождь временами стихал, и тогда отчетливо слышался печальный звон ручьев, бегущих из переполненных мутной водой ям и оврагов.

Бхола упрямо карабкался по склону горной гряды. Взобравшись на каменистый гребень, он посмотрел вниз, на долину, и не увидел ни огонька… Ему показалось, что не только Деви ушла из этого мира, утонула и вся деревня. Погас светлый луч красоты, и все вокруг накрыла мгла. Черный полог туч окутал «Святой уголок», снизу, где была деревня, поднимался густой туман. Бхола еще раз осмотрелся и бросился бежать. У самого берега он споткнулся о камень и остановился — из раны на большом пальце ноги обильно струилась кровь. Он в сердцах выворотил камень, о который поранил ногу. Ощупав руками его острые края, Бхола пришел в ярость — теперь для него не только река, но и этот камень стали воплощением жестокости, зла. Оба — убийцы, оба жаждут крови, и он хочет отомстить обоим. Река надменно катила свои воды среди крутых берегов, и ему казалось, что ангелы уносят ее на своих крыльях вдаль, в неведомые миры. Но ведь ангелы — символы мира и покоя… Разве могут нести они зло на своих крыльях?

— Стой! Стой! — яростно закричал Бхола и на какой-то миг поверил, что вот сейчас река остановит свой бег или берега сомкнутся и преградят путь потоку. Но река не остановилась; поток, как и прежде, мчался все дальше и дальше…

— Остановись! Слышишь! Ты покоришься! Придет время — и мы усмирим тебя!

Бхола размахнулся и изо всех сил швырнул в середину потока камень, о который разбил ногу. И сразу ощутил легкость — он отомстил камню, забросив его в воду, и отомстил реке, ударив ее камнем. Вода на мгновение расступилась, по ней побежали круги, затем она вновь сомкнулась, и на ее поверхности не осталось и следа. Река продолжала свой бег. Тогда он начал сбрасывать в воду камень за камнем, но поток по-прежнему со стремительной быстротой несся мимо. Если бы у него хватило сил, он сдвинул бы гору и столкнул ее в воду. Но такой силы человеку не дано… Бхоле пришлось признать, что он не смог отомстить реке за смерть Махмали Деви, но он не хотел сдаваться…

Устав от бесплодных усилий, Бхола побрел по мокрой зеленой траве к большой скале, до блеска отполированной дождем и ветром. Он сел, прислонившись спиной к ее гладкой поверхности, и холодок камня остудил его гнев. Бхола задумался. Камень, одно прикосновение к которому несет прохладу и покой… Но почему же все камни такие разные, почему один наносит раны, другой умиротворяет душу?

Долго еще сидел Бхола, вслушиваясь в печальный перезвон ручьев, и отрешенно смотрел вдаль, словно пытаясь увидеть те другие миры, в которые река уносила свои воды. Свежий ветер раскачивал деревья, полчища туч плясали воинственный танец, но и ветер не мог унять стремительного движения реки, не мог отомстить за смерть Махмали Деви. Глядя вокруг, Бхола видел сквозь слезы только разноцветные пятна, они казались ему прозрачным сари утонувшей девушки. Махмали была украшением земли, в ней было что-то от многоцветья радуги, и вот теперь без нее весна лишилась своего пьянящего благоухания, бегущая вода утратила свою песенность, капли дождя, которые обычно падали с веселым шумом, казалось, высекали искры гнева. Радостные мелодии ручьев утонули вместе с Махмали Деви. И снова в нем разгорелась ярость. Он хотел отнять у реки девушку, с ее чарующей улыбкой, с ее пленительной юностью, он хотел отомстить реке, растоптать ее кичливую жестокость. Чем провинилась перед рекой Махмали Деви, когда, возвращаясь с поля домой, переплывала ее вместе со своими буйволами? За что река убила ее?..

Темнота сгущалась, туман поднимался выше. Теперь Бхола видел только небо и тучи, несущиеся в полном безмолвии. Ему казалось, что тучи стянули все свои силы для решительной атаки на Гималаи, что они хотят разнести на куски эту могучую крепость, стоящую на их пути. Но кто знает, с каких времен продолжаются эти бесплодные попытки, сколько раз, разбившись о горные вершины, тучи возвращались восвояси, а Гималаи стоят, как стояли века, гордо расправив плечи.

Бхола наконец поднялся и, тяжело ступая, пошел в деревню, ориентируясь по едва различимому, трепещущему огоньку. Он остановился на окраине деревни у высокого дома, в котором жила Махмали Деви. Стены дома как бы растворялись во мраке, темно было и за оградой — ни проблеска света.

— Махмали! — громко крикнул Бхола. Приглушенное эхо затерялось в темноте. Дождь снова усилился, Бхола промок до костей, но пламя гнева в его груди не затухало. Теперь оно угаснет не скоро. Не дождавшись ответа на свой призыв, он побрел домой. Дом встретил его непривычной пустотой и безмолвием. В погасшем очаге мокли дрова, казалось, обитатели покинули его. Мать сидела не зажигая огня, низко опустив голову. Горе ее было так велико, словно она потеряла родную дочь, да разве Махмали Деви не была любимой дочерью всей деревни?

— Мама, ты ничего не варила?

— Сегодня никто не готовит, даже очаг зажигать нельзя, — она смотрела на сына влажными от слез глазами.

— Почему же нельзя?

— Разве ты не знаешь? Махмали умерла.

— Ну и что? — спросил он с вызывом.

— Она была лучом света в нашей деревне, и пока ее не похоронят, никто не зажжет огня в своем доме. Завтра на ее свадьбе все женщины деревни пели бы ей песни, и я бы спела… Скольких девушек я провожала песней «бабуль».

— Спой эту песню и сегодня, мама! Махмали уже обручилась с потоком.

Старая женщина горько расплакалась и ничего не могла ответить. Только спустя некоторое время она заговорила снова.

— Девочка возвращалась с поля, она была на середине реки, когда поток унес ее прочь. Тело нашли среди корней прибрежных деревьев. Как все это тяжело, как тяжело…

— Наши люди только и могут, что отыскивать трупы. Почему бы им не объединиться и не обуздать реку? Не так уж и трудно всем вместе…

— Нет, Бхола, трудно. Где уж нам справиться с такой большой рекой! Даже если все горы сбросить в воду, то и тогда не остановить поток.

— Что же, так и будут каждый год тонуть Махмали Деви?

— Кто знает, сын мой, с каких пор это повелось, то тонет Махмали Деви, то ее брат Мохан, то Лила. Я могу назвать тебе всех парней и девушек, которые стали жертвой реки. Этот коварный поток, пожалуй, пострашней любой ядовитой змеи.

На другой день Бхола вновь ушел к знакомой скале и, задумавшись, долго смотрел на реку. Тучи уже не закрывали небо сплошным пологом, тут и там виднелись голубые просветы. Ветер постепенно стихал, казалось, он перестал сердиться на деревья и больше не трепал их ветви. Река текла спокойно, словно бы радовалась тому, что отняла жизнь у Махмали Деви, волны ее мягко бились о берег. Он снова набрал камней и стал бросать их в воду. И опять ничего… Только сердце все больше наливалось гневом.

Вернувшись домой, Бхола твердо заявил:

— Мать, я ухожу в город.

— Когда?

— Наверно, завтра же соберусь.

— Зачем? Зачем, сын мой?

— Душа болит, мама. Не могу я видеть эту реку, она словно смеется надо мной.

— Что ты говоришь, Бхола, сыночек! Ведь еще никто из нашей деревни не уходил в город. Люди веками трудились на полях, добывая свой хлеб, пили воду из реки и были счастливы.

— Я не могу пить воду из этой реки, она смешана с кровью Махмали Деви. Я ухожу в город, но придет время — и я сломлю ее гордыню, заставлю реку служить людям.

— Но ведь река течет здесь. Что ты будешь делать там, в городе?

— Не знаю, мама. Все равно ухожу…

Бхола, которого считали самым беззаботным парнем, исчез из деревни. Исчез, и никто не знал, где искать его.

Прошел год, второй, минуло четыре и шесть лет. О Бхоле не было ни слуху, ни духу. Старая мать от горя выплакала все глаза, ослепла и умерла. А в реке по-прежнему каждый год тонули девушки, иногда и парни…

На седьмой год в деревню прибыл большой отряд рабочих-строителей. В тот же день на склонах гор они построили множество хижин и землянок, рядом с прежней деревней выросла еще одна. И едва за горизонтом скрылось солнце, у каждой хижины запылал огонь, казалось, что на землю опустилось небо, усыпанное новыми яркими звездами.

Вместе с отрядом строителей в деревню вернулся Бхола, теперь он стал большим человеком, рабочие, обращаясь к нему, называли его господин Бхола или мастер Бхола. На следующий день он пришел к тому месту, где стоял его дом, — теперь от него остались лишь жалкие развалины. Ни одной слезы не проронил Бхола у руин своего дома, по его просветленному лицу блуждала едва заметная улыбка — нет, не побежденным он вернулся домой, а победителем.

Крестьяне обсуждали новости: скоро у деревни построят мост, реку перекроет плотина, и поток уже не будет уносить человеческие жизни.

Прибывшие из города строители начали работы у скалы, где когда-то плакал Бхола. Они бурили склоны горы, дробили камни и готовили бетон. Шли дни.

И вот уже через реку перекинули мост. Бхола первым перешел по нему на другой берег. Необыкновенная радость охватила его — гордая река покорилась. Он, Бхола, отнял у нее силу, отомстил за Махмали Деви, за всех утонувших девушек. Радость была всеобщей, она слышалась в песне, которую пели рабочие, поднявшись на мост вслед за своим мастером. К Бхоле подошла старая женщина, он спросил ее:

— Тетушка! Слышала ли ты, как моя мать пела свадебные песни?

— Как же, много раз.

— Так вот послушай, как поют мои товарищи. Это песня для Махмали Деви, не лучше ли она тех песен, что пела моя мать?

— Ах, перестань, Бхола! Ты так изменился, пожив в городе, что я, старая, и не пойму твоих речей.

— Тетя! Это ничего, что ты сейчас не понимаешь. Подожди, через год все будет понятно. Мы возведем плотину, и река потечет туда, куда мы ей укажем. Мы построим огромное водохранилище, и его водой будут орошаться наши поля. Мы употребим силу реки на благо человека.

Старая женщина радостно смеялась, глядя на Бхолу, который неистово размахивал шапкой и громко кричал:

— Тетушка! Убийца Махмали Деви усмирен. Посмотри, мои товарищи сдвинули горы. Раньше я ненавидел камни, я не знал, что и они могут принести людям пользу. Взгляни, камни держат этот мост. Они остановят поток. Теперь в этой реке не утонут уже ни Мохан, ни Лила, ни Махмали Деви.

 

Рам Лал

Рассеявшийся аромат

Виджай приехал в Дели на свадьбу своей младшей сестры Симы из Бомбея, где он работал коммерческим директором в одной иностранной фирме. Красивый, преуспевающий молодой человек стал центром внимания на празднике, проходившем в доме Чоудхри на улице Мирзы Галиба. Временами казалось, что гости совсем забыли о Симе, виновнице торжества, — все собравшиеся проявляли интерес только к ее брату. Каждому хотелось усадить его рядом с собой, завести беседу, но никому это не удавалось, потому что вокруг Виджая все время толпились люди. Сам Виджай испытывал радостное волнение от того, что он снова в родном доме, что его снова, как в детстве, зовут просто Виджай. За последние годы жизни в Бомбее он отвык от своего имени, ибо там его называли господин Чоудхри, а на его визитной карточке стояло В. Б. Чоудхри (то есть Виджай Бахадур Чоудхри).

Интерес к сыну хозяина дома объяснялся еще и тем, что он до сих пор оставался холостяком. Старшие члены семьи лелеяли надежду, что, приехав на этот многолюдный праздник, где собралось столько молодых и красивых дочек их друзей и знакомых, Виджай, наконец, выберет себе невесту. Почти каждый из гостей предлагал в невесты Виджаю какую-нибудь известную ему девушку. Мужчины при этом всегда сохраняли серьезность и если заводили разговор о девушке, то в таких сдержанных тонах и такой учтивой манере, чтобы никому — упаси боже! — и прежде всего самим себе, не нанести обиды. Женщины же, напротив, при обсуждении этой темы проявляли столько фривольности и легкомыслия, что переходили всякие границы.

Накануне того дня, когда за Симой должен был прибыть свадебный поезд, Виджай, зайдя в дом, попал в окружение женщин. Тут были невестки, тетки с отцовской и материнской стороны, их дочери и невестки, двоюродные и троюродные сестры и много-много других женщин, о степени родства которых Виджай не имел ни малейшего представления.

— Послушай, Виджай! — начала одна из них. — У моего старшего деверя из Карнала дочь последний год учится в колледже, получит степень бакалавра искусств. Сунита современная девушка и к тому же красивая и изящная, другую такую днем с огнем не сыщешь. Поедем со мной, познакомишься с нею. У них в Карнале огромный дом, а в Сонипате им принадлежит велосипедный завод. Я так расписала тебя, что они ни о ком больше и думать не хотят.

Молодые женщины и девушки, услышав, что обсуждается такая захватывающая тема, столпились вокруг Виджая. Даже подружки невесты, оставив Симу одну, пришли сюда.

Молодые люди, от восемнадцати до двадцати пяти лет, находившиеся в родстве с Виджаем, и многие его друзья, для которых такое событие, как свадьба, представляет собою удобный случай не только послушать пение и посмотреть танцы, но и поглазеть на посторонних девушек, тоже собрались там и демонстрировали рубашки невиданных расцветок и брюки самого модного покроя.

— Тетушка! А как поживает дочь вашей сестры из Ассама, которая в прошлом году танцевала манипурский танец на свадьбе Судхира? Вот была бы пара для дядюшки Виджая, — сказал один из присутствующих юношей.

— Она вышла замуж за известного танцора Гопала Бхатта. Разве вы не видели их фотографии в «Иллюстрированном журнале»?

— Милая тетя! А что вы думаете о той девушке с прической «лошадиный хвост», которая сидит сейчас рядом с сестрицей Симой?

— О какой девушке?

Все оглянулись и посмотрели в ту сторону, куда указывал юноша. Там не было ни Симы, ни девушки с «лошадиным хвостом». Гости рассмеялись и наперебой стали называть кандидатуры невест для Виджая.

— А что за прелесть девушка, которая пела вчера песню «Я полюбила тебя»!

Услышав это, женщины набросились на парня.

— Глупый, она же совсем маленькая девочка. Услышал бы ее отец, надзиратель тюрьмы, он живо упрятал бы тебя за решетку.

Юноша, притворно испугавшись, спрятался за спины окружающих.

Предложения так и сыпались со всех сторон.

Юноши и девушки принялись беззлобно подтрунивать над Виджаем, а он, сидя в их окружении, улыбался и казался бесконечно счастливым. Высокий, статный двадцативосьмилетний мужчина, Виджай приковывал к себе внимание окружающих. Прядь волос, спадающая на лоб, и рубашка с небрежно расстегнутым воротником делали его еще привлекательнее.

— Скажи нам наконец, какую жену тебе самому-то хотелось бы? — проворчала одна пожилая женщина.

— Может быть, ты влюбился в какую-нибудь кинозвезду в Бомбее? — высказала предположение другая.

— Наверное, в Вахиду Рахман, Малу Синха, Ашу Паракх или…

Юноши стали перечислять имена знаменитых киноактрис, взглянуть на которых в первый же день появления нового фильма на экране они жаждали так, что часами простаивали в очередях за билетами перед кассами кинотеатров.

— А мне кажется, что у него интрижка с какой-нибудь стенографисткой или продавщицей из их же фирмы, — проговорил муж старшей сестры Виджая.

Заметив, что Виджай собирается что-то сказать, один юноша поднял руку и громко объявил:

— Внимание, господа! Прошу внимания! Соблаговолите на несколько минут одарить нас молчанием. Сейчас наш Виджай Бахадур сделает чрезвычайно важное заявление о своем браке.

— Мне нужна такая девушка, которая была бы образованнее меня, находчивее и остроумнее, повыше меня ростом и поплотнее, а красотой затмевала бы всех других, — улыбаясь, объявил Виджай.

Девушки смеялись и ревниво оглядывали друг друга.

В это время к дому подкатила коляска моторикши и остановилась у главного входа. Из нее вышла девушка лет девятнадцати с небольшим кожаным чемоданчиком в руках. Некоторое время она постояла в нерешительности, затем двинулась к дому. Гости наблюдали за ней в полном молчании. Воцарилась такая напряженная тишина, словно собравшиеся, затаив дыхание, ждали, что же произойдет дальше. Девушка смутилась, заметив, что с нее не спускают глаз. На минуту ей показалось, что она ошиблась домом, но на улице Мирзы Галиба свадьба праздновалась, как будто бы, только в этом особняке и, кроме того, водитель доставил ее по адресу, который она сама же ему назвала.

Появившаяся в это время на веранде мать Виджая, увидев девушку, несколько мгновений молча смотрела на нее, потом узнала, подошла к ней и, погладив по голове, сказала:

— Анджу! Наконец-то ты приехала! А он только что спрашивал о тебе. Проходи.

Женщины шепотом принялись судачить о новой гостье:

— Анни, это Анджу, дочка Ситавати, той самой Ситавати, что опозорила весь свой род.

— Ситавати умерла давно. А теперь у бедной девочки и отца не стало. Говорят, живет где-то в Пенджабе с бабушкой и работает в школе учительницей.

— Эта, видать, тоже пошла по дорожке своей мамочки.

— Да нет, кажется, такая наивная, тихая и застенчивая.

— Как легко ты веришь чужой наивности. Ты приглядись-ка к ней получше, пойми, что у нее на уме.

Никто из присутствующих не обрадовался приезду девушки. Слишком свежа была память о ее покойной матери, которая обесчестила всю их семью. Родственники никогда не приглашали девушку ни на свадьбу, ни на какие другие торжества, потому что с ее появлением гостей занимала бы единственная тема для разговоров. Первым нарушил эту традицию Картарнатх Чоудхри. На свадьбу своей младшей дочери он пригласил всех родственников и друзей. Анджу была дочерью его близкого покойного друга.

По традиции накануне прибытия свадебного поезда женщины собираются петь и танцевать. Послушать пение и посмотреть танцы пришло много женщин из самых отдаленных кварталов и районов города. Внутренний дворик особняка Картарнатха Чоудхри, известного в городе адвоката, не мог вместить всех желающих. Юношам вход туда был запрещен. Они разместились на подоконниках верхнего этажа и на открытой площадке на крыше дома.

Танцы и пение продолжались уже не менее часа, но не вызывали никакого восторга у окружающих.

Девушки пели незамысловатые песенки из популярных кинофильмов. Во время исполнения каждая из них смотрела вверх, на крышу и окна второго этажа, и жадно прислушивалась к долетавшим оттуда репликам. Не было в их пении той глубины и задушевности, которые так волнуют сердца людей.

Вдруг одна из женщин сказала:

— Нужно попросить спеть Анджу. Живет она в Пенджабе и знает, наверное, хорошие песни. Пусть споет, да и мы вспомним свой родной Пенджаб.

Вторая женщина процедила сквозь зубы:

— Мать перед смертью передала ей, верно, свое искусство петь и танцевать…

Девушки разыскали Анджу на кухне, где она помогала служанке мыть посуду.

Со всех сторон посыпались просьбы.

— Анджу, голубушка, спой нам пенджабские народные песни.

— Ты все умеешь, Анджу. Утешь нас, милая, повесели.

Анджу, смущенная всеобщим вниманием, с растерянным видом стояла посреди огромной толпы.

— Так пой же, Анджу, пой! — крикнула одна из женщин.

— Тетушка, дай ей поломаться. Все певцы и танцоры любят, чтобы их упрашивали, — послышался насмешливый голос.

Раздавались и другие иронические реплики, но Анджу не обращала на них внимания. Она поправила шарфик на плечах, разгладила складки на блузке, затем окинула взглядом присутствующих и, мелко переступая, стала отбивать ритм колокольчиками на ножных браслетах.

Анджу не знала классических танцев — катхакали, манипури, бхаратнатьям. Она училась танцевать у простых крестьянок Пенджаба. Раскинув в стороны руки и четко отбивая ногами ритм, Анджу стала кружиться так быстро, что сидевшим в первых рядах женщинам пришлось податься назад. Каждое движение ее руки, каждое покачивание ее гибкого стана были исполнены грации и очарования. Всю свою страсть, весь пыл своей молодой души стремилась она выразить в этом искрометном танце. Восхищенные зрители не могли оторвать от нее глаз.

И вдруг она остановилась и запела на пенджаби:

Возлюбленный женщины, только что вышедшей                                                                     замуж, упрекал ее горько: почему ты рукой, браслетом украшенной, не манишь меня больше к себе?

Не успела она закончить один куплет, как со всех сторон раздались аплодисменты и послышались одобрительные возгласы. Большинство присутствующих уже давно жило в городе. У них засияли глаза от переполнявшего их чувства радости, вызванного соприкосновением с уже позабытым.

Ободренная успехом, Анджу стала танцевать снова, потом остановилась и запела:

Дерзкий юнец, увидев красавицу, что у реки отжимала конец покрывала, крикнул: «Будь осторожна, жаром своим ты реку не сожги».

Юноши от восторга засвистели, захлопали в ладоши, закричали:

— Танец! Еще танец!

Женщины, пришедшие в гости, тоже были довольны — они получили удовольствие, не зря тащились в такую даль. Взрослые мужчины, сидевшие в стороне на лужайке, стали присоединяться к зрителям, привлеченные мелодичным голосом Анджу.

И Анджу запела снова:

Новобрачная сказала возлюбленному: «О, враг души моей, перестань ходить, улыбаясь, мимо окон моих — моя свекровь обо всем догадается».

В последующие два дня Анджу снова старалась быть как можно незаметнее. Она находила себе то одну, то другую работу, лишь бы пореже попадаться людям на глаза. Юноши искали встречи с ней, пытались завести разговор, но Анджу словно бы и не замечала их многозначительных улыбок.

Наконец настал день, когда невеста в свадебном паланкине отбыла из родительского дома. Пришло время разъезжаться и гостям. И тут, словно раскат грома среди ясного дня, по дому разнеслась весть: Виджай объявил о своем решении жениться на Анджу. Новость была настолько ошеломляющей, что сначала никто не поверил — жениться на девушке, мать которой опозорила весь их род. И женщины дружно набросились на Виджая.

— Парень! Да ты свихнулся!

— У тебя ум за разум зашел, наверное.

— Ты же станешь посмешищем!

— Виджай! Скоро ты получишь должность управляющего, будешь зарабатывать четыре тысячи рупий, купишь машину. И если ты введешь в свой дом женой эту девчонку, что скажут люди?..

— Вот, оказывается, та девушка, которая образованнее, находчивее и остроумнее тебя, а красотой затмевает всех других!

Родственники осыпали его упреками, друзья подняли на смех, но он упрямо стоял на своем.

— Почему вы все так настроены против Анджу? — недоумевал Виджай.

Старший брат отвел его в сторону и объяснил:

— На ней лежит тень ее порочной матери.

— Все это предрассудки! Может быть, ее мать и согрешила, но почему девушка должна быть за это в ответе?..

— И тем не менее все пренебрегают детьми дурных родителей.

— Я не переменю своего решения.

Когда эта весть дошла до Картарнатха Чоудхри, тот вышел из себя от гнева. Узнав об этом, родственники несколько успокоились — теперь Виджаю вряд ли удастся настоять на своем, ибо твердость характера господина Чоудхри была всем известна. Но Виджай, услышав о несогласии отца, поклялся, что примет яд, если ему не позволят жениться на Анджу. Картарнатх Чоудхри заявил, что покончит с собой, но не допустит этого брака.

Волна тревоги и беспокойства прокатилась по дому, где совсем недавно царили радость и покой. Гости, собравшиеся уже было разъезжаться, сидели в сторонке и ждали. Все единодушно ругали Анджу. Высказывались предположения, что Анджу удалось приворожить Виджая. Ругали и женщин, которым пришла в голову мысль просить Анджу петь.

Но больше всех была опечалена сама Анджу. Она сидела в комнате одна и все время плакала. Она даже не знала, почему Виджай решил жениться на ней — из жалости или он действительно полюбил ее. Ведь они не перемолвились ни словом. Виджай ничего не спросил у нее, ничего не сказал ей перед тем, как объявить о своем решении. Лишь несколько раз, проходя мимо или случайно оказавшись рядом, он посмотрел на нее зачарованным взглядом.

Виджай упорно стоял на своем, и никакие доводы не могли убедить его. Наконец все старшие родственники согласились на этот брак. Лишь Картарнатх Чоудхри не собирался менять своего решения. Друзья и родные уговаривали его взять свое слово назад, но он был непреклонен. Картарнатх Чоудхри еще раз твердо заявил, что примет яд, если Виджай осмелится нарушить его запрет. Опечаленный Виджай лежал в своей комнате, а отец заперся в кабинете, где обычно принимал посетителей. Мать Виджая выплакала глаза. Метания между мужем и сыном причиняли ей неимоверные страдания. Мучительно было сознавать, что ее красивый, умный, образованный сын принял такое нелепое решение. Но ради счастья своего сына она пошла к Анджу.

— Анджу! — проговорила она сквозь слезы, — я уступаю упрямству сына и признаю тебя невесткой, хотя мне всю жизнь придется выслушивать упреки и насмешки людей. Я всегда буду молиться о твоем счастье и счастье своего сына. С этого дня ты стала светом моих глаз, прохладой для моего сердца. Теперь только ты можешь уговорить его. Зайди к нему сама, попроси его отступиться от клятвы, и мы начнем готовиться к свадьбе.

Мать Виджая помогла подняться плачущей Анджу. Та положила голову ей на плечо и зарыдала еще сильнее.

Картарнатх Чоудхри с большой заботой и вниманием относился к Анджу. С тех пор как умерли ее родители, он постоянно помогал ей. Лишь благодаря ему Анджу смогла получить образование. И хотя сейчас она сама зарабатывала себе на жизнь, Картарнатх Чоудхри сахиб каждый месяц посылал ей пятьдесят рупий. Анджу наотрез отказалась идти к нему и, как милостыню, выпрашивать разрешение на свой брак. Она хотела только уехать отсюда и умоляла поскорее отпустить ее. Долго все родственники уговаривали плачущую Анджу, и как только она переступила наконец порог его комнаты, взоры всех присутствующих застыли на двери, обе створки которой чуть дрожали от легкого дуновения ветра. Через некоторое время плач за дверью прекратился. Все ждали Анджу.

В течение нескольких минут из кабинета по-прежнему не доносилось ни звука. Тогда Виджай решил, что пойдет к отцу сам. После того как он скрылся за дверью, ожидание стало еще напряженнее.

Низко опустив голову, в кресле сидела Анджу. Больше в комнате никого не было. Кресла, диван, высокие шкафы и полки, заставленные книгами по юриспруденции. На стене висел портрет — умное, волевое лицо, зачесанные назад седые волосы и проницательные глаза, казалось, говорившие: «Этой свадьбе не бывать, не бывать!» Дверь, выходящая в переулок, была распахнута настежь. На столе перед Анджу лежал раскрытый конверт, адресованный Виджаю. Виджай поспешно схватил его, вынул из конверта листок и, прочитав, упал в кресло напротив Анджу. На листке было написано: «Анджу моя дочь. Вот почему этот брак невозможен. Я оставляю дом. Прошу меня не искать».

 

БЕНГАЛЬСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

 

Шомореш Бошу

Переправа

Работы больше не было, и они сидели на берегу. Мужчина и женщина. В это время вдали показалось стадо. Ломая на пути кустарник и поднимая клубы пыли, оно устремилось к берегу, будто гонимая ветром грозовая туча.

Те двое не пошевелились. Она сидела, прислонясь к искривленному стволу могучего дерева, он лежал. Вокруг простиралась равнина. Огромные деревья, спокойные и величавые, возвышались над равниной, словно оберегая покой тщедушных кустарников, которые росли там, далеко внизу.

Рядом с тем местом, где сидели двое, земля карабкалась вверх. На холме виднелся небольшой завод. Сразу за ним начинались джунгли. Другой, пологий склон холма плавно спускался к Ганге. К Ганге, вступающей в пору зрелости в сезон дождей. После новолуния потоки заструились с холмов, и вода в реке стала кроваво-красной. Матерью сделалась Ганга. Отяжелела, раздалась, заходила, покачивая бедрами, и игриво заплескала в берега.

Вот и сейчас грудь ее то и дело вздымается и опадает, будто с трудом сдерживает себя Ганга. Похоже, скоро еще полнее станет. Поток то вьется змейкой, то крутится волчком, и тогда возникают маленькие водовороты. Сухие листья и ветки падают в воду, миг — и уже нет ничего, все втянул водоворот. Правда, ни людям, ни животным он не опасен. Еще не опасен, но станет больше — проглотит и человека.

А сейчас просто резвится речка: понесется, остановится — и снова бежать.

Двое на берегу смотрят на реку. Время от времени они поглядывают на тучи, которые наползают со всех сторон. Вот одно небольшое облако спустилось к самой реке и коснулось неспокойной воды. Другое повисло на верхушке дерева. Тучи клубятся и расползаются по небу, но потом снова собираются над рекой.

Двое на берегу следят за ними взглядом. А что еще делать? Работы-то все равно нет. Пусто на берегу в эту пору. Людей не видно. В тусклом полуденном мареве жмурятся и мигают издалека окна завода.

Ганга в этом месте широкая. На той стороне — еще один завод для обжига кирпичей. Но сейчас, в сезон дождей, там тоже работы прекращены. И рыбачьи лодки не снуют по воде. Замутнена дождями Ганга, пустынны заросли, только эти двое на берегу — как первые люди на земле.

У мужчины смуглая блестящая кожа. Голова повязана цветным платком, вокруг бедер туго затянута полоска ткани. Он еще очень молод. На заострившемся лице резко выступают скулы. Женщина тоже смуглая, спутанные волосы собраны в узел. На лбу — полустершаяся красная точка. Убогая одежда подчеркивает мягкие линии ее тела. Она похожа на калкасундар дикий цветок, которых так много здесь на берегу. В ушах и носу — пустые дырочки от серег. Она то и дело склоняется над лежащим мужчиной.

С раннего утра сидят они здесь — без работы и без еды. Бессильно опущены руки, горько сомкнуты губы, глубокие черные тени залегли под глазами.

Последний раз они ели два дня назад. Двери конторы захлопнулись за ними: работы больше нет. А все этот Нанку из их деревни. Тут, в конторе, он ведал наймом поденщиков. Он-то их и сманил два месяца назад. До этого они пасли скот у Нагина Прасада, местного заминдара. А Нанку грудь выкатил, усы распушил: «Пошли со мной, — говорит, — в месяц шестьдесят рупий вдвоем заработаете».

Боже милостивый! Шестьдесят рупий! А они — всего полгода как поженились. Если человек один, у него и веры в себя нет. Вдвоем — другое дело. Недаром в их деревне говорят: «Когда нат себе пару найдет, то и гору свернет». Ничего не сказали заминдару и ушли.

Только где те шестьдесят рупий? За месяц едва тридцать две заработали. А еще через полмесяца и вовсе лишними оказались. Хорошо еще, что из бараков не сразу выгнали.

— Почему уволили? — спросили они Нанку.

— Кирпич весь, — ответил тот. — Пока шел кирпич, люди нужны были позарез, а теперь все, кончено дело.

— Что же нам делать? — спросили они тогда.

— Что делать?! — закричал Нанку, затопал было ногами, но затем одумался и загнусавил: — Ой, виноват я перед вами, ой, виноват! Ой, скотина я грязная, что же с вами сделал!

Все столпились вокруг, уговаривать стали:

— Успокойся, Нанку, перестань. Не убивайся ты так из-за них. Перебьются как-нибудь.

Только сами они растерянно молчали.

— Так, думаете, перебьются? — всхлипывая, спросил Нанку.

— Само собой, не пропадут.

Они продержались неделю. В городе им делать было больше нечего, да и смотреть, как кто-то ест, стало невыносимо. Тогда они, как измученные, голодные псы приплелись сюда. Весь вчерашний день провели здесь. И сегодня снова пришли. Здесь по крайней мере нет людей. Но долго так не выдержать. От голода сводило скулы. Прижимаясь друг к другу, они, казалось, совместными усилиями стремились удержать уходящие жизненные силы, оттолкнуть противный, липкий страх, от которого немели руки и ноги.

А небо угрожающе темнело, и облака сползали все ниже и ниже. Вода в реке сделалась густо-красной и заурчала громче. Ветер теперь дул порывами. Из влажной земли стали вылезать уховертки, и тут же на охоту за ними потянулись вереницы муравьев.

Муж и жена пришли сюда утром, когда прилив только начинался. Потом потянулись долгие часы — вода стояла низко. Теперь поднимается снова.

Тут и стало спускаться к берегу стадо свиней. Черные острые глазки, заляпанные грязью пятачки — стадо казалось густым мазком на фоне хмурого неба.

Свиньи с хрюканьем и визгом стали разбредаться по берегу. В поисках свежих корешков и молодых побегов они изрывали пятачками оплывающий берег. Мужчина и женщина не сводили с них глаз. За стадом шло двое людей. Один — весь круглый, как шар, с золотой серьгой в носу. Два передних зуба тоже золотые. Он скупил этих свиней на городских окраинах и теперь собирался переправить за реку. Рядом с ним шел мусорщик с того берега.

— Может, с ними сговоритесь? — обратился он к Серьге, указывая на мужчину и женщину.

Серьга подошел поближе и окинул обоих пытливым взглядом. Женщина стала смущенно стягивать на груди концы ветхого сари. Мужчина настороженно смотрел на пришедших.

— Я их знаю, — шепнул Серьге мусорщик, — уже который день без работы. Может, и согласятся.

Серьга еще раз оглядел их с ног до головы. Чувствовалось, что он сомневается, захочет ли эта пара сдвинуться с места. Потом спросил:

— Ну как, работать будете?

Работать! Работать — значит есть. Они почувствовали, как силы вновь возвращаются к ним.

— Что делать?

— Стадо через речку переправить.

Ну и ну! Сейчас уже воды сколько, и еще прибывает. Вскипает, пляшет, толчется у берега — снова прилив идет. Глаза мужчины и женщины встретились. Голодные глаза. Но в их глубине блеснула искорка надежды.

— Дак ведь как же оно без лодки-то?

Рядом со стадом всегда идет порожняя лодка. Таков порядок. Но Серьга замотал головой: на лодку тратиться он не собирался.

На какой-то момент они растерялись. С опаской посмотрели на реку. Потом на свиней. Те разбрелись по берегу. Все больше матки.

Мужчина и женщина снова обменялись быстрыми взглядами. И каждый понял, что другой согласен. Кровь натов заговорила в них. Ведь сидеть тут и дальше — значит умереть голодной смертью.

Но женщина — она женщина и есть. Спросила:

— Справимся ли без лодки-то?

Мужчина ответил:

— Надо справиться.

— Видите на той стороне храм? — оживился Серьга. — Вот туда и подгоняйте. Получите двадцать девять ан — по одной за голову. И масла дам, чтобы потом растереться. Хоть одна потонет — на полгода за решетку упрячу, — закончил он, передавая мужчине палку. Женщина встала и, нагнувшись, сломала длинный прут.

Серьга и мусорщик недоверчиво переглянулись: неужели они согласны?! А вдруг утонут и свиней загубят? Но, заметив, как уверенно те двое стали собирать стадо, Серьга успокоился.

— О-ррр! Ой-ррра-а-аа! — закричала женщина высоким, тонким голосом.

— А-ху-у! — вторил ей густой, хрипловатый голос мужчины.

Странной, тоскливой мелодией плыли эти звуки над диким, пустынным берегом, над красной взбаламученной водой и уносились к далекому небу.

Из-за кустов и валежника одна за другой стали высовываться головы.

Наморщив чумазые пятачки, свиньи словно принюхивались к крикам. Маленькие глазки возбужденно заблестели. Свиньи стали сбиваться в стадо.

Сверкнул в улыбке золотой зуб Серьги. Свиные глазки мусорщика заблестели от возбуждения — это надо же, кричат точь-в-точь как матки, когда поросят сзывают.

А у тех двоих в этом крике вдруг растворился страх. Даже голод не терзал, как прежде. Есть работа — скоро будет и еда.

Трудная работа, но знакомая. Они пасли свиней у себя в деревне. И повадки и характер их знают наизусть. Вот только реку не знают. Бежит себе река, будто торопится куда. Течение быстрое, вода все прибывает, так и мечется из стороны в сторону, но волны невысокие. Темнее стало: тучи совсем к воде спустились.

Животные сбились в кучу. Издали может показаться, что это копошатся огромные древесные муравьи. Мужчина и женщина стоят по обе стороны стада. Женщина исподтишка поглядывает на Серьгу и мусорщика, потом сдавленным голосом произносит:

— Река-то до чего большая. И лодки никакой нету.

Вот всегда они так, женщины. Не то чтобы испугалась — сдержать себя не может, ждать не научена. Он, мужчина, — другое дело. Разглаживая усы, впился взглядом в реку, стараясь прикинуть, какова ее ширина. Потом сказал:

— Да, широкая она тут.

Сказал таким тоном, что ясно: отступать он не собирается.

— А сколько это — двадцать девять ан? — спрашивает женщина. — Больше или меньше рупии? — Такая молодая, а ведет себя как настоящая хозяйка — точно знать хочет, сколько получит.

— Почти две рупии, — небрежно бросает мужчина. Он уже все обдумал.

— Ну, ладно, — говорит женщина, чувствуя, как слюна наполняет рот.

Теперь уже и ей не терпится скорее приняться за работу. Одолеть реку. Добраться до храма, что высится на том берегу. И все же она снова говорит:

— Воды-то вон сколько. С чего это им загорелось сейчас переправляться?

— Перекупщики они, — тихо отвечает мужчина. — Заболеет потом скотина или нет — им горя мало.

Переговариваясь, они продолжают скликать стадо и пересчитывать свиней: два борова, остальные матки. Э, да одна супоросная! Гляди-ка, богатство какое! Обычно они по пять-шесть штук приносят, а у этой, похоже, и семь может быть. Только перейдет ли она? Перейдет! Ей не скоро еще — вон какая прыткая.

Их голоса зазвучали иначе: теперь они не скликали, а гнали вперед. Внезапно мужчина умолк и с тревогой обернулся к Серьге:

— Их кормили?

— Да, да, — нетерпеливо отмахнулся тот.

— Река-то больно широкая, хозяин. Если голодные — не одолеют.

Это людям потому и надо одолеть, что есть нечего. А скотина что? Она этого не понимает. В следующее мгновение мужчина высоко поднял над головой палку и издал резкий гортанный крик. Женщина подхватила его.

Новый, пугающий звук насторожил животных. Они двинулись было в сторону от реки, но при виде палки сбились в кучу и затоптались на месте. Что означает этот новый крик? Терлись друг о дружку бока, летели в стороны сухие комья грязи. Наконец часть стада стала подаваться к реке. В ту же минуту мужчина внезапно обрушил на них град легких ударов. Все двадцать девять породистых свиней с громким топотом начали спускаться к воде. А вода урча прибывала на глазах, и до конца прилива было еще далеко.

Черпая волна волосатых спин застыла у самой воды. Пить хочется, но спускаться страшно. С испугом глядят на стремительно несущуюся реку, тревожно и раздраженно хрюкают, будто спрашивают: что делать? куда идти?

— А ну пошли! Хой-ха-а-а! — слышится ободряющий крик мужчины.

Женщина нет-нет да и кинет взгляд на реку. Чем ближе подходят, тем шире она кажется. Господи, до чего громко бурлит! Женщина оглядывается на мужа. Он смотрит прямо перед собой, лицо его застыло. Вот они уже у самой воды. Поджав дрожащие хвостики, пробуют воду передние животные. Потом отступают и подталкивают других. Нехотя идут.

Женщина тем временем подгоняет отставших. Вот она поскользнулась, упала, но, повинуясь нетерпеливому жесту мужчины, тут же вскочила. Вся облепленная грязью, она, казалось, сама уже не один день бредет в этом стаде. Грязь была повсюду — на ее тугой, высокой груди, на лице, на волосах.

— Давай гони их, — торопил мужчина, — надо двигаться.

Он еще не начал загонять стадо в воду, а вел вдоль берега, время от времени ободряюще покрикивая.

Мужчина невольно косится на реку. Ганга, ой Ганга — обманщица! Хихикает, захлебывается смехом, болтает о чем-то своем, а сама с них глаз не спускает. И все говорит, говорит им что-то торопливо. Вроде бы к себе зовет, манит: идите ко мне, вон вы, мол, какие худые да голодные, а у меня всего много, всего вдоволь.

Насмешливо так говорит и поводит, играет затуманенными глазами, а в них блещут красные огоньки.

Мужчина и женщина не сводят с нее испытующего взгляда. Будто на самое дно ее заглянуть хотят — узнать, какие сюрпризы хранит она там. Беззащитные, как дети, они по-детски отважны и чисты. Вот женщина обмотала вокруг талии свободный край сари. Теперь она обнажена до пояса и стоит, подавшись грудью вперед, как утес, готовый принять первый шквал непогоды. Мужчина разглаживает усы.

Она замерла. Сейчас надо будет завернуть все стадо к воде. Потом погнать. Потом прыгнуть самой.

В последний раз они кинули взгляд на реку. На кромку песка у противоположного берега. Испуганное хрюканье стало громче.

В следующее мгновение раздался пронзительный гортанный крик, и удары палок градом посыпались на спины животных. Почти все стадо сразу оказалось в воде. Люди прыгнули следом. Опередившие людей животные повернули вдоль берега, вверх по течению. Там их ждала верная гибель. Будь у них лодка, можно было бы без труда направить их к тому берегу, а так…

— На берег, быстро! — крикнул мужчина.

Люди бежали вдоль берега, пока наконец им не удалось опередить стадо. Сверху оно напоминало неуклюжее туловище огромного кабана. Мужчина прыгнул в воду прямо у его головы. Женщина оказалась где-то в середине. Рассыпая удары направо и налево, мужчина завернул стадо к противоположному берегу. Женщина подгоняла сзади.

Животные сбились в кучу, будто перешептываются между собой. Видно, еще не оставили намерения повернуть назад. Потом сами пойдут, а пока налезают друг на дружку с выпученными от ужаса глазами — вон, впереди воды-то сколько. Да как быстро несется! Куда это их ведут? На смерть, наверное. Что нужно этим людям?!

Всего только и нужно, что переправить их в целости и сохранности. Мужчине никак не удается заставить стадо двигаться к тому берегу — мешает течение. Оно тащит в сторону и к тому же все время меняет направление. Женщина выбивается из сил. Она уже не в состоянии держаться позади стада, ее подхватывает и уносит вниз по течению.

— Отталкивайся! Греби руками! — кричит ей муж. Она гребет изо всех сил. Но стремнина не шутит: волна больно ударяет в грудь, еще немного — и кажется, руки и ноги оторвет напрочь.

Теперь уже в этой сумятице трудно разобрать, где люди, где животные, похоже, людей здесь и вовсе нет, одни свиньи: двадцать восемь маток и три хряка.

Наконец берег стал понемногу отдаляться.

Южный ветер налетает порывами, и в эти минуты вода вокруг них бешено вскипает. Не будь прилива, такой ветер непременно развел бы крутую волну. Тогда животные наверняка бы уже захлебнулись. Правда, и сейчас нет-нет да и ударит откуда-то сбоку встречная волна.

Тучи стелются над самой водой, взмывают в вышину и где-то там, далеко вверху, вдруг расходятся, и тогда странная, ослепительно резкая полоса света вырывается из-под них, будто перед началом небывалой феерии. Но уже в следующее мгновение небо снова заволакивается тучами. Дурной это знак.

Стало быстро темнеть. Время от времени бросая тревожные взгляды на небо, люди с отчаянными усилиями продолжают продвигаться наперерез потоку. Хворостина и палка так и мелькают в воздухе. Вода сбивает с ног. Только не думать, только не останавливаться! Рты судорожно ловят воздух.

Внезапно женщина вскрикнула. Мужчина выпрыгнул из воды, как дельфин: что там стряслось?

Оказывается, три матки, ошалев от страха, снова кинулись вверх по течению. Мужчина на миг оцепенел, но тут же опустил палку и поплыл за ними. Опередил. С силой ударил по воде. Животные остановились, не знают, что делать дальше. Смешанное чувство жалости и досады охватывает человека.

— Вот дурные! Одно слово — скотина, — громко произносит он, — а ну, пошли!

Ощерив желтые клыки, свиньи, вереща, повернули обратно. Палка снова взметнулась вверх. Тем временем стадо успело немного продвинуться. Вот мужчина уже нагоняет его. От воды и ветра глаза его налились кровью, как у хряка.

— Ну, чертовка, про меня и думать забыла? — кричит он и звонко, забористо ругается. Подобравшись ближе, заглядывает в покрасневшие, как и у него, глаза жены. В них застыл испуг.

А вода все прибывает. Напор ее стал сильнее. Река вздувается. В некоторых местах она неподвижна, как в пруду. Это значит, там размыло дно и образовался омут.

В стаде уже не слышно визга — только негромкое пофыркивание, заглушаемое шумом реки. Кажется, теперь животные поняли, какой опасной может быть вода. Прижимаясь друг к другу, сами торопятся вперед и борются с потоком. А все-таки нет-нет да и покосятся на палку, нет-нет да и схватят проносящиеся по воде пучки травы.

Они еще не добрались и до середины. Река как будто раздвигает свои берега. Хватает за руки, за ноги, треплет волосы. Вода холодная, а им жарко.

Река клокочет, крутит, захлестывает и все тянет к себе, и рокот океана слышится в гуле прилива.

Надо перейти тебя, надо, Ганга наша милосердная. Видишь, приходится бить тебя палкой. Но это только чтобы скотина слушалась. Ты уж стерпи, не гневайся. Мы не виноваты, обидеть тебя не хотим. Человек ведь с давних пор переправлялся через реки. Не мы первые, не мы последние.

Мужчина боится посмотреть на жену. Расширенными от страха глазами та глядит на раздвигающуюся реку. Она силится стряхнуть с себя это оцепенение — и не может. Рука с прутом бессильно опущена. Мужчина хочет о чем-то спросить ее, но не решается. Вдруг она скажет: «Нет, не могу больше, прощай…» На их свадьбу хозяин Нагин Прасад двух свиней зарезать велел и рису дал целый ман. И четыре блестящих браслета…

А тучи продолжают сползать к реке, все ниже и ниже. Вот сверкнула и погасла молния, и тут же над их головами оглушительно пророкотал гром.

Стадо пришло в смятение. Женщина подпрыгнула над водой, как большая рыба, и ее рука с хворостиной вновь взметнулась вверх. Мужчина успокаивающе кивнул ей: держись, мол, ничего страшного нет, только быстрей двигайся. Как можно быстрей! Чем ближе к противоположному берегу, тем стремительнее течение. Там река делает изгиб, и вода бьет прямо в обрыв. Слышно, как ухают в воду тяжелые глыбы подмытой земли.

Где храм? Храм Шивы, про который говорил им Серьга? Вон он, далеко еще: у самого поворота, где поток крутит, как бешеный. Они, считай, на полпути еще.

Мало-помалу люди начинают отставать от стада. Свиньи уже привыкли к погонщикам. Теперь, не видя их рядом, они снова пугаются. Люди из последних сил стремятся нагнать их, но не могут. И чем больше стараются, тем сильнее устают. Муж и жена теперь почти рядом. Женщина подняла голову. Глаза усталые, воспаленные. Сказала:

— А как вернемся? Они что, нас обратно перевезут?

Вот женщины! Нашла когда думать о возвращении.

— Не знаю, — ответил он.

Они одновременно ощутили толчок. На них надвигался новый вал. Он не тянул, а накидывался и валил с ног. Женщина упала, скрылась под водой, выплыла снова. Мокрые распустившиеся волосы облепили лицо.

— Куда подевалась?

— Вот она я.

Слава богу, не потонула. Скупая улыбка промелькнула в густых усах. Самому смешно стало: до сих пор все еще боится потерять ее.

Как темно! Будто уже ночь на дворе. Вот снова сверкнули молнии, — на этот раз со всех четырех сторон. Казалось, что их огненные плети хлещут по головам животных, по черным лоснящимся спинам. Гром гремел теперь не умолкая. Они совсем забыли о голоде. Давно забыли. Помнили и думали только об одном — как благополучно переправить стадо.

Животные пошли быстрее. Но еще быстрее прибывала вода. Вот женщина как будто что-то ловит в воде — свое сари. Размоталось оно совсем. У мужчины замирает сердце, когда он смотрит в ту сторону, где его жена. Ее голова то и дело скрывается под водой, глаза сделались дикими и мутными… А как сладко играл на флейте Раму в их свадебную ночь! Неужели эта страшная река…

Трах-тара-рах!

От очередного раската грома опять отчаянно завизжали свиньи.

Мужчина захлебнулся, вынырнул, позвал:

— Ты здесь?

— Здесь, — и тут же снова ее задыхающийся голос: — А не обжулят они нас?

— Нет, нет, не бойся.

Качает грудью Ганга, трясется от смеха, слушая их разговор.

И снова женский голос:

— Слушай, а где же мы ночевать будем?

Мужчина не ответил. Он смотрел прямо перед собой. Там, совсем близко, течение внезапно круто поворачивало в обратную сторону. Воронка. Вот беда-то! А они совсем близко от храма. Опять поворачивать. Двадцать девять голов. И лодки нет.

— Водоворот! Водоворот! — кричит он.

Животные по звуку его голоса почуяли опасность и сгрудились вокруг мужчины. Часть обвалившегося берега образовала под водой запруду, и течение повернуло вспять. Ну и водоворот! Господи, спаси и помилуй!

С новой неожиданно появившейся энергией мужчина стал палкой оттеснять стадо вправо.

— Берегись, эй, поберегись! — кричал он.

Охраняя животных, сам держится у края водоворота. Женщина хочет подойти к нему, помочь — и не может. В следующее мгновение она чувствует, что ей вдруг стало совсем легко двигаться. Почему бы это? Одежда — ее больше нет. Все, что могла, сняла с нее Ганга.

Мужчина продолжает оттеснять стадо — чтобы с перепугу не шарахнулось в водоворот. И все-таки одну матку стало затягивать.

— Пропала, дурная, ой, пропала! — закричал мужчина.

Это опять та самая, которая и раньше не слушалась. Что теперь делать? Чувствуя, как ее относит от стада, свинья заверещала. Пока она всего на расстоянии нескольких локтей, ступи только шаг — и дотянешься. Только его-то уже нельзя сделать, этот шаг. Иначе и тебя закрутит. Погибнешь вместе с ней. Но должен же быть какой-то выход!

— Уходи оттуда! — кричит женщина. — Оставь, пусть тонет.

Снова молния. И крупные капли дождя. Ох, небо, хоть бы ты сжалилось над нами!

Мужчина вскинул голову. В диком оскале сверкнул белый ряд зубов. Медленно, пядь за пядью начал он продвигаться к краю воронки. Прикинул на глаз расстояние и протянул палку: ну, хватай, коли достанешь.

Свинья пятится. Мужчина подается вперед. Пытаясь удержаться, свинья хватает палку. Держит ее, крепко держит. Похоже, что смертельная опасность сделала ее смекалистей. Клыки на нижней челюсти обнажились, пятачок дергается, жесткие волосы на загривке встали дыбом. Медленно-медленно мужчина подтягивает ее к себе.

— Держи, — говорит он сквозь зубы, — держи крепче, а не то пеняй на себя.

Вдруг палка выскользнула из его рук. В следующее мгновение человек и животное голова в голову уже плыли вслед за стадом, а палка скрылась в водовороте.

Тем временем женщина продолжала гнать животных в обход: все равно стоять на одном месте было невозможно. Заглушаемый шумом воды, доносился визг свиньи.

— Ну как? — крикнула женщина.

— Все в порядке, — услышала в ответ.

Дождь не унимался. В небе грохотало и сверкало по-прежнему, Ганга гудела и неслась с прежней скоростью. Вот уже стадо как раз напротив храма, где размыт берег. Но что это? Женщина ведет его куда-то дальше, оставляя храм позади. Муж торопливо плывет за ней и только тут замечает, что ее голова то и дело скрывается под водой. Почти все стадо уже опередило ее. Слышно, как на берегу вопит Серьга, указывая, где вылезать.

Женщину снова скрыла вода. Мужчина подхватывает ее, тянет к себе и тут вдруг чувствует, что ноги его касаются дна. Чего же она тогда не держится?!

Ее всю колотит. Она поднимает к мужу измученное, совсем маленькое лицо и сквозь стиснутые зубы говорит:

— Все равно придется на дно идти. Я голая.

И правда, сняла с нее все одежды Ганга.

— Постой тут, — бросает ей мужчина, — я сейчас, вот только свиней на берег выведу.

Он вывел стадо. Снял с себя гамчу и кинул ей кусок материи. На берегу стояли Серьга и двое его подручных. Они весело смеялись.

— Гляньте-ка, что это за красотка там в реке! — игриво кричал Серьга.

Совсем стемнело. Дождь разошелся вовсю. Они отправились к Серьге — благо дом его стоял тут же, на берегу.

В плетеной хижине рядом с загоном для свиней коротают ночь двое. На заработанные деньги купили муки, жареных овощей, испекли лепешки. Теперь едят наконец, сидя рядом. Жарко пылает полено в очаге, освещая их лица. За стеной, совсем рядом пляшут, гуляют волны на Ганге. Во мгле за пеленой дождя небо и земля слились воедино. Слышно, как глухо шумит ветер и уютно хрюкают за перегородкой свиньи.

Первая еда за два дня. По лицу женщины текут слезы. Она тщетно пытается стянуть на груди концы тряпицы, которую дал ей муж. Ест и утирает слезы.

— Не надо, не плачь, — говорит мужчина, касаясь ее плеча.

Потом, после оды, он притянул ее к себе. Сегодня они на самом деле выбрались из омута и теперь чувствовали, как кровь горячей волной приливает к сердцу.

Обуглившееся полено затрещало и погасло. И каждый, ощутив на своей щеке жаркое дыхание другого, понял, что спасен.

А вокруг была первозданная, глухая ночь, и только мигавшие кое-где огоньки светильников говорили о том, что тут есть жизнь. Уже рассветало, когда послышался храп мужчины.

Слава тебе, ветер желания, приносящий дыхание любви, слава тебе, вечный возлюбленный! Безмятежно и счастливо спит теперь твоя женщина, твоя Радха. Непроглядная тьма на земле. Дождь и ветер проносятся мимо.

 

Премендро Миттро

Змея

Она застыла на месте, затаив дыхание. Резкая боль привела ее в себя: догоревшая спичка обожгла пальцы. Тогда она осторожно отступила назад, вышла и заперла дверь кладовки.

Не закричала, не позвала на помощь. Да и кого звать? Умеша нет дома. Он сегодня работает в ночную смену, вернется не раньше четырех утра. Можно, конечно, позвать соседку Рангу. Она сегодня тоже одна. И не спит. Только что было слышно, как за тонкой перегородкой что-то растирают в ступке. Но Рангу она не позовет ни за что.

До боли в глазах всматривается в темные углы, заглядывает под кровать. Да разве что-нибудь увидишь? Правда, вещей не так уж много, но в тесной комнатке не повернуться. И света мало. Чтобы хорошенько осмотреть комнату, нужно все передвинуть, а ей страшно. Решила лечь спать не выключая света. Потом, конечно, придется платить за это. Теперь не то, что раньше, когда компания вычитала определенную сумму, а ты жги, сколько хочешь. Теперь в каждом доме счетчик.

Ума закрыла дверь на задвижку, забралась на постель, но заснуть не могла. Под тахту были подложены кирпичи, и Ума понимала, что находится в относительной безопасности, но ее все еще трясло от страха. А как она возражала против этих кирпичей, когда сюда вселялась! Тогда они только что поженились, она стеснялась мужа и не хотела ему перечить, но про кирпичи все-таки сказала. Умеш расхохотался:

— Эй, послушай-ка, Ранга, чего моя говорит! Для колченогой кровати ей золоченые ножки подавай!

Ранга тогда как раз зашла поглядеть, как они устроились.

— Что ж, Ума права, — поддержала она молодую, — неприятно, когда в комнате кирпичи лежат.

— Ба, это ж мой дом, а не беседка для любовных услад, — небрежно пошутил Умеш.

Ума вышла из комнаты, лицо и уши ее пылали. В те дни она еще и представить себе не могла, как можно упоминать о таких вещах при посторонних.

Оторвавшись от воспоминаний, Ума вздрогнула — ей показалось, будто по стене что-то ползет. Слава богу, ничего страшного: это тень от висящего на веревке сари.

«Сиди спокойно, — убеждала она себя, — ведь под тахту подложены кирпичи. И дверь плотно закрыта, чего ж тут бояться?»

Стукнула калитка, со двора донесся натужный кашель. Значит, вернулся со смены Одхор.

— Ты что, золы наглотался? — слышит Ума привычный вопрос Ранги.

Кашель стал глуше — Одхор вошел в дом, и Ума будет слышать его теперь, пока не уснет. Ранга-то уже привыкла, вроде бы и не замечает. Всем приходится к чему-то привыкать. Вот и она, Ума, многое научилась не замечать за свою недолгую замужнюю жизнь. И грубые шутки мужа тоже.

Под кроватью что-то зашуршало. Ума боязливо заглядывает в темноту. Опять этот противный мышонок! Быстрее молнии мелькнул он между постелью и топчаном. Ума не успела и пошевелиться, как он исчез в ворохе вещей. Теперь его днем с огнем не найдешь. Сколько уж раз она пыталась его поймать. Ранга однажды попросила Умеша принести мышеловку, но он отпустил по этому поводу такую шутку, что даже она пристыдила его, хотя было видно, что шутка Рангу позабавила. В тот раз Ума не вышла за дверь. Она пристально смотрела на мужа и Рангу. Те не заметили ее взгляда, а если и заметили, то не придали ему никакого значения. Какая она, эта Ранга? Вскоре после свадьбы Ума все чаще стала думать о ней. В те дни Ранга всегда после полудня помогала Уме укладывать волосы. Как-то раз, причесывая Уму, она заметила:

— Сегодня скажу Умешу, чтобы купил тебе накладную косу. Их теперь все носят.

— Зачем? — обиженно отозвалась Ума. — Не нужны мне искусственные волосы. Пусть хоть крысиные хвостики, но свои.

— Что ж, — рассмеялась Ранга, — пожалуй, ты еще можешь себе позволить так рассуждать. Для молодого мужа уловки не нужны. Он как сухой прут, не успеешь огонь поднести — глядишь, уж и вспыхнул. Попался бы тебе такой сырой чурбан, как мой, поняла бы тогда, каково это. Суши его — не суши, разжигай — не разжигай — все равно никакого проку. Тут поневоле и свое и искусственное — все в ход пускать научишься.

Одхор был намного старше Ранги. Не столько годы согнули его, сколько труд да болезнь. Вон ведь как кашляет не переставая.

А Ранга и сейчас любит наряжаться. Когда-то имя Ранга — что значит красивая — вполне подходило к ней. Да и теперь, хотя темно-багровый румянец покрывает ее щеки, черты лица Ранги не утратили привлекательности. К тому же она умудряется выкраивать деньги на косметику, всегда умело подводит глаза и изящно красит подошвы ног в алый цвет. Сама растирает в ступке пряности и готовит масло для волос.

Не очень-то верилось Уме, что все это Ранга делает ради своего старого мужа. А вот ради Умеша… С Умешем Рангу связывали лишь несколько лет жизни в одном доме. Между тем… как беспрекословно подчиняется ей этот верзила! Он идет за ней, словно бык на веревочке. Тянет ли за веревочку сама Ранга? Этого Ума не знала, но власть Ранги над Умешем бросается всем в глаза. Ранга сама как-то сказала, что это она их сосватала, что, еще не видя невесты, посоветовала соседу жениться именно на Уме. Мол, если кто и может справиться с Умешем, так это девушка, которую зовут Ума. И еще говорила, будто долго его уламывать пришлось.

— Знаешь, что он мне сказал тогда? «Заставишь жениться, так я в первую же ночь задушу ее и убегу. Как ты тогда запоешь, хотел бы я посмотреть». Я смеюсь, а он и говорит…

И Уме пришлось выслушать непристойную шутку Умеша.

Тяжело стало у нее на душе. Тогда Ума не отдавала себе отчета, что же больше задело ее — грубость услышанных слов или сознание того, что Ранга вертит ее мужем, как хочет. Потом она призналась себе, что все-таки ее уязвило последнее.

Ни в ночь после свадьбы, ни в последующие Умеш, разумеется, и не думал душить жену. И не было еще случая, чтобы он поднял на нее руку или выругал бы за что-нибудь. Но и ласкового слова она от него не слышала. А в присутствии Ранги он так и сыплет шуточками.

День ото дня Уме становилось все тяжелее терпеть соседство Ранги.

Ума была из бедной, вернее, из обедневшей семьи. Отблески той золотой поры, когда их род не знал, что такое нужда, хоть и слабо, но все же озаряли их теперешнюю жизнь. Ее предполагаемый брак с Умешем ни у кого восторга не вызывал, скорее наоборот. Правда, Умеш зарабатывал больше ее братьев, но он человек без роду без племени. К тому же, хотя его должность и называлась как-то по-английски, он был обыкновенный жестянщик, какие в каждой деревне есть.

Однако в решающий момент все эти соображения отошли на задний план, уступив место основному: девушка стала обузой для семьи.

Не слишком юная, Ума заранее готовила себя к тому, что ей со многим придется смириться. Но о подобной ситуации она, конечно, и не помышляла.

Ума старалась сделать так, чтобы Ранга как можно реже заходила к ним. Однажды, когда Ранга пришла уложить ей волосы, она отказалась от ее услуг, сославшись на неотложные дела. На следующий день Ранга пришла опять. Но Ума успела уже причесаться сама. Ранга заметила это, но не сказала ни слова. Может быть, и обиделась, но вида не подала. Через несколько дней как-то утром она принесла Уме блюдо тушеных овощей.

— Умеш в полдень вернется, так пусть поест. Да острого соуса еще добавь, он это любит. Только целое блюдо-то перед ним не ставь — этот дьявол все сожрет и тебе ничего не оставит.

Ума, конечно, к этой еде и не притронулась.

Однажды вечером она сказала Умешу:

— Не могли бы мы получить квартиру попросторнее? Тебе ведь зарплату прибавили.

— Отчего же, могли бы. Только зачем это нужно? — отозвался Умеш, стаскивая замасленные штаны.

— Разве ты не хочешь? — упавшим голосом спросила Ума.

— Да как же это возможно?! — удивился Умеш. — Весь дом нам все равно не дадут. Соседи куда же денутся?

«Пусть хоть в ад провалятся!» — хотелось крикнуть Уме.

С некоторых пор она совсем перестала общаться с Рангой и заходить на их половину.

Ума попыталась завязать знакомство с другими соседями, но их квартал в основном населяли приезжие из Андхры и Пенджаба. Правда, довольно далеко от них жила еще одна бенгальская семья. Хозяйка дома была пожилая женщина, к тому же туговатая на ухо. Охрипнешь, пока с ней до чего-нибудь договоришься.

Однажды вечером, возвратившись как раз от нее, Ума услышала за тонкой перегородкой какой-то шум и знакомые голоса. Она замерла на месте. Звук оплеухи, смех Ранги, потом слова:

— Отстань. Иди домой. Наверное, твоя жена уже вернулась.

— Ну и пусть. Нечего было меня женить. — Это был голос Умеша.

— Тебе бы, беспутному, всю жизнь шляться. А я мужняя жена, честь свою марать не хочу.

— Тоже мне, при немощном-то муже она за честь свою дрожит! Да замаранная она еще дороже ценится!

Больше Ума слушать не стала. Она прошла на кухню и громко хлопнула дверью. Как длинная, тонкая игла, укололо ее это самое интимное обращение на «ты». Оно, как ей казалось, проливало яркий свет на их отношения.

Через несколько минут в кухню вышел Умеш.

— Куда это ты уходила? Я уж подумал, не сбежала ли.

— Тайком не сбегу, предупрежу заранее, — отрезала Ума, с грохотом закрывая дверцу плиты.

— Ну и ну! И эта шипеть научилась! — расхохотался Умеш и крикнул: — Эй, Ранга, поди-ка, взгляни на нее!

— Что там у вас стряслось?

Ранга показалась на пороге, и Уме стало не по себе от ее веселого голоса.

— Гляди, у твоей ящерки-то ядовитые зубы прорезались, как у кобры. Кто теперь с ней совладает?

— Ты ее из ящерки в кобру превратил, ты и приручай, а соседей не впутывай, — уходя на свою половину, бросила Ранга.

— Ясное дело, соседи только представления глядеть охочи, — не остался в долгу Умеш.

Было слышно, как Ранга снова засмеялась.

— Чем через стенку перешучиваться, — сквозь зубы проговорила Ума, — шел бы уж туда, там и смеялся бы на здоровье.

Умеш как будто и не понял ее иронии.

— И то верно, — спокойно проговорил он. — Пока ты тут кухню крушишь, мы там повеселимся, — и ушел.

С того дня Ранга перестала заходить к ним. Умеш этого как будто не заметил. Да и не такой он был человек, чтобы замечать.

Однажды, когда Ума подмазывала глиной потрескавшуюся печь, около кухни появилась Ранга. На лице ее играла какая-то странная улыбка.

— Не хочешь поддерживать знакомство — не надо, — сказала она. — Только не забывай, девочка, что свое счастье ты из моих рук получила. Одалживать у тебя я не собираюсь. Но помни: стоит мне пальцем пошевелить — и все будет мое. Поняла?

Она ушла, а Ума, сгорая от стыда и унижения, долго не могла прийти в себя.

Ума испуганно села на постели. Она все-таки уснула. Но и во сне ее преследовало все то же видение…

Ума вошла в кладовку, набитую всяким хламом. Ей нужно было взять керосин. В четыре утра вернется Умеш, а для него одного можно разогреть чай и на щепочках, политых керосином. Ума помнила, что лампочка в кладовке недавно перегорела, и захватила с собой спички. Она уже протянула руку к бутыли и вдруг похолодела — гаснущий огонек выхватил из тьмы тугое кольцо: кобра! Холодные жестокие глаза были устремлены на Уму и лишали способности двигаться. Большим усилием воли ей удалось сбросить с себя оцепенение, и она рванулась к двери. Дверь была заперта. Ума налегла на створки всем телом, но они не открывались… Приходя постепенно в себя, Ума поняла, что в дверь комнаты и в самом деле стучат.

— Ума! Открой!

Голос Ранги. Страх как рукой сняло.

— Что случилось? — спокойно проговорила она, открывая дверь.

— У тебя не осталось меду, который недавно приносил Умеш?

— Почти весь кончился.

— Дай, сколько есть. А то у моего грудь разламывает — сил нет. Придется таблетки с медом растереть. Доктор сказал, что, если ему совсем плохо будет, нужно давать таблетки с медом.

Никогда еще Ума не видела Рангу такой встревоженной. Похоже, и правда за мужа беспокоится.

— Совершенно не помню, куда я поставила банку с медом, — сказала Ума.

— Ничего, я сама поищу.

Ранга повернулась к кладовке.

— Постойте! — невольно вырвалось у Умы, но затем она только добавила: — Там света нет.

— Дай мне спички.

Ума протянула ей коробок.

«Теперь будь что будет, — сжав зубы, твердила она себе, — я тут ни при чем».

Ранга открыла дверь кладовки. Ума прислонилась к косяку и, затаив дыхание, ловила каждый шорох. Вот Ранга зажгла спичку. Вот отодвинула стоявшие на дороге мешки и банки и направилась к подвесной полке. Первая спичка догорела; она зажгла еще одну. Что это? Сдавленный крик — или ей показалось? Некоторое время все было тихо. Потом Ранга вышла из кладовки и закрыла за собой дверь на крючок.

— Нет, со спичками там ничего не найдешь. Сейчас принесу свою лампу, — сказала она и вышла.

Ума даже не пыталась разобраться, что творилось у нее на душе, но казалось, что черное подозрение, как змея сжимавшее тугими кольцами ее сердце, вдруг исчезло, и ей сразу стало легко дышать.

Когда Ранга вернулась с лампой и снова подошла к двери кладовки, Ума наконец очнулась.

— Постойте, — сказала она, — вы не найдете, я сама поищу.

— Нет, — ответила Ранга, — тебе туда нельзя. Там змея какая-то. Надо сначала убить ее.

Ума только теперь заметила длинную палку, которую Ранга держала в другой руке.

— Но ведь банку с медом все равно нужно достать, — проговорила Ума, позабыв, что следовало бы изобразить удивление и испуг.

— Конечно, — откликнулась Ранга, и даже при тусклом свете лампы было видно, как вымученно она улыбается, — буду хоть знать, что сделала для него все, как сказал врач.

— Тогда давайте, я посвечу. Пошли вместе.

— Возьми, — сказала Ранга, протягивая Уме лампу, и, как бы оправдываясь, с иронией добавила: — Свою опору надо беречь, какая бы шаткая она ни была. А сейчас у меня одна надежда — на тебя. Так и знай.

Может быть, именно в эту минуту при тусклом свете коптилки Уме и удалось наконец разглядеть, какая она на самом деле, эта Ранга. Ничего не ответив, Ума первая открыла дверь кладовки.

 

Голам Куддус

Чаша

В моей комнате висит одна-единственная картина — иранская винная чаша на фоне бескрайней синевы небес.

Я повесил картину так, чтобы на нее падали первые лучи утреннего солнца, и передвинул свою постель к противоположной стене, чтобы, просыпаясь утром, видеть картину перед собой.

Нравится мне сама картина или же я просто люблю художника, который мне ее подарил? А может быть, тут есть и то и другое? Если бы картина была лишена очарования, повесил бы я ее перед глазами, повинуясь одному только чувству симпатии к ее творцу?

Я слышал, что в персидской поэзии «сура» (вино) — это символ жизни, а «джам» (винная чаша) — ее вместилище. Художник поместил винную чашу среди бесконечности. Как будто виночерпии Омара Хайама, укрывшись за густо-синим занавесом небес, говорят, протягивая чашу: «Наполни ее нектаром, и пусть он никогда не иссякнет». Художник проявил немалую смелость, дав это новое толкование. Внизу он написал в форме рубаи:

Держу я чашу дивную с вином. Запреты вековечные — на слом. Попробуй только опрокинуть чашу — Я целый мир переверну вверх дном.

Вначале, когда я смотрел на картину, на душе у меня становилось радостно. Она — словно неустанный призыв к наслаждению жизнью, гордый протест против всякой обыденности. Вечный трепет, сокровенная тайна творения любви и природы.

Но теперь эта картина больше не радует меня. Когда я смотрю на нее, сердце пронзает острая боль. И я думаю уже не о невидимом виночерпии, а о непутевом художнике Пореше. Я давно уже ничего не слышал о нем. Не знаю даже, жив он или умер. На письма мои он не отвечает.

Создатель избрал для Пороша суровую участь рабочего на огромном металлургическом заводе. Сумеет ли Пореш сохранить свое творческое «я», если ему придется часами стоять рядом с бушующим в домне огнем?

Услышав как-то песню бродячего певца «Не опалишь ли ты в огне бутон своей души?», я вспомнил Пореша.

Затем другая мысль пришла мне в голову: ведь его сжигает и внутренний огонь. Какая-то неодолимая сила бросает его из страны в страну, от одного дела к другому!

Пореш рано потерял мать и отца. Детство он провел в Джамшедпуре, у старшего брата. Врат был мастером на заводе.

По соседству с ними жил один инженер-немец, жена которого увлекалась живописью. Бездетная женщина очень привязалась к Порешу. Он каждый день рисовал под ее руководством и, изведя немало бумаги и красок, доказал, что не лишен таланта.

Однажды супруги взяли с собой Пореша в Бомбей. Город произвел на него неизгладимое впечатление. Но морское путешествие затмило все остальное. Вернувшись домой, он часами рассказывал об этой поездке. От своего брата Пореш узнал, что их семья в прошлом была очень богата. В одной из деревень округа Кхульна до сих нор сохранились свидетельства былой славы их когда-то знаменитого рода. Нет больше коней и слонов, нет и стражников с ружьями и дубинками, но древние развалины дворца еще существуют, и каждый их камень мог бы порассказать о многом.

Пореш загорелся желанием увидеть руины собственными глазами и, никому ничего не сказав, сел на поезд.

Воспоминания о поездке на пароходе неотступно преследовали его, и, добравшись до Калькутты, Пореш отыскал порт. По узкому деревянному трапу люди поднимались на пароход. Пореш последовал за ними. Только к вечеру из разговоров пассажиров он понял, что пароход направляется в Рангун. Почти все его деньги ушли на билет и штраф.

Порешу было всего тринадцать лет, когда он оказался совершенно один в незнакомом городе, в чужой стране и без гроша в кармане.

Он долго бродил по улицам. Наконец, очутившись в толпе на каком-то перекрестке, он горько расплакался. Человек положил руку ему на плечо и спросил по-английски: «Мальчик, что с тобой? Почему ты плачешь?»

Слезы хлынули еще сильнее. Кое-что узнав от Пореша и догадавшись об остальном, он повел мальчика в гостиницу.

Можно считать это предопределением судьбы, потому что незнакомец оказался японским художником, в этот же день приехавшим в Рангун.

Некоторое время они жили в Рангуне. Художник был человек состоятельный, он отдал Пореша в английскую школу. Через несколько месяцев художник уехал на родину. Вместе с ним поехал в Японию и Пореш.

Лишившись своего покровителя — художник отправился на войну, — Пореш оказался в трудном положении. После продолжительных поисков работы ему удалось наконец получить место декоратора в театре. Пореш, очевидно, был первым индийцем, оформлявшим японскую сцену.

Пореш жил в Хиросиме и совершенно случайно не оказался там — ему пришлось на несколько дней уехать из города, — когда на Хиросиму была сброшена атомная бомба. Вся наша жизнь — сплошная цепь случайностей, и судьба Пореша тому еще одно подтверждение. Пореш, вероятно, был единственным индийским гражданином, который находился в непосредственной близости от эпицентра атомного взрыва.

Конечно, если бы Пореш погиб в Хиросиме, я так никогда бы и не узнал о его существовании. Да кто знает о тех безвестных художниках, которые распались на атомы в этом японском городе?

После войны Пореш овладел профессией электрика и получил место на заводе одной из крупных фирм в Таиланде. Самолет, на котором он летел в Таиланд, разбился. Пассажиры и команда погибли, остались в живых только трое, получившие тяжелые ранения. Среди них был и Пореш. Уцелевшие пассажиры оказались жителями трех стран: Индии, Бирмы и Цейлона. Чудом избавившись от смерти, они поклялись, что навсегда останутся друзьями и обязательно навестят друг друга.

Сначала Пореш поехал в Бирму, повинуясь, вероятно, манящему свету воспоминаний. В Бирме он устроился на службу в фирму, экспортирующую лес. Пореша послали агентом в Мозамбик и Анголу.

Но надолго ли могла удержать его торговля лесом? Он бросил службу и отправился навестить своего цейлонского друга.

Временами ему приходила в голову мысль пригласить друзей к себе на родину. Но старший брат умер, и никакого дома теперь у него уже не было.

Пореш снова пустился в путь. Пешком, на поезде, на автомобиле, верхом на верблюде он объездил всю Индию.

В Уджджайне он подружился с ювелиром Бахалулом Шах Лоди и разъезжал с ним по княжествам. Княжеские жены не желают продавать свои драгоценности первому попавшемуся покупателю, они подыскивают достойного доверия и убеленного сединами ювелира и только его допускают в свои покои. Таким и был Бахалул Шах Лоди. Где только не побывал Пореш вместе с ним! Он узнал обо всех распрях и сварах, происходящих на женской половине княжеских дворцов…

В Джайпуре Пореш оформлял помещение для сессии Комитета Индийского национального конгресса.

В Бомбее ему выпало на долю зажечь свет в погруженном во мрак квартале продажных женщин. Пореш создал фонарь новой конструкции — при меньшем потреблении керосина фонарь давал более яркое освещение — и, продав свое изобретение за гроши, снова пустился в путь.

Извилистый путь скитаний привел его в Нагпур.

Старейшины нагпурской мусульманской общины преисполнились к Порешу такого доверия, что поручили ему заботу о крупной вакуфной собственности.

Примерно в это время Пореш начал писать на хинди и урду рассказы, стихи и очерки. Некоторые из них были напечатаны в нагпурских газетах.

Но однажды он сбежал и из Нагпура. «Пусть мое путешествие, — решил он, — окончится там же, где и началось». Пореш уже ехал в поезде в Джамшедпур, как вдруг по дороге узнал, что в Бхилаи строится металлургический завод. Если нужно зарабатывать на жизнь, то почему не на металлургическом заводе. Да к тому же на новом заводе и в новом месте. И он сошел на станции Дург.

В Бхилаи я и познакомился с Порешем. Пореш, ты помнишь наш первый разговор?

Кто-то сказал мне, что один рабочий прекрасно рисует и умеет вырезать из бумаги изумительные узоры.

Ты вскоре явился. Помнишь, Пореш, когда я увидел тебя, у меня вырвалось:

— Как вы похожи на Ван Гога!

Ты расхохотался. Одежда у тебя была вся засаленная, черная борода блестела. На первый взгляд тебя можно было принять за муллу. Но в глазах твоих не было и тени благочестия, в них светился острый ум. Ты начал рассказывать о своей работе.

— Здешние русские ничего не имеют против твоей бороды? — спросил я.

— Мне кажется, меня даже больше уважают.

— Правда?

— А такая борода может быть только у серьезного человека, — и он рассмеялся. — Тогда в Бхилаи, того, что вы видите сейчас, не было и в помине. Один русский спросил меня: «Можете управлять краном?» Я ответил: «За два-три дня научусь». — «Я так и подумал», — улыбнулся он. Меня послали в Висакхапатнам. Нужно было выгрузить оборудование с советских кораблей. А что могу я один? Я обучил работать на кране четырех человек. Знаете ли вы, что оборудование для Бхилаи перенесли на индийскую землю такие люди, как я? Русским очень понравилось, как я работаю. Несколько раз мои фотографии появлялись в газете. А внизу подпись — индийский труженик.

— Но ни одна девушка к тебе и близко не подойдет, — вмешался в разговор какой-то рабочий, — можешь уж мне поверить.

— Но что интересно, — заметил другой, — у Пореша нет недостатка в предложениях, но он так изображает себя в письмах к претенденткам, что они все отказываются.

Поглаживая бороду рукой, ты с усмешкой сказал:

— Мне совсем не хочется, чтобы жена убежала от меня сразу после свадьбы. Поселившись в моем логове, она наверняка скажет: «Ад настоящий! Я этого не вынесу».

— Ну пойдем, взглянем на логово художника, — заинтересовавшись, предложил я.

В Бхилаи было 118 градусов по Фаренгейту. К счастью, у меня был зонтик. А ты невозмутимо шагал с непокрытой головой. Я подвинул к тебе зонтик, но ты отмахнулся:

— Не надо, в этом нет необходимости. Под кабиной крана, в которой мне приходится работать, температура тысяча шестьсот градусов. Так что эта жара меня не так уж и беспокоит.

Я подумал об иностранных специалистах, приехавших с Севера работать в Индию. «За какие грехи, — думал я раньше, — должны они страдать от пашей жары?»

Теперь же я понял, что им и у себя на родине приходится все время работать рядом с огнем.

— И как только ты ухитрился сохранить ясную голову при такой жаре? — спросил я.

Ты мягко улыбнулся.

— В этой жаре я прочитал всего Галиба. В своей кабине я могу думать и писать. По крайней мере я там один, не то что в общежитии.

Я не знал, что на это сказать. Чего только не бывает на свете! — подумалось мне.

— Ну хорошо, — снова заговорил я, — но какие мысли могут приходить в голову, когда все время занимаешься тяжелым физическим трудом? Приятное местечко для чтения стихов! Ничего не скажешь! Не могу себе представить, как там можно еще и писать. Ты меня озадачил. Правду говоришь?

Ты пожал плечами.

— Конечно! В свое время Чарли Чаплин в фильме «Новые времена» показал, как человек превращается в машину. Я думаю, что, если бы Чаплин имел подобный опыт, он показал бы это по-иному. Когда привыкаешь делать одно и то же, перестаешь об этом думать. О многом можно размышлять. Человеческая мысль не знает пределов. Просто к этому надо привыкнуть.

— Все, что ты рассказываешь, поразительно! — восхитился я.

Твое лицо помрачнело, ты тяжело вздохнул.

— Действительно, чего только со мной не бывало! Иногда я задаю себе вопрос: больше ли испытал в своей жизни Горький?

— Ты читал Горького?

— Читал, что попадалось в руки.

Внезапно меня осенило.

— А не пробовал ли ты писать? Почему бы тебе не рассказать людям о своей жизни?

— Да, уж лучше писать о своей жизни, — сказал ты, — чем читать глупые рассказы, которые сейчас печатают. Какие-то они вялые и безжизненные. А в газетах то и дело читаешь: «В трущобах Калькутты в одной комнате ютятся двенадцать человек, беженцам негде жить и нечего есть, люди не имеют работы, не могут получить образования, учителя бедствуют». Стоит раскрыть газету, только это и видишь. Все твердят о том, какие ужасные лишения им приходится переносить. И они называют это горем и мукой! И поэтому сидят сложа руки. Никто из них не умирает от жажды в безлюдной пустыне, никто не тонет в бескрайнем море. Их не бросили в джунгли на съедение диким зверям. Так что же валяться в постели и ждать смерти? Ты встань! Беги! Борись с бедой! Вот это я понимаю!

— Все-таки ты подумай о моем предложении, — сказал я.

— Но кому интересна история моей жизни? Кто я такой?

— Ты человек из народа. И раскрыть красоту и ценность жизни простого человека — это великое дело. Если подумать, то все сегодняшние проблемы кажутся нам столь сложными еще и потому, что простой человек не знает себе цены. Ну ладно, не буду читать тебе лекций.

— Да и что писать-то? — сказал ты.

— Кто ж, если не такие, как ты, напишет новую Махабхарату?

— Какую Махабхарату?

— Да о Бхилаи! О Бхилаи и о многом другом! Неужели ты не понимаешь, каким благодарным материалом располагаешь? Содружество тружеников двух стран, когда народ Индии вместо с народом страны социализма создает гиганты национальной промышленности, — это ли не тема для творчества? Может быть, ты считаешь, что люди, подобные тебе, работая у домны или в кабине крана, выполняют свой долг до конца? Или вы надеетесь, что об этом напишет кто-нибудь другой, непричастный к вашей жизни?

Ты внезапно оживился.

— И правда, сколько всего можно написать про этих русских. Как-то раз пригласили их на праздник. Они пожаловали точно в назначенное время с женами и детьми. А вы ведь знаете, как у индийцев все делается — не спеша. В помещении ни одного стула не поставили, только циновки постелили. Просто стыд. И кто-то вдруг возьми да и скажи: по индийскому обычаю садятся прямо на землю. Ах, индийский обычай! Хорошо, хорошо! И все уселись на грязные циновки! Индийский обычай — для них закон. Боятся, как бы не обидеть кого.

— Это все мелочи, — сказал я. — Ты пиши о главном.

— Все-таки я напишу и о мелочах. Как-то раз у них не ладилось со сборкой машины, и они попросили меня прийти ночью помочь, чтобы никто не видел и не знал. А чего здесь стыдиться? Написать об этом?

— Пиши обо всем, — сказал я.

Ты увлекся и остановить тебя было уже невозможно.

— Иногда они ведут себя ну совсем как дети! Если провинится кто-нибудь из индийцев, они не скажут ни слова, только надуются от обиды и сами примутся за чужую работу. Поэтому, когда работаешь с ними, уже не можешь не поддаться всеобщему энтузиазму. Тогда не думаешь о заработке и о возможной безработице. Все рабочие испытали это на себе. Русские много едят, зато и работают как! «А если не есть, — говорят они, — откуда возьмутся силы?» Их жены выполняют всю домашнюю работу, ходят на базар, воспитывают детей. И слуг не держат. Ни одного. Вот уж сколько времени прошло, и никто не видел в Бхилаи слуги хотя бы в одном русском доме. У нас же у самого низкооплачиваемого служащего-индийца в доме не обходятся без слуг. А однажды…

— Помилуй, — остановил я его, — я больше не стану слушать. Вот напишешь, тогда и прочитаю.

Немного помолчав, ты мягко проговорил:

— Я подумаю, я постараюсь. Но почему вы предлагаете это именно мне? Ведь здесь столько людей работает.

Я долго тогда говорил с тобой. Ты знаешь, я от всего сердца желаю, чтобы из среды рабочих вышел большой художник слова. Конечно, это не так просто. Ведь для литературного творчества необходим и талант, и опыт, и образование. А в тех неблагоприятных условиях, в которых приходится жить нашим рабочим, сочетание этих трех факторов почти невероятно. Но сейчас, когда в стране создается крупная индустрия и условия жизни рабочих постоянно улучшаются, разве мы не можем надеяться, что кто-то из рабочих возьмется за перо?

— Но это не ответ на мой вопрос, — возразил ты.

— Дай мне договорить, — сказал я. — Писателю совершенно необходимо еще одно: я имею в виду свободу творчества. В общем-то, эта мысль стара, как мир. Нельзя сказать, что в Бхилаи совершенно нет никакой литературной деятельности, да ты это и сам знаешь. Работает литературное общество, выходит журнал. Но стоит предложить местным литераторам написать о том, что они видят вокруг, как тут же слышишь: «Что вы, что вы. Для этого нужна свобода творчества!» А почему ее нет? Кто их лишил этой свободы? Прямого ответа на этот вопрос не получишь. Грозная тень «начальства» преследует их, парализует и творческое воображение и волю. И не только в Бхилаи. Повсюду. А ведь именно рабочие много могли бы порассказать и о своем труде, и о конфликтах с начальством. Если они не могут об этом написать, то для них не существует и свободы творчества.

— Это очень верно, — сказал ты, — но…

— Страх потерять работу гложет людей днем и ночью. От него необходимо избавиться. Но пока он есть. Я вижу здесь человека, обладающего свободой, необходимой для творчества, который не страшится потерять работу, и к этому человеку я обращаюсь.

— Это вы правильно заметили, — согласился ты. — Страха потерять работу у меня нет. Я имею столько специальностей, что работа сама ищет меня по свету.

Пока мы шли к твоему дому, я заметил, что многие рабочие с тобой здороваются.

— Они меня любят, — сказал ты.

— За что?

— Должно быть, за хорошее отношение, — уклончиво ответил ты.

Тогда я и понятия не имел, что означают эти слова. Потом я узнал, что одних ты научил управлять краном, другим помог получить работу.

Наконец мы добрались до твоего дома. Там был такой беспорядок и запустение, что невольно в голову приходила мысль, что прикосновение руки Лакшми совершенно необходимо, и без всякого промедления!

— Да вы бы посмотрели, что здесь было раньше! — заметили твои друзья.

— А вы-то куда же смотрите?

— А что мы можем поделать? Люди приходят, живут здесь, едят, спят, опять уходят! Когда строительство только начиналось, никаких общежитий и в помине не было. А людей понаехала уйма. Куда же им было деваться? Они так и располагались на обочинах дорог. А прослышав о гостеприимстве нашего Пореша, люди целыми группами стали являться к нему. Каждый, когда хотел, готовил еду, поставив на пол керосинку. Если бы вы все это только видели! Чад стоял такой, что глаза щипало. Порешу хоть бы что. Ну как мы могли помешать этому?

Пореш! Твои друзья рассказали мне, что в первые дни месяца после получки ты ходишь в столовую и ешь там, а если встречаешь друзей, то угощаешь и их. Когда кто-нибудь просит у тебя взаймы, ты даешь щедрой рукой, и никто не возвращает тебе долга, потому что ты не требуешь денег назад. Твоя философия проста. Люди берут в долг, потому что у них нет денег и в их дворе не растет дерево с рупиями вместо листьев, тряхнув которое, можно было бы рассчитаться со всеми долгами.

Потом ты ошеломил меня, сказав:

— Я собрал три тысячи слов, значения которых во многих языках совпадают. Я предполагаю, что некогда люди общались посредством одного языка, и хочу доказать, что в будущем они будут говорить тоже на одном языке.

— Разве ты знаешь много языков?

— Мне ведь приходилось переезжать из страны в страну, встречаться с разными людьми. Волей-неволей пришлось постичь те языки, на которых говорили вокруг. Сейчас вопрос сравнительного изучения языков очень занимает меня. Не можете ли вы посоветовать мне, с чего лучше начать?

— Могу. Иди к дьяволу. Ты будешь в адском пекле сочинять стихи, раздавать деньги направо и налево и неделями сидеть полуголодным, превратишь свой дом в хлев и займешься сравнительным изучением языков. Если так будет продолжаться и дальше, надолго ли тебя хватит? Нужно подумать и о здоровье.

— Я никогда не болею, — сказал ты.

Я даже не сразу сообразил, что тебе ответить. Тогда ты, чтобы успокоить меня, пообещал:

— Я буду писать. Даю слово.

Потом ты достал из кармана листок бумаги и сунул мне в руки.

— Это маленький рассказ, сегодня написал…

Я увидел, что твой рассказ краток, как японские стихотворения, похожие на крошечные ракушки. Рассказ назывался «Параллели». Повозка и возница. В упряжке два вола. Много ли у них сил? Возница погоняет их кнутом. Повозка медленно исчезает на горизонте среди рисовых полей. Позади остаются только две колеи. Они никогда не пересекутся.

Я вернулся в Калькутту.

Написал тебе письмо. Ответа не получил. Снова написал, и опять ты не ответил. Мне подумалось, что мы с тобой тоже словно две параллельные линии.

В конце концов я написал, что если не получу ответа, то сниму со стены твою иранскую чашу.

Тогда ты ответил:

«Вы хотите снять со стены „Чашу“? Ну что же! Но сможете ли Вы изгнать ее из своего сердца? Ведь память о чем-то дорогом нет-нет да оживает в душе человека. Свое обещание стараюсь выполнить, но времени почти не остается. Условия тоже неподходящие. Скоро вышлю Вам то немногое, что мне удалось сделать».

В конце была приписка: «Вопрос с женитьбой еще не решен. Но отчаиваться рано».

Пореш, ты получил ответ без промедления. Но сам написал мне через несколько месяцев:

«Я не ответил на два Ваших письма. Надеюсь, Вы не очень рассердились и простите меня.

В последнее время у меня было много всяких дел. Нельзя сказать, что дела эти большие, но ведь и их надо делать. Мне приходилось решать разные проблемы быта, принимать участие в разрешении конфликтов, возникающих между рабочими и администрацией. Например, рабочим не увеличивают жалованья, не заботятся о жилье и не делают даже того, что без труда можно было бы сделать. Единственное, что рабочие легко получают, это замечания за малейшую провинность! И мне приходится хлопотать за них.

Отпуск — тоже проблема. Его дают с неохотой. Почти каждый день ко мне кто-нибудь обращается с просьбой написать заявление об отпуске. Когда рабочие просят отпуск, они, как правило, ссылаются на нездоровье родителей. Расскажу одну забавную историю. Один рабочий взял отпуск по случаю смерти матери. В следующий раз он указал ту же причину.

— Но ведь ты уже хоронил свою мать, — возразил чиновник.

Рабочий сердито ответил:

— Вы лучше спросите у моего отца, зачем он взял себе трех жен?!

Если раньше мой дом был караван-сараем, то теперь он превратился в приют для сирот. Но я ведь не Иисус Христос, который мог накормить одним караваем тысячу человек. Был бы я Кришной, горшок Драупади не пустовал бы. Но я простой смертный, и терпение мое небеспредельно.

Гляжу я на свои заплатанные ботинки, штопаные штаны и чиненую-перечиненую рубашку и думаю — моя прежняя жизнь была куда лучше. Иногда мне хочется бросить все и уйти, стать, скажем, факиром, но и это не выход.

Богатство наживешь, все равно рано или поздно ухватят за бороду. Люди скажут: „Разбогател, спекулирует на черном рынке, позор ему, позор!“ А сделаешь карьеру, начнут говорить: „Взяточник, бей негодяя!“ А если и не зайдут так далеко, то уж обязательно посмотрят на тебя с презрением, как на клопа, и скажут: „Кровосос!“

А теперь на меня свалилось еще одно несчастье. Я стал профсоюзным лидером. На этом поприще можно продвинуться далеко, если обманывать людей. Почет и уважение обеспечены. Однако этот путь не для меня. Очень уж он скользкий. На каждом шагу торчат шипы и колючки, острые, как тигриные когти. Но если делать дело с умом, можно регулярно класть денежки в банк, и пусть себе потихоньку растут проценты. А умрешь, общество объявит тебя святым и воздвигнет памятник. В день твоего рождения его украсят венками. Почитатели будут произносить хвалебные речи. Совсем как лотошники на вокзале — столько шума из-за каких-то двух грошей.

Но я не хочу быть лидером. Я хочу читать, писать, рисовать, вырезать из бумаги. Хочу думать о своем. Хочу покоя…

Я продолжаю писать, как и обещал Вам. Дело движется, хотя и ужасно медленно. Я не сказал Вам еще об одном: мне пришлось около месяца провести в больнице. Раскаленный кусочек металла попал мне в глаз. Правда, сейчас уже дело пошло на поправку. Но врачи запрещают мне читать. После лечения придется носить очки.

Надеюсь, Вы здоровы. Прошу Вас ответить мне без промедления. Это просьба любящего вас младшего брата».

Пореш, это было твое последнее письмо. Я тут же ответил. Потом еще не раз писал тебе — и целый год не получал ответа.

Дорогой брат, не молчи, откликнись, где бы ты ни был, что бы с тобой ни случилось.

Пореш, живи, будь счастлив, даже если «бутон души» опалит пламя. Я знаю, наше общество — могила многих талантов. Но все-таки надеюсь, что ты преодолеешь все препятствия на своем пути.

 

ПЕНДЖАБСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

 

Аджит Каур

«Продано»*

Она не пришла на выставку картин Ашима в день открытия — не любила толпы. Она пришла на следующий день…

Сколько времени проводила она перед каждой картиной! Краски и линии сливались в могучий поток, который обрушивался на нее и уносил вместе с собой. А потом?.. Что было потом? Ее душа никак не могла насытиться, а картины все рассказывали и рассказывали… Чувство необычайной легкости охватывало ее. Казалось, всем своим существом погружалась она в это царство цвета и растворялась в нем.

Ашим тоже обратил на нее внимание. Полуоткрытый рот… Глаза, полные безмолвного восхищения… В них птицами проносятся какие-то неуловимые мечты…

«Может ли быть столько волшебства в том, к чему прикоснулась рука человека? Столько магической силы?» — думала она.

В произведении художника словно слились воедино его душа, время и бесконечность. От прикосновения его кисти заговорили краски света и тени — тихие ночи, молчаливая красота песков и скал, весна и осень, величие человека, его искания, радости и печали.

Назавтра девушка пришла опять. Потом она стала ходить каждый день.

Она осторожно бродила по залу, словно ступала по полу священного храма. Останавливалась перед каждой картиной, подолгу смотрела, забывая обо всем на свете.

Особенно нравилась ей одна картина. Если бы только можно было ее приобрести… Но как обратиться к художнику? Что ему сказать? Предложить, чтобы он продал ее? Спросить, сколько она стоит?

Нет, это невозможно. Картина — и деньги!

Нет, ни за что! К тому же, где она возьмет деньги? Скромная должность, которую она занимала, давала ей возможность еле-еле зарабатывать на пропитание, на скудный гардероб и комнату в общежитии. Правда, у нее есть еще кольцо, с которым связаны кое-какие воспоминания. Но разве воспоминания не могут существовать сами по себе?

Она зашла в лавку, продала кольцо, а вырученные деньги положила в конверт.

Она подойдет, молча положит конверт перед ним и скажет: «Умоляю вас, подарите мне ваше сокровище. Я буду свято хранить его».

Наступил вечер. Она пришла, крепко сжимая в кармане пальто конверт с деньгами, но так и не смогла отдать их Ашиму. Она не знала, как заговорить с ним: ведь искусство и деньги — вещи несовместимые! Что делать? Она так ничего и не смогла придумать.

А тем временем Ашим, почтительно сложив руки, встречал в дверях какого-то важного господина с женой. Они радостно приветствовали друг друга, так как были старыми знакомыми. В свое время этот господин жил в том же квартале, что и Ашим. Потом сетх Пратап Рай построил себе новый дом и переехал.

Ашим приглашал их на открытие выставки. Но тогда они были заняты и прийти не смогли. Сетх Пратап был очень высокого мнения о художественном вкусе своей жены. Он не мог сдержать восторга, когда она надевала кофточку под цвет сари, а босоножки — под цвет каймы этого сари.

Минут за пять они осмотрели все двадцать картин. Потом обменялись мнениями.

На следующей неделе они устраивали у себя званый обед и пригласили много гостей. На некоторых из них может произвести впечатление, что хозяева — ценители современного искусства. Да и тема для разговора найдется. К тому же совсем неплохо, если в столовой появится новая вещь.

— Дорогая, что ты предлагаешь купить? — спросил у жены господин сетх.

— Видишь ли, шторы в нашей гостиной синие, а стены — голубые. Поэтому надо купить такую картину, которая по цвету подходила бы и к шторам, и к стенам, — сказала жена сетха, кокетливо поджав ярко накрашенные губы.

Сетх просиял. В подобных делах он считал себя некомпетентным и был уверен, что никто другой так не разбирается в цветовой гамме и прочих тонкостях, как его супруга.

Сетх Пратап Рай подозвал к себе Ашима. Сделка состоялась. Господин сетх вынул из кармана чековую книжку. Ашим, улыбаясь, приколол к низу картины табличку с надписью «продано».

Боль и страдание пронзили сердце девушки. Казалось, картина истекает кровью.

Ей хотелось схватить Ашима за руку и сказать: «Твоя картина перешла к ним только потому, что по цвету подходит к шторам и стенам их гостиной. Но ведь в этой картине ты рассказал о своей мечте. Береги ее, не отдавай на поругание. Ведь она же только твоя…»

Все это она хотела сказать, но не смогла вымолвить ни единого слова.

Прикрепив табличку с надписью «Продано», Ашим с поклоном принял чек. Он улыбался. Улыбался и господин сетх, улыбалась и его жена — тонкая художественная натура.

Девушка бросилась вон из зала.

 

Махиндар Сингх Сарна

Согласно номеру*

Когда Харбел Сингх вернулся домой с похорон отставного инженера Рам Ракха Мала, его нельзя было узнать: глаза ввалились, лицо почернело и осунулось. Казалось, его крепкое, здоровое тело сразу как-то обмякло. Придя, он тут же лег в постель, перепугав тем самым все свое семейство.

В доме никто не мог даже предположить, что смерть Рам Ракха Мала будет для него таким тяжелым ударом. Говорят, что юношеская дружба крепче всякой иной, но дружба между Рам Ракха Малом и Харбелом Сингхом кончилась давным-давно. Однажды они поссорились и так обиделись друг на друга, что не разговаривали несколько лет. Теперь же, чтобы избежать лишних разговоров, а может быть, просто вспомнив старую дружбу, Харбел Сингх решил проводить Рам Ракха Мала в последний путь.

До сих пор Харбел Сингх никогда в жизни не терял присутствия духа. Несмотря на многочисленные испытания, уготованные ему судьбой с детских лет, он всегда чувствовал себя бодрым и молодым. Во время страшной эпидемии чумы он потерял мать, отца и других родственников. Не осталось никого, кто мог бы позаботиться о ребенке. Даже когда во время землетрясения погиб его взрослый сын и когда он потерял все свое имущество при разделе страны, Харбел Сингх не пал духом, не погас огонь жажды жизни, всегда горевший в его сердце. Отчего же сегодня смерть давным-давно забытого приятеля так подкосила его?

— Я очень болен, — простонал он. — Врача, скорее врача!

Боже, какие слова! От страха у домочадцев Харбела Сингха похолодело сердце. Не зная, что сказать, они лишь испуганно переглядывались. Жене Харбела Сингха показалось, что земля дрогнула у нее под ногами и что вот-вот вновь начнется землетрясение. Ее лицо мгновенно осунулось.

— Не волнуйся! Все будет хорошо. Бог милостив, он не оставит тебя в беде, — попыталась она успокоить мужа.

Но по лицу Харбела Сингха было видно, что он не верит ни в какое милосердие. Он поднял руки вверх, но тотчас же опустил их.

— Мне очень плохо. Делайте же что-нибудь, если хотите мне помочь, а то будет поздно, — с трудом проговорил он.

После этих слов все оцепенели — словно острые шипы вонзились в сердце каждого из них. Харбел Сингх никогда ничем не болел, никогда не жаловался ни на головную боль, ни на простуду. Он считал болезнь неисправимой ошибкой, ужасным проступком, тяжким грехом и потому всегда ставил больных в один ряд с преступниками. Понятие «больной» не было приложимо к Харбелу Сингху — человеку поистине железного здоровья. Вот почему, когда его домашние осознали наконец, что Харбел Сингх на самом деле болен, и болен тяжело, им показалось, что все вокруг пошатнулось: и эта комната, и мебель, и эта старая сосна у ворот.

У невестки Харбела Сингха, Упакар, закружилась голова, и она в изнеможении опустилась на пол. Потом, усилием воли овладев собой, она принялась растирать ступни ног больного. Сатнам, дочь Харбела Сингха, смотрела на своего брата Манджита расширенными от ужаса глазами. Наконец Манджит бросился звонить доктору.

Появление врача с чемоданчиком и стетоскопом в руке подействовало на всех отрезвляюще, туман рассеялся, и предметы стали обретать прежние очертания. Все опять стало на свои места: и комната, и мебель, и ваза с нарциссами, и длинноногая бронзовая цапля на камине, и картина с изображением корабля, борющегося со штормом.

Врач осмотрел больного, сделал ему укол и вышел из комнаты. Чувствуя на себе встревоженные взгляды родственников, он сказал:

— Физически господин Харбел Сингх здоров, давление у него нормальное, сердце тоже в порядке. Очевидно, у него расстроена нервная система вследствие каких-то волнений и огорчений. Каких именно, вы знаете лучше меня, а потому сможете их устранить. А если он и тогда не поправится, то придется обратиться к невропатологу.

На лицах родственников можно было заметить крайнее удивление и полное несогласие с диагнозом врача. Волнения и огорчения у Харбела Сингха?! Только год назад ушел он в отставку с должности школьного инспектора. За время службы никогда не имел неприятностей и пользовался уважением сослуживцев. У него было все, о чем только можно мечтать. Заботливая и отзывчивая жена, способные, любящие дети. Старший, Рипудаман, работал главным механиком на цементном заводе, а недавно уехал стажироваться за границу. Младший, Манджит, служил в управлении гражданской службы штата Пенджаб и в следующем месяце должен был ехать в Хайдарабад на курсы административно-хозяйственных работников. Сатнам была помолвлена с офицером ВВС, и на следующей неделе они готовились праздновать свадьбу. Более ласковой и приветливой невестки, чем жена Рипудамана, Упакар, и сыскать трудно. Дом Харбела Сингха казался настоящим раем, божьей милостью огражденным от любых неприятностей.

Поймав на себе растерянный взгляд свекрови, Упакар сказала:

— Знаете, мама, мне кажется, то, что расстроило отца, произошло именно сегодня. Пойти бы поговорить с ним. Возможно, он что-нибудь объяснит.

Сначала пошла жена, потом Манджит и Сатнам, но ничего добиться они не смогли. Харбел Сингх прятал глаза, отмалчивался. Все-таки жена догадалась, что у этой внезапной болезни есть особая причина, которую муж скрывает. Свекровь взглянула на Упакар. Та поняла, что теперь ее очередь идти к больному. Харбел Сингх чуть ли не больше всех в доме любил свою ласковую невестку. И если уж ей не под силу будет узнать причину, то что же говорить о врачах!

Когда спустя полчаса Упакар вышла из комнаты Харбела Сингха, все бросились к ней.

— Он что-нибудь сказал?

— Да… но я не поняла… — запинаясь, ответила Упакар.

— Все-таки что он говорит? — спросила жена Харбела Сингха.

— Говорит, что подошла его очередь.

— Очередь?

— Да. В десятом классе в экзаменационном списке он стоял под номером четыре.

— Ну и что? — спросил Манджит.

— А то, что первым из бывших одноклассников умер откупщик Лехна Сингх. У него был первый номер. Потом чиновник Лала Гхасита Рам. У него был второй номер.

Упакар замолчала на мгновение, а затем продолжала:

— И сразу после него скончался Рам Ракха Мал. У него был третий номер.

— Ну и что же из этого следует? — по-прежнему недоумевал Манджит.

— Отец говорит, что теперь настала его очередь. У него был номер четыре.

Это сообщение всех потрясло. Земля снова сошла со своей оси, и темная пелена заволокла мир. Наконец жена Харбела Сингха сказала:

— Неужели ты его не разубедила? Ведь никто, кроме тебя, не сможет этого сделать.

— Я ему объясняла, — со слезами в голосе ответила Упакар. — Зачем он вбил себе в голову эту мысль… — она разрыдалась. Полчаса, проведенные в комнате Харбела Сингха, вконец расстроили ее.

Так вот в чем дело! И это Харбел Сингх, который всегда славился как человек рассудительный! Он, тщательно оберегавший свою семью от засасывающей трясины предрассудков, теперь сам стал их жертвой и ничего и никого не хотел слушать.

— Не беспокойте меня, — сказал он родственникам. — Мне недолго осталось жить на этом свете. Разве вы не видите, что силы покидают меня? Когда я закрываю глаза, мне чудится, будто я уже мертв. Раз вы не в состоянии мне помочь, то уйдите и не тревожьте меня!

Господи! А через неделю свадьба дочери! Своим глупым поведением из-за каких-то примет он ставит семью в нелепое положение. Никто не знал, что делать. В отчаянии Манджит решился позвонить известному в городе врачу-невропатологу. Понимая, что врач вряд ли сможет помочь больному, все тем не менее с нетерпением ждали его прихода. Услышав, что к дому подъехала машина, они бросились на веранду. Из такси вышел пожилой господин. Так ведь это же Вадбхаг Сингх, друг Харбела Сингха, который живет в Дехрадуне. Жена Харбела Сингха предупредила своих, чтобы никто не упоминал о болезни ее мужа. Она боялась, что новые расспросы только ухудшат его состояние.

Вадбхаг Сингх спешил. Поздоровавшись со всеми, он сказал:

— Я к вам прямо с вокзала. Такси ждет у дома. В Дели должен делать пересадку, а калькуттский поезд отходит в семь двадцать пять. В моем распоряжении всего сорок пять минут. Я и решил, что лучше заехать к вам, чем просидеть это время на перроне. А где господин инспектор?

Спустя пятнадцать минут Вадбхаг Сингх вышел из комнаты вместо с Харбелом Сингхом. Харбел Сингх улыбался и о чем-то оживленно рассказывал.

Увидев, что вся семья находится в полной растерянности, он сказал с серьезным видом:

— Один за другим уходят из жизни мои бывшие одноклассники. Только что Вадбхаг Сингх сообщил мне, что сегодня днем скончался Сукчейн Сингх, тот, что живет в Дехрадуне.

— А какой у него был номер? — спросила Упакар.

— Семнадцатый, — так же серьезно ответил Харбел Сингх.

 

Сукхбир

Замершее воскресенье

Он неподвижно сидел за столом. В комнате было душно. Вентилятор под потолком не работал. Вращение его обычно сопровождалось гудением и потрескиванием. Это действовало на нервы. К тому же он был старый и весь какой-то покореженный, при взгляде на него казалось, что он вот-вот свалится вам на голову, и поэтому хотелось немедленно его выключить. Теперь он, очевидно, сломался, потому как лопасти его не приходили в движение уже в течение нескольких дней.

Он поднял голову вверх и посмотрел на вентилятор. Это была некрасивая, устаревшая модель. Безобразие его особенно бросалось в глаза, когда он работал. Ведь некоторые из них вращаются совершенно незаметно для глаза, к тому же бесшумно. Кажется, что никакого движения вовсе не происходит. Да, видимо, каждый неподвижный предмет все-таки обладает скрытым движением. Может, и старый вентилятор под потолком, и все вещи в этой комнате, хотя они как бы замерли на своих местах, таят в себе элементы движения.

Он обвел глазами помещение. Все предметы представляли собой неподвижные квадратные плоскости. Например, стена с висящим на ней календарем. На календаре четко вырисовывались разграфленные клетки с цифрами — числами месяца. Квадраты, неподвижные квадраты… Сегодняшнее девятое число равнодушно встретило его взгляд. И само это число на календаре и сам день как бы остановились, замерли… Как, например, шкаф в углу. И как этот шкаф, девятое число было заперто, закрыто… Замерший, остановившийся день…

Эта мысль показалась ему любопытной. Он перевел взгляд на картину, висевшую перед ним. Репродукция, вырезанная из старого календаря, вставленная в рамку. На ней был изображен кашмирский пейзаж, на фоне которого молоденькая пастушка пасла овец. Ему показалось, что пастушка эта вместе со своим стадом и прелестным горным ландшафтом заперта в комнате — своеобразной рамке. Как и другие предметы, комната была квадратная. Он хотел внимательней осмотреть ее, но взгляд его вновь остановился на цифре девять. Ее напечатали красной краской: это было воскресенье. Воскресенье, запертое, как и он, в этой конторе. Он не отдохнет и сегодня: как обычно, к концу недели скопилось множество дел и начальник сказал, что все их надо закончить в воскресенье. Ему ничего не оставалось делать, как выполнять это распоряжение. Он явился на службу, а душа его не лежит к работе, какая-то всепоглощающая лень словно парализовала его тело, он сидит, тупо и неподвижно глядя перед собой.

Если б не распоряжение начальства, как бы славно он выспался сегодня, не спеша поднялся бы, позавтракал, спокойно съел свой ленч, прилег бы отдохнуть, к вечеру выпил бы чая с горячими — с пылу, с жару — лепешками, а позже завалился бы спать до самого утра. Воскресенье — единственный день, когда он предоставлен самому себе. Остальные шесть дней недели он жил строго по расписанию: рано вставал, завтракал, шел на службу к точно назначенному часу — двигался, как заведенный механизм. Зато в воскресенье он посылал к чертям весь этот строгий распорядок. Поэтому-то оно ему так и нравилось, и он с таким нетерпением ждал его! Еще со школьных времен он ненавидел расписания. Если б его мучили ими только в школе, куда ни шло! А то ведь дома отец заставлял его выполнять домашние задания в установленные часы. Правда, он ухитрялся увиливать от этого, так что отец в конце концов от него отступился. Ах, какой интересной, насыщенной движением была жизнь в годы его детства! Разве сравнишь ее с нынешней — тусклой, вялой! Когда жизнь — пусть до какого-то предела, но регламентирована, то движение как бы замирает в ней, его не ощущаешь. Жизнь сама-то по себе ограничена рамками времени. А если при этом еще и отсутствует свободная воля, человек ограничен, связан в своих действиях.

Вот сегодня, к примеру, он заперт в этой комнате. В квадратной, как рамка, комнате, наполненной зноем и духотой.

Господи, до чего ж ему не хочется работать!

Он принялся разглядывать письменный стол. На поверхности стола красовались разводы, пятна — следы пролитых чернил, чая, еще каких-то жидкостей, засохшая грязь. Это был очень древний стол, доведенный до самого плачевного состояния. Будь у него новый стол, может, тогда появился бы и вкус к работе? А тут сядешь за эту развалину, и руки опускаются — ничего не хочется делать. Особенно в воскресенье…

Он продолжал рассматривать стол, вызывавший в нем какое-то тошнотворное чувство. Вдруг мелькнула мысль: а не вымыть ли это старое чудище, не соскрести ли всю грязь, не навести ли на нем порядок?.. Но ведь он так устал, голова и руки словно свинцом налиты — откуда взять сил, чтоб выполнить свое намерение? Он отбросил мысль об уборке и еще раз оглядел стол. Справа на нем лежало множество папок с делами — старых, запыленных, набитых бумагами разного формата. Они лежали тихо, будто спали. Все они имели одинаковый цвет — грязно-бурый, как, впрочем, и сам стол. Какое унылое однообразие! Если б эти папки были разного цвета, то, возможно, производили бы совсем иное впечатление. Однако это однообразие как бы отражало монотонность жизни, вращавшейся по одному и тому же кругу. Дни были как две капли воды похожи друг на друга. Только воскресенье вносило некоторое разнообразие в привычную рутину. А сегодня и оно превратилось в обыкновенный скучный, бесцветный день. Совершенно такой, как вчерашняя суббота или завтрашний понедельник. Унылая смена одинаковых дней, замкнутый круг, кольцо… И в этой непрерывной смене дней человек движется по кругу, как вол на сахароварне, что приводит в движение давильный пресс.

Вместо того чтоб хоть ненадолго быть предоставленным самому себе, хоть в какой-то мере ощутить вкус жизни, ему приходится сегодня сидеть здесь, ощущать груз собственного слабого, безвольного тела. Он нес этот груз в себе, как старый письменный стол — папки с делами и счетные книги. Слева лежал затрепанный словарь, а на нем — телефонный справочник. (Хотя в конторе телефон отсутствовал, справочник все же приобрели — на случай, если требовалось узнать адрес той или иной фирмы.) Рядом стояла чернильница. Чернила в ней давно высохли. И крышка пропала. Почему эту чернильницу до сих пор не выкинули? Она стоит тут с незапамятных времен. Надо будет сказать слуге-посыльному, чтобы он ее выбросил, а вместо нее принес новую, даже две — вторую с красными чернилами. Тогда этот унылый бурый цвет не так будет бросаться в глаза. Да и карандаши не худо было бы заменить цветными — синими или зелеными, только убрать эти грязно-коричневые, чтоб они не выделялись своим безобразием. Да, мир красок — великая вещь! Неинтересна, уныла жизнь, лишенная ярких, живых цветов. Шесть дней недели все на одно лицо — серые, как эта контора или этот стол. Но седьмой день — воскресенье — отличается от них тем, что сулит человеку желанный отдых, незамысловатые радости, покой. А если его уподобить всем прочим дням, он станет невыразителен, бесцветен, лишится красок. Замрет, ибо утратит внутреннее движение, как и все предметы в этой комнате. Этот философический вывод вызвал легкую улыбку на его губах, но уже через мгновенье улыбка исчезла. Он вдруг ощутил, что и сам он в неподвижности застыл на месте, словно еще при жизни умер. Нет, нет, он жив!.. Он не утратил способности мыслить, значит, он существует!

Взгляд его упал на пепельницу, на краю которой едва заметно тлела сигарета. Он протянул к ней руку. Но увы — сигарета ни на что не годилась, он давно забыл про нее, и теперь перед ним был окурок, готовый вот-вот потухнуть… Беда-то какая! У него в пачке больше не было сигарет, эта последняя. Он смотрел на окурок, не отрывая глаз… Да, он, этот окурок, был неподвижен, как и все прочие предметы. Но в нем еще тлел огонь…

 

МАРАТХСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

 

Гопал Нилакантх Дандекар

Пастухи и золото

Бирья давно уже стоял на перекрестке, где сходились три улицы, и ждал остальных пастухов. Стянул свой ярко-красный тюрбан, поскреб в голове — на плечи ему посыпалась перхоть. Зевнул широко и громко. Хорошенько потянулся, задрав кверху руку с зажатым в ней концом шерстяного одеяла, — такие одеяла служили пастухам плащами.

А остальных все не было и не было. Потеряв в конце концов терпение, он начал во весь голос ругаться:

— Провалились они, что ли? Шайтан их забери, этих сукиных детей!

Как раз в эту минуту мимо проходил почтенный господин. Приняв ругательства Бирьи на свой счет, резко остановился и угрожающе спросил:

— Эй, пастух! Ты кого это поносишь?

— Да это я не вас, — успокоил его Бирья.

— Кого же в таком случае? Стоишь тут один и орешь во всю глотку…

— Не вас, говорю. Дружков жду, а их все нет. Как тут не выругаться?..

Удовлетворенный его объяснениями, господин пошел своей дорогой, а Бирья остался на перекрестке.

Появился разносчик, торговавший замороженными фруктами. Он приглашал всего за две пайсы отправиться «прямиком в Гималаи». Бирья на приглашение не откликнулся. Торговца фруктами сменил продавец воздушных шаров. На шарах были нарисованы фигуры людей, лица, узоры. Продавец взял один шарик, еще сморщенный, и маленьким насосом стал его надувать.

— Вот это да! — восхищался Бирья. — Ну чудеса! Поглядишь — что козья кишка, тощая, пустая, ничего на ней как будто и не нарисовано. А подул раз-другой и на тебе — целая картинка! Вот чудеса! И кто такое выдумал?

Продавец прошел совсем близко от него, и Бирья быстро дотронулся до одного из шаров.

— Ого! Вот это красота!

Торговец свирепо округлил глаза:

— У, деревенщина! Хочешь, чтобы лопнул? Денежки тогда заплатишь. Понял, нет?

Бирья испугался и не нашелся, что ответить. А торговец не унимался:

— Да чего там? Раз ты до него дотронулся, кто теперь у меня этот шар купит? А? Никто не купит. Так что давай-ка, гони сейчас же деньги!

— Мать моя! Вот пристал… Да нету у меня денег… — жалобно протянул Бирья.

— Не-е-ету? Знать ничего не знаю. Дотронулся — плати! Гони деньги, слышишь?

Вокруг них уже собирались зеваки. Обводя глазами их лица, продавец негодовал:

— Что, не правду я говорю? Кто же теперь купит этот шар, раз он его запачкал? А?

— Не купит, никто не купит, — подтвердило несколько голосов.

Встретив сочувствие, торговец еще яростнее начал наседать на Бирью:

— Тебе говорят! Плати! Гони деньги!

Что делать, куда деваться? Бирья протянул умоляюще:

— Господин! Ну откуда у меня деньги? Нету, говорю, у Бирьи ни пайсы…

Кто-то из толпы сжалился:

— Эй, купец, ну нет денег у пастуха. Отпусти ты его!

И еще несколько человек пожалели Бирью. Всю эту сцену наблюдала со своего места торговка бананами. Вмешавшись в разговор, она решительно поддержала пастуха:

— Да бедный же он, этот пастух! Эй, купец, не приставай к бедняге. Что с него возьмешь!

Бирья посмотрел на добрую женщину с благодарностью. Решив, что и его следует поучить уму-разуму, торговка назидательно произнесла:

— Так, пастух, нельзя! Нельзя, сынок, за чужое руками хвататься. Понял? Иди теперь!

Перетрусивший Бирья исчез без промедления. На ходу он ощупывал свой кошелек, привязанный у пояса.

* * *

Лавка Валлабхадаса, торговавшего золотом и серебром, находилась посреди базара. На ее веранде сидело семеро пастухов. Нижние концы их накинутых на плечи одеял-плащей полоскались в узкой водосточной канавке, пролегавшей под самой стеной. Вся земля перед верандой была покрыта какими-то замысловатыми узорами: то были густые плевки от пережеванного табака, которыми пастухи уже успели разукрасить пыльную улицу.

Один из пастухов, Будха, первым увидел еще издали сначала знаменитый ярко-красный тюрбан, а потом и его владельца — долговязого Бирью. Будха изо всей силы стукнул по коленке сидевшего рядом с ним Донгарью и громко возвестил:

— О! Наконец-то появился!

— Чего дерешься?

— Да гляди! Идет.

— Кто идет?

— Да Бирья же! Вон он топает, норовистый козел.

— Хо-хо! А ведь и в самом деле он! Крикни-ка ему!

Будха вскочил на ноги и заорал во всю глотку:

— Эй! Бирья! Би-и-ирья! Бирья-а-а-а!

Бирья, направлявшийся к ним, остановился и закричал в ответ:

— Вы давно здесь?

Наконец он добрался до веранды, сбросил наземь одеяло с плеча, стянул с головы тюрбан, отер им пот.

— А я ведь ждал вас на перекрестке!

Донгарья смачно сплюнул, прибавив еще один штрих к «узору» на земле, и ответил:

— А мы прямо сюда пришли.

— Сюда, говоришь? Ну и отлично. И Старый с вами?

— Конечно, с нами. Без него разве можно обойтись? Без его ведома и известь в чан не положи!

Тут в дверях лавки появился сам хозяин — Валлабхадас. Оглядел всех, улыбнулся и, обратившись к старшему из пастухов, спросил:

— Мхатарба, что так давно не были?

Старик ответил не сразу. Перебрался с веранды внутрь помещения, расстелил на полу одеяло, уселся на него и сказал:

— Вот мы и пришли!

— Ну, рассаживайтесь, рассаживайтесь! Воды выпить не хотите ли?

— Это было бы кстати!

Валлабхадас крикнул в глубь дома:

— Эй, мать Раму, принеси-ка кувшин с водой!

Сам он между тем раскрыл дверцы шкафа — золотые и серебряные украшения, разложенные на полках, так и засверкали. У пастухов от этого блеска глаза разгорелись, черные от загара лица зарумянились, даже капельки пота выступили.

— Ну и ну! Батюшки мои! — только и смог вымолвить Бхагья. — Тхакья! Глянь! Блестит-то как!

А у Тхакьи глаза чуть на лоб не полезли:

— Вот это да!

В это время жена хозяина принесла из дому кувшин с водой.

Проведя рукой по седым усам, старый пастух обратился к ней:

— Сунабаи, давно вы с равнины вернулись?

— Да уже два месяца. А вы-то, Мхатарба, волчьего сала принесли?

Прежде чем ответить, старик не торопясь налил себе из кувшина воды в круглую металлическую мисочку. Одной рукой он придерживал тюрбан, другой разом опрокинул содержимое мисочки себе в рот. Еще налил, еще выпил, снова налил. Наконец, утолив жажду, тщательно отер усы и только тогда ответил:

— Да нет, не принес я волчьего сала. Подбили ребята одного волка, да только собаки его всего в клочья изодрали. Если еще один попадется, тогда уж непременно будет вам сало.

Каждый из пастухов осушил по три-четыре мисочки воды. Пришлось матери Раму еще раз принести полный кувшин.

Валлабхадас поудобнее уселся на подушке, спросил:

— Ну что, Мхатарба? Как пастьба нынче?

— А? Хорошая пастьба! В прошлом-то году хворь какая-то напала. Сколько тогда скотины полегло! Не знаю, как и пережили. А нынче ничего!

— Хозяйку что с собой не взяли?

— За овцами осталась смотреть.

— Ну что ж, приступим к делу?

— Как скажешь. Верно, ребята?

Все закивали.

— Мне бы, Старый, пояс… — начал было Бхагья.

— Ладно, ладно! Погоди с поясом. Скажи, шетджи, почем нынче золото?

— Золото? Дешевое — без двух рупий сто.

— Сто? — протянул старик.

Пастухи заволновались.

— Ого! Да что же так дорого?

— Уступи хоть немного!

— Подешевле бы, шетджи!

— Ну, если для вас это дорого, тогда и говорить не о чем.

— Пошли, ребята, вставайте!

Валлабхадас уже привык к такому повороту дела. Он ничуть не загрустил, поудобнее устроился на своей подушке и с улыбкой проговорил:

— Нет — так нет! Мое золото при мне и останется. Может, чего еще надо? А, Мхатарба?

— Ну, что ты, шет? Еще наши деды у твоих дедов золото брали. Ты нам правильную цену назначай!

Валлабхадас позвал своего сына Раму, велел ему принести «Бомбейские новости». Когда тот явился, купец взял у него газету, развернул и ткнул пальцем в какое-то объявление:

— Вот. Глядите! На бомбейском рынке — девяносто семь рупий. А что я за ним ездил, что сюда привез — это все задаром? Попробуйте, сядьте на мое место, а я завтра пойду овец пасти. Мне все равно, какую работу делать.

— Ну, что это ты? — Мхатарба явно был озадачен.

Удивились и остальные: чтобы Валлабхадас да пошел овец пасти? Виданное ли это дело! Опять заговорил Бирья:

— Ну, шетджи! Это для нас дорого. Ты подходящую цену назови!

Хитрец этот Валлабхадас! Сунул Бирье газету под самый нос:

— Вот же! Сам прочти!

Бирья смутился:

— Да мы ведь все неграмотные. По-английски, что ли, написано?

— Нет, на гуджарати.

— Ну, для нас все одно. Мало ли что там напишут…

— Как это «мало ли что»? За ними за всеми правительство смотрит!

Этот довод показался убедительным. Мхатарба обратился к остальным:

— Ну так что же будем делать, ребята? Покупать или нет?

— Ты сам решай.

Старик указал своей палкой на Бхагью:

— Ему, шетджи, серебряный пояс нужен.

— Крученый или плетеный?

— Гладкий мне нужен, — пояснил Бхагья. — Шириной не больше мизинца, в самый раз будет.

Тхакья ткнул его в бок:

— Одурел совсем. В мизинец!..

— А что?

— С большой палец надо!

Остальные были такого же мнения. Тогда и Бхагья согласился:

— Да! С большой палец.

Валлабхадас открыл ларец и достал серебряный брусок. Протянул его старику:

— Поглядите, Мхатарба! Китайское серебро. Беспримесное! Хоть сейчас кольцом вокруг пальца обворачивай!

Старый пастух взял брусок и, держа его обеими руками, согнул. Удовлетворенно покачал головой, протянул Бхагье. Тот тоже надавил — согнул еще больше. Передал Бирье, тот соединил оба конца. У него брусок взял Тхакья, повертел в руках — вышел четырехугольник. Потом принялись распрямлять брусок и вернули ему первоначальную форму.

— Да, — признал старик, — хорошее серебро. Чистое!

Валлабхадас снял с Бхагьи мерку, взвесил брусок и тут же отослал ювелиру.

— А когда готово будет? — поинтересовался Бхагья.

— Завтра, к вечеру!

— А нельзя ли сегодня?

— Ишь чего захотел — сегодня! Хлеб это, что ли: замесил, испек да и жуй себе?

Все посмеялись над Бхагьей. Тут старый пастух спросил:

— А что, шетджи, на серебро-то какая цена?

— Как в «Бомбейских новостях» сказано, только на одну ану дороже.

— Ну ладно. А золото покажешь?

— Пожалуйста.

Опять Валлабхадас открыл ларец и вынул из него маленький слиток, подал старику:

— Глядите, Мхатарба! Стоящий товар! Вон на нем проба стоит.

— Вижу, — ответил тот. — А цвет-то: что твоя патока!

— Ха! Тесто — это сырое тесто, а лепешка — это уж лепешка! Хороший товар виден сразу.

Бирья, опередив всех, выхватил у Мхатарбы слиток. Поглядел, поморщился:

— Как будто с примесью…

Вместо Валлабхадаса рассердился Мхатарба:

— Мать моя! — закричал он. — Вот умник! Ты что, больше нашего в золоте смыслишь, а?

— Да нет… да я… — Бирья смутился.

Старик не унимался:

— Осел! Щенок сопливый! Да я сколько золота на своем веку перевидал! Вчера на свет только явился, а уж вперед суется, хвостом тут под носом вертит!

И от других Бирье тоже досталось. А он только бормотал:

— Да я же… я же… вот ведь…

Когда все утихомирились, Валлабхадас, довольствовавшийся до сих пор ролью наблюдателя, спросил:

— Ну так как, Мхатарба? Сколько нам надо золота?

— Эй, заказывайте, кому что надо! — распорядился старик.

И посыпались заказы. Кто хотел кольцо, кто серьги, кто та ит — детское ожерелье. Бирья опять подал голос:

— Старый! А мне бы…

— Что тебе? А денег-то у тебя хватит?

Бирья вытащил из-за пояса кошелек. В нем лежал тряпичный узелок. Развязывая его, он пояснил:

— Шкуры-то козьи кое-как продал. Вот за них и получил — только не помню, сколько. На вот, посчитай…

Мхатарба взял у него из рук деньги и передал их Валлабхадасу.

— Сосчитай-ка лучше ты, шетджи. Ведь он же простой пастух. Считать как следует не умеет.

Валлабхадас вмиг перемешал банкноты и, прошелестев ими так, что только в глазах мелькало — где там пастуху уследить! — тут же определил:

— Триста сорок рупий.

— Ишь ты! Ну и Бирья! Так что же ты заказываешь? — спросил старик.

— Кольцо, — сказал Бирья, — в одну тола весом. Идет? И подвески — в полторы тола. Это сколько будет?

— Две с половиной, — ответил Валлабхадас.

— Ага! Две с половиной… Взвесь, шетджи.

Валлабхадас бросил кусочек золота на весы, взвесил.

— Мхатарба, в нем немного больше. Оставить как есть или уменьшить?

Старик повторил его вопрос Бирье. Тот ответил:

— Да я, право, не знаю.

— Оставь как есть, — решил за него старик.

Бирья взял слиток, взвесил на ладони. Передавая Бхагье, пробормотал:

— Бхагья!..

— Ну что еще?

— Что-то слишком легкий. Попробуй!

Бхагья тоже подержал кусочек на ладони, покачал, за ним и все другие. Возвращая слиток старику, Бирья сказал:

— Мало он что-то весит. Сам проверь!

Мхатарба взял слиток, взвесил в руке, подбросил на ладони. Потом покачал головой:

— Да нет, Бирья! Правильный вес!

Валлабхадас и этот слиток велел посыльному отнести к ювелиру.

Когда все подсчитали, покупок оказалось на семьсот девяносто восемь рупий. Валлабхадас остался доволен, но, стараясь не выказать радости, сказал даже с упреком:

— Что ж, Мхатарба? Говорите, что пастьба выдалась хорошая, а товару берете не больше, чем всегда.

Старик почувствовал себя задетым:

— Так разве ж это все? Еще не все отары снизу пригнали. Вот придут, тогда увидишь. На три, на четыре тысячи золота и серебра из твоей лавки унесем.

Остальные подтвердили, что так оно и будет. Бирья пояснил:

— Ведь еще больше половины отар не вернулось.

Тхакья напомнил:

— Старый! А как насчет чая?

Старик хлопнул его по плечу:

— Верно! Шетджи, а теперь попотчуй нас чаем.

— Нет теперь такого обычая, — возразил было купец.

— Э, нет! Как это нет? А? Как же это? Без чая сделки не делаются.

Все единодушно поддержали Старого:

— Нет! Нельзя так! Как можно?

С ворчаньем Валлабхадас вытащил из кармана рупию, бросил старику. Тому показалось мало.

— Этого хватит только на чай. А к чаю еще что-нибудь нужно.

Купец добавил четверть рупии.

— Ну, вот теперь хорошо! Теперь хватит. Ступайте, ребята! Возьмите чаю восемь стаканов и что-нибудь закусить — по пайсе на каждого.

— Да на пайсу ничего не купишь.

— Как это не купишь? Пайса разве не деньги? Государственная же монета! А ну идемте, еще как купим!

Довольные, что выторговали рупию с четвертью, они завернулись в свои одеяла и ушли из лавки.

Мать Раму смеялась им вслед, высунувшись из дверей. Валлабхадас не смеялся. Лицо человека, только что положившего себе в карман семьсот девяносто восемь рупий, оставалось бесстрастным.

 

Вишну Сакхарам Кхандекар

 

Заход солнца

Сунита посмотрела на часы. Всего лишь пять минут третьего. А ей казалось, что сейчас не меньше трех. Может быть, часы ее остановились? Уж не забыла ли она завести их накануне?

Она быстро поднесла левую руку к самому уху. Равномерно постукивая, как дятлы в лесу, часы шли. В последний раз, когда она на них смотрела, они показывали без пяти минут два, а теперь — всего лишь пять минут третьего!..

Как быстро бежит время дома, там оно мчится как копь на скачках, а здесь, в приемной министра, еле тащится, как тяжело навьюченный ишак. Она пришла к десяти, и секретарь сказал ей, что министр будет только к двенадцати…

Устав от затянувшегося ожидания, Сунита чуть было не зевнула, но быстро спохватилась, вспомнив, что ведь каждую минуту мог войти министр. А тут еще муха закружилась у ее лица и никак не отстает — назойливая, как уличный попрошайка. Сунита взяла с колен письмо и принялась отмахиваться им от мухи. Потом, не зная, чем бы еще заняться, вынула письмо из конверта и — в который уже раз! — перечитала его.

Письмо это она написала сама, и просто удивительно, как ей удалось уговорить отца поставить под ним свою подпись. И вот теперь, когда она вглядывалась в эту подпись, сделанную неровным и нечетким почерком, ей захотелось плакать.

Что за почерк был у отца когда-то! Он писал так, словно нанизывал на нить жемчуг — в самом деле, на жемчужины походили его буквы. Показывая ей, когда она была девочкой, как надо писать, он будто рисовал узор резной решетки храма — так красив был его почерк.

И вот эта подпись… Да, недаром говорят, что и жемчужина может раствориться, утратить свои красивые очертания…

С тех пор как болезнь приковала его к постели, не только почерк, но и характер отца резко изменился. Каким он стал теперь раздражительным! Малейшее возражение выводит его из себя, и тогда достается всем. Да, в последнее время действительно нелегко стало сносить его крутой прав…

Сунита поймала себя на том, что осуждает отца, и ей стало стыдно: пусть он вспыльчив, часто несправедлив, но грешно его осуждать — ведь он ее отец!

В тридцатые годы ему пришлось испытать на себе, что такое полицейские дубинки. Много лет он жил впроголодь, самоотверженно служа одному делу — обучению детей неприкасаемых. Но как он изменился с тех пор! Что осталось в нем от прежнего Наны Раджанс?.. Теперь газету, например, ему лучше и не давать. Увидит фото министра, прочтет о выступлении какого-нибудь политического лидера, а то и просто о каких-нибудь новостях — все вызывает его раздражение, и он часами брюзжит и бранится. Говорить ему трудно, он часто запинается и от этого сердится еще больше. Все-то он критикует, все осуждает. «И это называется свобода! Если и существует свобода, то только в дворцах богачей да министров. Разве придет она когда-нибудь в хижины бедняков?..» И никак невозможно его переубедить, доказать, что жизнь стала другой, стала лучше. «Не поверю, пока не увижу своими глазами!» — вот его неизменный ответ.

Минуло пять лет с тех пор, как его разбил паралич. В прошлом году он перенес еще один удар. Ему отвели отдельную комнату, с окнами, выходящими на запад, чтобы по вечерам он мог смотреть на закат. И теперь он часами, опираясь на подушку, полусидит в постели и смотрит в окно.

А за окном все та же пыль и грязь, убого одетые люди, все та же безысходная нужда. Вот почему ему кажется, что до сих нор в нашей стране, в пашей жизни так ничего и не изменилось. Отсюда и его припадки ярости из-за каждого пустяка. Ночью он подолгу ворочается в постели, никак не может заснуть, терзаемый своими мыслями. Его чарпаи то и дело поскрипывает. Когда же я, с трудом преодолев сон, подхожу к нему и спрашиваю: «Может быть, тебе что-нибудь нужно, отец?» — то в ответ слышу лишь одно: «Ничего мне не нужно! Только дай мне яду…»

Вот и позавчера ночью он не мог заснуть и говорил мне:

— Дочка, ты, наверно, в прошлом рождении была моим злейшим врагом. Как ты можешь спокойно смотреть на мои муки? Лежу как колода… Лучше бы мне умереть, тогда по крайней мере ты стала бы свободна и смогла бы выйти замуж…

Я долго думала, чем бы его успокоить, утешить. Прочитав в газете, что на этих днях в наши края приедет министр, я поняла, что надо сделать. Во времена «Соляного похода» в тридцатом году этот человек как раз был в одной группе с отцом. И я подумала: как было бы приятно отцу встретиться со старым соратником! В конце концов, надо же его как-то поддержать, чем-то порадовать! Но каких трудов мне стоило, уговаривая его, как упрямого ребенка, добиться, чтобы он подписал письмо, которое я от его имени написала министру!

И Сунита вновь перечитала письмо.

«…Много лет я работал, не жалея сил. А ныне я — калека! Поэтому сам приехать не могу. Надеюсь, что у вас найдется немного свободного времени и, может быть, вы навестите меня. Буду очень рад с вами увидеться…»

Да… Письмо получилось несколько суховатым, чего-то ему недоставало, как девичьим ушам украшений. Ах, если бы было в нем побольше выражения дружеских чувств, поменьше сдержанности! Но, если бы я написала письмо мягче и проще, разве отец согласился бы его подписать?..

За дверью послышались шаги. Сунита встрепенулась: наверно, министр! Она даже привстала со стула, но тут же села — это был всего лишь секретарь.

— Господин министр прибыл, — объявил он, остановившись на пороге и окинув Суниту внимательным взглядом. Девушка немного смутилась от такого бесцеремонного разглядывания и в свою очередь посмотрела на молодого человека. Глаза их на миг встретились, и оба тут же отвели взгляды.

— Вы Сунита Раджанс? — спросил секретарь.

— Да.

— Так значит вы из семьи Балгангадхара?!

— Нет, к Балгангадхару я не имею никакого отношения. Я дочь Наны Раджанс. В движении тридцатых годов…

Но Суните не пришлось договорить: с выражением полного безразличия на лице секретарь уже вышел.

Она не успела решить, следовало ей обидеться или рассердиться на такое отношение, так как в эту самую минуту в комнату вошел министр. Он улыбался, обнажая ряд ровных белых зубов. Поглядев на свои дорогие часы, министр спросил:

— У вас ко мне какое-нибудь дело? Наверное, относительно стипендии для занятий музыкой?

Прежде чем ответить, Сунита постаралась справиться с овладевшим ею волнением.

— Я из Савалгао… это маленькая деревушка… в пятидесяти милях отсюда. Работаю там в школе. Я дочь Наны Раджанс.

— Нана Раджанс? — переспросил министр. Он наморщил лоб, стараясь вспомнить, где слышал это имя.

— Отец был вместе с вами в кампании тридцатого года…

— Ах, да! С тех пор прошло уже четверть века… Значит, Нана — вага отец? Ну что ж! Таким отцом можно только гордиться. Большой патриот. Если бы он не оставил политику, то сегодня занимал бы мое место. Но ведь после освобождения из тюрьмы он отошел от нас…

— Он считал, что его долг находиться ближе к беднякам и служить им.

— Да, да, разумеется… Но потом, я слышал, он и это оставил… Почему?

— Его разбил паралич.

— Ай-ай-ай! Какое несчастье… Вообще, помнится, он отличался некоторой вспыльчивостью. Характер у него был что порох… Скажите, он по-прежнему остался немного горячим?

— Не немного, а даже очень, — улыбнулась Сунита, — еще в детстве, когда я попадала ему под горячую руку, мне частенько доставалось.

Министр рассмеялся. Сунита решила, что наступил самый подходящий момент вручить письмо, и робко протянула ему конверт. Министр быстро пробежал письмо глазами, и на лице его появилось выражение легкой растерянности и сожаления.

— Видите ли, — начал он, — мне было бы очень приятно встретиться с вашим отцом. У нас есть что вспомнить, о чем поговорить, ведь мы и в тюрьме сидели вместе… Но… таков уж, видно, удел министров — ни минуты свободного времени. Недаром говорится: у кого на голове корона, у того голова полна забот.

— Но ведь вы находитесь очень близко от Савалгао… Отец так обрадуется, если вы к нему зайдете… — голос Суниты задрожал. — Отец измучен одиночеством, а я не знаю, как его поддержать. Кроме меня, у него никого нет. Он считает, что вся его жизнь пуста, бессмысленна, никому не нужна — как кожура съеденного банана. После того как он заболел, он не выезжает из деревни, не выходит из дома. У него никто не бывает, все его забыли…

Сунита умолкла, а между тем как много хотелось бы ей добавить еще, но стоило ли? Кто искренне посочувствует чужому горю? Зачем рассказывать министру про страдания отца, если этот человек, как видно, не очень-то расположен слушать…

Ее размышления прервал звонок. Это министр вызвал секретаря. Тот вошел в комнату.

— Сегодня вечером в Этваре состоится открытие обелиска в память о кампании тридцатого года, не так ли? — обратился к нему министр.

— Да, сэр.

— Внесите в текст моей речи имя Наны Раджанс. Имя большого патриота, настоящего героя.

Затем, обратившись к Суните и еще раз приветливо улыбнувшись, министр проговорил:

— Сунита, передайте вашему отцу, что в мой следующий приезд я обязательно побываю в Савалгао. Конечно, было бы замечательно съездить туда и сегодня, но вы сами понимаете, сколько дел у министра. Как говорится, султан — один, а жен — полсотни.

* * *

Автобус, отправляющийся в Савалгао, давно уже был переполнен. Сунита сидела в углу и равнодушно, без всякого интереса перелистывала захваченный с собой журнал. Она взглянула на часы. Четвертый час. Ну, конечно, домой я попаду не раньше шести. Отец будет беспокоиться, тревожить соседей. А разве ему станет легче, после того как я приеду? Написала письмо против его воли, еле-еле уговорила подписать — и что же из всего этого вышло?!

Она почти с ненавистью посмотрела на журнал, который держала в руке. Ведь вся затея с письмом пришла ей в голову после того, как она прочитала в нем статью «Человеческая душа». Открыв журнал на той странице, где была помещена злополучная статья, Сунита читала:

«…Старики очень раздражительны. В них укоренились старые понятия о жизни, а менять сложившиеся за многие годы представления о ней им очень трудно. Понятна и их повышенная чувствительность к малейшей обиде, задевающей их достоинство… Так повелось на свете: маленьких детей все ласкают, молодым достаточно поглядеться в зеркало, чтобы остаться довольными собой, люди среднего возраста гонятся за богатством и славой, у стариков же ничего этого не остается. Никто уже не приласкает их, сами они вряд ли склонны любоваться на себя в зеркало, нет у них и сил гнаться за богатством и славой. Никому они не нужны, никто не считается с их мнением. Вот почему они постоянно раздражены, вечно всем недовольны, брюзжат. Много страданий приносит им их болезненное, легко уязвимое самолюбие…»

При первом чтении эта статья Суните чрезвычайно понравилась. Из-за нее-то она и сохранила журнал. Буквально наизусть выучила эти строки, совсем как ее ученицы в школе заучивают стихи. Статья проливала свет на психологию старого человека, и Сунита очень радовалась своей находке. Теперь же все сказанное в статье показалось ей набором пустых и бессмысленных фраз, и ей очень захотелось порвать журнал на мелкие кусочки и выбросить их в окно. Ведь из-за нее, из-за этой статьи, она решила написать письмо.

Когда-то отец умел и развеселить, и утешить маленькую Суниту и ее покойную мать Кайку. Читая статью, Сунита невольно сравнивала, каким отец был до болезни и каким стал теперь. Теперь, сколько бы она ни старалась ему угодить, какую бы ни проявляла о нем заботу, в ответ неизменно слышала только одно: «Яду… дай мне яду…»

Все, о чем она рассказывала или читала, вызывало его гневное осуждение. Она долго не могла понять, почему это происходит, и вот статья раскрыла ей глаза.

А теперь Сунита оказалась в положении того мальчика, который, пытаясь сбить плод манго камнем, угодил им в собственную голову. И ей было так же больно, как и тому мальчику…

А какие прекрасные картины рисовались ей в мечтах! Верный старой дружбе, министр поедет в Савалгао: это займет у него, на собственной машине, каких-нибудь три-четыре часа, не больше. Поговорит с отцом минут пять, а радости от их встречи тому хватит надолго… И вот все рассыпалось в прах… Что она скажет отцу, когда вернется? Ему, такому вспыльчивому, такому гордому? Болезнь озлобила и ожесточила его, а стоит ему чуть рассердиться, как тут же закусит нижнюю губу, нахмурит брови, взглянет исподлобья. В такие минуты он становится похож на каменное изваяние грозного бога. Того гляди, случится опять удар, этот уж наверняка окажется последним!

Уже было около четырех, но автобус не спешили отправлять. Может быть, оно и к лучшему? Пусть автобус задержится и придет в Савалгао поздно вечером. А еще будет лучше, если начнется дождь и она явится домой насквозь промокшая. Тогда отец, встревожившись за нее, забудет про все остальное…

Она выглянула наружу. Небо, затянутое черными тучами, вдруг представилось ей огромной закопченной сковородой. Время от времени его прорезали зигзаги молний. Сунита дала волю воображению: это какая-то старуха чистит черную сковородку, на которой местами выступают светлые полосы.

Сунита невольно улыбнулась: что за нелепые фантазии приходят иногда в голову.

Чтобы забыть об отказе министра, об уязвленной гордости отца, о ярости, которая им обязательно овладеет, Сунита стала не отрываясь смотреть на небо. Низко нависнув над землей и клубясь, ползли по нему черные грозовые тучи. То и дело, разрывая их завесу, сверкали молнии, сопровождаемые раскатами грома…

Только когда водитель подал наконец сигнал к отправлению, Сунита отвела взгляд от окна и поудобнее устроилась на своем месте.

В последнюю минуту в автобус вошло еще двое пассажиров. Сунита скользнула по ним равнодушным взглядом. У одного из вошедших, человека лет сорока, была уже сильно поседевшая борода, и Суните показалось, что она где-то видела его раньше, но где — не могла вспомнить. С ним был юноша лет шестнадцати-семнадцати. Старший, войдя в автобус, так и остался стоять у входа, стараясь никого не коснуться.

— Отец, пройди же вперед, — несколько раз попросил его сын, но тот так и не двинулся. По одежде этих людей было видно, что они очень бедны. И кто бы стал стеснять себя, чтобы эти двое могли сесть? Суните, как и всем, было совершенно безразлично, как они устроятся.

— Садитесь! — крикнул им снаружи мойщик автобусов. Однако садиться было негде. Юноша еще пытался искать свободное место, но его отец продолжал стоять как вкопанный.

В этот момент автобус резко тронулся, и старший, потеряв равновесие, чуть было не упал на какую-то женщину. Он с трудом удержался на ногах, но женщина все равно разразилась бранью.

— У нас ведь тоже есть билеты, — кротко возразил старший, а молодой его спутник что-то пробурчал, но что именно — Сунита не расслышала за шумом мотора.

У ног пожилого стоял высокий кувшин с завязанным тряпицей горлышком. Сидевшая напротив Суниты старуха крикнула своему внуку: «Эй, разиня! Пододвинь к себе кувшин, а то они чего доброго его коснутся».

Только после таких слов Сунита поняла, что эти двое — неприкасаемые. И в ней сразу же взыграла кровь отца. Она попросила потесниться человека, сидевшего рядом с ней, и, указав на освободившееся место, сказала неприкасаемым:

— Садитесь вот сюда!

Новые вспышки молний и новые раскаты грома. Огромные черные тучи теперь покрывали небо сплошь. Четыре часа, а темно, как поздним вечером. Так же темно, так же мрачно было и на душе у Суниты.

Она мучительно думала о том, что же сказать отцу. Как бы ей хотелось обрадовать его! Но радовать-то было нечем. А при его состоянии, расстройся он даже из-за пустяка, может опять случиться удар. И последний…

Она не хотела об этом думать, но ничего не могла с собою поделать.

Между тем автобус двигался вперед, делая редкие остановки. По стеклам окон хлестал дождь. Иногда его встряхивало на ухабах, и тогда пассажиры стукались головами и обменивались сердитыми взглядами. В такие минуты Суните хотелось, чтобы автобус пришел в Савалгао поскорее. Но уже мгновение спустя она мечтала совсем о другом: чтобы у автобуса, например, лопнула шина и чтобы она приехала в Савалгао как можно позже. Эти противоречивые желания все время боролись в ней, и примирить их было невозможно. Как ни старалась она не думать о том, что ее так тревожило, мучительные мысли снова и снова возвращались: так уснувший в слезах ребенок время от времени всхлипывает во сне.

В Савалгао автобус прибыл ровно в шесть. Пассажиры поспешно выходили. Дождь почти прекратился, но по дороге, громко журча, бежали целые потоки, и ребятишки пускали в них бумажные кораблики.

Сунита поспешила домой. Едва переступив порог, она спросила у соседки:

— Отец не слишком вас беспокоил?

— Он не пожелал со мной разговаривать.

— Вот как? Почему же?

— В три часа я принесла ему чай. Потом Джаярам усадил его к окну, подложив подушку. А в четыре, когда я поднялась к нему и спросила: «Не хотите ли лечь?», он только взглянул на меня и тут же молча отвернулся к окну. Я заглядывала к нему в пять — как сидел, так и сидит. Не понимаю, что с ним творится…

Из глубины дома донеслось громкое пение Джаярама: «Черными тучами небо затянуто…» Сунита быстро взбежала наверх и остановилась в дверях комнаты Наны.

Отец полусидел, опираясь на подушку и неподвижным взглядом уставившись в окно. Подойдя к нему, Сунита спросила:

— Отец, не хочешь ли чаю?

— Пожалуй… Налей.

— Ямутаи сказала, что ты уже часа два так сидишь. На что ты там смотришь?

— На что смотрю? На небо, покрытое тучами… Смотрю и вспоминаю прожитую жизнь. Как в тюрьме сидел, как работал среди неприкасаемых… И Говинда вспомнил. Знаешь, был у меня мальчик — Говинд. Хороший мальчишка. Мне очень хотелось обучить его, но однажды, вот в такой же ненастный день, он от меня убежал… Да, правда, ничего-то у меня никогда не выходило!

Он немного помолчал и потом отрывисто спросил:

— Ну что? Видела министра?

Сунита молча наклонила голову.

— Ну, и что же он сказал?

Солгать ему? Не расстраивать его? Но что придумаешь?!.

Сунита посмотрела на отца. Тот в ожидании ответа уже закусил нижнюю губу, уже весь подался вперед. Лоб его прорезали глубокие морщины, он явно начинал сердиться. Ей показалось, что его левая рука дрожит.

Взглянув на Суниту исподлобья, старик проговорил:

— Дочка, ты словно нарочно насыпала соли на мою рану. Ну кто тебя заставлял ехать и унижаться?! Молчишь? Нет, ты отвечай! Что все-таки сказал министр? Наверно, он и не помнит Нану Раджанс. Конечно, где ему помнить? В трудные времена я был нужен, а теперь…

Он силился что-то еще добавить, но не смог — голос ему изменил. Сунита видела искаженное злобой лицо отца, и тревога ее возрастала. Долго ли еще он будет смотреть на нее такими страшными глазами?

Наконец он снова обрел дар речи и срывающимся голосом закричал:

— Ты… ты… опозорила меня! Какого черта! Кто тебя просил?!

Тут он схватился за горло. Сунита совсем перепугалась, представив себе, что сейчас может произойти непоправимое. Сердце у нее колотилось, как подстреленная птица. В этот момент снизу донесся голос Ямутаи:

— Нана, к вам пришли!

Сунита посмотрела на людей, поднимавшихся по лестнице. Это были те двое, которых она усадила в автобусе. Старший, едва увидев отца, бросился к его ногам.

— Нана! Учитель! Не узнаете меня? Это я — Говинд…

— Какой Говинд?

— Тот самый, что когда-то удрал из вашей школы. Двадцать лет прошло с тех пор…

— Так ты — Говинд? Тот самый… Кем же ты стал и на что живешь?

— Есть у меня свой клочок земли…

— Сыт?

— Когда сыт, когда нет.

— Ах, если бы ты тогда не бросил учиться…

— А я и явился, чтобы это исправить. Вот мой старший сын Нараян. Он поступает в колледж. Платить за него государство будет.

— Государство? — недоверчиво переспросил Нана. Говинд утвердительно кивнул.

— Значит, свобода и в твою хижину пришла? Что ж, это хорошо… — заметил Нана как бы про себя.

— С тех пор как парень начал учить английский, — продолжал Говинд, — я только об одном и мечтаю: пусть хоть мой мальчишка выйдет в люди, ученым станет, если мне самому не довелось. Пусть он исполнит желание Наны! Вырезал я вашу фотографию из газеты, на стенку приклеил — мальчишка утром встанет, поклонится вам и только потом за книжки садится. В этом году он кончил школу. Говорит: «Врачом буду!» Вот я и привез его к вам: благословите сына, а уж тогда и в колледж ему можно ехать. Долго вас разыскивал, насилу нашел.

Он умолк и подал сыну знак. Тот быстро подошел к Нане и опустился у его ног на колени.

Сунита посмотрела на отца. Лицо его светилось какой-то молодой радостью. И он улыбается! Сколько лет она не видела у него на лице улыбки…

Чтобы благословить юношу, Нана поднял левую руку, но тут же опустил ее.

— Эх, благословляют-то правой! Дочка, подними-ка мне правую руку!

Сунита подошла и положила парализованную правую руку отца на голову Нараяна. Нана срывающимся от волнения голосом произнес:

— Выучись на доктора, сынок, избавляй людей от болезней и страданий. И никогда не забывай свою деревню, друзей. Помни о бедных!

Повернувшись к дочери и не переставая радостно улыбаться, Нана сказал:

— Ах, девочка, прожить бы мне еще лет семь-восемь. Увидеть своими глазами, как этот мальчик будет врачом, тогда можно и…

Сунита прикрыла ему рот рукой, не дав договорить. Сердце ее переполняло счастье, и, боясь заплакать, она молча отвернулась к окну.

Из окна открывался чарующей красоты вид. Дождь давно прошел, из-за гряды темных туч заходящее солнце осыпало землю золотом своих прощальных лучей.

 

Дождь

Шелестящий нарастающий звук дошел наконец до его сознания. Взвизгнули тормоза.

Шанкар пришел в себя, вздрогнул и мгновенно отскочил на обочину дороги. Словно нацелясь на него, двигались два огромных светящихся глаза, но тут же подались в сторону и исчезли. Машина, просвистев шинами, умчалась, растворилась в густом мраке, будто разгневанная змея, с шипением скользнувшая в свою пору.

Он огляделся. Ну конечно, сам же, олух, и виноват: остановился посреди дороги. Шофер, наверно, сигналил еще издали. И как это он не услышал?

Шанкар долго не мог прийти в себя от только что испытанного страха. Он увидел, что стоит около великолепного, широко разросшегося баньяна. И тут вспомнился ему такой же огромный баньян, что рос перед храмом в родной деревне. Вспомнилось, как детьми они с Пандурангом любили карабкаться по его воздушным корням.

Узнает ли его Пандуранг? Пандуранг теперь стал знаменитостью, все говорят о его фильмах. Вдруг забыл и не вспомнит друга детства? Шанкару от этой мысли стало не по себе. А не повернуть ли назад, пока еще не поздно? Вообще не ходить к Пандурангу?..

Но что же тогда делать? Возвратиться домой ни с чем? А что они будут есть? Колючки жевать? Дома у него два беспомощных существа: старуха мать и пятилетняя дочка. Был у него когда-то клочок земли, да пришлось его продать, когда жена заболела. Умирая, жена им наказывала:

— Берегите девочку, заботьтесь о ней.

Будь он один, все было бы проще — батрачил бы у кого-нибудь. Кое-как да прокормился бы. А заработать на троих куда труднее…

И преодолев сомнения, Шанкар медленно двинулся дальше.

Быть может, Пандуранг и узнает его. А если узнает, поверит ли, что он умеет водить машину? Возьмет ли к себе в шоферы? Эти мысли мучили его неотступно.

В ночном небе не было ни облачка. Дорога вела мимо большого чистого пруда. Звезды сверкали так ярко, будто умылись в его водах. Они сердито мигали — может быть, недовольны были капризные ревнивицы присутствием электрических фонарей, цепочкой тянувшихся вдоль дороги?

Теперь Шанкар смотрел в оба, но тревога не ослабевала, не унималась. Он шел по гладкому и ровному асфальту и думал, что ему куда милее деревенские проселки, каменистые и поросшие колючей травой. Пусть не освещают их сияющие электрические фонари, пусть там легко наступить на змею или скорпиона, споткнуться о камень, подвернуть ногу. Но если бы была на то его воля, ни за что не променял бы он родную деревенскую улицу, где прошло его детство, где он играл и бегал, а бывало и расшибался до слез, на эту, на городскую.

Красива, удобна асфальтированная дорога — чистая, блестящая, отливает синевой. А уж какая гладкая: машины скользят по ней, как лодки по воде. Прекрасная дорога, и все же чужая ему.

Далеко уносился мыслями Шанкар, а ноги между тем несли его к дому Панду ранга. После недолгих поисков он нашел этот дом. Ворота были приоткрыты. Шанкар вошел во двор и направился к крыльцу. У двери он в нерешительности остановился.

На веранду из комнаты справа падал свет, оттуда доносились громкие возбужденные голоса. Люди о чем-то спорили, может быть, даже ссорились.

До Шанкара донеслось:

— Итак, эти крестьяне уезжают из деревни, расстаются с ней навсегда? По-моему, здесь нужна хорошая, трогательная песня, чтобы зрители, слушая ее, плакали навзрыд.

Нет, это голос не Пандуранга.

Заговорил кто-то другой. Шанкар продолжал прислушиваться.

— А не показать ли такой эпизод: крестьянская семья, перебираясь в город, увозит с собой горсть родной земли? Эту горсть они берегут как святыню, молятся на нее, пользуются как чудодейственным средством против болезней и всяческих бед…

Черт побери! Опять голос не Пандуранга. Уж не попал ли он в другой дом? Шанкар совсем растерялся. Тут раздался еще один — на этот раз женский голос:

— Ну нет, в таком случае я отказываюсь сниматься!..

— Вечно эти женские капризы!

А вот теперь — говорит Пандуранг.

Дверь с шумом распахнулась. Из комнаты на веранду выскочила нарядная красивая женщина и стала спускаться по ступенькам. Шанкар стоял сбоку от крыльца, за столбиком веранды. Он невольно подался назад. Видимо, она заметила движение его тени и тут же закричала;

— Воры! Воры!

Шанкар рад был бы бежать, но у него точно отнялись ноги. Из комнаты на веранду выбежали трое мужчин. Один кричал:

— Пистолет! Где твой пистолет?!

— Полиция! Полиция! — надрывался другой.

Третьим оказался Пандуранг, Шанкар сразу же узнал своего друга детства. Женщина кивком указала, где прячется вор. Пандуранг спустился по лестнице. Не дожидаясь, пока его схватят как вора, Шанкар сделал шаг вперед и вышел на освещенное место. Пандуранг внимательно вгляделся в него и удивленно воскликнул:

— Да это ты, Шанкар?

— Я, господин.

— Что это ты выдумал? Какой я тебе «господин»? Мы же с тобой друзья детства! Помнишь, как качались на баньяновых ветвях, состязались — кто сильнее раскачается?

— Те времена прошли, господин.

Столько боли и горечи прозвучало в этой фразе, даже в самом тоне, которым были произнесены эти слова. У Пандуранга сжалось сердце. Он спросил:

— Ну, а зачем ты пришел? И так поздно…

— Пришел просить работы.

— Какую же работу ты хочешь получить?

— Я могу водить машину.

— Ты ведь как будто бы жил раньше в Бомбее, и работа там у тебя была?

— Да, жил, целый год. Но это было давно.

— Почему же оттуда уехал?

— Не понравилось мне в Бомбее.

— Ого! Да ты чудак! Все считают, что нет места лучше, чем Бомбей. Все рвутся туда…

— Так у меня ведь вся семья в деревне оставалась — мать, жена, дочь. И свой клочок земли был. Вот и бросил я город…

— А теперь-то что случилось? Почему здесь работу ищешь?

— Жена у меня умерла. Землю за долги забрал ростовщик.

— Вот оно что! Ну, хорошо. Давай сейчас же и пойдем к машине. Надо этих господ отвезти на съемку. Кстати и посмотрим, какой ты шофер.

…Шанкар возил главным образом жену Пандуранга, машина целыми днями была в ее распоряжении, а самого Пандуранга он видел редко. Пандуранг же о своем друге детства знал лишь то, что рассказывала ему жена. Она находила Шанкара забавным, не от мира сего, или «чокнутым», как шутливо его называла. Каждый день она подмечала в нем все новые чудаковатости и рассказывала мужу о странностях в его поведении. Ей нравилось и поддразнивать Шанкара, а вызвав его на очередную «глупость», затем от души над ним потешаться. Как-то она спросила его:

— Господин Шанкар, вы на меня не сердитесь?

— За что же мне сердиться, госпожа?

— Да вот вы все время при мне, а вам даже ни разу не удалось побывать на студии. Наверно, хочется?

— А что там такого интересного?

— Ну, всякому лестно там побывать. Многие наши знакомые ужасно обижаются, если их туда не пригласишь. Ах, какие там красивые актрисы, господин Шанкар!

— Я знал только одну красивую женщину, госпожа, то была моя жена.

Ах, как смеялась жена Пандуранга, передавая мужу эти слова Шанкара!

— Я уж заподозрила, не импотент ли он? Вообразите только! Жена — единственная его апсара! А? Ну не дурак ли?

Она и впрямь начала сомневаться: здоров ли психически этот их новый шофер? Как-то она повезла детей на прогулку в городской парк. Шанкар привез их, но в парке стал ждать далеко от того места, где они расположились. Хозяйка решила подглядеть, как будет вести себя этот странный человек, оставшись один. Нормальный мужчина, по ее мнению, занялся бы высматриванием хорошеньких девушек среди гуляющих. Вон ведь другие мужчины так и косят глазами на всех проходящих красоток, чуть шеи себе не выворачивают, глядя им вслед. Все, но только не Шанкар.

Поначалу он неподвижно сидел на пригорке, совсем как каменное изваяние. Потом коснулся рукой травы, провел по ней ладонью, погладил ее. Снова замер и опять погладил, будто ласкал живое существо. Вид у него при этом был такой, словно он играет на ситаре и зачарован пленительными звуками музыки. А потом, когда они уже собирались уезжать из парка, Шанкар вдруг нагнулся, украдкой сорвал пучок травы и сунул себе в карман. Ну разве нормальный человек будет себя так вести?

Однако что касалось его работы, жене Пандуранга не в чем было упрекнуть Шанкара. Он никогда не опаздывал. Машина у него шла превосходно — ни сбоя тебе, ни тряски. Когда за рулем был Шанкар, то казалось, ты не в автомобиле сидишь, а у себя дома в собственном кресле и какая-то волшебная сила плавно передвигает его по воздуху.

А Пандуранг так и не сошелся ближе со своим другом детства. В одном он был уверен твердо: Шанкар никогда не употребит во зло память об их детской дружбе. Разве не могут вырасти рядом в одном и том же лесу благородный сандал и колючая акация? Так, наверно, думал об их отношениях и сам Шанкар и отчужденность принимал как должное. Пандурангу же, напротив, даже хотелось, чтобы друг детства был с ним искренним, стал ближе, поделился бы своими радостями и заботами. Но Шанкар в его присутствии всегда молчал.

И что за человек этот Шанкар! — думал Пандуранг. Есть ли у него вообще сердце? Настоящий истукан! Рот на замке, глаза — без всякого выражения. Никаких привязанностей, никаких влечений — не курит даже. Получит жалованье — отправит денежный перевод в деревню. Придет оттуда открытка, что живы-здоровы. Вот и все отношения. Это и вся его любовь к матери и дочке? Неужели нет у него интереса к женщинам? Ну да, умерла любимая жена. Но не идти же из-за этого в отшельники в тридцать с небольшим лет.

Пандуранга разбирало любопытство: неразрешимой загадкой стоял перед ним Шанкар. Он в каком-то смысле задевал его профессиональное самолюбие. Режиссер Пандуранг поставил уже около десяти кинокартин. В своих фильмах он свободно и уверенно распоряжался самыми сильными страстями: любовью, гневом, ревностью, корыстью. А здесь все известные ему сценарии, все его познания в психологии, все те человеческие судьбы, описания которых громоздились на его рабочем столе, не могли ему помочь проникнуть во внутренний мир старого друга, заглянуть Шанкару в душу.

Интересно, если бы ему пришлось кого-нибудь убить — убежал бы он, пытался бы скрыться или же так и остался бы на месте преступления? Ах! Да что говорить! Разве такой убьет? Он и муху со лба согнать постесняется. Такой, если в чем случайно и провинится, сам отдастся в руки правосудия. Разве придет ему в голову прятаться, спасаться бегством? А о муках любви и говорить не приходится. Разве такой человек, как Шанкар, способен терзаться сомнениями, страдать от неутоленной страсти?

В голове у Пандуранга возникало много подобных вопросов относительно Шанкара, но ключа к душе старого своего друга он так и не мог подобрать.

Вскоре, однако, Пандуранг с головой ушел в работу над новой картиной, так что ему стало не до Шанкара.

В тот день ему предстояло снять любовную сцену с песней, которую должен был исполнять герой. Накануне Пандуранг ночь напролет не мог уснуть, обдумывая воплощение этого эпизода на экране. Песня, по его замыслу, должна была быть простой, бесхитростной, в соответствующей манере исполнения. Когда рано утром он поднялся с постели, то уже отчетливо представлял себе каждое движение, жест и позу перед камерой молодого «крестьянина» и его «жены».

Он выглянул в окно — посмотреть, каким обещает быть день, и расстроился. Все небо было затянуто сплошной завесой серых дождевых туч. Солнцу уже давно пора было взойти, но оно еще не появилось на небе. При такой погоде о съемке задуманного им эпизода не могло быть и речи.

Пандуранг отправился на студию. Чтобы день не прошел впустую, он решил отснять пока несколько второстепенных эпизодов в павильоне. Но едва он приступил к работе, как прибежал слуга.

— Ну, что там еще? — раздраженно спросил Пандуранг.

— Вас просят к телефону.

— Кто просит? Узнай, что надо?

— Госпожа просит.

«Ох, уж эти женщины! Нет от них покоя», — подумал Пандуранг, а слуге велел:

— Спроси у госпожи, в чем дело?

— Я спрашивал. Госпожа говорит: «Позови господина».

Недовольный Пандуранг подошел к телефону. Проворчал в трубку:

— Ну что такое? Опять, наверно, соус кухарка пересолила?..

— Недаром говорят, что у мужчин каменные сердца, — услыхал он сердитый ответ. Неплохая реплика! Надо запомнить.

— Ну хорошо, хорошо… Что случилось?

— Этот твой друг…

— Какой друг?

— Ну, Шанкар. Наш шофер Шанкар!

— Он заболел?

— Нет, он, кажется, напился, мерзавец!

— Напился?..

— Собралась я ехать на овощной базар. Зову его, зову, а он стоит на галерее и ухом не ведет. Подошла, смотрю: уставился на небо, как безумный, и все тут. А что на небе? Тучи, и ничего больше.

— Ну, это пустяки. Он что-нибудь натворил?

— Пустяки? А если бы завтра ты увидел в газете мою фотографию с подписью: «Покойная жена известного режиссера Пандуранга»?..

— Вы что, в аварию попали?

— Ну да! Все из-за вашего любимого Шанкара! Я же ему твердила: «Господин Шанкар, дождь пошел. Занести может машину, убавьте скорость». А он не то слышал, не то нет, словно не в себе…

— Ты сильно пострадала?

— Да нет, со мной ничего не случилось. Старуху какую-то сбили, в больницу ее увезли. Ну, теперь начнется! Полиция, допросы-расспросы! Так что приезжайте скорей! И сегодня же откажите этому Шанкару…

Пришлось Пандурангу тут же бросить все дела на студии и отправиться домой. По дороге он не переставая ругал про себя Шанкара и даже приготовил фразу, которую сразу же ему скажет: «Выходит, на тебя нельзя положиться. Такой работник, как ты, мне не нужен».

Но когда он увидел самого Шанкара, то невольно смягчился и промолчал. Тот был просто на себя не похож: бледный, осунувшийся. Пандуранг подумал, что он дрожит от страха перед наказанием: если не тюрьма, так штраф.

Шанкар заговорил первым. Не подымая глаз от земли, он признался:

— Господин, я виноват…

Пандуранг ждал, что он станет как-нибудь оправдываться, но Шанкар ничего больше не прибавил. Да, изворотливости у него маловато, отметил про себя Пандуранг. Придется, видно, как-то выручать этого незадачливого друга детства. Он положил руку на плечо Шанкара и сказал ободряюще:

— Ну ладно, не раскисай. Я постараюсь все уладить!

Тут Шанкар неожиданно поднял голову и удивленно спросил:

— Уладить? Что уладить?

— Да ведь, наверно, и старуха тоже виновата. Сама, небось, зазевалась…

— Нет, нет. Она не виновата, господин. Это я был невнимателен.

— Гм… Но если ты так скажешь…

— Конечно, я так и скажу.

— Ну что ты городишь? Не пьян же ты был, в самом деле!

Шанкар опустил глаза и покачал головой.

Пандуранг помолчал. Потом спросил:

— Но что же все-таки с тобой случилось? Расскажи.

Шанкар не отвечал.

Тогда, уже начиная сердиться на его постоянную замкнутость, Пандуранг язвительно заметил:

— Ну ясно, на красотку какую-нибудь загляделся…

Шанкар, перебил его:

— Да нет, вовсе нет, господин. Клянусь богом.

— Так что же в таком случае?

— Да вот… — запинаясь, медленно начал объяснять Шанкар, — как только мы из дому выехали… так и пошел дождь…

— Ну и что же из этого?

— Тут я и вспомнил…

— Что ты вспомнил?

— Вспомнил деревню, дом, свое поле… Вот и забылся. Ничего больше не замечал. Видел только дождь, один только дождь, думал: будь у меня крылья, полетел бы туда… Сейчас самое время пахать… Дождь стекал ручьями по стеклу перед моим лицом, а мне казалось — он льется мне прямо в душу…

Пандуранг слушал его глухо звучавший голос и изумлялся: и это перед ним его бесстрастный, бесчувственный Шанкар? Куда девались апатичность, безразличие, пустота в его глазах? Сейчас эти глаза загорелись, засверкали небывалым блеском.

— Но как же все-таки ты сбил старуху?

— Не знаю, не помню. На какой-то миг мне вдруг показалось, что черная, мокрая дорога — это мое поле, и я иду по нему с плугом. Отваливаются влажные, жирные комья земли…

Но тут Шанкар спохватился, словно испугался, не сказал ли чего лишнего, и снова умолк, уставившись взглядом в землю. Молчал и Пандуранг.

Через некоторое время Шанкар вздохнул и умоляюще проговорил:

— Господин, это в первый и в последний раз. Больше такого не случится. Клянусь вам.

Пандуранг взял обе его руки в свои и, как-то странно кашлянув, сказал:

— Ну, хорошо! Не думай больше об этом. Штраф я уплачу, и за лечение старухи тоже. Забудь про все.

И после паузы уже совсем каким-то другим тоном добавил:

— А ты за это должен научить меня, как терять голову от одного только вида дождя. Я ведь уже совсем успел позабыть, как оно бывает…

Шанкар взглянул на него растерянно, непонимающе…

 

Вьянкатеш Дигамбар Мадгулкар

В школу

Близился полдень. На школьном дворе зазвонил медный колокол, сзывая учеников.

Дину в это время играл перед домом со своей собакой и так увлекся, что ничего не слышал. Тогда его позвала мать. Не вставая с постели — ей опять нездоровилось, — она крикнула:

— Дину, не слышишь разве? Звонят. Уже пора в школу.

Но ей пришлось звать его еще несколько раз, прежде чем мальчик очень неохотно оторвался от игры и пошел в дом. На ходу стряхивая пыль с коленок и ладошек, он еще на пороге закричал:

— Мама, где моя доска и мелок? И букварь не забудь!

Мать, с трудом превозмогая слабость, встала. Он еще так мал и она готова все за него делать. А уж потом, когда вырастет, наберется ума-разума, тогда и он будет заботиться о ней, о своей вдовой матери.

Она сняла с гвоздя висевшую на стене доску, нашла растрепанный букварь и мелок, сложила все это в холщовую школьную сумку и протянула сыну. Но тут, заметив, какие грязные у него руки, нахмурилась и приказала:

— Сначала руки вымой, грязнуля ты этакий.

Дину это не понравилось. Зачем их мыть? Грязь и сама отстанет. Однако не ослушался — шлепая босыми ногами, побежал на заднюю веранду. Там он окунул разок руки в лохань с чистой водой и наскоро обтер их о штанишки. Вернувшись в комнату, напомнил:

— Мама, еще то пи. Где моя топи?

Обыскали все: комнату, кухню, переднюю веранду, посмотрели на вешалке, в стенных нишах, во все углы заглянули. Чуть весь дом не перевернули, пока не обнаружили злополучную топи на дне школьной сумки. Дину надел топи, сунул под мышку сумку и выскочил за порог. Он побежал по улице, укрываясь от солнца в тени домов. Вскоре он увидал впереди Хамзу, мальчика-мусульманина из его класса, который вместе со своим младшим братишкой Абасом из приготовительного тоже направлялся в школу. Хамза шел, прикидываясь хромым, доску и букварь он нес на голове, положив их поверх своей фески с кисточкой. Младший брат не хотел уступать старшему в чудно й походке: через каждые два шага он подпрыгивал, широко расставляя ноги.

Дину свистнул в два пальца коротким свистом. Этот способ приветствия был принят у всех ребят их школы.

Хамза обернулся на свист и, увидав Дину, остановился. Остановился и Абас, не сделав очередного прыжка. Дину догнал их и спросил старшего:

— Хамза, ты арифметику приготовил?

Хамза отрицательно мотнул головой: мол, где там! И с беспокойством заметил:

— Ну, если только учитель бить вздумает, пожалуюсь отцу. Я не виноват, что не приготовил урока, — не надо было посылать меня буйволицу пасти.

— И я не приготовил, задаст учитель и мне…

— Ура! — вдруг закричал Абас и с торжеством забарабанил по своей доске. — А у нас арифметики сегодня нету. Ура!

— Да ты-то что смыслишь в арифметике? — прикрикнул на него Дину. — Козявка! Не совался бы лучше!

Некоторое время все трое молчали и о чем-то напряженно раздумывали. Абас, задрав рубашку на животе, жевал краешек подола. Хамза усиленно тер нос кулаком. Дину скреб в затылке. Наконец его будто осенило:

— А знаете что? Давайте совсем не пойдем в школу!

Эта мысль всем пришлась по вкусу. Ура! Учитель останется в дураках. Молодец, Дину! Хорошо придумал. Хамза наказал только младшему брату не проговориться об этом дома, и они все втроем свернули в сторону и побежали к речке.

Речка, чистая и прозрачная, протекала среди зарослей тамаринда, акаций и клещевины. Уже издали было слышно ее веселое журчание. На детей пахнуло запахами водорослей, мхов, душистых прибрежных деревьев. Добежав до берега, они принялись прыгать и скакать на песке, как спущенные с привязи телята.

— Книжки и доски зароем в песок, — предложил Хамза, — ничего с ними не станется, а зато мешать нам не будут.

Дину живо разрыл песок, сделал в нем глубокую ямку. Ребята сложили туда свои учебники и доски, насыпали над ними песчаный холмик и для приметы положили сверху камень.

Полуденное солнце купало в речке свои горячие лучи. В прозрачной воде сновали крохотные рыбки, временами застывая на месте и шевеля нежными прозрачными хвостиками.

Хамза закатал свои длинные широкие шаровары, засучил рукава рубашки.

— Буду рыбу ловить, — объявил он и вошел в воду. Дину и Абас остались на берегу — наблюдать.

Хамза нацелился на маленькую, в палец длиной, рыбку, неторопливо плававшую на мелководье. Спинка ее по цвету почти не отличалась от песчаного дна.

Стараясь ступать как можно осторожнее, Хамза медленно делал шаг за шагом. Вот он наклонился над водой, сложил ладони так, словно собирался накрыть ими бабочку. Рыбка держалась на одном месте. Хамза плотно сомкнул пальцы, опустил руки на воду. Дину и Абас затаили дыхание и, не мигая, следили за рыбкой. Та не двигалась с места, только слегка шевелила хвостом. Хамза рванулся вперед, и руки его по локоть ушли в воду.

У Дину екнуло сердце, Абас даже тихонько вскрикнул. Не разжимая крепко сжатых ладоней, Хамза вернулся на берег. Осторожно разъединил руки. Тьфу ты! В них было пусто.

— Вон она, смотри! — показал Дину. Нахальная рыбешка даже не собиралась удирать, она только отплыла поближе к большому камню и спряталась за ним.

Отряхнув руки от песка, Хамза снова пошел в наступление. Он обогнул камень и подобрался к рыбке. Снова нацелился, снова бросился на добычу… Но опять проворная рыбка выскользнула из-под самых его пальцев. Хамза пустился догонять ее, за ним, не утерпев, прыгнули в воду и его товарищи.

Однако на этот раз рыбка совсем исчезла из виду. Мальчишки все глаза проглядели, но так ее и не обнаружили.

— Знаешь, Дину, — сказал Хамза, — они всегда прячутся у самого берега во мху. Если захватить горсть мха вместе с песком, то уж две-три там обязательно затрепыхаются.

И Хамза очень похоже изобразил, как «трепыхаются» рыбки. Абас чуть не захохотал, так смешно вышло у старшего брата, но на всякий случай, чтобы его не рассердить, сдержался и даже прикрыл рот рукой.

— Идемте вверх по течению, — предложил Дину, — там дальше у берега мха много.

Они пошли по воде, все больше удаляясь от деревни. Ступали по мягким зеленым водорослям, держались за мокрые скользкие камни, пробирались через тростниковые заросли, путаясь в густой сетке их переплетающихся корней.

Хамза снова принялся за рыбную ловлю. На этот раз ему повезло: с десяток средней величины рыбешек, длиной примерно в его ладонь, вскоре уже оттягивали завязанный наподобие мешка край его рубашки. Поймав в воде рыбку, он швырял ее на берег и, когда она, оглушенная, разинув крохотный красный зев, засыпала, подбирал и клал к остальным. Попутно он не забывал просвещать приятеля:

— Гляди, Дину, этот, с черной спинкой, — лобан, а тот, поменьше, с усами, — пескарь.

Дину брал рыбешек в руки, с любопытством их разглядывал.

— А вы что, едите их?

— Ого, да еще как едим! И до чего они вкусные! Надо только кишки вынуть, почистить — и на сковородку. Добавить овощи, соль, перец… М-м-м… объедение! — восторгался Хамза.

У Дину даже слюнки потекли. А малыш Абас пошевелил только губами, облизнулся, сглотнул раз-другой и принялся жевать рукав своей рубашки.

Скоро, однако, Хамзе ловить рыбу надоело. Он взял у Дину его топи, намочил в воде, сложил туда свой улов и, засунув топи за пояс шаровар, предложил:

— Пойдемте лучше в лес, голубиные яйца собирать.

На противоположном берегу рос густой колючий кустарник. Там, переплетаясь ветвями, стояли стеной мимоза, ююба, камедное дерево, акация. Сюда приходили обычно за хворостом деревенские женщины. Рамоши и манги собирали здесь медовые соты. А мальчишки-пастухи наведывались в эти заросли, когда созревала ююба, и лакомились ее красно-бурыми сладкими плодами.

Нащупывая босыми ногами путь, раздвигая колючие ветки, мальчики осторожно вступили в заросли. На высоком дереве сидела ворона — чистила перья, время от времени оглашая округу громким карканьем. По веткам камедного дерева, взмахивая пушистым хвостом, перебегала белка с засохшим шариком ююбы в лапках. Вот она задержалась на верхнем сучке, остановилась, погрызла, встряхивая головкой, красно-бурый плод, вдруг выронила его, перевернулась на сучке и зацокала, заверещала. А пониже из дупла боязливо выглядывали трое бельчат.

— Хамза, смотри! — крикнул вдруг Дину, ударив рукой по стволу какого-то дерева, — вот оно, голубиное гнездо!

Хамза осторожно пробрался по колючкам, посмотрел.

— Да нет, Дину, это не голубиное. Это гнездо лесного воробья. Знаешь, у них такая оранжевая спинка, а на шейке желтое пятнышко…

— Как это ты хорошо различаешь гнезда! — восхитился Дину.

— Не велика премудрость, подумаешь! У голубей гнезда всегда из прутиков и больше по размеру. А это, смотри, маленькое и из травинок. Оно мягкое-мягкое…

Хамза вскарабкался по стволу, подобрался к гнезду и протянул руку. Тотчас же из гнезда выпорхнула птица. Она была точь-в-точь такая, как описывал Хамза: оранжевая спинка и желтое пятнышко на шейке. Птица уселась на верхней ветке, над гнездом, и, встревоженно чирикая, завертелась на месте, задергала хвостиком.

— Есть там яйца, Хамза? — нетерпеливо спросил Абас.

— Нет, здесь пока нету. Они ведь только начали гнезда вить. Скоро закончат, тогда и яйца положат. А вот у голубей уже должны быть. Поищем-ка их гнездо…

Искать Хамзе пришлось недолго: он показал Абасу на кривую акацию, где в развилке и находилось голубиное гнездо. Оно не пустовало: коричневатая птичка сидела в нем и, склонив голову набок, мигая круглым глазом, смотрела на детей.

— Это патанский голубь, они крупней наших, — пояснил Хамза.

Дину прицелился и швырнул камешком в ствол кривой акации, голубь с шумом выпорхнул из гнезда и отлетел в сторону. Дину полез на дерево. Лезть было трудно, острые колючки цеплялись за кожу, царапали, впивались в тело. Но Дину упорно приближался к цели. Наконец он добрался до гнезда и заглянул в него. В сплетенном из тонких прутиков круглом гнезде лежали, как в корзинке, два продолговатых, ослепительно белых яичка. Осторожно, едва прикасаясь к ним пальцами, Дину вытащил яйца. Спускаясь обратно, он зацепился за колючку и порвал рубашку.

Яйца Дину отдал на сохранение Абасу. Тот осторожно положил их себе в нагрудный карман.

Долго еще бродили мальчики среди пахучих густых зарослей. Собирали яйца, гонялись за белками, нашли гнездо синего голубя.

— Хамза, — спросил у брата Абас, — а это что за дерево, божий бабхал, да? — Он показал на невысокое дерево с развесистой кроной.

— Да, это божий бабхал, — подтвердил Хамза, — уж очень смола у него хороша.

И мальчики тут же принялись собирать желтоватую смолу божьего бабхала, потому что всеведущий Хамза уверил их, что за нее можно будет получить у деревенского лавочника несколько пайс.

— Вот хорошо! — обрадовался Абас. — Тогда мы в день уруса купим на эти деньги свисток или же сладких ривали в масле! — Малыш даже глаза зажмурил в предвкушении удовольствия. А пока за неимением иных лакомств засунул в рот указательный палец.

От горячего воздуха, насыщенного всевозможными запахами, мальчиков разморило, они чувствовали себя усталыми.

— А какая из себя «палка Рамы»? — поинтересовался Дину. Ему приходилось слышать о таком растении от маленьких пастушков.

Ему объяснил Абас:

— «Палка Рамы» высокая-высокая… Ее сок очень любят козы…

Кого только не повстречали дети в лесу! И разных красивых птиц, и белых мышей, и зеленокрылых стрекочущих светляков. Светляков ловил и складывал в спичечную коробку Дину. Хамза нашел соты и угостил товарищей сладким душистым медом.

Но не обошлось и без беды: Абас наступил на колючку. Острый шип глубоко проколол кожу и, обломившись, застрял в подошве. Абас поджал ногу и громко заплакал. Хамза усадил братишку и другой колючкой попробовал вытащить занозу, но безуспешно. Тогда он нашел кустик дикого хлопка, сорвал лист, разломил его и выступившим белым соком помазал ранку.

— Перестань реветь, — прикрикнул он на Абаса, — завтра колючка сама выйдет.

Абас вытер нос рукавом рубашки и, прихрамывая, пошел дальше.

А солнце между тем уже склонялось к западу. Подул ветерок, принес с полей запах колосьев и нагретой земли. Птицы готовились ко сну.

— Скоро темнеть начнет, — сказал Хамза, — пора домой.

Мальчики вернулись к речке и вдоль берега отправились вниз, к своей деревне. Абас раздавил в своем кармашке голубиные яйца, и они растеклись. Пришлось отмывать в речной воде липкие желтоватые пятна.

Всем захотелось есть. Хамза дал каждому по кусочку камедной смолы, чтобы хоть немного утолить голод. Съел и сам кусочек. Смола растворялась во рту душистой вязкой массой, склеивала челюсти.

Когда они подходили к деревне, небо было уже совсем багровым от заката. Мальчики откопали свои книги, грифельные доски, мелки и пошли по домам. Над деревенской улицей клубилась пыль: это возвращались с пастбища овцы и козы.

Мать Дину сидела во дворе и начищала высокий медный светильник. Увидев возвращающегося сына, она воскликнула:

— Как ты долго! Боже мой, а лицо-то какое у тебя красное! Где это ты так загорел?

Дину ничего не ответил. Он все еще чувствовал себя не дома, а там — на привольном лесном просторе, еще виделись ему и блеск солнца в речных струях, и снующие в прозрачной воде рыбки.

А мать подумала: вот ведь как задержал их сегодня учитель! И от мысли, что сын ее прилежно постигает премудрости науки, ее материнское сердце преисполнилось гордостью и удовлетворением.

 

ГУДЖАРАТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА

 

Панналал Пател

 

Крик в ночи

Шумный город после полуночи медленно затихал, как уставшее от рыданий дитя: то всхлипнет, то задремлет.

Лето, многолюдный городской квартал, где ветер заперт, как в тюрьме. Жара выгнала из нор даже крыс, а что говорить о людях! Одни улеглись на верандах, другие вытащили тюфяки на площадки лестниц, третьи растянулись прямо на улице. Некоторые забрались на крыши своих домов в поисках прохладного уголка. Те же, кто остался в доме, распахнули окна и двери.

Все утихло. Заснули все переулки квартала. Заснула главная улица — Сараям, словно старая женщина, которая весь день молола муку и ночью прикорнула тут же возле ручной мельницы. Скрип жерновов давно умолк, но нет-нет да и задрожат, задвигаются натруженные руки старушки-улицы: это крысы и мыши бегут от кошки — ночного дозора.

В кинотеатре закончился последний сеанс, зрители разошлись, и ворота заперли за последним клерком, уехавшим на своем велосипеде.

Сторож развалился на скамейке и закурил — то ли тянул он сигарету, то ли тишину, обступившую его со всех сторон.

Ресторан опустел. После целого дня беготни мальчишки, прислуживающие в ресторане, свалились тут же на улице, бросив под себя одеяла из разноцветных лоскутков.

Три часа ночи. От тусклого света уличных фонарей сон становится лишь глубже. Тянет прохладой.

И вдруг кто-то будто вонзил нож в горло ночной тишины. Раздался громкий крик:

— Вор, во-ор, помогите, хватайте его!.. — Голос звучал глухо, будто рот кричавшего заткнули кляпом.

Крик донесся из того дома, где на лестнице возле своей мансарды спал Бхавсар. Он проснулся от жажды и протянул руку к кувшину с водой. Но, услышав крик, сразу вскочил, кинулся вниз по лестнице и открыл дверь в комнату, откуда, как ему показалось, кричали.

— Шарда бхабхи, где вор? Зажгите свет! Он в доме, он еще не успел убежать…

Шарда, женщина средних лет, протирая глаза, удивленно спросила:

— Кто здесь? Это вы, Бхавсар бхаи?

— Зажгите свет, где у вас выключатель?

Но Шарда молчала, и это озадачило Бхавсара. Он спросил:

— Почему вы кричали?

Спавшая на веранде соседнего дома тетушка Видья всполошилась.

— Эй, кто там кричал?

Заткнув конец сари за пояс, она подошла к дому Шарды. Дверь осталась открытой, и она услышала последние слова Бхавсара: «Почему вы кричали?»

Когда наконец свет зажегся и тетушка Видья увидела Бхавсара, сон слетел с нее окончательно.

Вслед за Видьей подошло еще несколько человек. Один из соседей сказал:

— Я сквозь сон услышал крик и не мог разобрать, с какой стороны кричат, а сюда прибежал уже на голос тетушки Видьи.

— Если был вор, — подхватил другой сосед, — то он, наверно, еще в доме. Я спал на улице, здесь никто не пробегал.

Они тоже увидели Бхавсара в комнате Шарды. Та, поправляя сари, объясняла Бхавсару:

— Я кричала во сне!

Заметив у двери тетушку Видью, Шарда и ей повторила:

— Во сне, тетушка!

Бхавсар вышел из дома.

— Я собирался налить воды из кувшина — он стоял у меня в изголовье, — как вдруг услышал крик и, конечно, сразу прибежал сюда. Мне показалось, что за шкафом прячется человек, и в руке у него блестит нож. И тогда…

Но тут тетушка Видья недоверчиво хмыкнула и отвернулась. Бхавсар смутился. И с каким-то деланным смешком закончил свой рассказ:

— Оказалось, что Шарде бхабхи просто сон приснился.

— Ну конечно, дружок, это был только сон! — подтвердила и тетушка Видья. — Теперь идите спать. Ничего не случилось, идите спать, идите!

Вообще говоря, это было очень забавно, и у разбуженных среди ночи людей слово «сон» вызывало шуточки и смех. Но после речей тетушки Видьи, непонятно почему, все соседи вдруг замолчали. В наступившей тишине Бхавсар поднялся к себе в мансарду.

Сидя на своем матраце со стаканом воды в руке, он снова объяснял тетушке Видье:

— При первых же криках — «Вор, во-ор!» — я встревожился. Где вор? Потом слышу: «Помогите, хватайте его!..» Кричали из комнаты Шарды бхабхи. Я побежал, думаю, схвачу негодяя. Открываю дверь и вижу, что Шарда бхабхи лежит в кровати, глаза протирает. Я спрашиваю: «Шарда бхабхи, где вор?» А она мне говорит: «Бхавсар бхаи, это был сон, я кричала во сне!» Затем она зажгла свет — и тут пришли вы!

Тетушка Видья повторила тем же тоном:

— Конечно, дружок, конечно, спите спокойно. Что было, то прошло…

Бхавсар с трудом сдержал гнев.

— Что было, то прошло? — переспросил он. — Что вы хотите этим сказать?

Но тетушка Видья и глазом не моргнула.

— Эй, братец Васи! И вы ведь все слышали? Разве я что сказала Бхавсару?

И тут соседи принялись успокаивать Бхавсара:

— Перестаньте об этом, братец! Что теперь говорить! Разве вас в чем-нибудь обвиняют?

Бедняга Бхавсар! Все, видно, были заодно.

Шарда сидела на пороге своего дома, прислонившись к дверному косяку.

— Ох, что подумают люди про Бхавсара, тетушка Видья? Клянусь вам, не приснись мне этот сон…

А тетушка Видья только подумала: «Они оба умерли раньше, чем их ударили ножом». И дала Шарде совет:

— Ложись-ка лучше спать, чем болтать лишнее. Сама заснешь, и люди успокоятся. Я ухожу, и вы, братец Васи, тоже идите спать.

— О нас не беспокойтесь, мы о своем толкуем, — ответил Васи и, усевшись на матрац, завел беседу с двумя приятелями.

Бхавсар у себя в мансарде прислушивался к разговору соседей, но голоса звучали глухо, и слов нельзя было разобрать.

Васи, тетушка Видья и Бхавсар уже много лет снимали комнаты в этом квартале. Сын тетушки Видьи служил в торговой фирме, Васи работал в книжной лавке, а Бхавсар, пожилой вдовец, был учителем.

Сейчас Васи рассказывал приятелям о событии, очень похожем на сегодняшнее. Он говорил тихо, чтобы ни одно слово не достигло ушей тетушки Видьи, чутких как у кошки…

— Это случилось лет десять тому назад. Сын тетушки Видьи попался вот точно так же, как сегодня Бхавсар. В тот раз выручил парня учитель: вывел через другую дверь. Поэтому тетушка и юлит теперь. И кого хочет обмануть? Это нас-то? «Ничего не случилось, всего-навсего крыса прошмыгнула… А вы идите спать, идите…»

И, оправляя постель, он еще раз насмешливо передразнил Видью:

— Ничего не случилось, милые, ничего. Идите спать!

Бхавсар разобрал последние слова Васи — ну ясно, соседи над ним смеются! Он почувствовал себя глубоко несчастным и в слезах обратился к богу: «Ты-то ведь знаешь, всевышний, что я ни в чем не виноват!»

На следующее утро в квартале только и было разговоров, что о «воре во сне». С одной стороны, многие считали, что вдовец Бхавсар не такой уж безгрешный. С другой стороны, сорокалетняя Шарда всего полгода жила в этом квартале, детей у нее не было, и уже поэтому выглядела грешницей. Кроме того, ее муж, агент компании по продаже машин, часто находился в разъездах. И это тоже само по себе говорит о многом…

Конечно, все эти толки и пересуды шли за спиной Бхавсара, и люди по-прежнему относились к нему с уважением. Тем не менее Бхавсар в воскресенье увидел в окно, как женщины, начищая у колонки медные кувшины или покупая овощи у заезжего торговца, неизменно поглядывают на его окно и о чем-то перешептываются. А ведь после ночного происшествия прошло уже пять дней!

У Бхавсара было трое детей. Сын имел собственную лавку и снимал с семьей отдельный дом. Две дочери жили с отцом. Старшая, студентка колледжа, вела хозяйство, младшая училась в седьмом классе.

Теперь обе дочери Бхавсара слонялись по дому грустные и молчаливые. Подружки перестали у них бывать. И Бхавсар уже не раз замечал: когда старшая, направляясь за покупками, проходила мимо соседок, те с ней даже не здоровались, а некоторые бросали на нее косые взгляды.

Однажды утром девушка спросила у отца:

— Все кругом твердят о каком-то «воре во сне», что это такое, папа?

— Кто тебе сказал о «воре во сне»?

— Дилип сказала. И Хариш повторил.

Хариш был внуком тетушки Видьи.

— Что же сказал Хариш?

— Он сказал, что несколько дней назад тетушке Шарде приснился вор. Что это за вор ей приснился, ты не знаешь?

У Бхавсара упало сердце. Справившись кое-как с волнением, он посоветовал:

— Ты бы спросила об этом у самого Хариша.

— Я и спросила, а он ответил: «Спроси лучше у своего отца».

— Вот как?!

Бхавсаром овладел гнев. Он готов был бежать к старухе, чтобы показать ей, где белое и где черное. Бхавсар ей скажет, что он не такой негодяй, как ее сынок, который торгует на «черном» рынке, что он не такой развратник, как тот, который десять лет тому назад…

Но Бхавсар знал, что это бесполезно. Он только бы ухудшил свое положение…

Вечером дочь со слезами упрашивала Бхавсара переменить квартиру.

— Нам не надо здесь оставаться… Уедем отсюда. — И она разрыдалась.

Бхавсар не отважился спросить у дочери, почему ей так хочется уехать. Ясно, она все поняла… У него комок подступил к горлу. Он откашлялся и, вытирая набежавшие на глаза слезы, сказал только:

— Хорошо, доченька! — И добавил как бы про себя: — Вместо пятнадцати рупий придется платить пятьдесят, а жилье будет вдвое меньше. Но ничего не поделаешь!

Помедлив немного, он спросил:

— Ты-то сама ведь не думаешь, что все эти толки — правда?

— Я всем твержу, что это неправда, но никто мне не верит. И эта тетушка Видья тоже.

— Я знаю, почему эта старуха не верит. Но, доченька, бог все видит! Пусть в твоей душе не будет ни капли сомнения. Ни в чем я не грешен, ни в чем! Спи спокойно. А я завтра же возьму свободный день и найду новую квартиру. Буду давать больше уроков!

На третий день, когда вещи Бхавсара уже начали грузить на тележки, вся улица как будто опечалилась. Во многих заговорила совесть, появились сомнения: «Нет, этот человек не мог пойти на такое дело… А если сама Шарда этого хотела, то зачем же она кричала? Назначила свидание и вдруг заснула? Кто же засыпает перед свиданием? Нет, не может этого быть».

Обычно, когда кто-нибудь из соседей переезжал из квартала, тетушка Видья бросала все дела и выходила на веранду. Сегодня же она не показалась. На душе у нее было неспокойно. Она осталась в доме, бралась то за одно, то за другое — и все валилось у нее из рук.

Шарда неподвижно стояла у своего порога, прислонившись к двери. На глазах у нее блестели слезы. Ей хотелось только одного: попросить прощения у честного, ни в чем не повинного человека, которого из-за нее опозорили, — и ей было все равно, что подумают люди о ее поступке.

Дочери Бхавсара пошли за тележками, а он сам, бросив прощальный взгляд на свое жилище, уже спускался по лестнице, когда вдруг раздался прерывающийся от рыданий голос:

— Бхавсар… Бхаи…

Он увидел Шарду и по выражению ее лица понял, как ей тяжело. Но прежде, чем Шарда успела что-либо сказать, он произнес спокойно и твердо:

— Не принимайте случившегося близко к сердцу, Шарда бхабхи! Бог правду знает! — С этими словами он повернулся, чтобы уйти, и увидел своих дочерей, торопливо возвращавшихся из переулка к нему навстречу.

И так уже придавленный горем, Бхавсар подумал, что случилась еще какая-то новая беда. Он бросился к ним, еще издали спрашивая:

— Что произошло? Почему вы вернулись?

Вслед за девушками с чемоданом в руке шел муж Шарды. Бхавсара охватил ужас. Его пронзила мысль: конечно, кто-то написал мужу обо всем, и тот в ярости бог знает что наговорил его дочерям. Но что это значит? И тележки с вещами возвращаются!

Испуганный и растерянный Бхавсар взглянул на Шарду: не попросить ли помощи у нее?

Но на лице Шарды появилось такое странное выражение, что Бхавсар усомнился, станет ли она его слушать.

Между тем подошли его дочери.

— Деву бхаи велел нам вернуться. И повозкам тоже…

Бхавсар подумал: «Деву бхаи непременно затеет драку, и это на глазах у всей улицы!»

Но потом он заметил, что Деву бхаи выглядел вовсе не разгневанным, а лишь огорченным.

Деву бхаи подошел, отдал чемодан жене и обнял Бхавсара.

Стоявшим поодаль обитателям квартала, наблюдавшим за ними, показалось: разъяренный Деву бхаи накинулся на Бхавсара с побоями.

А Деву бхаи выпустил Бхавсара из своих объятий и повел обратно в дом.

— Ну и чудак же вы, добрый человек! — говорил он. — Чего переполошились? Собаки лают — ветер носит, не так ли? Разве я не знаю, что у Шарды есть странность кричать во сне? Хорошо, что ее письмо нагнало меня в дороге и я успел вернуться, а не то…

Бхавсар видел, как дочери снимают вещи с тележек и вносят в дом. Глаза его наполнились слезами, и он вознес благодарность всевышнему, который будто услышал в последнюю минуту беззвучный крик несчастного и пришел к нему на помощь.

 

Узелок с желтым порошком

Стоящего в клетке обвиняемого — молодого парня — обыскивали долго и тщательно. Показав на небольшой узелок в пестром шелковом платке, судья спросил:

— А что у тебя здесь?

Парень молча взглянул на узелок, потом тяжело вздохнул и тихо проговорил:

— В этом узелке, сахиб, вся моя «Рамаяна».

— Но что же именно?

— Желтый порошок, сахиб.

— Значит, ты ехал на свадьбу? А где твой свадебный наряд? Почему вместо разукрашенной повозки у тебя телега, запряженная буйволами, а вместо сватов — мешки с рисом? Люди справляют свадьбу днем, а ты собирался ночью? У людей на свадьбах громко бьют в барабаны, а ты норовил втихомолку? Странная какая-то свадьба, ты не находишь?

— Ваша правда, сахиб, — согласился обвиняемый под общий смех в зале. Когда вновь наступила тишина, он с мольбой в голосе обратился к судье: — Сахиб, позвольте мне рассказать про этот узелок все с самого начала.

Различные нарушения закона, связанные с контрабандным провозом зерна для продажи в соседний штат, не были здесь редкостью; но узелок с желтым порошком вызвал у всех живое любопытство. Правда, судебный исполнитель раскрыл было рот: не место, мол, здесь для твоих россказней, — но судья изъявил свое согласие:

— Рассказывай, но покороче.

— Слушаюсь, сахиб! — И, долго не раздумывая о том, с чего и как начать, подсудимый приступил к рассказу. — С тех пор, как это случилось, прошел один чомасу, за ним другой, а потом и третий…

На какое-то мгновенье юноша умолк, отдавшись воспоминаниям. Перед его мысленным взором, как наяву, возник пасмурный вечер в месяце шраван: над зарослями кустарника по берегам реки низко нависали тучи; потоки мутной, пенящейся воды неслись по дорогам, размытым недавним ливнем.

— Весь день я пахал на том берегу, где пасли скот и наша деревня, и соседняя. Выгон и переправа у нас были общие, хотя деревни наши в разных штатах. К вечеру погнал я быков домой и у реки стал ждать, пока переправится соседское стадо буйволиц. Половина его уже вошла в воду. И вот, сахиб, вижу я, что вода в реке все прибывает, а двое пастухов, старик и девушка, совсем молоденькая, этого не замечают. Я кричу им, что река из берегов выходит, торопитесь, и сам бросаюсь подгонять их скот. Старик тоже понукает буйволиц, а эта девушка, сахиб…

Парень вдруг смутился и замолк. Затем продолжал:

— Я кричу ей: «Кики!.. — Девушку звали Кики. — Вода поднялась, ухватись за хвост буйволицы и плыви к берегу!» А она в ответ только смеется: «Зря ты меня запугиваешь, Лакшман, я в воде как рыба плаваю».

Он снова смутился. Почтительно сложив руки, сказал:

— Простите, сахиб. Не очень-то умею я рассказывать, но эта девушка и вправду была тоненькая, как рыбка. «Ну, хорошо!» — ответил я ей и повел быков вброд. Иду и оглядываюсь… И еще раз крикнул: «Эй, глупая! Хватайся же за хвост быка и плыви за мной!» Но, конечно, сахиб, вы ведь знаете, каковы женщины: уж если не захотят слушаться, никакой силой не заставишь. Девушка стала подвязывать сари, а я поплыл к тому берегу.

На середине реки, где уже очень глубоко, я опять оглянулся: девушку захлестывало водой. Сначала мне показалось, что она плывет, и я подумал, напрасно за нее беспокоюсь. Потом вижу, она из сил выбивается, сникла словно павлин, который распустил свой пышный хвост, а тут налетел ветер и смял всю его красоту. И вот стала она тонуть. Что делать? Броситься ей на помощь? А ну как она притворяется и только поднимет меня на смех? А если она потонет на моих глазах? Тогда и мне жизни не будет, пусть уж лучше смеется надо мной! И я кинулся к ней, рассекая руками мутную бурлящую воду…

Тут голос юноши от волнения прервался.

— Через минуту я был возле нее. Хотя мы оба находились в опасности, я все же не удержался, чтобы не пошутить: «Ну, что, рыбка, домой поплывешь или прямо в море?» Вместо ответа она крепко уцепилась за меня. А я вспомнил пословицу: кому на роду написано быть повешенным, тот не утонет, прижал девушку к себе и… да, сахиб…

В этом месте Лакшман умолк и не произнес слов, звучавших в его душе: «Один всевышний знает, я обнимал „рыбку“ или она меня; у меня ли хватило сил бороться с волнами или сами боги укротили их».

Не стал он рассказывать и о том, как уже на берегу некоторое время ни он не выпускал ее из объятий, ни она не разжимала своих рук.

И даже сейчас, в переполненном зале суда, юноша, казалось, видел, как Кики не отрываясь смотрит на него благодарным взглядом. Мокрое сари прилипло к стройному девичьему телу. И она чудилась ему богиней, овеянной колдовскими чарами, которая явилась на берег из пучины вод.

Придя в себя, юноша продолжал:

— …Да, сахиб, вытащил я девушку на берег и хотел уйти. А она взяла меня за руку и говорит со смущением: «Как я тебя отблагодарю?» На глазах у нее слезы. Я и сам смутился и не знал, что ответить. Быки между тем тоже выбрались на берег, уставились на нас, подняв уши, и как будто внимательно слушали наш разговор. «Эх, сестричка, пусти-ка меня, а то быки убегут, плуг поломают…» Я старался уклониться от ее благодарности. Но она не отпускала мою руку и все упрашивала: «Нет, Лакшман, я должна отблагодарить тебя!»

Видно, сахиб, недаром говорится, чем лучше человек, тем злее у него судьба. Я подумал: эта девушка живет из милости в доме братьев, и моя жизнь тоже, сахиб…

Опять дрогнул голос юноши, но, справившись с волнением, он продолжал:

— И тут, на берегу, мы дали друг другу клятву верности. Она сказала мне: «Выбираю защитником только тебя; не мать, не отца, не брата, не сестру!»

При последних словах у него перехватило дыхание. С большим трудом он договорил:

— С тех пор прошло три чомасу, сахиб… — Лакшман вдруг разрыдался. Силы оставили его, и он прислонился к прутьям клетки.

Судья распорядился дать ему воды.

— Мы слушали тебя со вниманием, — сказал судья, — но ты так ни разу и не обмолвился ни словом про этот узелок. Ты нарушил закон, поехал продавать зерно в другой штат. Но зачем ты взял с собой желтый порошок? Где тут связь?

— Хорошо, я расскажу и об этом, — и, помедлив, словно собираясь с силами, Лакшман продолжал: — Итак, мы дали друг другу слово, как бы обручились. По обычаю я должен был сделать подарок братьям девушки — триста рупий. Они, как и я, бедные, и не могли отдать Кики без денег. Взрослая сестра уже года три была для них обузой. Из-за нее один из братьев не мог жениться: не было денег, чтобы справить свадьбу. Поэтому…

— Почему же ты не женился? — не понял судья.

— Я бы женился, да где было взять триста рупий? Мы собирались пожениться в том же году. Братья соглашались немного подождать с деньгами. Но, как видно, человек предполагает, а бог располагает. В том же году все решили тучи: они ушли раньше бхадара. Летом все высохло — урожай пропал. И вся наша семья — старая мать, младший брат и я — целых двенадцать месяцев жили впроголодь. Нужда да беда — какая уж тут свадьба! На другой год урожай выдался хороший, на двести рупий можно было продать зерна, но не дремал ростовщик, и за долги…

— Все забрал, да? Ну, а потом? Причем же все-таки тут желтый порошок? — допытывался судья.

— Да, вот теперь дошло и до порошка, — сказал Лакшман, глотая подступившие к горлу слезы.

Присутствующие приготовились услышать о развязке.

— Пришла на праздник дивали одна наша женщина к своим родителям. Она недавно вышла замуж за парня из соседней деревни, где жила Кики. Я встретил ее и спросил про девушку. В ответ услышал: «Ах, братец, уж так она убивается, так плачет, бедняжка!»

Меня словно огнем обожгло! Да и судите сами, сахиб, каково ей, несчастной, жить под косыми взглядами невесток. Из невест ушла, а замуж не вышла! Братья ее торопят, а их жены над ней насмехаются. И вот что женщина передала мне от Кики: «Если наша свадьба состоится — сейчас же пришли желтый порошок, а если нет — яд!»

Тогда я понял, сахиб, что больше она терпеть не в силах. И я решил: дом продам, себя продам, но деньги за эти дни соберу. И пошлю ей желтый порошок.

У меня в амбаре было манов тридцать пять риса. Наш деревенский торговец давал не больше шести рупий за ман. А в соседнем штате цена была восемь-десять рупий. Да к тому же лавка государственная, там не обвесят. А если и обвесят, то не больше, чем наш торговец, сахиб.

В дни дивали люди веселятся, а я сидел в амбаре и по зернышку пересчитывал рис. Продам его в другом штате, думал, и будет у меня тогда свадьба. Если же продать в своей деревне — потеряю восемьдесят рупий! А теперь, выходит, пришлось потерять все, сахиб.

Наконец слушателям стало ясно, почему у парня оказался с собой желтый порошок. Однако никто не проронил ни слова. Судья не останавливал Лакшмана, и тот продолжал:

— Я считал, сахиб, что этот рис — мой и я могу его продать, где хочу. Разве это преступление? Разве перейти границу штата — преступление? Тогда я решился и купил у нашего торговца четверть сера желтого порошка.

В дни дивали люди украшают коров и водят их по улицам; люди в эти дни веселятся, а я и мой бедный младший брат… что мы делали? Мы сидели в амбаре и ссыпали рис в мешки. Я надеялся, что в праздничную ночь сипаям на границе между штатами будет не до службы. И я запряг быков. На душе у меня было неспокойно, но я решил, что это с непривычки, ведь никогда не поступал так раньше, вот потому-то сердце и бьется тревожно… — Силы Лакшмана заметно убывали. Теперь он говорил так, словно бханга выпил. — Не успел я еще через пограничную полосу переехать, как с той стороны прогремел голос, словно выстрел из ружья: «Стой!» И будто сам грозный бог предстал передо мной. Сердце у меня оборвалось. Потом я просил-молил сипаев: «Братцы! Простите меня, отпустите, ведь я же свое собственное зерно везу. — И даже ругаться стал: — Вы должны охранять нас, а сами обманываете, обираете, грабите! Такую низкую цену назначили в нашем штате!» Но кто будет меня слушать, сахиб? Мне же и затрещин надавали.

Тут парень умолк, решив, что говорить здесь на эту тему дальше — все равно что буйволицам «Гиту» читать… И, сложив почтительно руки, он обратился к судье с последней просьбой:

— Сахиб, никто не внемлет нам, горемычным, кроме всевышнего. Вы уже вынесли мне приговор: мою телегу, быков и зерно забрать, а меня самого посадить в тюрьму. На моих руках старая мать и младший брат — каково им без меня придется? Но я прошу вас, сахиб, только об одном: этот узелок с желтым порошком пусть возьмет моя мать — она сейчас находится здесь — и передаст его той несчастной девушке вместе с моими последними словами… — Его голос слабел, казалось, он терял сознание. — Один всевышний рассудит, кто грешник, кто праведник, но в этом мире… мы с тобой… уже… не встретимся… Посылаю тебе этот узелок с желтым порошком. Возьми его и найди себе другого спутника жизни, более счастливого, чем я… — Опустившись на пол, он смог только прошептать: — Будь счастлива! — и разрыдался.

Судья вышел, приказав отложить до завтра исполнение приговора, хотя и сегодня времени для этого было достаточно. За ним разошлись и другие.

Остались только джамадар и бедняга Лакшман с узелком желтого порошка, завернутым в пестрый шелковый платок. Даже у джамадара не хватило духу тащить плачущего, убитого горем юношу в тюрьму. Конечно, нет необходимости вести преступника туда сейчас — ведь исполнение приговора отложено до завтра. Но джамадару, повидавшему в суде не одно такое дело, все было известно наперед. Поэтому он утешал Лакшмана, не подавая при этом никакой надежды, словно приговор уже приведен в исполнение:

— Ну, будет, друг! Поднимайся, возьми себя в руки… Я все понимаю, дорогой. Мне вот хочется спросить у бога: «Ну хорошо, ответь, кто преступник: тот, кто назначил в этом штате такую низкую цену на зерно, или же тот, кто пытался продать зерно, добытое своим трудом, по его настоящей цене?» Друг! Ты вырастил зерно, и ты же вор, и ты погибаешь!.. Я все вижу, дорогой, все понимаю, но…

Джамадар смотрел, как юноша вставал, тяжело дыша, словно слабый, больной человек, и невольно подумал: «А ведь это молодой, здоровый крестьянин. И что с ним стало! Все это похоже на дурной сон…» Но тут он увидел, что осужденный направляется к выходу, и спохватился:

— Нет, друг, не туда ты идешь, тебе надо вот в эту дверь… А теперь забудь, дорогой, все забудь… ту речку, ту несчастную девушку, свою клятву, узелок с желтым порошком и то, что я сказал тебе, друг, тоже забудь!

 

ЛИТЕРАТУРА ОРИЯ

 

Упендропросад Моханти

Все возвращается на круги своя

1

Не берусь судить, водились ли за Радхикадеби другие пороки, но один ее порок был известен всем — это ненасытная страсть к бетелю. От многого могла отказаться Радхика, но расстаться с бетелем свыше ее сил. Она должна была жевать его двадцать четыре часа в сутки, иначе настроение у нее портилось и она, что называется, сатанела. В такие минуты Радхика себя не помнила и любому могла наговорить все что угодно.

Радхикадеби была хозяйкой богатого дома, в котором жило много прислуги. Одна из служанок, Менки, специально приставлена к Радхике, чтобы снабжать ее сверточками бетеля. Менки постоянно находилась подле хозяйки, держа под рукой серебряную шкатулку, в которой хранился наготове толченый орех и все другие необходимые для приготовления бетеля припасы. Как только у Радхики освобождался рот, Менки хватала шкатулку и спешила подать ей новую порцию. Радхика клала по сверточку за каждую щеку и опять принималась жевать, а спустя несколько минут сплевывала жеваный бетель в объемистую латунную урну, которую носили за ней, куда бы она ни шла.

Менки давно служила в доме Радхики и была не просто служанкой, но и неизменной спутницей хозяйки, не отходившей от нее ни на шаг. Придет Радхика в кухню отдавать распоряжения — Менки тут как тут со шкатулкой и урной. Сидит Радхика вечером в доме подруги, отводя душу в беседах с приятельницами, — Менки держит возле нее плевательницу и шкатулку. Одним словом, до того неразлучны были эти женщины, что злые языки называли Менки тенью хозяйки.

И только ночью, когда Радхикадеби ложилась спать, Менки на какие-то короткие часы принадлежала самой себе и могла немного отдохнуть, да и то хозяйка не отпускала ее до тех пор, пока она не наготовит впрок с дюжину сверточков, не положит их в шкатулку у изголовья и не поставит рядом урну. Радхика спала очень неспокойно и просыпалась за ночь по нескольку раз. Проснувшись, она шарила в темноте рукой, находила шкатулку, клала в рот сверточек, а то и два, жевала, выплевывала и засыпала снова.

Менки изо всех сил старалась угодить госпоже, но все равно Радхика раз двадцать на день бранила ее. Стоило Менки допустить хоть малейший промах, как Радхика приходила в ярость. Она кричала, ругалась, топала ногами так, что в доме стены дрожали. Доставалось не только служанке, но и всем предкам ее до четырнадцатого колена. Не было такого оскорбления, перед которым остановилась бы расходившаяся хозяйка. Обидно было слушать такое, но Менки ко всему притерпелась. Она впускала ругань госпожи в одно ухо и тут же выпускала ее через другое, ибо знала, что язык у хозяйки поганый, но сердце доброе.

Что и говорить, Радхикадеби без всякого удержу поносила Менки, хотя и на добрые слова не скупилась, много ругала ее, но и голубила не меньше. В хорошем настроении она в Менки души не чаяла. Когда Менки удавалось угодить госпоже, доброте ее не было конца, тогда Радхика была сама душевность.

— О Менки, душечка моя, — нежно говорила она, — какой чудесный ты приготовила бетель. Если б ты всегда так орех толкла, мне и сердиться было бы не на что. Ну полно, полно, уродинка моя, хватит дуться. Без этих вот капризов ты бы у нас была просто золото!

Часто изливала Радхика свой гнев на Менки, зато и выделяла ее среди другой прислуги. Садясь за трапезу, она усаживала Менки рядом с собой и спрашивала:

— Что тебе угодно, душечка? Не хочешь ли овощей с горчичным маслом? Эй, Бономалия, подай-ка ей подливы и тиона!

Стоит ли говорить, что остальной прислуге Менки была как бельмо на глазу. Как ей перемывали косточки, когда ее не было рядом! «В этом доме Менки правит, как захочет, так и поставит, это же вторая Нандарани», — говорили одни. «Ну и что, — отвечали другие, — нам-то какое до этого дело? Да пусть она со своей госпожой хоть в рай отправляется!» Однако до Радхики эти разговоры не доходили, да и при Менки заводить такие речи ни у кого не хватало духа, зато за спиной ее честили почем зря.

2

— Ну вот что, душечка! — обрушилась однажды хозяйка на Менки. — Клянусь тебе, я к воде не прикоснусь, пока не выставлю тебя из дома, скотина рогатая!

Сегодня Радхикадеби места себе не находила от злости. Распаляясь все сильнее и сильнее, она дошла до белого каления. Что ни слово, то злая брань, что ни слово — отборная ругань. В этот день произошло нечто в высшей степени неприятное, поэтому госпожа с самого утра была сильно не в духе.

Встав с постели, Радхика пошла умываться и тут обнаружила, что куда-то делось золотое кольцо, которое она носила в носу. Это не сулило ничего хорошего! Когда теряется золотая вещь, дом покидает богиня Лакшми, на смену счастью и спокойствию приходят беды и напасти. К тому же сегодня четверг, как раз день Лакшми. Встревоженная Радхикадеби кликнула всех служанок и приказала им во что бы то ни стало отыскать кольцо. Три раза перетряхивали они всю постель, обшарили все комнаты, все дорожки, по которым утром прошла Радхика, — кольцо как в воду кануло. Долго сидела хозяйка мрачнее грозовой тучи. Наконец с тяжелым вздохом она подошла к изваянию божества и трижды поклонилась ему, сложив руки ладонь к ладони. «О мать Джогулаи, — мысленно обратилась Радхика к богине-покровительнице деревни, — сохрани нас и помилуй! Пусть не коснется беда моего дома!»

Затем Радхика с хмурым видом отправилась чистить зубы. Водя в рассеянности палочкой, она нечаянно оцарапала до крови язык. Возвращаясь в комнаты, она споткнулась о порог и упала.

— О боже мой! — вскричала в отчаянии Радхика. — Кто это сегодня с самого утра шлет на меня всякие напасти? За что? Я ведь никогда никому не делала зла.

И в этот миг ей на глаза попалась Менки.

— А ты куда смотрела, когда на ночь шкатулку с плевательницей ставила? — набросилась Радхика на служанку. — Куда могло кольцо деться, если не в постель упало?

— Воля ваша, я ни в чем не виновата, — оправдывалась Менки. — Я хорошо помню, в постели ничего не было. Вы понапрасну придираетесь ко мне.

Радхика терпеть не могла, когда ей возражали. Слова служанки окончательно вывели ее из себя.

— Что ты сказала? — грозно спросила она, заскрежетав зубами. — Я понапрасну придираюсь к тебе? Много понимать о себе стала, тварь негодная! Не-ет, с прислугой нельзя обращаться ласково — сразу же на голову тебе сядет. Еще раз спрашиваю, куда могло деться кольцо? И предупреждаю тебя, мерзавка, если опять посмеешь перечить мне, ты об этом горько пожалеешь!

В подтверждение своих слов Радхика с остервенением застучала кулаками об пол. Менки стояла едва не плача. «Боже праведный! — воскликнул