Малый заслон

Ананьев Анатолий Андреевич

На опушке хвойного леса

 

 

1

В лесу ещё царили сумерки, а снежная поляна уже ослепительно поблёскивала в утренних лучах холодного зимнего солнца. Оно вставало над лесом большое и красное, рассечённое надвое острым шпилем старой кряжистой ели, и по сугробам, тянувшимся к дороге, ползли розовые тени. Было тихо, как в тайге, и только изредка тяжёлые вздохи дальних батарей сотрясали морозный воздух; тогда вздрагивали ели, и с веток бесшумно осыпался снег.

Воткнув лопату в свежую, парившую на морозе глину, Ляпин сел на сваленную сухую ель. Не спеша снял рукавицы и окликнул ефрейтора Марича.

— Идём, Иосиф, закурим.

Они вдвоём, по приказанию сержанта Борисова, рыли блиндаж для лейтенанта Рубкина. Метрах в двадцати от них, у дороги, стояло в окопе орудие. Оно казалось белым от инея. Между развёрнутыми станинами прохаживался часовой, то и дело приплясывая, отогревая ноги.

Марич присел рядом с наводчиком. Ляпин протянул ему кисет.

— Держи. И газетка тут…

— Спасибо, не курю.

— Какой же ты солдат, если не куришь?

— Не курю и все.

— Я тебе скажу: с табачком оно и время быстрее, и на душе спокойнее. Ты вот вчера говорил: ребята над тобой подшучивают. Само собой — не куришь, не пьёшь.

Марич молча смотрел на снег, на свои ноги.

— Но ты не обижайся, ребята незлобивые, посмеются и перестанут, вот и все с них, — пряча кисет, продолжал Ляпин. — Как бы там ни было, а броневик ты подорвал и не растерялся. Смешно, конечно, до ветру пошёл под самый броневик… Главное — не растерялся, это да. Я тоже, брат, не легко начинал службу. Только меня другое мучило — наряды вне очереди да гауптвахта. Вот случай, послушай. Выехали мы однажды на манёвры. Не помню, то ли в село самовольно сходил, то ли ещё что, одним словом, проштрафился. Вызвал меня взводный и весь взвод выстроил, конечно. Стою перед своими товарищами без пояса, без обмоток. Берет взводный лопату, очертил квадрат и говорит: «Рой! Это твоя губа будет!» Я, значит: «Сколько суток мне сидеть?» «Пять! И без прогулок». Ого, думаю, пять и без прогулок — много. Разрешите, говорю, добавить сюда ещё маленький кружок. Ну, и начертил рядом с квадратом кружок. «Это, — спрашивает взводный, — что такое?» Это, — отвечаю, — сортир, товарищ лейтенант, потому что пять суток и без прогулок. Разозлился тогда взводный: «Десять!..» Вот так. за свой язык и страдал. Молодой был, такой, как ты. А ребята меня так «сортиром» и окрестили. Сперва обидно было, а потом ничего, привык, даже и внимания не обращал.

— А десять суток-то отсидел? — переспросил ефрейтор, пристально посмотрев на усатого наводчика.

— Отсидел.

С минуту молчали, прислушиваясь к нарастающему грохоту боя. Все чаще и чаще гремели на тракте, где заняли оборону главные силы полка, орудийные залпы, эхом прокатываясь по лесу. Солнце уже поднялось над остриём кряжистой ели и слепило глаза солдатам. Марич надвинул на глаза каску, а Ляпин только прищурился, словно разглядывая что-то в гуще темно-зеленой хвои.

— Давай-ка поскорее закончим и пойдём отдыхать, — предложил наводчик, поднимаясь и берясь за лопату.

Марич тоже встал и с трудом разогнул спину, и расправил плечи.

— Все болит. Все косточки ноют.

— Это с непривычки.

— Ни согнуться, ни разогнуться…

— С непривычки всегда так. Напряжёшься, понатружишь, — оно и болит. А потом разомнёшься, и все будто так и надо. Сколько мы землицы перекидали за войну? А? А сколько ещё перекидаем? Тут тебе не только Беломорский канал, целое море вырыть можно. Ты вот что, Иосиф, иди-ка лучше жердей наруби для перекрытия. Хотя нет, погоди, я сам пойду, скорее дело будет. А ты пока подровняй стенки и углуби ещё на штык. Землю не разбрасывай, наверх покидаем, а потом снегом замаскируем.

Ляпин взял топор и отправился в ельник рубить жерди. Когда он вернулся, ефрейтор Марич подровнял стенки и углубил дно блиндажа и теперь только подчищал ступеньки; щеки его горели от работы и мороза, шинель на спине заиндевела, а от лица валил пар.

— Да ты, видать, человек артельный, — заметил наводчик. — Лейтенант не приходил?

— Был.

— Понравился блиндаж?

— Ничего не сказал. Велел вон ту ёлочку срубить, вон, что у обочины. Говорит, мешает дорогу просматривать.

— Это ерунда, это мы враз… А ещё что?

— Больше ничего. Побыстрее, сказал, заканчивайте, и ушёл.

— Опять в лес?

— В лес. — Марич улыбнулся, потому что ему было приятно говорить об этом. — Интересный он, ходит, рассматривает. И все один. Любит, наверное, природу, душа у него, наверное, нежная.

— А ты ничего за ним не замечал?

— Нет.

— Да, верно, ты и заметить-то не мог, недавно на батарее. Значит, душа, говоришь, у него нежная? А знаешь, куда он смотрит, когда по лесу ходит? Себе под ноги. Насупится, руки заложит за спину и пальцами теребит шинель. Вся под хлястиком выщипана. А то хворостинкой по веткам, да с плеча, с плеча, как саблей. Не дай бог такую нежную душу.

— Вот никогда не подумал бы.

— Взгляд воробья, а сердце кошки!

— Себя щиплет?

— Не себя, а шинель. Ладно, бери лопату, капитан идёт!

Свернув с дороги, Ануприенко не спеша обогнул сугроб и подошёл к работавшим. Ляпин и Марич, выпрямившись, вразнобой поприветствовали командира батареи. Капитан в ответ им кивнул головой и негромко сказал:

— Продолжайте.

Затем внимательно осмотрел блиндаж, смерил взглядом расстояние между блиндажами и орудием и мысленно упрекнул Рубкина: «Куда оттянул!..»

— Не в оборону ли, товарищ капитан? — спросил Ляпин, ладонью прикрывая лицо от солнца.

— Откуда взял?

— Окапываемся, как под Москвой.

— Плохо окапываемся. Разве это блиндажи — жёрдочки да ветки? Тут не только снаряд — ногой наступи и провалишься. А под орудием какой окоп? Ни от осколков, ни от ветра, так, недоразумение. Разленились, наступлениями избаловались. Ну, наводчик, что молчишь, так я говорю?

Ляпин покосился на ефрейтора, тронул убелённые инеем усы.

— Побольше б такой лени.

Ануприенко почувствовал — шутка бойцам понравилась.

— Стоять не будем, — снова заговорил он. — Не пройдёт и дня, как снова двинемся вперёд. Слышите гул? Это наши орудия бьют. Под Калинковичами, у самого города.

— И нам бы туда, — Ляпин опять потрогал усы.

— Для нас нашего хватит, наши бои от нас не уйдут. А пока придётся стоять здесь и оборонять дорогу.

Между двумя разлапистыми елями показался Рубкин. Он шёл, как всегда, медленно, угрюмо сдвинув к переносице брови; то ли от мороза, то ли от усталости и бессонной ночи — слегка сутулился, заложенные за спину руки ещё больше горбили фигуру лейтенанта. На каске и правом плече лежал снег, очевидно, упавший с ветки.

— Андрей, — позвал Ануприенко, — ты мне очень нужен. Где был? — и протянул лейтенанту руку.

— На кухне.

— Завтрак готов?

— Готов, сейчас принесут.

— Ты что такой мрачный?

— Как всегда.

— Что-нибудь случилось?

— Нет, ничего.

Чтобы не смотреть в глаза капитану, Рубкин отвернулся к дороге. Теперь он стоял спиной к солдатам. Ляпин незаметно локтем подтолкнул ефрейтора Марича и прошептал:

— Смотри, смотри…

Тонкими длинными пальцами Рубкин захватывал ворс на шинели, отрывал его и бросал в снег. Под хлястиком и ниже хлястика на сером фоне заметно выделялся белизной выщипанный, словно изъеденный молью кружок.

— Утро-то какое, а? — между тем весело говорил капитан, похлопывая в ладони. — Мороз и солнце!.. Идём, посмотрим позиции.

Они пошли по тропинке к орудию.

 

2

— Я недоволен тобой сегодня, Андрей.

Рубкин пожал плечами.

— С бойцами беседовал? Разъяснял им задание?

— Разъяснял.

— Плохо разъяснял. Это что за окоп? — капитан указал на орудие, стоявшее на расчищенной от снега площадке. Он говорил негромко, чтобы не слышал ходивший за щитом часовой. — Что это за окоп? Все, как на ладони, ни щелей, ни ровиков. А где запасные позиции? Не вижу.

— Люди устали.

— Устали, не устали, мы должны буквально вгрызться в землю. Или ты не знаешь, какая перед батареей поставлена задача?

— Знаю.

— Немцы могут пустить свои танки в обход, и тогда нам туго придётся. А мы должны устоять, во что бы то ни стало устоять, потому что от этого будет зависеть успех целого сражения.

— Я не верю, чтобы немцы пошли в обход по этому болоту. Простоим здесь сутки и снимемся.

— Лично можешь не верить, а приказ будь добр выполнять, ясно?

Рубкин пожал плечами, потом наклонился и стал поправлять голенища сапог, хотя этого вовсе не нужно было делать. С головы упала каска. Он поднял её, достал из брючного кармана носовой платок и принялся счищать снег.

— Что же молчишь? — снова спросил Ануприенко.

Многое в поведении Рубкина было непонятно капитану. Особенно раздражало его равнодушие лейтенанта. Рубкин и раньше не отличался инициативностью, но Ануприенко как-то не придавал этому значения — быть может, такой характер у человека? Но в последнее время, особенно за эти три дня, как выехали из Озёрного, поступки Рубкина не на шутку встревожили капитана. Его возмутило ночное исчезновение лейтенанта. «Ушёл к четвёртой машине?.. Ну и что ж, началась стрельба — сейчас же возвращайся на батарею, а не отсиживайся на огороде!..» Ануприенко знал, — ему как бы между прочим рассказал повар Глотов, — что во время ночного переполоха, когда с немецкого броневика ударил по колонне крупнокалиберный пулемёт, Рубкин вместе с Майей убежал на огород и там сидел, якобы оберегая санитарку, до тех пор, пока все стихло, Ануприенко не мог спокойно думать об этом. Сегодня утром, обходя батарею, он вдруг обнаружил, что окопы вырыты плохо, на скорую руку, а запасных позиций у орудий и вовсе нет. Солдаты не знают, какая боевая задача стоит перед батареей. Капитан решил наконец серьёзно поговорить с Рубкиным; ссориться с ним перед боем не хотел, но и не хотел прибегать к строгому приказному тону. Однако теперь почувствовал, что откровенного разговора все равно не получается.

Пока Рубкин счищал снег с каски, Ануприенко смотрел на его лицо: гладкое, без единой морщинки, оно было спокойным, холодным.

Как-то ещё в военном училище Ануприенко услышал и затвердил себе одну истину: с подчинёнными нужно быть чутким, будь то солдат или командир. Об этом говорил начальник училища на выпускном вечере. Теперь. Ануприенко вспомнил эти слова старого генерала. «Может, у Рубкина какое-нибудь горе? — подумал он. — Получил нехорошее письмо из дому?..» И оттого, что так подумал, стало как-то легче на душе. Может быть, действительно виноват сам он, командир батареи, а не Рубкин?

Снова он взглянул на лейтенанта, но уже другими глазами, и участливо спросил:

— Дома все в порядке?

Рубкин встрепенулся.

— Письма получаешь?

— Из дому? Получаю.

— Ничего не случилось дома?

— Это что? — Рубкин насторожился. — Почему вас это интересует?

— Хандришь ты что-то, Андрей, и я должен знать причину. Ты откуда родом? Может, земляки?

— С Алтая.

— Нет, я с Волги… А впрочем, у нас на батарее есть алтайские ребята. Кто же?.. Да санитар наш, Силок. Хорошие у вас места, хлебные. От нас, между прочим, многие уехали туда. Крёстный мой со всей семьёй, ещё в тридцать третьем, в голодном году. Писал оттуда, что устроился хорошо. Говорят, и золото есть у вас на Алтае, верно?

Усилия Ануприенко были напрасны: упоминание о родных местах нисколько не подействовало на лейтенанта, он по-прежнему был угрюм, и в тусклых глазах — безразличие ко всему. Капитан решил сделать ещё одну попытку вызвать на откровенность Рубкина и спросил напрямик:

— Что с тобой происходит, Андрей?

Рубкин слегка приподнял брови:

— Как что?

— Во время прорыва орудие в болото загнал.

— Не я.

— Слушай и не перебивай. Ночью вчера бросил батарею… Где пропадал?

— На батарее был.

— Зачем лжёшь?

— На батарее.

— Лжёшь!

— Вы не смеете так, капитан!

Лицо Ануприенко побагровело.

— Ты и сегодня не выполнил приказ!

— Какой? Запасные позиции не приготовил? Вы этого не приказывали.

— Сам должен знать.

— Забыл.

— Наживёшь беду, Андрей.

— Я дезертирок не опекаю.

— Как ты сказал?

— Дезертирок не опекаю.

— Вот ты как… — прошептал Ануприенко, поразившись той наглости, с какой произнёс эти слова Рубкин. Он растерялся и не знал, что ответить лейтенанту.

Оба молча смотрели друг другу в глаза. Возле орудия, за щитом, все ещё прохаживался часовой. Отчётливо слышался скрип его шагов.

— Поднимите бойцов, — как можно спокойнее проговорил капитан. — Двадцать минут сроку, чтобы запасные позиции были. Повторите приказание.

Рубкин медлил.

— Товарищ лейтенант, повторите приказание!

— Есть поднять бойцов и вырыть запасные позиции за двадцать минут!

— Выполняйте!

Ануприенко неторопливо прошёл мимо часового и свернул к дороге.

 

3

Ни тучки в небе; утро ясное, морозное. Солнце поднялось и застыло над елями. Стоят они по колено в снегу, одетые в дремотную тишину. Короткие тени пересекают дорогу. Снег искрится и хрустит под ногами.

Ануприенко замедлил шаг, остановился. Хотелось ещё раз повнимательнее осмотреть местность, где придётся вести бой, проверить, правильно ли расставлены орудия, но неприятный разговор с Рубкиным мешал ему сосредоточиться. «Мерзавец, наглец!» — мысленно повторял капитан. — Вот, оказывается, где собака зарыта!» Для него было ясно. Рубкин приставал к Майе, и она, наверное, отхлестала его по щекам. Конечно, так. А началось это ещё в Озёрном. Кислый запах крестьянской избы, занавешанные брезентом окна, жёлтый, мерцающий огонёк. Рубкин кладёт руку на Майино плечо, заглядывает ей в глаза… Капитан живо вспомнил тот вечер во всех подробностях; неприятный озноб пробежал по спине. Он тут же представил себе Майю, её грустное лицо и доверчивый, девичий взгляд. И вдруг поймал себя на мысли: он доволен и рад, что Майя так обошлась с лейтенантом. Улыбнулся и подумал: «Оставлю на батарее! Поговорю с командиром полка — не откажет. А с Рубкиным?.. Ещё одно замечание, и передам дело в штаб…»

Над головой послышался шум мотора. Ануприенко посмотрел вверх и сразу же увидел, как над лесом разворачивалась «рама». Зенитные батареи молчали, не желая, как видно, обнаруживать себя, чтобы потом, когда появятся в небе эскадрильи фашистских бомбардировщиков, плотным огнём преградить им дорогу. «Рама» сделала полукруг и медленно поплыла над большаком в сторону Калинковичей.

Появление в небе вражеского самолёта-корректировщика не предвещало ничего хорошего. Немцы перебрасывают войска для удара в спину нашим наступающим с юга на Калинковичи подразделениям, и «рама» просматривает дорогу. Немецкие танки, наверное, уже двигаются по тракту и с часу на час могут быть здесь. Наткнутся на главный оборонительный рубеж, расколются и пойдут в обход по просёлку.

«Боя не миновать!..»

Близость сражения заставила капитана на время забыть о Майе и Рубкине. Дремлющие под солнцем ели, заснеженная дорога, ещё минуту назад казавшиеся безмолвными и скучными, вдруг ожили в его глазах. Он смотрел вокруг и запоминал каждый выступ, каждую складку на земле, которую можно будет использовать в бою.

Метрах в трехстах просёлочная дорога вырывалась из леса и, пересекая болото, уходила в кустарник. По болоту тянулся уже заминированный пехотинцами бревенчатый настил. «Здесь, на этом бревенчатом настиле, и будет центр боя, если немцы свернут с грейдерного тракта и решатся идти в обход», — подумал Ануприенко. Он мысленно представил себе всю несложную схему обороны.

Стрелковая рота Сурова окопалась на опушке, развернув фланги по обе стороны дороги. Два орудия своей батареи Ануприенко поставил почти рядом с пехотой по обочинам, а третье оттянул назад как резервное. Если одному или двум танкам удастся прорваться через переднюю линию, они неожиданно попадут под огонь третьего орудия и будут подбиты. Командовать этим третьим орудием поручено Рубкину. Кажется, сделано все, что можно в этих условиях для успешного ведения боя. Капитан торопливо зашагал к своему блиндажу.

Не успел пройти и десяти метров, как за лесом, на грейдерном тракте, грянул орудийный выстрел. И вдруг разом заговорили десятки орудий. На главном оборонительном рубеже завязался бой.

— Вот и немцы, — проговорил Ануприенко и ускорил шаг.

У входа в блиндаж он встретил разведчиков. Они о чем-то спорили. Громче всех звучал голос Опеньки. Ануприенко прошёл быстро и только успел расслышать слова:

— Мины прыгают! Сам видел — прыгают!

В блиндаже было полусумрачно. От двери к дальней стене стлался белой дорожкой дневной свет. В углу топилась небольшая железная печка. Ещё осенью её откуда-то принёс заботливый старшина Ухватов и затем возил вместе с батарейным имуществом на машине. Возле печки сидела Майя, ждала капитана. Она только что сходила на кухню, принесла завтрак, и чтобы не остыл, поставила котелки на печку. Начавшаяся орудийная канонада встревожила и её. Земля глухо гудела, как перед землетрясением, и гул этот, казалось, доносился откуда-то из глубины, то усиливаясь, то затихая; с потолка на колени сыпался уже успевший подсохнуть над печкой песок.

Майя не слышала, как вошёл Ануприенко, и продолжала сидеть у печки, помешивая горящие угольки в топке; красные отсветы печного огня пронизывали её волосы, отчего причёска казалась ещё пышней и красивей. И от тепла, и ещё от того же красного отсвета огня щеки её разрумянились и горели, а в глазах было что-то по-девичьи восторженное, ожидающее, так что капитан даже смутился, увидев такой санитарку. Но как только Майя обернулась, он сразу же, чтобы не выдать своего смущения, заговорил о том, что на грейдерном тракте уже начался бой, что там теперь пекло, ад, но что, надо полагать, и здесь через час-два будет не лучше, потому что немцы никогда не упустят такой возможности — обойти главные силы, а это значит, что они придут сюда. Пока он говорил, все время смотрел на котелки с кашей, и Майя, заметив это, предложила капитану позавтракать.

— Ну, давай, что там?.. — он махнул рукой в сторону котелков и сел на земляной приступок возле печки.

Ел сосредоточенно. Майя стояла рядом, готовая в любую секунду подать капитану, что он попросит, но он ни разу не поднял голову; а когда кончил, бросил ложку в пустой котелок и, отодвинув его, мечтательно проговорил:

— Мать наша, гречневая каша.

На минуту закрыл глаза. Печь дышала теплом. Неодолимая усталость обняла плечи, захотелось забыть все, прикорнуть вот здесь у стенки и спать, спать. Майя подложила в топку, и теперь там потрескивали смолистые хвойные ветки, напоминая стрекот сенокосилки, и в памяти, будто из тумана, вставала знойная волжская даль…

Как ни хотелось спать, Ануприенко не мог себе позволить этого, позволить теперь, когда на грейдерном тракте уже идёт бой и немецкие танки вот-вот могут появиться здесь. А главное, не на кого оставить батарею. Панкратов ранен, лежит в госпитале, Рубкин?.. Нет, ему доверить нельзя! С трудом пересилив усталость, Ануприенко открыл глаза. У входа в блиндаж по-прежнему шумели разведчики; все так же вздрагивала земля от выстрелов и с потолка осыпался песок. Майя мыла горячей водой котелок. Она стояла возле топки, и жёлтые блики огня теперь играли на её гимнастёрке. Она не знала, что капитан смотрит на неё, и спокойно продолжала своё дело. В руках у неё откуда-то появилось белое полотенце; Ануприенко удивлённо улыбнулся: «Женщина и на войне — женщина!» Он вспомнил, что после Озёрного сегодня в первый раз разговаривал с ней. Нехорошо. Надо бы как-то подбодрить, ведь она женщина и впервые участвовала в бою.

Майя вытерла котелок, поставила его на пол у стенки и обернулась к Ануприенко. В глазах у неё появились лукавые искорки. Она улыбнулась и тихо, и нежно сказала:

— Небри-и-итый!

Так по-домашнему тепло и просто прозвучал её голос, что Ануприенко невольно провёл ладонью по подбородку и тоже улыбнулся.

— Заметила…

— Только вы можете так: никого не замечать.

— Почему?

— Не знаю.

— Ты все такая же, — шутливо заметил Ануприенко, чувствуя, что нужно изменить тему разговора.

— Какая есть!

— Ничуть не изменилась за три года…

— Это плохо или хорошо?

— В характере, — добавил Ануприенко, словно не слыша её вопроса. — А тебе очень идёт военная форма, — совсем неожиданно заключил он.

— Эта? — удивилась Майя.

— Я вообще говорю.

— Гимнастёрка большая, а сапоги — на семь размеров вперёд. Ходишь в них, как в вёдрах.

И в самом деле, — это Ануприенко заметил только сейчас, — кирзовые сапоги на Майе были большие, даже очень большие, и она действительно стояла в них, как в вёдрах. Ануприенко шутливо улыбнулся и, увидев, что Майя обиделась за эту улыбку, поспешил вставить:

— Сапоги как сапоги…

— Не смейтесь.

— А я и не смеюсь. После Калинковичей прикажу получить новое обмундирование.

— Все равно, сапоги будут кирзовые.

— Будут и кирзовые. Кончится война, поедешь в Медицинскую Академию, и такую тебе форму там дадут!.. Ни один военный хирург сейчас такой не носит!

— Кто меня туда примет?

— Примут. Ещё как примут!

— Мне бы хоть техникум закончить. Я ведь только на медкурсах и училась.

— Закончишь и техникум, — Ануприенко встал и посмотрел на часы. Было около одиннадцати. На большаке уже более получаса длился бой. «Нужно связаться со штабом, узнать обстановку…» — подумал он и, надев каску и повесив на грудь бинокль, направился к выходу. Уже в дверях, полуобернувшись, сказал, чтобы Майя оставалась здесь, при орудиях.

Едва вышел из блиндажа, в лицо пахнуло зимней лесной стужей;. Ануприенко наглухо застегнул воротник шинели.

— Морозно, товарищ капитан, — заметил стоявший на посту Карпухин.

— Разве это мороз? Игрушка.

— Холодно. Стоишь, так ноги и подсекает.

— Погоди, ещё жарко будет.

— Да уж скорее бы, что ли.

— Разведчики где?

— Ушли на наблюдательный пункт.

По узкой, в пояс глубиной, траншее Ануприенко пошёл на батарейный наблюдательный пункт. Хотя разговор с Рубкиным вначале и огорчил его, но теперь, после завтрака, капитан был даже доволен, что состоялся именно такой разговор. По крайней мере он узнал, как отнеслась Майя к ухаживаниям Рубкина. В эту минуту капитан гордился Майей, и решение — оставить её санитаркой на батарее — ещё крепче утвердилось в нем. Он снова думал о том, что как только подтянутся тылы, он пошлёт человека в хозчасть за обмундированием. Надо достать ей все по росту: и сапоги, и гимнастёрку, и шинель.

 

4

Невысокая, в снегу, ель заслоняла полукруглый окоп от солнца, и под её тенью, казалось, было ещё холоднее и неуютнее. На дно кто-то набросал хвойных веток, они неприятно пружинили под ногами; Ануприенко хотел было за это отругать разведчиков, но, подумав, промолчал — в сапогах на мёрзлой земле долго не простоишь.

Бой на грейдерном тракте заметно стихал, реже слышались орудийные выстрелы. Из штаба сообщили: немцы прекратили атаки, ведут перегруппировку сил, могут пойти в обход. «Теперь наверняка жди сюда!..» Ануприенко проследил по карте возможный маршрут движения вражеской танковой колонны и рассчитал время — через час могут быть здесь. Через час! Он посмотрел вперёд, бинокля не надо, видно хорошо. По болоту до самого кустарника тянется заметённый снегом бревенчатый настил. Ночью сапёры заминировали его. Они прошли по нетронутому глубокому снегу и — то ли по небрежности, то ли в спешке — плохо заровняли свои следы. «Грубо сработали, — с досадой подумал Ануприенко. — Грубо!..» Он стал осматривать позиции стрелковой роты — сплошной траншеи нет, по лесной опушке разбросаны одиночные окопы. Это не нравилось капитану. Но больше всего смущало его то, что командир роты старший лейтенант Суров расположил свой командный пункт не в центре обороны, не у дороги, а почти на самом краю левого фланга. Ночью Ануприенко встречался с Суровым. Тогда старший лейтенант произвёл хорошее впечатление и показался умным и смелым командиром. Это он подсказал капитану оттянуть одно орудие назад. Но сам-то он как оборудовал свои позиции — странно. Ануприенко решил сходить к командиру роты и ещё раз поговорить с ним о предстоящем бое, а заодно договориться о сигналах ракетами.

Взяв с собой Щербакова, капитан отправился на левый фланг. Протоптанная в снегу тропинка пролегала позади окопов, между елями. В окопах почти никого не было, только кое-где виднелись над брустверами зеленые солдатские каски. Пехотинцы отошли в лес и грелись у костров. Столбы синих дымков тянулись к небу. Ануприенко свернул с тропинки и подошёл к пехотинцам. Вокруг огня на ветках сидело человек восемь. На воткнутых в землю кольях сушились сапоги и портянки. Сержант, очевидно командир отделения, растирал порозовевшие от костра босые ноги. Он первый заметил подошедшего капитана, быстро встал, чтобы как должно поприветствовать командира; накинутая на плечи шинель спала, и он босой, распоясанный, но в каске, растерянно смотрел на незнакомого капитана, не зная, что делать: то ли приветствовать, то ли извиняться, то ли поскорее приводить себя в порядок, Ануприенко улыбнулся, видя перед собой такого бойца, и сержант тоже повеселел.

— Греемся, товарищ капитан, — бойко выпалил сержант. — К нашему огоньку.

Солдаты потеснились, уступая место капитану. Ануприенко присел на корточки. Кто-то из бойцов протянул кисет. Капитан взял его и вдруг увидел вышитую шёлковыми нитками надпись. «Лучшему бойцу. Пионеры школы № 21 г. Игарки». Знакомая надпись. Ануприенко взглянул на солдата, подавшего кисет.

— Не узнали, товарищ капитан? — спросил солдат.

— Сибиряк?..

— Он самый. Помните?

— Ну-ну?.. А здесь ты как очутился? Разве это ваша рота?

— Не-е, не моя, — солдат виновато оглянулся на товарищей. — Теперь моя… Тогда-то нас сразу на отдых отправили. Ну, а в селе земляков встретил, вот и попросился к ним, приняли.

— Москаленские мы, — поспешно вставил боец, сидевший напротив капитана.

— Из одного села, — подтвердил солдат-сибиряк. — Теперь нас здесь шестеро москаленских.

— Значит, в эту роту перешёл? — переспросил Ануприенко.

— Да вроде как перешёл. С земляками оно сподручнее. Я так сужу: чего мне по тылам хорониться, или калека? Слава богу, миловал…

— Нам, товарищ капитан, скорее немцев побить, да и домой, — вмешался в разговор сержант.

— А костры зачем? — заметил Ануприенко и добавил: — Огонь-то не следовало бы разводить здесь.

— Нам ротный разрешил, — оправдался сержант. Ануприенко с минуту молча смотрел на пылавшие ветки. Затем, не говоря ни слова, поднялся и, кивнув Щербакову, чтобы следовал за ним, пошёл к блиндажу командира роты.

Суров, казалось, обрадовался приходу капитана.

— Вот и сам «бог войны»! — воскликнул он. — Кстати, очень кстати. У меня как раз командиры взводов собрались.

Ночью Ануприенко заметил только, что старший лейтенант высок и худощав, как Рубкин; теперь же, хотя в блиндаже и было не очень светло, увидел его лицо. Суров улыбался, и улыбка была неприятная, отталкивающая; до самых дёсен оголены крупные белые зубы и тупой, с ямочкой, подбородок сильно выдвинут вперёд.

— Проходи, капитан, чего стал!

В блиндаже было душно от едкого табачного дыма, пахло спиртом. На небольшом выступе, напоминавшем откидной вагонный столик, стояли две фляжки и два походных алюминиевых стакана. Из полуоткрытой консервной банки торчал нож с костяной рукояткой. Полукольцом окружив столик, переминались с ноги на ногу четыре младших лейтенанта. Это и были командиры взводов. Все четверо молодые, и по всему — недавно из училища. Новенькие, ещё не обтёртые войной шинели топорщатся под ремнями, пряжки на портупеях поблёскивают, и кобуры с пистолетами слегка сдвинуты наперёд. Командиры взводов только что выпили по стакану водки и теперь были возбуждёны и веселы. Им казалось, что они уже прошли боевое крещение: рота участвовала в прорыве, хотя и шла во втором эшелоне, но это не важно — видели разрывы снарядов, слышали свист пуль и, как обычно новички на войне, гордились этим. Они с восторгом смотрели на Сурова — бывалого, видавшего виды офицера, и были довольны своим командиром.

Суров наполнил стаканы водкой и предложил:

— Бери, капитан, в пехоте народ щедрый!

Ануприенко промолчал.

— Да ты из штабных, что ли? — удивился Суров.

— Из штабных, — строго ответил Ануприенко. Ему не нравился шутливый тон старшего лейтенанта, но он понимал: батарея придана роте, и Суров здесь старший по положению, хотя и младший по званию, он отвечает за оборону.

— Держи, капитан, не всегда бывает, — Суров снова протянул стакан с водкой.

— Не за этим, — Ануприенко отстранил его руку. — Через двадцать минут немцы будут здесь.

— Новые сведения?

— Нет. Это мои предположения, но они верны, и вы скоро убедитесь в этом.

— Интересно.

— На тракте немцы прекратили атаки.

— Знаю.

— А это значит — пойдут в обход.

— Могут.

— Разве это не основание для предположений?

— Об этом я знал ещё ночью. Впрочем… — Суров на минуту задумался. Затем повернулся к младшим лейтенантам и начальнически-строго, но с оттенком отеческой доброты в голосе сказал: — Ну, ребята, по местам. Помните, что я говорил?

— Помним, — почти в один голос ответили командиры взводов.

— Никаких контратак. Наша задача: во что бы то ни стало удержать рубеж. Таков приказ командира батальона, таков и мой приказ. Сейчас костры долой, всех в окопы.

Командиры взводов торопливо вышли из блиндажа. Суров прошёлся из угла в угол, остановился.

— Емельчук! — позвал он.

Дверной полог дрогнул, и на пороге появился сутуловатый солдат в короткой, не по росту, шинели и обмотках. Это был ординарец командира роты.

— Звали, товарищ старший лейтенант?

— Забери, — Суров указал на фляжки и стаканы.

Ординарец молча взял фляжки и направился к выходу.

— Погоди, — окликнул его Суров. — Одну оставь здесь. У стенки поставь, у стенки!

Наблюдая за старшим лейтенантом, Ануприенко хмурился. «С таким самоуверенным дураком определённо провалишь бой!..» Но вот Суров заговорил:

— Вы что-то помрачнели, капитан? Напрасно. Немцев мы задержим, я в этом не сомневаюсь. Во всяком случае, умрём, но не пропустим. Впрочем, зачем умирать, до Берлина ещё далеко… Я хорошо понимаю всю сложность нашего положения. От нас во многом зависит успех всей этой большой операции. К ночи Калинковичи определённо будут взяты штурмом. Сейчас, насколько мне известно, бои идут уже на вокзале. И с южной стороны наши части под самый город подошли. Сомкнутся клещи в городе и — немцы в кольце. Не выйдут! Но к делу… — Суров развернул на столе карту и кивком головы пригласил капитана подойти поближе. — Вот наша оборона, — он пальцем провёл по кромке леса. — Фланги у нас открыты. Но, в конечном счёте, немцам нужна дорога, чтобы провести танки, а нам — выиграть время и задержать их. Фланги я завернул и рассредоточил, так что оборона у нас полукольцевая. Пулемёты установлены на высотах, можем простреливать болото перекрёстным огнём. На рассвете я все излазил здесь. Кстати, у меня в роте оказался боец из этих мест. Он говорит, что через болото тянется перешеек, по которому могут свободно пройти танки. Это здесь, на левом фланге. Вот отсюда начинается этот перешеек, от нашего блиндажа, и проходит наискосок к кустарнику. На всякий случай я поставил здесь отделение противотанковых ружей. И сам буду тут же. Опасный участок. Да, а к вашему третьему орудию, что оттянуто назад, послал полувзвод автоматчиков. Они в логу, слева. Будут охранять орудие, а главное — это наш резерв. В нужную минуту, если потребуется, мы сможем перекинуть их на любой участок.

Ануприенко смотрел то на старшего лейтенанта, то на карту: перед ним неожиданно раскрывалась та большая работа, которую проделал Суров по укреплению позиций. И вновь, как и ночью, при первом знакомстве, капитан видел перед собой умного и смелого командира; теперь ему было стыдно за свои нехорошие мысли, и он почувствовал неловкость.

А Суров продолжал:

— Какие недостатки?.. Нет сплошной траншеи. Но, во-первых, мы только-только сейчас смогли бы закончить её; во-вторых, и главное, солдаты устали бы, и тогда какие из них вояки? А одиночные окопы оборудованы хорошо. Сам проверял. Солдаты должны уметь в бою действовать самостоятельно. Этому я учил своих, и, думаю, занятия не прошли даром. Вот, капитан, такова наша обстановка. Что я упустил, давай ещё посмотрим и, пока есть ещё время, может быть успеем кое-что сделать.

Он снова прошёлся по блиндажу и остановился у входа.

— Емельчук! — позвал ординарца.

В дверях показался тот же сутуловатый солдат в короткой шинели и обмотках.

— Звали?

— Убери это зелье, — указал на фляжку, приставленную к стенке.

Как и в первый раз, ординарец молча унёс фляжку.

— Страсть у меня к этой отраве, — после минутной паузы начал Суров. — Выпью — дурак, не пью — человек. Майором был, батальоном командовал. Разжаловали за это зелье. Даже бабы от меня отворачиваются, вот как. Понимаю, все понимаю, а не могу… Я ведь со «штабистом» пошутил. Твёрдый ты оказался. Люблю волевых людей.

— Зачем командиров взводов поил?

— По стакану?! Это не беда, на морозе можно. А больше я им не даю и не разрешаю. Ребята хорошие. Я ведь нарочно с ними так, попроще, потому что самостоятельность в них развиваю. Молодые, все впереди, пусть будут бесстрашными и самостоятельными.

Что касается «развития самостоятельности», Ануприенко мог бы поспорить со старшим лейтенантом, — так ли нужно воспитывать подчинённых? — но откровенность Сурова ему нравилась. «Разжалованный майор! Вот почему такой тон разговора и обращение на „ты“, должно быть, все ещё чувствует себя в прежнем звании!»

— Ну, капитан, так что же мы упустили?

— Мне кажется, предусмотрено все, — ответил Ануприенко.

— Мне тоже так кажется. Связь с тобой налажена, телефонист твой давно уже на моем командном пункте. А вот связного от тебя нет.

— Привёл: разведчик Щербаков.

— Тогда все.

Ануприенко вышел из блиндажа вполне удовлетворённый встречей и разговором. Щербакову приказал оставаться здесь, при командире роты, а сам отправился на свой наблюдательный пункт. Шёл той же тропинкой, по-за елями. Солдаты-пехотицы уже все были в окопах. Костры в лесу закиданы снегом.

Едва Ануприенко спрыгнул в траншею, со стороны кустарника послышался шум приближавшихся немецких танков, а через минуту головной танк с белым крестом на броне выполз на бревенчатый настил.

 

5

После того как ушёл капитан, Майя долго стояла у печки, сложив руки на груди. В топке метался огонь, и труба гудела, на красной от накала плите искорками вспыхивали и гасли соринки.

Она думала о капитане. Вспомнила, каким Ануприенко был три года назад и каким стал теперь. Он только что сказал ей: «Ты все такая же…» А сам? Изменился ли сам? Нет. Такой же невнимательный и неловкий, и все так же увлечён службой. А может быть, он только её не замечает, Майю? Да и что в ней хорошего? Гимнастёрка большая, сапоги большие. Но в то время как она считала, что этот неуклюжий, жёсткий, грубый солдатский наряд делает её непривлекательной и неприметной, в то время как она думала, что именно это является причиной такого невнимательного отношения к ней Ануприенко, — в глубине души понимала, что, кроме наряда, должно быть ещё что-то, может быть, героическое и бесстрашное, чего она пока ещё не совершила, но что должна непременно совершить, чтобы обратить на себя внимание капитана. Она и раньше думала о подвиге, как все юноши и девушки, рвавшиеся на фронт, но теперь эта мысль казалась ей особенно желанной; однако, чтобы отличиться в бою, нужно быть впереди, идти вместе с солдатами в атаку, а она стоит в блиндаже, у печки, греет руки.

Раскалённая печь обдавала сухим жаром.. Майя отошла и села на приступок. Рукой нащупала санитарную сумку, взяла её и положила к себе на колени. Машинально открыла, заглянула внутрь и ужаснулась, потому что все в сумке было свалено грудой, полный беспорядок. Бинты, пакеты, вата, жгуты — все перемешалось. С тех пор как Силок оставил ей сумку, она только раз открывала её, когда перевязывала Каймирасова. Но тогда, в спешке, она ничего не заметила. «Надо пересмотреть и сложить все аккуратно!..» Она расстелила плащ-палатку и высыпала на неё все из сумки. Вместе с бинтами выпали две ученические тетрадки. Майя подняла одну из них. На обложке твёрдым почерком выведено: «Посвящаю тебе, Феня». Перелистала страницы — стихи, написанные торопливо, некоторые карандашом, некоторые чернилами. Майя наугад выбрала стихотворение и прочла:

Теперь на Алтае метель, И ты у окна грустна. Второй, второй апрель Ты встретишь опять одна. Одна на луга пойдёшь, Сбивая росу с цветов, А день будет так хорош! А солнце — в сто тысяч цветов? За эти луга с росой, За наш хлебородный край Я вышел с врагом на бой, Я разлучился с тобой, Чтоб встретить наш светлый май, Ведь в мае больше весны, Запахи трав сильней. Пусть снятся хорошие сны Тебе, подруге моей. И карты пускай не лгут — Я не боюсь штыка, Осколки меня обойдут И пули не тронут пока. Любовь во мне так сильна, Любовь так живуча во мне, Пусть тяжела война, Вынесу все на войне. Перелистнула страницу: После боя — в строй на перекличку! Здесь, на фронте, перекличек нет, Исписал бы тысячи страничек О друзьях, погибших на войне. Ещё перелистнула страницу: Когда придёт минута злая И перестану я дышать, Тогда одно хочу я знать: Кто передаст тебе, родная, Вот эту серую тетрадь? Я сердце вкладывал в неё, Оно — тебе, Оно — твоё.

Майя начала читать подряд — стихи ей нравились. Она подняла с пола вторую тетрадку и тоже прочла. «Сколько любви! — вздохнула она. — Неужели это писал тот самый санитар!?..» Она вспомнила, как в Озёрном двое разведчиков привели к ней санитара. У него была до крови растёрта нога, и ранка гноилась. Выглядел он тихим, забитым; лицо изъедено оспой, и нос неприятный, пористый, как напёрсток… Майя тогда подумала о нем: «Заморыш!..» А как он ночью рассказывал о своём Алтае, когда ехали на машине?!.. Майя вспомнила и об этом. Такой маленький, незаметный, а какое чуткое сердце! Должно быть, Феня очень красивая. Майя была рада за ту незнакомую девушку, которую так чисто и сильно любил Силок, которой тайно писал стихи, — ведь на батарее никто не знал об этом! — и чуточку завидовала ей, «Может, отправить тетрадки Фене? — подумала Майя. — Нет, увижу Силка, отдам. А ещё лучше незаметно положить ему в вещевой мешок, чтобы не знал, что я читала». Она отложила тетрадку в сторону и принялась укладывать бинты и пакеты в сумку.

Она так увлеклась этой работой, что даже испугалась, когда разведчик Карпухин, заглянув в дверь, крикнул:

— Идут!

Майя хотела спросить: «Кто? Зачем?» — но разведчика уже не было. Она вышла из блиндажа, чтобы узнать, что случилось. Карпухин, пригнувшись, бежал по ходу сообщения к наблюдательному пункту. Она взглянула на бойцов, стоявших у орудия и готовых к стрельбе, на сержанта Борисова, напряжённо смотревшего вперёд, и вдруг поняла, что идут немецкие танки. И в ту же секунду ясно услышала глухой рокот моторов. От блиндажа к окопчику, где стоял сержант Борисов и откуда он вёл наблюдение за противником, был проделан неглубокий ход сообщения. Майя пробралась по нему в окопчик.

— Куда тебя черти!.. — недовольно проворчал связист, прикрывая руками телефонный аппарат, чтобы не свалила. Он сидел внизу, на дне, и Майя не сразу заметила его.

Сержант Борисов оглянулся, но ничего не сказал, Майя стала рядом с ним. Из кустарника один за другим выползали немецкие танки и по бревенчатому настилу двигались к лесу. Башенные стволы раскачивались, как маятники, и белые кресты на броне наводили жуть, Во время прорыва Майя не видела немцев: стреляли наши пушки, наши солдаты бежали вперёд, бежала и она, и все было как в бреду, непонятно и сурово; теперь же иная картина боя разворачивалась перед ней, и она по-иному воспринимала её, — с полным сознанием, как боец, и от этого чувствовала себя смелее и увереннее. Она насчитала четыре танка. Потом показался из кустарника тягач. В открытом кузове рядами сидели автоматчики, как оловянные солдатики, неподвижные, одинаковые, в сизых шинелях и угловатых касках. За тягачом опять ползли танки. Они словно выныривали из кустарника, и не было им конца. На полпути между кустарником и лесом головной танк неожиданно остановился. Открылся люк, и выглянул немец. Посмотрел вокруг, затем высунулся по пояс и снова посмотрел вокруг. Нагнулся, что-то сказал в люк и спрыгнул на дорогу. Следом вылез из танка второй немец. Они прошли шагов десять вперёд и остановились у взрыхлённого снега.

Никто не стрелял. Будто замерла оборона. Сотни солдатских глаз следили за тем, что будут делать немецкие танкисты. Майя плотно прижалась к брустверу, сердце её гулко стучало, но ей казалось, что это бьётся пульс земли. А рядом спокойно стоял сержант Борисов. Неприкуренная цигарка свисала у него с губы, и он медленно перекладывал её с одного уголка рта в другой.

— Приготовиться! — сказал связист, принимавший команды с наблюдательного пункта.

Сержант Борисов, не оборачиваясь, слегка приподнял руку — это тоже означало команду «приготовиться!» — и Майя отчётливо услышала, как устрашающе клацнул орудийный затвор.

Между тем немцы все ещё стояли впереди танка на бревенчатом настиле и о чем-то спорили. И вдруг, резко повернувшись, поспешно зашагали к танку. Но в это время звонкая автоматная очередь рассекла тишину. Шедший позади немец подпрыгнул, как под ударом кнута, и упал, а передний уже был у танка, схватился за поручни.

— Огонь! — крикнул связист из окопа.

Борисов взмахнул правой рукой. Грянул выстрел, и Майя почувствовала, как тёплой волной обдало щеку. Земля словно перевернулась вверх ногами и снова встала на место. Бронебойный снаряд сорвал крышку люка и рассёк немца надвое. И тут же на стволе башенного орудия вспыхнул ответный огонёк. Вражеский снаряд яростно просвистел над окопами и ухнул далеко позади, в лесу.

Так начался бой.

Орудие било резко, взвихривая возле окопа снежную пыль. Воздушной волной с ели смело снег, облегчённая ветка поднялась, и теперь были хорошо видны не только дорога и кустарник, но и широкая полоса светло-голубого неба. Чёрный дым клубился над головным танком, и в этом дыму вспыхивали жёлтые языки пламени. Танк был подбит и горел. Второй танк свернул было на обочину, пытаясь обойти головной, но сразу увяз в болоте по самую башню. Его тоже подожгли снарядами. С тягача спрыгивали автоматчики и бежали в кустарник, а танки, отстреливаясь, пятились по настилу обратно. Артиллеристы успели подбить ещё один танк. Три чёрных дымных гриба слились в один большой, и он медленно отплывал в сторону, растворяясь в голубом небе. От близкой стрельбы у Майи гудело в ушах, ей казалось, что полопались перепонки. Она не слышала, как на высотках захлёбывались пулемёты, как сухо трещали противотанковые ружья, как по лесу рвались ответные немецкие снаряды.

Чувство, какое испытывала Майя в эту минуту, первую минуту боя, было для неё необычным, скорее радостным, чем тревожным, потому что она видела пока только разрывы своих снарядов, видела подбитые и подожжённые немецкие танки, убегающих автоматчиков, и это радовало её и вселяло уверенность в исход боя; но она испытывала ещё и чувство страха, как всегда бывает на передовой, хоть в наступательном, хоть в оборонительном бою, и эта боязнь чего-то, то ли своей смерти, то ли смерти других, заставляла её ёжиться, прижиматься плотнее к брустверу. Она совсем забыла о том, о чем только что думала, стоя в блиндаже у печки, к чему готовилась, — к подвигу, совсем забыла об этом и не мигая смотрела сейчас, как разворачивался на бревенчатом настиле бой.

А сержант Борисов все также спокойно взмахивал рукой, и после каждого его взмаха пронзительный звук выстрела ударял в уши. Табак из цигарки высыпался, с губы свисала теперь пустая газетка, и он уже не передвигал её, просто не замечал.

Немцы отступили в кустарник, оставив на дороге три пылавших танка. Пулемёты на высотках продолжали прочёсывать поляну, но орудия смолкли. Наступила короткая тишина, и в этой тишине Майя ещё сильнее почувствовала, как у неё гудит в ушах: такое ощущение, будто она купалась в реке и в уши набралась вода; хотелось зажать их ладонями и, наклонив голову, попрыгать на одной ноге. Она зажала ладонью сначала одно, затем другое ухо, но прыгать не стала; отпустила ладонь — гул на секунду стих, и она услышала хрипловатый голос связиста, принявшего команду с наблюдательного пункта:

— Фугасным!.. По кустарнику, беглый!..

Майя только теперь заметила, что вражеские танки, рассредоточившись, обстреливали наши позиции. То тут, то там по кустарнику мелькали ярко-белые вспышки выстрелов. Немцы успели установить лёгкую миномётную батарею, и она тоже повела огонь по лесу. Мины рвались над головой, ломая ветки, рассекая стволы, и ельник наполнился таким треском и шумом, словно кто-то прикатывал деревья огромным тяжёлым вальком.

— Фугасным!.. — крикнул сержант Борисов.

Снова над бруствером взметнулась снежная пыль. Начало бить наше орудие, и за грохотом выстрелов Майя опять уже ничего не слышала. Только: у-ух, у-ух!.. И звуки эти, казалось, пронизывали все её тело, а в щеку била тёплая волна, пахло порохом, опалённой травой, гарью. Снег впереди орудия покрылся серым пеплом.

Сержант Борисов продолжал спокойно смотреть вперёд, и это спокойствие невольно передавалось Майе. Она тоже увидела, как немецкие автоматчики выбежали из кустарника и под прикрытием своих миномётных батарей и танков кинулись в атаку. Они двигались напрямик по снегу и на ходу беспрерывно строчили из автоматов. По ельнику зашуршали пули, на каски посыпалась сбитая с веток хвоя. Дым от горевших танков застилал половину поля, и Майя не видела, что делалось на бревенчатом настиле, но другая половина — как блюдце перед глазами. Немцы метались по полю, попав под перекрёстный огонь наших пулемётов, падали и чёрными кочками застывали на снегу.

Первая атака вскоре была отбита. Но немцы, словно озлобясь, усилили миномётный обстрел. Теперь они били более уверенно и точно. Они засекли орудие. Мины рвались у самого бруствера, застилая дымом и снежной пылью горизонт.

— Нащупали, сволочи! Надо менять огневую, — Борисов повернулся, чтобы подать команду орудийному расчёту, но в это время почти рядом с окопом разорвалась мина. Сержант рукой схватился за плечо, прислонился к стенке и, подгибая колени, стал медленно оседать; по шинели расплывалось тёмное пятно.

Он уже не видел, как солдаты на руках перекатывали орудие на другую позицию. Майя перевязала сержанта и волоком на плащ-палатке переправила в тёплый блиндаж.

 

6

— Ну бьёт, ну садит, хлеще, чем под Сожью, — ворчит наводчик Ляпин, протирая глазок панорамы.

Ефрейтора Марича, как магнитом, тянет под щит. Он все плотнее и плотнее прижимается к наводчику.

— Идут уже? — спрашивает он и так втягивает голову в плечи, что неширокие поля каски, кажется, лежат на погонах.

— Чего тулишься! — сердито отвечает Ляпин. — Развернуться негде.

Лес стонет от залпов и взрывов, надломленные ели с шумом падают на землю. Пули стригут по веткам, и хвоя осыпается на голубоватый в тени снег.

— Идут уже? — снова спрашивает Марич. Он припал на колено и почти обнял станину. Настывшее железо обжигает руки, но ефрейтор не замечает этого.

Ляпин смотрит в панораму.

— Кто идёт, куда идут? — торопливо повторяет он. — Что ты, Марич, трусишь? Там же наши ребята. Да разве сержант Борисов пропустит?..

Не верит ефрейтор наводчику, но из-за щита выглянуть боится. Ему кажется, что немецкие танки уже прорвались и движутся прямо на орудие. Иначе откуда такой треск? Это хрустят сучья под гусеницами! От такой догадки сердце сжимается, и под рубашкой гуляет холодный ветерок. А ведь только что было такое солнечное утро, так красиво и мирно серебрились заснеженные ели, и он, ефрейтор Марич, начинал уже думать, что воевать совсем не страшно — вырыл окоп и лежи в нем, отдыхай. Только холодно и жёстко, но это не так страшно, и напрасно он раньше боялся идти на передовую. Даже если и бой — подноси снаряды и стреляй. Ведь так было во время прорыва. Так и будет всегда. А пройдёт месяц, глядишь, и медаль дадут. Кому не хочется вернуться домой с наградой? Щегольнёт тогда бывший парикмахер перед своими друзьями, знайте, мол, что умеем и бритвой, и ножницами, и автоматом! Медаль на груди — на зависть всем парикмахерам города. Председатель артели усаживает в кресло: «Назначаю тебя, Иосиф, заведующим „Мужским залом“. А то, может, и в заместители к себе возьмёт? Все может быть… Так весело мечтал Марич, лёжа в своём окопе, и вдруг команда: „К орудию! Идут танки!..“ Нет, теперь никаких медалей ему не нужно, если бы даже у него и были награды, он немедленно отдал бы их, лишь бы разрешили ему сейчас уползти в щель, лечь на дно и лежать, пока все стихнет.

Марич с тоской смотрит на Рубкина: лейтенант стоит в окопе и наблюдает в бинокль за боем, его зелёная каска, как грибок, возвышается над бруствером. «Хорошо быть командиром, — мелькнуло в голове ефрейтора. — Стой в окопе и командуй. А ты на открытой площадке попробуй!.. Мигом из тебя пули сделают решето!..» Но Рубкин неожиданно вылез из окопа и прямо на снегу стал устанавливать бусоль. Он получил приказание от командира батареи с наблюдательного пункта: готовить орудие к бою, стрелять с закрытых позиций по огневым точкам противника. Марич не знал об этом приказе, но оттого, что лейтенант теперь был не в окопе, ефрейтор почувствовал облегчение: «Всем так всем, а то один на виду, а другой в укрытии…»

— По местам! — коротко бросил Ляпин, заметив приготовления лейтенанта.

Зарядный ящик стоит на расчищенной от снега площадке, под елью. До него десять шагов. Марич привстал и с опаской посмотрел на ящик, усыпанный слетевшим с ели снегом. Надо идти за снарядом. Принесёшь один, беги за вторым, потом за третьим, за четвёртым, и так — до самой ночи, пока не кончится бой. По открытой площадке много не набегаешь, когда кругом свистят осколки, — пришёл твой час, Иосиф! А ефрейтору так хочется жить. Он будет стричь и брить всех бесплатно, всех-всех, и даже со сторожа парикмахерской деда Трофима ни в коем случае не возьмёт ни рубля. Почему его, Марича, назначили подносчиком снарядов, а хозвзводовца Терехина — откидывать гильзы и следить за станинами? Это все-таки здесь, возле орудия, под щитом. Где Терехин? Может быть, он согласится подносить снаряды? Марин смотрит вокруг — Терехина возле орудия нет.

— Терехина нет, — крикнул он Ляпину.

Наводчик обернулся.

— Куда он пропал?

— Приспичило! С животом у него… — вставил заряжающий.

— А ну, отыщи его, — приказал Ляпин ефрейтору Маричу.

— Загляни в щель, — посоветовал заряжающий.

В щель?! Марич с охотой заглянет в щель! Он рывком оторвался от станины и кинулся к щели, но запнулся за полу своей же шинели и ничком упал в снег. Вскочил и на карачках быстро пополз к чёрной полоске противотанковой щели.

— Ну и тип, — покачал головой Ляпин. — Не дай бог!

Вроде парень как парень, а приглядись лучше — вша!

— Притворяется, за свою шкуру боится! — сердито согласился заряжающий, хотя отметил, что во время прорыва ефрейтор Марич держался хорошо, как настоящий солдат, и подавал снаряды без задержки.

— И броневик ночью подорвал, — поддержал Ляпин, потому что чувствовал себя командиром орудия и как командир он должен воспитывать своих подчинённых, а не только охаивать и ругать.

Однако заряжающий был настроен по-другому, резко и зло; с усмешкой сказал:

— Броневик он подорвал с испугу. Пошёл, прости господи, за сарай с гранатой в руках…

— Как бы там ни было, а подбил…

— С испугу человек все, что угодно сделает, паровоз бросится останавливать.

— Чего зря говорить: с «испугу», «паровоз»… У самого-то тоже, поди, в первый день колени тряслись.

Ляпину стало жалко Марича — зачем зря на парня нападать! — и он решил защитить ефрейтора. Но заряжающий стоял на своём.

— Тряслись, да не так…

— У каждого по-своему…

— Нет, брат, трусость — не заноза, не выдавишь! — отрезал заряжающий.

Рубкин уже успел установить треногу с бусолью и скомандовал прицельные данные.

— Давай за снарядами, — сказал Ляпин заряжающему, — а я тут сам!..

Они стреляли вдвоём: заряжающий подносил снаряды, Ляпин наводил, дёргал шнур и откидывал от орудия гильзы.

Едва Марич очутился в щели, сразу такое ощущение, будто он только что по жёрдочке прошёл через пропасть и вновь ступил на твёрдую землю. И хотя земля также вздрагивала и гудела от взрывов, но выстрелы здесь, в щели, слышались приглушённо, а треск падающих елей и ломавшихся веток был настолько далёким и неясным — только внимательно вслушиваясь, можно было выделить его из общего хаоса звуков. Щель узкая. Даже ефрейтор Марич, щуплый от природы, задевает плечами о стенки. Красная глина на стенах, словно мхом, покрыта коричневым инеем, а дно схвачено тонкой ледяной коркой. Студёная сырость просачивается в рукава, в лицо веет промозглым холодом. И все же щель в эту минуту для Марича — самый уютный уголок на земле, самая удобная и тёплая квартира.

Терехин сидел в конце щели и корчился от боли. Он то вытягивал ноги, то вновь прижимал их к животу, мотал головой и уже не стонал, а рычал. По подбородку стекала с губ зелёная пена. Ефрейтор впопыхах не заметил ничего этого. Он подполз к Терехину и схватил его за рукав.

— Ты просил у меня бритву?..

Терехин только бессмысленно повёл глазами.

— Я тебе отдам бритву, отдам и ту, что с красной, и ту, что с белой костяной ручкой. Обе отдам.

— Нож! — неожиданно закричал Терехин.

— Какой нож? Бритву… Идём, будешь снаряды подносить, наводчик приказал. Да ты что? Что с тобой?

— Нож-ж!..

— Что с тобой?..

Зелёная с кровью пена опять хлынула изо рта. Лицо Терехина посинело, глаза испуганно выпучились, и сам он весь, казалось, хотел сжаться в комок; он корчился в судорогах. Марич, только теперь заметив это, испуганно отшатнулся. Что-то дикое сверкнуло в глазах Терехина. Но вот он сплюнул кровь, вытер рукавом губы, и в глазах снова засветились человеческие огоньки. Боль на минуту отпустила его.

— Иосиф, — спросил он каким-то чужим, незнакомым голосом. — Это ты?

— я.

— Спаси меня, если можешь, спаси. Я скоро умру. Я отравился.

— Как?

— Только никому не говори. Я хотел… Я хотел в госпиталь… Я ножом наскрёб зелени со старых гильз…

Терехин не договорил, забился в судорогах. Опять изо рта пошла зелёная с кровью пена. Он протянул крючковатые руки к ефрейтору, пытаясь поймать его за полы шинели. Марич попятился. Он видел, как умирает человек, и это было страшно; поспешно выполз из щели и даже не почувствовал, как тёплая взрывная волна хлестнула его по ногам.

Все это время Ляпин и заряжающий трудились возле орудия, но как ни старались, стреляли медленно — двоим трудно управляться. А с наблюдательного пункта просили прибавить огня. Наконец командир батареи вызвал к телефону Рубкина.

— Как стреляешь? Спишь! — захрипел в трубке голос капитана.

Рубкин оторопел; он понимал, что эта новая неприятность может окончиться для него плохо, и потому, слушая все ещё негодующий голос капитана, взглянул на орудийный расчёт и только теперь увидел, что стрельбу вели двое; но где были другие двое — пополнение из хозвзвода, к которым Рубкин, так же, как и Ануприенко тогда, относился с недоверием и даже пренебрежением. Он знал только одно — ни Марич, ни Терехин не были ни ранены, ни убиты, иначе их тела лежали бы возле станин. Лейтенант подумал, что бывшие хозвзводовцы, наверное, трусят, прячутся по щелям, и он, чувствуя, как злость поднимается в нем, готовился пойти и выгнать их из щели; он заставит их работать у орудия, пистолетом заставит, но приказ командира батареи выполнит. А трубка все ещё продолжала хрипеть:

— Немцы наседают на левый фланг. Пехота просит огня, а ты? Что?.. Что ты там делаешь? Или вас всех там побило? Если немцы прорвутся, — не поздоровится!

— Приму меры, товарищ капитан.

— Ты знаешь, чем все это пахнет, если сорвём операцию?

— Приму меры!

— Беглый, самый беглый огонь!

Прямо от телефона Рубкин направился к орудию. Он вошёл на огневую площадку как раз в тот момент, когда Марич задом выползал из щели. Ухнул взрыв. Словно из-под ног взметнулась снежная позёмка. На минуту окутала тьма, а когда позёмка осела, Рубкин снова увидел ефрейтора Марича, сгорбленного, как коромысло; ефрейтор бежал к орудию.

Рубкин преградил ему дорогу.

— Где был?

— Тет-те-тёр…

— Где был?

— В щели.

— По щелям прячешься? Расстреляю, мерзавца, расстреляю!

— Т-т-тав… Те-терехин ум-мирает.

— Что?

— Ум-мирает.

— Ранен?

— Н-нет.

— Самострел?

— Н-нет… От-т-травы н-наелся…

— Предатель! Изменник! Пусть подыхает! А ты чего? Ты чего?

Рубкин злился и всю свою злобу теперь готов был обрушить на бедного ефрейтора. Перепуганный Марич стоял перед ним не шевелясь.

— К орудию! — крикнул на него Рубкин и, не дожидаясь, пока ефрейтор что-либо ответит, размашисто зашагал к бусоли.

Марич ещё больше сгорбился. В оцепенении смотрел он на уходившего лейтенанта: ноги словно одеревенели. Он вздрогнул и чуть не упал, когда Ляпин, подойдя к нему, ладонью тронул за плечо.

— Давай, Иосиф, за снарядами. Все обойдётся…

Ободряющий, тёплый голос наводчика словно пробудил ефрейтора к жизни.

— За снарядами? — переспросил он.

— Да. Давай быстрее.

Три прыжка — и Марич у зарядного ящика. Взял, как ребёнка, в обнимку, тяжёлый холодный снаряд и — к орудию.

— Фугасным! Колпачок отверни, колпачок!.. — остановил его заряжающий.

Отвернув колпачок и отбросив его в сторону, Марич передал заряд заряжающему и снова побежал к ящику. Бой ни на минуту не смолкал. Все кругом гудело, ломалось, рвалось и взлетало в воздух. Иногда мины разрывались так близко, что комки мёрзлой глины барабанили по каске. Ефрейтор метался от зарядного ящика к орудию, стараясь забыться в этом беге, но страх перед смертью леденил все его тело. И хотя Ляпин и заряжающий подбадривали его, в нем уже не было того весёлого задора, с каким он работал во время прорыва — тогда ухали только наши пушки, а теперь огневая обстреливалась противником. И все же Марич подносил снаряды с необычайным проворством.

Ляпин, улучив момент, подмигнул заряжающему, кивнув на ефрейтора:

— А все же «выдавить» можно!..

 

7

Едва Майя успела уложить и снова перебинтовать сержанта Борисова, как в блиндаж внесли ещё одного раненого. Это был совсем молодой боец, невысокий, сухощавый, с рыжей кудрявой головой и вздёрнутым, как большой палец, носом. Ему осколком перебило ноги, он потерял много крови и теперь был без сознания. Его положили возле печки. В топке ещё тлели угли и красным светом заливали неподвижное и бледное безусое лицо бойца. Майя накладывала ему на ногу жгут. Она была в шинели, застёгнутой наглухо, на все крючки; капли пота покрыли её лоб, щеки; жгут выскальзывал из влажных рук, она наклонялась и помогала затягивать его зубами. Боец лежал спокойно, запрокинув голову, и молчал, словно это не у него были перебиты ноги и не ему причиняла санитарка боль. А в блиндаж в это время вошли новые раненые: высокий пехотинец с перевязанной головой привёл своего товарища, которому осколком ранило бедро. Прижимаясь плечом к стенке, вполз раненный в ступню связист и тут же, у порога, опустился на пол. Потом на шинели принесли наводчика первого орудия, а через минуту вошёл разведчик Карпухин. Ему пулей перебило руку ниже локтя. Кто-то прямо поверх шинели наложил жгут и плотно перетянул руку бинтами. Карпухин остановился посреди блиндажа, осматриваясь.

— Сюда садись, — предложил высокий пехотинец с перевязанной головой. — С левого?

— С левого, — морщась, ответил Карпухин и присел рядом. По распоряжению капитана он вместе с другими разведчиками ходил на левый фланг отражать атаку немцев.

— Отбили?

— Отбили.

— Навалились, сволочи!

— Власовцы…

— Ну?!

— Сам слышал мат.

— Гады!

— Под самые окопы подошли. Ладно, автоматчики наши подоспели, иначе бы не отбили атаку. А этот власовец остановился — и ну матом, матом на своих же, дескать, куда драпаете? Парабеллумом машет. Гляжу: такая у него рязанская морда, дай тебе боже.

— Неужто наш, русский?

— А то кто же? Власовец. Предатель, гад! Да он там, видать, не один.

— То-то такая смелость, злее немцев воюют.

— А куда им деваться! Что там, что тут — один конец — могила!

Смолкли, ожидая, когда подойдёт к ним санитарка. Но Майя прошла к лежавшему у порога связисту, который настойчиво звал к себе, и принялась осторожно снимать с него сапог.

— Ножом по голенищу, — решительно предложил связист, вдруг перестав стонать. — Ножом! Вот здесь перочинный, в кармане, достань!

Высокий пехотинец закурил самокрутку. Карпухин попросил свернуть и для него, и две струйки сизого махорочного дыма потянулись к дверному просвету.

— Пить, сестра, пить, ради бога, — умоляюще просил из угла наводчик.

Сержант Борисов ворочался и бредил. Набухшая повязка сползла с плеча. Он то и дело порывался встать, упираясь здоровой рукой о пол, и выкрикивал:

— Орудие на запасную! Орудие на запасную!

Раненный в бедро солдат полушёпотом повторял:

— Как же мы отсюда, а? Куда нас теперь?

Высокий пехотинец только угрюмо молчал и трогал рукой перебинтованную голову. Карпухин наблюдал за Майей. В локте у него так сильно стучала боль, что казалось, кто-то методически бьёт по руке маленьким молоточком. Он до хруста стиснул зубы, так что на щеках вздулись желваки, и чтобы унять боль, снова заговорил с пехотинцем.

— Чем тебя?

— Осколком.

— Осколочная трудней заживает.

— Один черт.

— Нет. Весной царапнуло меня осколком по бедру — три месяца провалялся, а с пулевым и недели бы хватило, — возразил Карпухин. — Пулевое, да навылет — ерунда. А вот когда кости побьёт — считай, списали.

— Срастутся и кости.

— Слесарь я, мне без руки нельзя.

Наконец Майя догадалась и сняла шинель; в гимнастёрке работать свободнее и легче, и к тому же в блиндаже, как ей казалось, было тепло. Но хотя она торопилась и перевязывала проворно, все же видела, что не успевает, и это огорчало и волновало её. А бинт, как нарочно, дрожал в пальцах, путался и то и дело падал на пол. Она вспомнила, что в госпитале все было иначе — чисто, бело, спокойно. Подашь воды, лекарства, измеришь температуру… А здесь — грязно, серо и сыро. Руки слипаются от крови и некогда их помыть, да и негде. И ещё заметила она теперь, что от двери по низу сквозит холод, но завесить её нельзя, будет темно. И печка остывает, и некому подложить дров.

— Ты потуже, сестра, потуже затяни, — просит связист. — Не бойся…

Ошеломлённая в первые минуты — столько раненых сразу! — Майя мало-помалу начала успокаиваться. Да не так уж и много было раненых, и все они терпеливо ждали своей очереди. Она стала прислушиваться к разговору; высокий пехотинец ругал Ануприенко.

— Что ваш капитан? — недовольно говорил он.

— А что? — возражал Карпухин.

— Размазня, вот что. Разве так воюют? Фрицы прут, а ваша пушка молчит. Э-э, да что там говорить, подвёл ваш капитан, подвёл.

— Не пушка, а арудия. У нас арудия.

— Ну. арудия. Где оно? Почему не стреляло?

— С закрытой било. Это третье наше. А первое и второе — на прямой наводке у дороги. Разве они на левый достанут?

— Ну, пускай так, но только куда оно било, ваше, третье, вот ты что мне скажи. Огонь так огонь, нечего киселём кормить. Знали б, не надеялись.

— А может, ранило кого или сломалось что?

— Где это записано, скажи мне, чтобы на войне пушка ломалась?

— Не пушка, а арудия.

— Ну, арудия.

— Могло и снарядом разбить, а могло и просто затвор заклинить.

— Разбило, заклинило… это не оправдание!

— А потом-то прибавили огня. Так ведь?

— Потом не знаю, не видел.

— Но капитан тут ни при чем.

— Ладно, хватит про капитана, вон санитарка к нам идёт, дождались наконец.

К ним торопливо подошла Майя.

— Его сначала, — сказал Карпухин, кивнув на пехотинца.

— Чего там, все равно, — отозвался пехотинец. И тут же: — Ну, да ладно, давай…

Майя сняла с его головы повязку: под слипшимися седыми волосами кровоточила рваная рана. Разворачивая пакет, Майя приложила стерильные подушечки к ране и начала бинтовать. Пехотинец смотрел на неё удивлённо и недоумевающе, словно встретил знакомую, но заговорить не решился; санитарка была похожа на ту самую, которая служила у них в роте и потом куда-то ушла, дезертировала, как сказал старшина; но это случилось несколько дней назад и не здесь, так что пехотинец подумал, что ошибся, потому что мало ли бывает похожих друг на друга людей, да к тому же он плохо знал в лицо свою ротную санитарку. Майя же, перевязывая и торопясь, совсем не замечала этого взгляда пехотинца. Она была настолько поглощена работой, что если бы даже и посмотрела пристально на солдата, все равно не узнала бы его; её больше волновало другое — жив ли Ануприенко. Только что о капитане разговаривали Карпухин и пехотинец, и Майя, теперь подойдя к ним, намеревалась спросить, что они знают об Ануприенко и были ли на наблюдательном пункте? У пехотинца она не стала расспрашивать, решив, что Карпухин должен знать лучше; но когда она сняла с разведчика бинт и увидела, как искалечена его рука, сразу же забыла о капитане. «Карпухину ампутируют руку!» — ужаснулась она.

Она волновалась больше, чем сам Карпухин, и полушёпотом проговорила, успокаивая скорее себя, чем разведчика.

— Заживёт, ничего, заживёт…

И оттого, что санитарка так бережно перебинтовывала его руку, Карпухину стало легче; на какую-то долю минуты в локте прекратилась боль — во всяком случае, так показалось разведчику, — и он улыбнулся, но совсем не той весёлой, беззаботной улыбкой, какая всегда была у него на лице, а сдержанной, болезненно-печальной; когда Майя закончила перевязывать, он ласково поблагодарил её:

— Спасибо, сестрица.

Лежавший в углу раненый наводчик настойчиво просил пить, и Майя ушла к нему. Как только она отошла, высокий пехотинец вполголоса спросил Карпухина:

— Ваша?

— Кто?

— Санитарка.

— Наша, — медленно проговорил Карпухин с нескрываемой гордостью.

Но пехотинец опять подозрительно покосился на санитарку, потому что она была уж очень похожа на ту, которая неожиданно убежала из их роты.

В это время двое разведчиков принесли с наблюдательного пункта ещё одного раненого связиста:

— Сестра, принимай!

— Напирают немцы? — спросил у них Карпухин.

— Сейчас притихли, готовятся к новой атаке. Горлова убило.

— Горлова?!

— Осколком в голову.

— Вот и повидался с женой перед смертью…

Разведчики ушли. Карпухин теперь думал о Горлове.

Тесный блиндаж почти весь был заполнен ранеными. Если принесут ещё хотя бы двоих, разместить некуда. Майя видела и понимала это. Перевязывая связиста, она мысленно решила: тех, кто может двигаться самостоятельно, она пошлёт сейчас к машинам, а тяжелораненых потом перенесёт на носилках — не вечно же будет длиться бой! Потом на машинах их увезут в санитарную роту полка.

 

8

— Вот тебе и тишина, — задумчиво проговорил повар Глотов и, полуобернувшись, посмотрел в небо.

Звуки выстрелов раскатывались по лесу и, казалось, смыкались здесь, у красной стенки обрыва. Комки глины и чёрной земли срывались вниз, оголяя корни нависшей над оврагом дремучей ели.

— А утром было тихо, — как бы сам себе ответил Силок. — Так тихо — расскажи кому-нибудь, что на войне такое бывает, не поверят.

Под обрывом, прижавшись к самой стене, стояли машины. Водители прогревали моторы, и снег таял у выхлопных труб. Походная кухня дымила, бросая искры на ветви дремучих елей.

— Знаешь, о чем я думаю сейчас? — снова заговорил Глотов, обращаясь к бывшему санитару. — Кончится война — и столько работы будет, что в десять лет не провернёшь, потому что все разбито, разрушено.

— Рано загадывать, до конца войны ещё — ой-ей-ей!

— Закончим. Теперь-то наверняка закончим. В сорок первом ещё подумалось бы, а теперь что — наступаем, наша берет.

— В сорок первом не верил, что ли? — удивлённо спросил Силок.

— Всяко бывало.

— А я верил.

— Так чего же теперь?

— И теперь верю, но загадывать наперёд не хочу.

— Загадывай не загадывай, а чему быть — тому не миновать. Три года воюем. И под Москвой немцы были, и на Волге, и под Курском, и сколько, скажу тебе, поразрушили, сколько поразбили добра, не счесть. Как подумаю, как вспомню все, что видел, жутко становится. Так что я, Иван Иваныч, не загадываю, я, брат, говорю то, что есть на самом деле: кончится война, придёшь домой и засучишь рукава выше локтей. Понимаешь, что обиднее всего: работал человек, общество работало, копило, строилось, обживалось, и вдруг пришли откуда-то люди, не люди, а звери, фашисты, пришли, растоптали, и ты должен начинать все сначала, заново. А за что, про что? Нет ни с кого спросу?

— Есть спрос, — возразил Силок, встрепенувшись.

— С кого?

— С Гитлера!

— Хе, ты его хоть подвесь — сдохнет, на том и вся. Я тебе другое скажу: вот придём мы в Германию, разве удержишься? Обида, она, брат, гложет. А если по-человечески — так ли надо?.. Жить бы да жить, детишек растить да радоваться. Вот моя пишет, а что она пишет? Вроде, будто и хорошо все, работаем, а между строк почитай — эва! Трое малых, да хозяйство, да ещё ж и колхоз. Хлебушко-то с ветки не сорвёшь, ан в землю кланяйся до седьмого поту. А до войны, скажем, чем не житьё было? Все чин по чину. Самая что ни есть жизнь началась. И вот — на тебе!..

— За жизнь и бьёмся.

— И я о том. Пишет, значит, моя, а что пишет? Так, для успокоения. Не думал чтобы, не расстраивался. Бабы, они на это умный народ. Умеют. Молчат да делают, а горе в сердце носят. Смотри-ка, смотри: Опенька к нам!..

По склону оврага быстро спускался Опенька. Он почти бежал, прижимая к груди автомат. Полы шинели раздувались, вспорашивая снежок. Глотов и Силок удивлённо переглянулись и стали молча ожидать, когда подойдёт разведчик.

Ещё издали Опенька закричал:

— Подъем поварам!

Разгорячённое лицо его дышало паром, а синий шрам на щеке был особенно заметён.

— За поварами дело не станет, готовь котелок, — вставая, шутливо ответил Глотов. — Да торопись, а то, вижу, брюхо к спине присохнет.

— Не до шуток, — сказал Опенька, остановившись перед поваром и все ещё тяжело дыша от бега. — Капитан приказал вам немедленно идти к орудиям.

Но Глотов, все ещё считавший, что Опенька шутит, с весёлой улыбкой ответил ему:

— А кто же кашу доварит?

— Шофёра. А вообще не до каши сейчас, шут с ней. — Опенька махнул рукой. — Ручные гранаты возьмём, по ящику.

— Неужели в расчётах не хватает людей?

— Чего рассуждать: хватает — не хватает… Капитан приказал — и все. Где ящики с гранатами? Бери по одному и пошли. Ну?

Не ожидая ответа, Опенька направился к машинам.. Опережая его, выбежал на тропинку Силок. Нехотя побрёл за ними и Глотов, ворча и ругаясь.

С машины сняли три ящика. К одному из них Опенька тут же приделал полозья из досточек. Снял с себя поясной ремень и, захватив им за ящик, собрался уходить:

— Надо успеть, пока передышка, пока немцы снова не пошли в атаку. И вы не мешкайте, прямо на наблюдательный пункт, к капитану.

Но повару Глотову не очень-то хотелось идти на передовую и потому он не торопился. Позвал двух шофёров, увёл их к дымившейся кухне и долго что-то рассказывал им, размахивая руками; несколько раз открывал крышку котла, пробовал кашу на вкус, подсаливал и опять пробовал. Силок, подражая Опеньке, приладил и к своему, и к ящику повара полозья и стал терпеливо ждать, когда придёт Глотов. Наконец не выдержал и окликнул его:

— Скоро ты там? У меня все готово!

— Иду, иду!

По проторённой разведчиком дорожке они потянули ящики с гранатами к лесу. Глотов шёл впереди, то и дело останавливаясь и поправляя ремень. Чем ближе они подходили к переднему краю, гул выстрелов слышался сильнее. Над макушками елей взвихривалась сизая, как дымка, пороша. Это взрывной волной сбрасывало с веток снег. Пока Силок и Глотов ещё не попали в полосу обстрела, шли свободно, не горбясь. Глотов прислушивался к стрельбе, и каждый резкий звук ознобом отдавался у него в коленках, а Силок весело посматривал по сторонам, как охотник, впервые вышедший в этом сезоне на зимнего зайца. Он улыбался своим мыслям, потому что опять вспомнил Алтай, тайгу, а воспоминания эти всегда были приятны ему.

— Передохнем, — предложил Глотов.

Силок подтянул свой ящик и остановился рядом с поваром.

— Тяжело тащить, — согласился он.

— Ещё бы! Сколь здесь пудов?

Новая волна залпов прокатилась по лесу. Неподалёку, впереди, загрохотали разрывы мин. С ветки слетел ком снега и обсыпал Глотова. Повар присел от неожиданности, но тут же поднялся и, отряхиваясь, проворчал:

— И надо же…

— Пошли, — заторопил его Силок, теперь тоже с беспокойством прислушиваясь к разрывам и стрельбе. — Ждут нас, пошли!

— Погоди, дай отдышаться.

— Ждут нас, пошли!

— Сердце у меня что-то болит. Ноет, понимаешь, с самого утра. Не к добру это.

— Наплюй ты на своё сердце!

— Так ноет, словно бы перед могилой, — не унимался повар, трогая руками левую сторону груди, словно сквозь шинель мог услышать, как бьётся сердце.

— Брось к шутам, идём!

Теперь впереди пошёл Силок. Ремень оттягивал руку, сапоги скользили, и ящик поминутно цеплялся за кочки. Силок рывком выдёргивал его на ровное место и шёл дальше. Утром и у него было плохое настроение. Он тоже мог сказать — болело сердце, а отчего — он и сам не знал. Хотел забыться в работе, но какие дела на батарейной кухне: натаскал дров, выкопал окоп для себя, для Глотова. Разулся, перебинтовал мозоль. Что ещё? Смотрит вокруг: ели в снегу точно такие же, как на Алтае, также искрится под солнцем снег, такая же таёжная тишина… Вспомнил о Фене, как она провожала его на фронт: запорошённый снегом дощатый перрон, и она в синем шевиотовом пальто и серой пуховой шали. Машет варежкой, а красный состав набирает скорость, все сильнее и чаще стучат колёса; поворот, последняя будка стрелочника, и уже поле, снежное, до тёмной чёрточки леса. Воспоминания о доме навеяли грусть. Ещё он думал о тетрадках, оставленных в санитарной сумке. Сумка у Майи. Хотел сходить, но надо было отпрашиваться у Глотова, а Силок не хотел рассказывать повару о тетрадях со стихами. Достал из кармана письмо-треугольник, написанное ещё перед прорывом, но так и неотправленное, перечитал его и снова спрятал в карман. Тайком от Глотова на клочке бумаги написал стихотворение. Не понравилось, потому что было грустное. Тщательно зачернил строчки и оставил только одно четверостишие:

Взбегают маки на пригорки,

И ты в косынке — маков цвет.

Мне день тот памятен и дорог,

Тогда мне было двадцать лет…

Когда пришёл Опенька и передал приказание командира батареи, Силок обрадовался и с готовностью собрался идти на передовую — казалось, именно этого и не хватало ему все утро. Он словно ожил, даже захотелось петь. Орудийный гул нисколько не пугал его, а напротив, вселял бодрость, и он шёл теперь навстречу этому гулу, слегка наклонившись вперёд, как навстречу пурге. За спиной слышался скрип полозьев и грузные шаги Глотова.

— Тише ты, — попросил повар. — Успеем ещё под пули.

— Нажимай! — не оборачиваясь, ответил Силок и ускорил шаг. — На батарее нас давно ждут.

— Знаешь, Иван Иваныч, кого я вспомнил? — начал Глотов, намереваясь вовлечь Силка в разговор и хоть этим заставить его идти медленнее.

— Кого?

— Начпрода полка.

— Ну и что?

— Потешный человек… Да ты иди потише, ошалел, что ли? Слышишь?

— Слышу.

— Потешный. В газетку сморкался…

— Кто?

— Да начпрод. Из носу каплет, так он газетку только: ш-мыр-р!.. «Туго, — говорит, — нынче с носовыми платками». Куда несёшься, черт, как на погибель? Заморил, окончательно заморил.

Силок неожиданно остановился и подал знак рукой молчать. То ли показалось, ему, то ли вправду — между деревьями промелькнула сизая фигура немецкого солдата. Посмотрел пристальнее — никого, будто сомкнулись угрюмые ели и застыли под тяжестью голубоватого снега. Осторожно ступая, подошёл Глотов. Он скинул с плеча карабин и держал его наготове.

— Что случилось? — тихо спросил он.

— Кто-то, по-моему, пробежал под елями и спрятался вон за тем стволом.

— Немец?

— Кто его знает… Но, по-моему, похож на немца.

— Ну? Может тебе померещилось?

— Я и сам не пойму — померещилось или действительно кто-то пробежал. Неужели померещилось?

— Может, немец? — снова робко спросил Глотов.

— Может быть и немец, но откуда ему здесь быть, и чего бы он один сюда забрался? Это, видно, показалось мне.

— За которым, говоришь, стволом?

— Вон за той однобокой елью, вон ветка нахилилась к сугробу.

Они ещё с минуту стояли молча и смотрели на изогнутый и наклонившийся к снегу ствол, готовые каждую секунду принять бой, но за стволом никого не было видно, и тогда, решив, что Силку все это показалось, взялись за ремни и двинулись было снова вперёд. Но как раз в это время из-за ели выбежал немецкий солдат в сизой шинели и каске; обойдя сугроб, он спрятался за другую ель.

Глотов и Силок, как по команде, легли в снег. Немец снова показался в просвете между деревьями. Он двигался прямо к тропинке, словно намеревался перерезать дорогу бойцам. Силок вскинул карабин и, когда немецкий солдат подошёл совсем близко, выстрелил. Немец изогнулся коромыслом и, сделав несколько шагов вперёд, упал.

Силок перезарядил карабин.

— Может, он не один? — прошептал Глотов.

— Посмотрим.

Несколько минут бойцы лежали неподвижно, наблюдая за лесом. Но между деревьев больше никто не показывался.

— Чуяло моё сердце, — снова зашептал Глотов.

— Замолчи ты со своим сердцем! Как думаешь, убит немец? Надо посмотреть.

Разгребая локтями снег, Силок пополз вперёд. Затем, осмелев, начал перебежками приближаться к неподвижно лежавшему под елью немцу, а когда увидел, что тот мёртв, смело пошёл в полный рост. Силок был уже возле немца и рассматривал поднятую с земли снайперскую винтовку, когда подошёл Глотов.

— Снайпер, сволочь, видишь!

— Может, он не один? — опять прошептал Глотов, настороженнно оглядываясь.

— Чего трусишь? Снайперы десятками не ходят, — резко ответил Силок, но все же и он для осторожности оглянулся.

Глотов, осмелев, сапогом повернул убитого немца на спину и, нагнувшись, хотел достать у него документы, но в это мгновение грянул короткий выстрел. Силок как-то странно икнул и заморгал глазами. Изо рта хлынула кровь, он качнулся и повалился боком на убитого немца. Глотов отпрыгнул в сторону и, выронив карабин, кинулся бежать. Второго выстрела он уже не слышал — сильный удар в спину сбил его с ног. Он инстинктивно прополз ещё несколько метров, последний раз вздрогнул всем телом и затих.

Это стрелял второй немецкий снайпер. Выждав время, он вышел из укрытия и, крадучись, добрался до тропинки. Пройдя немного, остановился у высокой ели, вскарабкался на неё и спрятался в гуще темно-зеленой хвои.

По тропинке цепочкой двигались раненые. Их было пятеро. Впереди шёл Карпухин, придерживая ладонью перебинтованную руку. За ним шагал высокий пехотинец. Он почти нёс своего товарища на спине, пошатываясь, напрягая силы. Двое солдат из орудийного расчёта замыкали цепочку. Оба они были ранены тяжело — один в плечо, другой — в бедро, и помогали друг другу идти.

Раненые только что вышли из зоны обстрела и теперь чувствовали себя в безопасности. Даже мрачный высокий пехотинец повеселел.

— Крепись, Петруха, крепись, — сказал он своему товарищу, которого почти нёс на спине, — продержись ещё часок, и будем в санроте. Ушли от смерти, теперь наверняка ушли.

Шагавший впереди Карпухин приостановился, доставая здоровой рукой кисет из кармана шинели.

— Помоги-ка, братец, свернуть цигарку, а то одной рукой ещё не наловчился, — попросил он высокого пехотинца.

— Давай.

Оба закурили и, прежде чем идти дальше, прислушались к вновь усилившейся стрельбе.

— Лютует, гад.

— В новую атаку пошёл.

— Отобьют.

— Отобьют, — уверенно подтвердил Карпухин.

— Далеко ли ещё идти до ваших машин?

— Нет. Пройдём полянку, а там вниз, к овражку, и — на месте.

Раненые вскоре действительно вышли на небольшую полянку. Солнце уже клонилось к закату, по снегу тянулись длинные тени от высоких елей.

— Вон за тем ельником и овражек, — оживился Карпухин. Он опять приостановился и, обернувшись к пехотинцу, спросил: — Устал, поди? Может, помочь?

— Ничего, сам как-нибудь дотащу, ты же говоришь, близко.

— Рядом, — Карпухин поднял руку, чтобы ещё раз указать на ельник, за которым сразу начинался овраг, но откуда-то сверху, как щелчок, глухо прогремел выстрел, и разведчик, схватившись здоровой рукой за живот, медленно повалился в снег. Хотя ещё совсем не ясно было, кто и откуда стрелял, пехотинец сразу понял, что это где-то засел немецкий снайпер.

— Ложись! — крикнул пехотинец.

Но сам уже не лёг, а рухнул в снег, подминая под себя товарища. Снайперская пуля прошла навылет через голову. Пехотинец потянулся на снегу, как спросонья, затем поджал ноги и глубоко вздохнул в последний раз. Третьей пулей убило его товарища. Замыкавшие цепочку артиллеристы поползли было к ели, надеясь укрыться за её густыми ветками, но им не удалось спастись от меткой пули снайпера.

Карпухин медленно перевернулся на спину, в тёплой ещё ладони таял снег и каплями, как слезы, затекал в рукава.

 

9

Холодные лучи жёлтого закатного солнца скользили по небу, и кустарник вдали, где укрылись немцы, был окутан коричневой дымкой. На взбугрённой снарядами земле зияли воронки. Вывороченные бревна успели покрыться инеем, розовым на солнце и синим в тени; танки уже не дымили, чёрными неподвижными глыбами торчали из снега, а вокруг них виднелись бугорки — это лежали убитые немецкие автоматчики. Ветер засыпал их сухой колючей позёмкой.

Положив бинокль на мёрзлую кочковатую землю, Ануприенко потёр ладони, согревая слегка побелевшие от холода руки. Набухшая изморозью шинель стала тяжёлой и сдавливала плечи. От земли тянуло пронизывающей стужей. Ануприенко оглянулся: не пришёл ли посланный за ручными гранатами Опенька? В окопе его не было, значит, ещё не пришёл. У телефона дремал связист, рядом с ним, сидя на корточках, грелись махоркой разведчики. Двое негромко спорили:

— Я точно говорю: у Гитлера один глаз стеклянный.

— Откуда ты знаешь?

— От людей слышал. Люди, брат, все знают, не то, что мы с тобой. Лежал я в госпитале в прошлом году. В офицерской палате лежал. А соседом по койке был майор без руки. Он все знал. Так вот он мне и рассказал о Гитлере.

— А он-то что, сам видел?

— Нет. Но он от сведущего человека слыхал.

В спор вступил третий разведчик. Хрипловатым баском:

— У Гитлера, я так полагаю, оба глаза стеклянные.

— Это почему?

— Не видит ни черта.

— Тоже от сведущего человека слыхал?

— Чего мне сведущий, я и сам знаю, видел бы, не полез на нас.

Ануприенко улыбнулся. «Тешат души перед боем!».

Над елью неприятным шмелиным жужжанием прошлась автоматная очередь. Срезанная пулей ветка упала к ногам капитана. Он поднял её, покрутил в руках и, ощутив густой, смолистый запах хвои, горько усмехнулся, Провёл острыми иголками по слегка побелевшим на холоде пальцам — укола не почувствовал. «Как дьявольски замёрзли руки!» Бросив ветку, отвернул полы шинели и, спрятав руки в брючные карманы, снова стал напряжённо всматриваться в коричневую полоску кустарника.

Одна за другой, шепелявя, проносились мины и с треском разметывали ельник. Из танков по окопам били бризантными гранатами. Они рвались особенно резко, всплывая чёрными облачками над бруствером и обсыпая солдат смертоносным градом осколков. Облачки разрывов втягивались в гущу леса. Немцы готовились к новой атаке, но сколько Ануприенко ни напрягал зрение, не мог узнать, что делалось в кустарнике, куда, к какому месту стягивали немцы силы. Ожидание атаки становилось томительным и тягостным. Уже более часа длилось обманчивое «затишье», и капитан чувствовал, как тревожное беспокойство овладело им. «Может, пустили автоматчиков в обход? Надо поговорить с Суровым, наверное, у него есть какие-нибудь сведения…» Капитан снова обернулся и приказал связисту соединиться с ротным командным пунктом. Разговаривал недолго. Суров тоже ничего не знал, но на всякий случай усилил фланги и выставил далеко вперёд дозорных. Это несколько успокоило Ануприенко. Он стал мысленно подсчитывать, много ли на батарее осталось боеприпасов и хватит ли их, чтобы продержаться до подхода подкрепления, а подкрепление можно ждать только к ночи, так сообщили из штаба.

Но долго размышлять не пришлось. Атака началась неожиданно плотным артиллерийским обстрелом. С буревым посвистом заметались по опушке разрывы. Даль мгновенно застлалась дымкой, и уже не было ни коричневой ленты кустарника, ни изрытого воронками снега, ни желтовато-белесого предзакатного неба. «Началось!» — облегчённо вздохнул капитан. Было ясно: никакого обхода немцы не предпринимали, опять полезли напролом, и поэтому Ануприенко нисколько не сомневался, что атака будет отбита. Он даже удивился: «На что рассчитывают? Здесь у нас два орудия, четыре пулемёта!» Между тем расчёт у немцев был прост: они послали на лыжах в обход двух снайперов, чтобы те, пробравшись в тыл, вывели из строя орудия и обезвредили командные пункты. Затем — атака. Во время атаки, или вернее под прикрытием атаки, предполагали разминировать бревенчатый настил и пустить танки. Выжидали, когда снайперы достигнут цели, и вот, очевидно, наступила условленная минута.

Вокруг наблюдательного пункта густо рвались немецкие мины. Ануприенко то и дело пригибал голову, прижимаясь щекой к жёсткой, до дрожи холодной земле. Он не заметил, как в окоп вернулся разведчик Опенька и стал рядом с ним.

Немцы вскоре перенесли огонь в глубину, ветер согнал зыбкую пороховую гарь, и снова прояснилась даль. По полю врассыпную бежали автоматчики. Их сразу же увидели все, кто был на наблюдательном пункте. Пока шла артподготовка, немецкие автоматчики успели преодолеть большую половину расстояния между кустарником и лесом и подошли так близко, что даже можно было без труда разглядеть их лица.

Опенька поудобнее расставил локти на бруствере и припал щекой к автомату:

— Ну, костлявые! — озорно крикнул он, взводя курок автомата.

— Как на учениях, — качнул головой Ануприенко.

С флангов строчили наши пулемёты, торопливо, захлёбываясь; немцы тоже вовсю на бегу палили из автоматов. Стреляли трассирующими, для устрашения, и цепочки огненных пчёл стелились над снегом. Под таким огнём лучше стоять в полный рост, чем выглядывать из окопа — по крайней мере ранит в ногу, а не в голову.

Так думал Ануприенко, наблюдая за наступавшим противником. Из кустарника били по нашим пулемётам стоявшие в укрытии танки. На левом фланге смолк пулемёт, и немцы, принуждённые было залечь, снова, улюлюкая, кинулись в атаку.

Внимание Ануприенко привлекли копошившиеся на бревенчатом настиле немецкие солдаты. «Сейчас будут разминировать!» — догадался он. Мгновенно понял, какая опасность угрожала обороне: хотят пустить танки! Первому орудию приказал немедленно перенести огонь на бревенчатый настил. Но немцы не прекратили работы. Начало стрелять по ним и орудие Рубкина. Ануприенко корректировал огонь. Он все ещё был спокоен и уверен в исходе боя. Борьба с сапёрами так увлекла его, что он. не заметил, как немецкие автоматчики подошли почти к самым окопам и теперь готовились к последнему решительному броску. На левом фланге уже завязалась рукопашная. Опенька, сбросив шинель, швырял в немцев из-за спины капитана гранаты. Воротник гимнастёрки у разведчика был расстегнут, и на груди полосатым клином проглядывала залатанная тельняшка.

По каске цокнула пуля. Ануприенко пригнулся. Сыростью и холодом опалило щеку. Выждав минуту, поднял голову и вдруг увидел, как, будто из-под земли, выросла и нависла над бруствером огромная фигура немецкого солдата. Ануприенко отпрянул к стенке и схватился рукой за кобуру. Немец был в пяти метрах. Он бежал грузно, переваливаясь с ноги на ногу, дико таращил налитые кровью глаза и строчил из автомата. Огненное пламя, казалось, дохнуло прямо в лицо капитану; пули прошли над плечом и впились в мёрзлую глину. Кто-то из разведчиков полоснул по немцу из автомата. Немец схватился за живот, согнулся и нырнул головой в снег. Но вместо него появились новые — двое. Затем третий, без каски, лысый.

Было ясно, что немецкие автоматчики прорвались к самым окопам и теперь не избежать рукопашной схватки. В какую-то долю секунды Ануприенко понял это; но он понял и другое, что только смелым контрударом можно сейчас остановить и погнать фашистов назад, к кустарнику. Не обращая внимания на автоматный огонь (немцы, обезумевшие от атаки, стреляли не прицельно, а так, прямо перед собой, будто для шума), Ануприенко взмахнул рукой, крикнул разведчикам: «За мной!» — и полез из окопа навстречу бегущим фашистским автоматчикам.

За всю войну Ануприенко только один раз ходил врукопашную. Это было под Харьковом, во время отступления. Он ничего не помнил — бежал, стрелял, работал прикладом. А после боя старшина рассказывал ему, как он какому-то рыжему немцу разбил прикладом голову, какого-то ефрейтора на бегу тыкал в бок пистолетом, кому-то дал подножку, а потом взобрался на грудь упавшему и наотмашь хлестал его по щекам… Делал все, только не руководил боем, а потом долго корил себя за это: «Какой же я, к черту, командир?!» Но так случилось и теперь. Едва вскочил на бруствер, сразу забыл обо всем. Знакомая только бойцам неодолимая сила бросила его вперёд, и он побежал очертя голову, заботясь лишь об одном — бить, бить вырастающие перед глазами сизые подвижные фигуры немцев. Кто-то обгонял его, кого-то обгонял он. Справа мелькнула полосатая тельняшка. Исчезла. Снова появилась, но уже слева. На какую-то долю секунды Ануприенко остановился — будто гуще стало вокруг, плотнее. Словно прибавилось вдруг наших. Откуда?! И тут же увидел перед собой коренастого немца с широким скуластым лицом. Немец нажал на спусковой крючок, целясь в грудь капитану, но автомат не стрелял. Магазин был пуст. В озлобленных глазах немца — удивление и недоумение. Ануприенко поднял пистолет и тоже раз за разом нажал на спусковой крючок. Выстрела не последовало. В обойме не было ни одного патрона.

Они стояли друг против друга, целясь друг в друга, а вокруг метались люди, кричали, падали. Лязгало железо. Как спички, вспыхивали выстрелы, и неодолимое солдатское «ура!» катилось к кустарнику.

Они смотрели друг другу в глаза, готовые к прыжку, и, казалось, шинели взъерошились за их спинами. У немца подёргивались скулы и глаза налились ужасом. Растерялся Ануприенко, не зная зачем и почему, крикнул с надрывом в голосе:

— Смир-рна!

Немец, к удивлению капитана, вытянул руки по швам, и даже, как показалось, прищёлкнул каблуками. Ануприенко переложил пистолет в левую руку и правой тычком, как боксёр на ринге, ударил немца в лицо. Тот качнулся, но устоял.

Ануприенко снова поднял кулак, но немец словно очнулся от оцепенения, пригнулся и бросился на капитана, вытянув вперёд широкие тугие ладони. Ануприенко не успел отпрыгнуть и под тяжестью грузного немца упал в снег.

Вцепившись друг в друга, они барахтались на краю воронки и вскоре скатились в неё. Хрустнул под телами тонкий ледок, и вонючая болотная тина вмиг превратилась в месиво. Шинели, руки, лица — все покрылось синей, скользкой и вязкой болотной грязью…

Теперь ни Ануприенко, ни немец не знали, что происходит на поле боя. Им было не до этого. А на поле происходило следующее: не выдержав контрудара, фашистские автоматчики откатывались назад, к кустарнику, оставляя на снегу убитых и раненых. В первом ряду контратакующих бежал и старший лейтенант Суров. Но он следил за всем, что происходило вокруг, и ни на минуту не терял самообладания. Контратака у кустарника могла захлебнуться, и поэтому старший лейтенант, добежав до половины поля, остановился и приказал своим бойцам вернуться в окопы. Он размахивал пистолетом и хрипло кричал:

— Назад… в душу… в лопатки!.. Назад!

Он очень хорошо понимал, какая опасность подстерегала роту; как только немцы доберутся до кустарника, пустят в дело пулемёты и миномёты. Тогда отходи под огнём. Зачем лишние потери! Но разгорячённые боем солдаты неохотно подчинялись Сурову. Санитарная группа, между тем, подбирала раненых и убитых.

Заметив, что нет капитана, Опенька пошёл разыскивать своего командира. Пробегая мимо воронки, увидел барахтавшихся на дне людей. Спрыгнул вниз и остановился в недоумении: кто же из них немец, кто наш? Оба от пяток до волос вымазаны в тине, а главное, оба без касок, так что сразу не различишь. Только видны глаза и губы. Один сидел на груди у другого и сдавливал горло. Лежавший снизу медленно елозил ногами в жижице, затихал.

— Руки вверх! — крикнул Опенька и направил автомат на того, кто был наверху.

Будто вылепенный из грязи, человек не спеша поднялся и, стряхнув с рук тину, проговорил:

— Ну и здоров, боров, еле справился с ним.

— Капитан?! Товарищ капитан!.. — обрадовался Опенька, узнав по голосу командира батареи.

— Пойдём, пистолет поищем.

Ануприенко сплюнул с губ вонючую траву. Скользя сапогами, с трудом выбрался из воронки. Следом за ним вылез и Опенька, и они начали искать пистолет. Мимо пробегали солдаты из роты Сурова, спешившие к своим окопам.

Подошёл Суров.

— Вы что тут?

— Пистолет ищем, — ответил Опенька, разгибаясь.

— Чей пистолет?

— Капитана…

— Капитан! Тю-ю, бог войны, сквозь землю пролез, что ли? — Суров засмеялся раскатисто-громко, запрокинув голову.

— Небось пролезешь…

По болоту захлюпали разрывы мин.

— Накроют, стервецы. Пошли поскорее отсюда, — предложил Суров.

Пригибаясь, побежали к наблюдательному пункту. А немцы словно озверели — били теперь из танков, миномётов, пулемётов и автоматов в отместку за неудавшуюся атаку.

Когда спрыгнули в окоп, Суров сказал капитану:

— Снимай шинель. Вот так. А руки и лицо умой снегом.

— Голову-то чем? Воды бы тёплой, — забеспокоился Опенька.

— Ерунда, — возразил старший лейтенант. — Соскобли грязь, завяжи, какого ещё хрена — под шапкой все высохнет.

Опенька откуда-то принёс солдатскую шинель и каску и передал капитану. Сам он все ещё был в одной тельняшке, посинел от холода и дрожал.

— Ты-то чего, — прикрикнул на него Суров. — Герой… — и тут же, полуобернувшись, позвал ординарца: — Емельчук!

Неприметно сидевший у стенки угрюмый солдат поднялся и подошёл к старшему лейтенанту. Капитан сразу узнал его; ординарец Сурова. Не по росту короткая шинель на нем, казалось, теперь была ещё короче, а тонкие ноги в обмотках — с явным кавалерийским изгибом.

— Фляжку! — приказал старший лейтенант.

Солдат достал из-под шинели фляжку и передал её своему командиру. Суров отстегнул стакан, отвинтил пробку, понюхал:

— Погрейся, капитан!

На этот раз Ануприенко не отказался, выпил. Суров налил и себе:

— Славно поработали, можно…

Выпил. Взболтнул фляжку, прислушался, много ли ещё осталось. Затем протянул её ординарцу и, лихо вскинув подбородок, сказал:

— По напёрстку на брата. Всем, кто здесь. Давай. Славно ребята поработали.

Ни на минуту не смолкали разрывы, ель у окопа скрипела, как матча, и ветки раскачивались и пели, словно в метельные сумерки.

— Может, снова пойдут? — прислушиваясь к грохоту канонады, спросил Ануприенко и покосился на ель.

— Ещё от этого не оправились, — брезгливо ответил Суров. — Пускай сперва штаны постирают… П-поганые души, а шли, надо сказать, здорово. Давно я не видел такого упорства. Ты его бьёшь, а он идёт, ты его бьёшь, а он опять. Ничего, пусть и в четвёртый сунутся — покажем, где Макар телят пасёт, прямёхонькую дорожку… Только ты, капитан, в землю-то больше не лезь, а то ведь и остаться там можно, — старший лейтенант улыбнулся. — Где это тебя угораздило так вымазаться?

— Вымазался… Зла, говорю, на себя не хватает. Как пойду врукопашную — дурею.

— Ясно, артиллерист.

— Да дело не в артиллеристе. Столкнулся с немцем и давай бороться — кто кого, да такой бугай попался, что еле справился.

— Так ты бы его пистолетом.

— Со стороны легко.

— Конечно, немец — это не румын и не итальянец, — все также шутливо прищуривая глаза, сказал Суров.

— Власовец был, — вспоминая подробности, возразил Ануприенко.

— Да, ты верно заметил, половина среди атакующих были власовцы.

— А ты видел, что немцы хотели сделать? Разминировать настил и пустить танки. Вот тогда бы туго нам пришлось.

— Видел, капитан, видел. И видел, как твои орудия отпугивали немцев. Но настил мы снова заминировали.

— Как?

— Послал сапёров, и они под шумок ещё десятка полтора мин уложили, так что теперь надёжно.

— Это же здорово! — откровенно удивился Ануприенко.

Разговор перебил пришедший на наблюдательный пункт младший лейтенант Кириллов — один из тех четверых командиров взводов, которых Ануприенко видел в землянке Сурова.

— Разрешите доложить? — обратился он к Сурову.

— Докладывай.

— Потери большие: разбит пулемёт прямым попаданием. Восемь человек убито, трое ранено. Патронов — по две обоймы на стрелка. Ручных гранат нет.

— Да, потери большие, — покачал головой Суров. — Раненых куда отправил?

— Пока к вам в землянку. Там уже битком.

— У тебя есть санитарный инструктор? — обратился Суров к Ануприенко.

— Есть.

— Пришли, пусть поможет.

— Хорошо, пришлю. И ручных гранат могу прислать, у меня есть в запасе. Да вот что ещё — можешь направлять раненых к моим машинам. Своих буду отправлять в медсанроту, прихвачу и твоих.

— Договорились. Ну, капитан, пойду по взводам, узнаю, что там делается. Созвонимся потом. Подкрепление подкреплением, а до вечера ещё черт знает что может быть, — сказал старший лейтенант и по ходу сообщения пошёл к своим окопам.

После ухода Сурова Ануприенко по телефону поговорил с командирами орудий. Выяснилось, что ни Глотов, ни Силок на батарею не приходили. У первого орудия была разбита панорама. Закончив говорить и передав трубку связисту, Ануприенко негромко позвал:

— Опенька!

Опенька не слышал. Он стоял в кругу разведчиков и, жестикулируя, доказывал:

— Вам, чертям, нынче лекцию надо прочесть. Тёмный вы народ. Кроты вы несчастные, сидели по избам и ни рожна не знали. Что такое тельняшка? Это, во-первых, Кронштадт, во-вторых, — Перекоп, в третьих, — Севастополь. Да что вам толковать! Вам, куркулям, щи да печь, да куда бы лечь, да бабу, которая потолще! Тьфу! А что такое тельняшка? Чего ржёте? Я вам скажу: на солдата немец идёт смело, а на тельняшку — мотня мокрая.

— Пуганая ворона и куста боится.

— Немец — это ворона, это ясно. А я, что же, по-твоему, куст, выходит?

— Нет, ты настоящее пугало.

— Опенька! — снова, теперь уже настойчивее позвал Ануприенко.

— Слушаю, товарищ капитан!

— Вот тебе задание: отправляйся к санитарке и скажи ей, чтобы шла к пехотинцам на левый фланг, помогла перевязать раненых и отправить их к нашим машинам. Скажешь ей, а сам прямиком за панорамой. Да узнай, что там Силок и Глотов делают, почему к орудиям не пришли. Погрози им от меня. Понял? Иди!

Между тем стрельба затихла. Вновь прояснилось морозное предзакатное небо. Изрытая снарядами снежная даль ещё парила, обволакивая кустарник голубоватой хмарью.

Ануприенко чувствовал смертельную усталость. Болели руки. Ныла поясница. От выпитой водки клонило в сон. Он подумал: хорошо бы сейчас забраться в блиндаж, прикорнуть у печурки и забыться. Вспомнил о Майе, о белом полотенце, которым она вытирала котелки, и улыбнулся…

 

10

Неглубокая траншея, соединявшая наблюдательный пункт с блиндажом командира батареи, была почти полностью разрушена снарядами и минами. Опенька полз вдоль обвалившихся стенок, скатываясь в воронки, проклиная немцев на все лады. Низко над головой проносились цепочки трассирующих пуль, ударялись о бруствер, и к ладоням осыпались мелкие, подёрнутые седым инеем комочки земли. Добравшись до ельника, Опенька поднялся и, не желая больше «кланяться» пулям, пошёл в полный рост. На бурый от осевшей пыли и гари снег наплывали из леса вечерние сумеречные тени. Надломленные, обдутые взрывным ветром ели казались теперь чёрными и тянулись к уходившему за горизонт солнцу.

Шинель на груди заиндевела, и Опенька с тоской подумал: ночью будет сильный мороз.

Возле блиндажа командира батареи темнели три неглубокие воронки. Перед входом лежала поваленная снарядом ель. За елью Опенька увидел санитарку. Она, наклонившись, нагребала в котелки снег.

Опенька был в самом хорошем настроении. Возбуждённый удачным боем и подогретый стопкой — водку он выпил у пехотинцев — он испытывал теперь неодолимое желание говорить, говорить о чем угодно и с кем угодно и, конечно, с молоденькой красивой санитаркой, которая сейчас была в десяти шагах от него и набирала в котелки снег. Как некстати это задание — идти за панорамой! «Чёртовы раззявы! — с сожалением подумал Опенька, упрекая огневиков, — не могли уберечь!..» Но приказ есть приказ, его надо выполнять, и потому он не может ни минуты лишней побыть возле санитарки. Опенька подтянулся, как в строю, поправил по-уставному ремень и подошёл почти вплотную к Майе.

— Сестрица, повернись-ка, — сказал разведчик, — Есть для тебя задание. Капитан приказал тебе сходить к пехотинцам на левый фланг. Там раненых много. Поможешь перевязать их и отправишь к нашим машинам.

— А кто же здесь останется? Кто снегу натопит? Здесь тоже раненые. Просят пить, а воды нет.

— Не знаю, — также приветливо ответил Опенька. — Этого я не знаю. Моё дело сказать, а там как хочешь, — разведчик помолчал. — Идти-то знаешь куда?

— Нет.

— Вон, по-за елями тропинка. Пойдёшь по ней, она тебя прямо приведёт к землянке командира роты. Видишь тропинку?

— Вижу.

— Вот и давай, а то капитан сам придёт и проверит, тогда плохо будет, — шутливо пригрозил Опенька. — Давай!..

Выбравшись на знакомую дорожку, Опенька оглянулся: Майя все ещё набивала котелки снегом. «Вот настырная! Ей что хошь — своё»! Пройдя немного, снова оглянулся: Майи уже не было.

Опенька не очень торопился. Немцы на передовой притихли и едва ли сегодня снова решатся атаковать оборону, потому что скоро ночь, а ночью немцы не вояки. Во всяком случае так думал Опенька. Он рассуждал вслух:

— Сколько атак отбили? Четыре. Сколько танков подожгли? Тоже четыре. А сколько фрицев накосили? Тут, брат, нам с тобой, Опенька, не сосчитать. Как раз бы сейчас сюда нашего артельного счетовода. Сколько у него на счетах косточек? На каждого убитого фрица косточку. Нет, не хватит. Да чего их считать, бить и все, валить, как камыш. Только ведь они, гады, кресты из нашего леса ставят. Вот сволочи. Нет, чтобы свои привезти. Ну и шут с вами, мы — народ щедрый, уж как-нибудь на кресты лесу найдём. Даже и по два можно — в ноги и в голову. Можно и в братскую, до кучи, да поставить один из нашей сибирской лесины. Просмолить, чтобы подольше стоял. Любуйтесь, костяные души, да знайте: для чужих у нас земля холодная. Бр-р-р! А мороз нынче прижмёт. Черта с два в окопе усидишь. Закурить, что ли? С этой проклятой панорамой… Зазевались, черти, а ты теперь, Опенька, прошаркивай свои подошвы…

Приостановился, полез в карман за кисетом и неожиданно нащупал пальцами незнакомый свёрток. «Это что такое?..» Он совершенно забыл, как перед самой атакой пришёл на наблюдательный пункт какой-то пехотинец и передал ему завёрнутые в носовой платок красноармейскую книжку, письмо и кисет. «Связного вашего», — сказал пехотинец. Рассматривать было некогда. Опенька сунул свёрток в карман. И вот теперь… Развязал узел, не спеша раскрыл красноармейскую книжку. «Щербаков?! Тимка?!..» Опенька медленно пошёл вперёд, разглядывая фотокарточку Щербакова, его угрюмое насмешливое лицо и грустные, недоверчивые глаза… «Не любил ты баб, а человек был хороший». Опеньку заинтересовало письмо. Он не помнил, чтобы Щербаков от кого-либо получал письма. Повертел в руках конверт — старый, истрёпанный и жёлтый. Вынул сложенный вчетверо блокнотный листок.

Тимоша, милый!

Давай по-хорошему. Ты не любил меня. Я это знаю. Женщину не обманешь, пойми, она это хорошо чувствует. Не любил, так ведь? Но упрямился, не признавался себе в этом. Боялся признаться. Ты вообще упрямый и чёрствый. Мне без тебя лучше. Воюй себе на здоровье и не тревожь меня. Сама знаю, что делаю. Писем не пиши, все равно буду жечь не читая. Ненавижу! Ненавижу тебя и твою сестру — старую ведьму!

С. М.

«Ах ты, сучка поганая, не в мои лапы попалась, я бы тебе показал, где поп святцы святил! — мысленно выругался Опенька. — Мордовала человека… Я бы тебе дал „по-хорошему“. Живо бы узнала, под каким ребром больнее!..»

Но кисет показался Опеньке подозрительным. Не такой был у Щербакова. Этот — новый, с вышитой шёлковыми нитками надписью: «Лучшему бойцу. Пионеры школы № 21 г. Игарки». «Нет, не его. Видно, ещё кого-то вместе с ним накрыло…» Опенька снова все аккуратно сложил в носовой платок, завязал уголки и спрятал свёрток в карман. «Эх, Тимка, Тимка! — вздохнул он, — — Как же это ты?..»

Ели словно расступились, и Опенька вышел на небольшую поляну. Прямо перед собой он увидел неподвижно лежавших в снегу бойцов. В двух из них тут же признал своих огневиков. Лица их были уже слегка припорошены снегом, покрытые инеем руки судорожно вытянуты вперёд. Опенька мгновенно догадался — уползали, и чья-то пуля настигла их. Бывалый разведчик, он сразу почувствовал опасность и рывком метнулся под ближнюю ель. Почти в ту же секунду раздался выстрел, и пуля с визгом чиркнула по снегу. По тому, как пуля прочертила след, Опенька определил, откуда стреляли, и посмотрел в ту сторону: с веток высокой ели, стоявшей на противоположном конце поляны, у дорожки, посыпались хлопья снега.

Опенька замер всматриваясь. Немец больше не стрелял, очевидно, не желая попусту тратить патроны и лишний раз обнаруживать себя. Выжидал, когда его очередная жертва начнёт перебегать от ели к ели. Но Опенька тоже не спешил принимать решение. Возникшая было в первую секунду мысль — немедленно сообщить командиру батареи о проникшем в глубь обороны снайпере, не удовлетворила его. Он понимал, что пока сходишь на наблюдательный пункт и вернёшься, немец может переменить место, взобраться на другую ель, и тогда попробуй найти его. Наделает беды! Надо снять снайпера. Снять снайпера и выполнить приказ капитана — доставить запасную панораму к орудию. Но как это сделать? Из автомата немца не достанешь — далеко, да и не видно, на какой ветке он сидит. А стрелять просто по ели — бесполезно. Дождаться, пока стемнеет и затем подползти поближе? Долго. Единственно, что можно предпринять, это пойти в обход. На той стороне поляны густой ельник, под покровом его можно пробраться к самому дереву, на котором притаился снайпер.

Оглядевшись, Опенька с горечью отметил, что ему никак нельзя выбраться незамеченным из своего укрытия. До ближней ели пять метров. От неё до следующей — тоже пять. И лишь за третьей елью — овражек. А со снайпером шутки плохи, только точно рассчитав каждое движение, можно спастись от его меткой пули.

За войну Опенька видел много разного немецкого оружия. Часто приходилось держать в руках и снайперскую винтовку. Он хорошо знал, что немецкая снайперская винтовка не имеет автоматического затвора. На это теперь и рассчитывал разведчик, мысленно намечая план действия. Нужно потихоньку подняться, сделать два прыжка и упасть. Немец выстрелит, и пуля пройдёт верхом. Пока немец перезаряжает винтовку, быстро вскочить и — за ель, а вторая пуля пусть впивается в снег. Рискованно, но иного выхода у него нет. Опенька привык рисковать, и ему как-то всегда везло — был шустрым и ловким; надеялся, что повезёт и на этот раз. И все же мелкий озноб пробежал по телу. Стараясь не задеть ни одну веточку, он приподнялся на руках, поджал под себя ноги, затем сел на корточки, помедлил, прислушиваясь, — только бы не выстрелил немец сейчас, в эту секунду, пока он встаёт! Звонкая тишина набатом отдавалась в ушах. Опенька стремительно встал. Два прыжка — и в снег. Над головой просвистала пуля и, глухо щёлкнув, впилась в сухой еловый сук. Снова вскочил — и за ель. И тут же, где только что лежал, вспыхнул невысокий снежный фонтанчик.

Всем телом Опенька прижался к земле, выжидая. Пройден только один промежуток, а впереди ещё два. Снайпер на этот раз обстрелял ель. Три пули врезались в ствол, а четвёртая — сбрила ветку над ухом. И опять стало тихо. Потянулись долгие секунды. Опенька отсчитывал удары сердца. Теперь на удачу было меньше шансов, и он особенно тщательно продумывал каждое движение. Только стремительность и точность могли спасти его от гибели. Он приготовился и рванулся вперёд. Упал. Затем вскочил и уж не помнил, как очутился под елью. И такое желание — сравняться с землёй, раствориться в ней; он не чувствовал ни рук, ни ног, только душа, маленькая трепещущая душа — то ли в голове, то ли в груди. А по толстому стволу ели стучали пули, отщипывая кору, воровским шорохом пронизывали зеленую хвою; снайпер стрелял, злясь на свой промах.

Теперь два промежутка были позади, оставалось преодолеть только последний, третий, но перед этим третьим Опенька вдруг почувствовал робость. Он лежал тихо, словно в забытьи; над головой, как маятник, раскачивалась надрезанная пулей и державшаяся почти на волоске небольшая трехлапая ветка. Лицо его покрылось холодным потом. Он, не мигая, смотрел на корявый еловый ствол. Иссечённая трещинами и покрытая синей бархатистой изморозью кора сливалась в один сплошной серый щит.

Опенька боролся с робостью, медленно набираясь сил, Мелкая дрожь все ещё колотила его, но он снова начал готовиться к прыжку. Решимость овладела им сразу. Он поудобнее взял автомат, вдохнул полную грудь воздуха и, оттолкнувшись, бросился к овражку. Споткнулся. Дважды перевернулся на снегу и, как кошка, стремительно метнувшись вперёд, скатился на дно овражка. Секунду лежал неподвижно, прислушиваясь к свисту пуль, проносившихся над головой, затем поднялся и, стоя на коленях, принялся стряхивать с шинели снег.

— Стреляй, стреляй, мерзкая душа, теперь-то мы с тобой потолкуем. Кто только тебе, черту, снайперскую винтовку дал. Я бы тебя, гада, за такую стрельбу целый месяц голодом морил. Нож тебе кухонный, а не винтовку. Из-за тебя, гада вшивого, весь автомат в снегу вывалял… — вполголоса ругался Опенька, протирая автомат.

Овражек тянулся по кромке леса, огибал поляну с западной стороны и выходил прямо к дорожке. Мелкий ельник, росший на склонах, хорошо маскировал разведчика. Опенька спешил, но пробирался осторожно, осмотрительно; там, где ельник был особенно густ, нагибался и проползал под кустами, стараясь не задевать их, чтобы не стряхнуть с них снег и тем самым не обнаружить себя. Время от времени останавливался и наблюдал за высокой елью, на которой сидел немецкий снайпер.

— Врёшь, сволочь, не уйдёшь, — ворчал разведчик. — Не уйдёшь, гадина ползучая. Моя земля, каждый куст мой, а ты сиди залётной кукушкой, покуда сук не обломится…

Когда Опенька, обойдя поляну, уже подбирался с противоположной стороны к ели, на которой сидел немецкий снайпер, — в это время снайпер, потерявший из виду свою «жертву» и, очевидно, считавший, что «жертва» испугалась и вернулась на батарею, стал слезать с ели, намереваясь переменить своё, теперь обнаруженное укрытие. Снайпер спрыгнул с ели, оглянулся и, держа наизготове винтовку, побежал в глубь леса. Опенька сразу же увидел его, уже хотел крикнуть: «Хальт!» — и выпустить очередь из автомата, но потом передумал; он решил взять снайпера живьём и бросился по овражку наперерез убегавшему немцу.

— Не уйдёшь, козья лапа, не уйдёшь, шакалья душа, — полушёпотом, так, что он только сам мог слышать эти слова, говорил Опенька, то и дело останавливаясь и следя за действиями немецкого снайпера. — Ты думаешь, никого в лесу нет? Давай, давай, думай, сейчас тебе каждый сучок-автоматом покажется.

Между тем снайпер, видя, что никто за ним не гонится и никто в него не стреляет, приободрился и уже не бежал, а шёл, не прячась за стволы, а только поминутно оглядывался. Он шёл к высокой ели, что стояла на краю овражка, облюбовав её для своего укрытия. Он не знал, что Опенька давно разгадал его замысел и уже притаился за той елью и лишь ждал, пока подойдёт немец.

— Хальт! — Опенька словно вырос из-за ствола и почти в упор навёл дуло автомата в грудь снайперу. — Хальт! Поднимай, поднимай руки, да не бойся, стрелять не буду. Ты мне живой нужен, а пулю по тебе примерить всегда успею. Ну, хальт!

 

11

Попросив молоденького связиста с перевязанной рукой присмотреть за тяжелоранеными бойцами, Майя взяла санитарную сумку и вышла из блиндажа. Было ещё светло, солнце только-только скрылось за горизонтом, над лесом в полнеба висело белесовато-жёлтое остывшее зарево. Верхушки седых от инея елей играли последними бликами дня. А в гущах хвои уже скапливалась ночь, готовая расползтись по земле синей обволакивающей пеленой, заполнить ржавые воронки, окопы, овраги, ямы и, вылившись через край, затопить лес по самые макушки и подняться выше, до звёзд. Все вокруг было недвижно и угрюмо в предверии ночи, и только заливистые автоматные и пулемётные трели время от времени рассекали безветренную тишину.

Майя пошла по тропинке, которую указал ей приходивший Опенька. Скованный морозом воздух был так редок и чист, что грубая солдатская шинель и наполненная бинтами и пакетами с ватой санитарная сумка казались ей невесомо-лёгкими. Она чувствовала себя бодро и весело. За всю прошедшую неделю она сегодня впервые по-настоящему была занята делом, и это радовало её. И хотя она не совершила подвига, как мечталось, все же была довольна собой: бойцы нуждались в её помощи, благодарили, называли сестрицей. Да и теперь Майя шла к раненым, чтобы помочь им.

Она не заметила, как свернула на другую тропинку., Миновала широкую просеку и вышла на опушку в расположение второго стрелкового взвода. В трех шагах от неё виднелся вход в землянку. Дверь была завешана затвердевшей на морозе плащ-палаткой, «Здесь, наверное», — подумала Майя. Отогнула ломкий брезент и вошла. В первую минуту она ничего не могла разглядеть, потому что после ослепительно белого снега здесь было, как в заброшенном людьми погребе, темно и сыро и даже пахло, как ей показалось, чем-то кислым и плесенью, Она оробела, очутившись в темноте, но мало-помалу глаза стали привыкать, и она увидела в дальнем углу синевато-бледную полоску света. Свет падал сверху, сквозь проделанное в потолке отверстие. Увидела очертания человека в шинели. Он стоял к ней спиной, склонившись над земляным выступом, и что-то перебирал руками. На широком поясном ремне висела темно-коричневая кобура, и плечи туго перетягивала точно такая же темно-коричневая портупея. «Офицер», — догадалась Майя. Он был в землянке один. Наконец Майя увидела и то, что делал офицер — ввинчивал запалы в гранаты-лимонки и складывал их тут же, на выступе.

— Пришёл?

Хрипловатый басок офицера показался Майе знакомым. Не успела она подумать, когда и где слышала этот голос, как офицер снова, с ещё большей хрипотой спросил:

— Ты, что ли, Емельчук? Что молчишь? Или опять фляжку забыл?

— Где раненые? — сухо спросила Майя, уже догадываясь, что за офицер был перед ней в землянке.

— Санитарка?! Ага, хорошо, молодец капитан, сдержал слово…

Офицер обернулся, и Майя увидела его лицо — да, она не ошиблась, это был старший лейтенант Суров. Майя побледнела и словно вросла в землю. Широко открытыми глазами смотрела она на подходившего к ней Сурова. Старший лейтенант улыбался, окидывая санитарку злым и самодовольным взглядом:

— Пришла?.. Ага, голубушка, значит, все же пришла. Он подкидывал на ладони круглую, как яблоко, холодную гранату-лимонку.

Майя рванулась к выходу, но старший лейтенант проворно преградил ей дорогу, став поперёк двери.

— Куда? Присядь-ка лучше, поговорим.

Заглядывая в лицо Майе, он все так же самодовольно улыбался: гранату держал в приподнятой над плечом руке. Майя снова молча двинулась к выходу. Суров слегка оттолкнул её и, вырвав предохранительную чеку из гранаты, шутливо, но властно крикнул:

— Назад!

Он решил немного припугнуть санитарку. Но Майя резко, со всей силой, как могла, ударила Сурова по руке, граната выпала и, шипя, покатилась в дальний тёмный угол. Воспользовавшись растерянностью старшего лейтенанта, санитарка пригнулась и стремглав выскочила из землянки. Она бежала теперь не столько от старшего лейтенанта, сколько от охватившего её ужаса перед тем, что наделала. Она понимала, что граната взорвётся, и это было страшно.

На выходе из землянки она плечом сбила Емельчука, нёсшего суп и кашу своему командиру. Эта случайность спасла ординарца от смерти.

Майя не слышала, как глухо взорвалась граната в землянке, выплеснув огненный клубок в открытую дверь; не слышала, как кричали ей солдаты:

— Назад, назад! Куда к немцам бежишь? Назад!

Она почти летела по снегу, ничего не соображая, ничего не видя перед собой; каска спала, и светлые волосы пушились на морозе, Щеки пылали, словно их обдавало жаром от печи. В ушах свистел ветер, но казалось, что это зловеще шипит граната, закатываясь в тёмный уголок землянки. «Взорвётся! Взорвётся!..» — Майя на секунду остановилась, ей показалось, будто кто-то кипятком плеснул ей в спину. Ноги подкосились, и она, теряя сознание, упала в снег. И уже ни исковерканного снарядами леса, ни землянки, ни Сурова с его самодовольной улыбкой; память на миг вернула её в прошлое — перед глазами открылась голубая предрассветная даль. Колышутся на ветру зреющие хлеба. Она с дедом возвращается в село. На обочине стоит молодой лейтенант. Дед останавливает бричку и окликает лейтенанта: «Садись, служивый, подвезём!..»

* * *

Солдат подтянул к себе тёплое от выстрела дуло автомата.

— Чуть было не ушла, — виновато заметил он.

— Рехнулась, что ли, — к немцам бежать?

— Отбегалась теперь, — все так же виновато проговорил стрелявший в санитарку солдат.

— Она, что ли, гранату в землянку бросила?

— А кто же? В землянке старший лейтенант был.

— Ну?

— Вот те и ну. Надо сходить, узнать.

Солдат вылез из окопа и пошёл к землянке.

Емельчук уже вынес безжизненное тело старшего лейтенанта из землянки и теперь, положив его на снег и присев рядом на корточки, рассматривал искажённое смертью лицо.

— Жив? — спросил солдат.

— Отошёл, —= ответил Емельчук и снял каску.

— Надо взводному доложить.

Командир второго взвода, младший лейтенант Кириллов, находился в это время на самом краю левого фланга, у пулемётчиков. Он не сразу поверил в рассказ солдата. Переспросил:

— Откуда, какая санитарка?

— Кто её знает. Пришла в землянку, бросила гранату и тикать. Прямо к немцам. Так шастнула мимо нас, только ветром замело. Мы ей: «Куда, назад!» Хоть бы что, бежит, как ошалелая. Ну, я её тут и снял.

— Пристрелил?

— Пристрелил.

— Насмерть?

— Может, убил, а может, жива ещё, только не шевелится.

— А откуда она пришла к вам?

— Кто её знает, не спрашивали. Шла-то она из лесу, по тропинке.

— От артиллеристов?

— Может, и от них.

Кириллов вспомнил, что от артиллеристов должна была прийти к раненым санитарка. Об этом говорил ему старший лейтенант. «Неужели она?..» Командир взвода тут же отправился к артиллеристам на наблюдательный пункт, чтобы все выяснить.

 

12

Хотя на передовой стояла тишина, капитан Ануприенко не очень доверял этому обманчивому спокойствию. По опыту он знал, что немцы могли пойти в наступление и ночью (в последнее время, откатываясь под ударами наших войск, они все чаще и чаще прибегали к ночному бою). Капитан усилил наблюдательные посты и приказал Рубкину подтянуть третье орудие ближе к переднему краю, к окопам.

На батарее осталось всего два орудия, и это беспокоило Ануприенко. Большие потери понесла батарея и в людском составе, особенно пострадали огневики. Из восемнадцати человек возле орудий теперь находилось только шестеро. А главное, не было ни одного наводчика. Ляпина тяжело ранило в живот, и вместо него Рубкин был вынужден поставить ефрейтора Марича.

Когда младший лейтенант Кириллов пришёл на наблюдательный пункт, капитан беседовал с Рубкиным о предстоящем, может быть, ночном бое.

— Немцы спать не будут — или ночью, или под утро ещё раз рискнут. Но нам сейчас с двумя орудиями будет труднее. И на пехоту рассчитывать нечего, у них тоже во взводах поредело. Так что давай-ка, Андрей, становись за наводчика сам. Марич, может быть, хорошим был бы наводчиком, да ведь у него никакой подготовки. А нам сейчас, как никогда, нужна точная стрельба.

— Марич очень понятливый, я его уже тренировал.

— Смотри, Андрей, тебе виднее.

— Ну, хорошо, если туго придётся — сам встану, договорились.

Тут же сидел приведённый Опенькой пленный немецкий снайпер. Ануприенко то и дело поглядывал на него.

— Вот ещё где обуза. Что с ним делать?

— К ногтю, — равнодушно ответил Рубкин.

— Отправить бы в штаб, но отрывать сейчас человека от орудий мы не можем.

— К ногтю, чего цацкаться.

— Нельзя. К ногтю нельзя. Пусть в штабе допросят, там переводчик есть. Может быть, мы Опеньку и пошлём конвойным? Сам поймал, сам и отведёт.

Но Рубкин не успел ничего ответить, в траншее послышался негромкий окрик запыхавшегося от быстрой ходьбы младшего лейтенанта Кириллова.

— Где командир батареи?

— Я командир батареи, — Ануприенко встал. — Что случилось?

— Ваша санитарка убила старшего лейтенанта!

— Ты в своём уме?! — удивлённо воскликнул капитан.

— В своём, — все так же тяжело дыша продолжал Кириллов. — Бросила гранату в землянку и побежала к немцам. Наши солдаты пристрелили её.

— Вот это номер, — негромко процедил Рубкин. В тоне его голоса явно чувствовалась насмешка. — Впрочем, этого и следовало ожидать — дезертирка!

— Помолчите! — резко оборвал его капитан. — Ступайте проверьте, так ли это, и доложите!

Огромная жёлтая луна поднималась над кустарником и заливала притихшие окопы бледным холодным светом. Лес казался гуще и темнее, чем днём, ели словно сошлись, сомкнулись в единую матово-синюю непроглядную стену. Мороз крепко сковал землю, и звуки редких выстрелов слышались приглушённо и странно-обманчиво, так что нельзя было понять, где выстрел, а где эхо.

Ануприенко стоял в окопе и курил цигарку за цигаркой; то, что рассказал младший лейтенант Кириллов о санитарке, сначала показалось капитану совершенно неправдоподобным, и потому он послал Рубкина. Но теперь, когда остался один на один со своими мыслями, когда ничего не отвлекало его от раздумий, и он, вспомнив все, как появилась Майя на батарее, как не хотела она уходить в свою часть, потому что там домогался её близости командир роты, старший лейтенант, — вспомнив все это, и, главное, подумав, что Суров тоже имеет звание старшего лейтенанта, Ануприенко неожиданно для самого себя пришёл к выводу, что, может быть, тот старший лейтенант и Суров — одно и то же лицо; в таком случае Майя могла совершить то, о чем так взволнованно рассказал Кириллов. Ануприенко не боялся того, что теперь начнётся расследование и ему, как командиру, который приютил у себя дезертирку, может здорово влететь, — он просто не думал об этом; беспокоило другое, то, что Майя побежала в сторону немцев и что в неё стрелял наш солдат. Может быть, она ещё жива, и её можно спасти? Ануприенко хотелось самому пойти сейчас и все узнать, но он понимал, что не может покинуть наблюдательный пункт, что важнее всего предстоящий бой, который надо непременно выиграть, и потому снова и снова, прислоняясь к брустверу, всматривался в освещённое луной снежное поле и дальний кустарник.

Между тем Рубкин, выполняя приказание капитана, шагал следом за командиром стрелкового взвода на левый фланг. Он смотрел себе под ноги и ухмылялся. «Вот это влип капитан так влип, — рассуждал он. — Нарушение воинской дисциплины! Подобрал дезертировавшую из части санитарку и приютил у себя на батарее… Упекут в штрафную. Определённо, упекут!..» Рубкину было жаль командира батареи — пострадает ни за что; но в то же время он испытывал какое-то радостное волнение, словно только и ждал, чтобы капитана наказали, тогда батареей командовать будет он, Рубкин. Находили минуты, когда он даже ликовал, как обиженный человек, вдруг получивший удовлетворение. «Хотел с комфортом повоевать, капитан, с бабой под боком? Боком и выйдет тебе эта баба!..» — злорадно произнёс Рубкин, с наслаждением выделив слово «баба».

Кириллов приостановился; когда Рубкин поравнялся с ним, спросил:

— Что она за человек?

— Кто?

— Санитарка ваша.

Рубкин протяжно свистнул.

— Старая комбатовская шлюха. От какого-то командира роты сбежала, а капитан пригрел её на батарее.

— Сбежала? Погоди, это у нас недавно санитарка из роты сбежала.

— Все они на одну колодку…

— Это ты напрасно, о нашей худого не могу сказать, — возразил Кириллов. — Хорошая была девчонка. Перед самой отправкой на фронт прислали её к нам в роту. Но старшой наш обижал её.

— Когда сбежала?

— Неделю назад! Дней пять.

— Где, в каком месте вы стояли?

— Чуть выше Гнилого Ключа.

— Она!.. Как раз у Гнилого Ключа к нам и пришла санитарка.

— Как её звать?

— Майя.

— Она!.. — воскликнул младший лейтенант.

— Вот тебе и хорошенькая…

Но Кириллов уже не слушал Рубкина, почти бегом бросился к землянке, куда отнесли Сурова. Рубкин едва поспевал за ним.

В землянке было ещё холоднее, чем в лесу. Суров лежал на полу, накрытый шинелью. В неглубокой нише, проделанной в стенке, мигал жёлтый огонёк, озаряя лица бойцов вздрагивающим бледным светом. Солдаты дышали паром, и шинели их, казалось, были обсыпаны густой махровой изморозью. Кириллов отыскал глазами Емельчука и подошёл к нему.

— Ты видел в лицо санитарку?

Емельчук растерянно взглянул на младшего лейтенанта и ничего не ответил.

— Ты же был здесь и все видел. Ну-ка говори, что здесь произошло.

Оглядываясь на стоявших рядом солдат, робея, будто в том, что произошло в землянке, был виноват он, ординарец командира роты, Емельчук рассказал все, что знал: когда шёл по ходу сообщения, он слышал разговор Майи и старшего лейтенанта и сразу же по голосу узнал санитарку, а когда она налетела на него, успел разглядеть её лицо.

— Это наша была.

— Значит верно: она… Но почему она к немцам побежала? — задумчиво, как бы сам себе сказал Кириллов.

— Это она с перепугу, — заметил кто-то из солдат.

— Где Прохин? Он стрелял в неё? — снова оживился младший лейтенант.

— Я здесь, товарищ младший лейтенант.

— Ну-ка, веди к санитарке.

— За окопы?! На ничейную?

— Да, за окопы. Сейчас же надо принести её сюда.

— Это можно, товарищ младший лейтенант. Только дайте мне ещё человека, вдвоём сподручнее.

— Один справишься. Возьми плащ-палатку и волоком дотащишь сюда.

Солдат взял плащ-палатку, карабин и скрылся за дверью. Следом за ним вышли из землянки Кириллов и Рубкин. По неглубокому ходу сообщения добрались до окопа. Солдат на минуту задержался, всматриваясь в мутную сизую даль, припоминая, где, в каком месте упала санитарка; снял с плеча карабин, вскарабкался на бруствер и пополз.

Кириллов нетерпеливо переминался с ноги на ногу.

— Надо было сразу послать, — негромко проговорил он, — закоченела, наверное, теперь, вон как мороз прижал.

— Бабы живучи, как кошки, — усмехнулся Рубкин.

Младший лейтенант не обратил внимания на реплику, словно не слышал её. Лёгким рывком бросил своё тело на бруствер и пополз к кустарнику, вслед за солдатом Прохиным, растворяясь в жёлто-синем от лунного света снегу.

Придя сюда, в роту, Рубкин ничего нового не узнал о санитарке. История Майи с Суровым продолжала для него оставаться неведомой. С присущим ему цинизмом он все так же плохо думал о Майе. Хотя Кириллов и сказал ему, что она хорошая, но сказано это было так неубедительно и несмело, что Рубкин только усмехнулся. «И здесь любовь!..» Но возбуждённое состояние младшего лейтенанта мало-помалу стало передаваться и ему. И вот этот последний молчаливый и решительный поступок командира стрелкового взвода окончательно встряхнул Рубкина, и он, движимый новым, только теперь возникшим в нем чувством, вслед за Кирилловым проворно вскочил на бруствер. Колючий снег обжёг руки, неприятный холодок пополз по телу. Секунду лежал недвижно, раздумывая, может быть, вернуться, пока не поздно? Но опять та же неодолимая, неосознанная ещё сила подняла его, бросила вперёд, и он пополз, уже не оглядываясь, не думая ни о чем, лишь с одним стремлением догнать Кириллова и помочь ему спасти санитарку.

Полз быстро, приминая снег коченеющими ладонями. Возле неглубокой воронки наткнулся на Кириллова и солдата. Они полушёпотом разговаривали:

— Здесь где-то должна быть, — говорил солдат.

— Как же ты, дубовая твоя башка, не запомнил? Где «здесь»? — возмущался Кириллов.

— Может, чуть правее или чуть левее, только здесь, товарищ младший лейтенант. Память у меня с детства хорошая.

— Чего время терять, — вмешался Рубкин. — Давайте в разные стороны, прошупаем местность.

— Верно, — согласился Кириллов. — Давайте: я вправо, ты, Прохин, двигай вперёд, а вы, — он кивнул Рубкину, — левее берите.

Рубкин пополз от воронки влево, время от времени поднимая голову и всматриваясь. Со стороны кустарника ветерок доносил негромкий говор и кашель: где-то совсем близко располагались немецкие передовые посты, «Могут заметить», — подумал Рубкин и стал двигаться осторожнее. Замёрзшие пальцы втянул в рукава шинели. Отыскивал взглядом тёмные предметы и подползал к ним. Наткнулся на убитых. Один из них был в серой шинели. Он лежал на спине. Лицо его было покрыто густым и крупным, как мох, инеем. И хотя убитый ничем не напоминал санитарку, Рубкин все же решил узнать, кто это. Ладонью стёр иней с лица убитого солдата. «Щербаков?!..» Нагнулся ниже и взглянул ещё раз — сомнений не было, это лежал батарейный разведчик Щербаков. «В контратаку ходил…» Рубкин ощупал карманы разведчика — документов при нем не было. «Кто-то уже взял», — подумал он и пополз дальше. Тишину неожиданно рассекла звонкая автоматная очередь. Рубкин вздрогнул, плотнее прижался к земле. Следом за первой очередью громыхнула вторая, и теперь Рубкин отчётливо увидел, как стайка трассирующих пуль прошлась над снежным полем. Потом дробно, словно захлёбываясь спросонья, заработал пулемёт. Теперь целая верёвочка огневых бус потянулась над снегом. Это немцы заметили младшего лейтенанта Кириллова и солдата Прохина и стреляли по ним. Долго и настойчиво ворчал пулемёт, прощупывая снег пулями. Рубкин пригибал голову, дышал в снег, — перед лицом протаял чёрный кружок земли; под шинель, под рубашку просачивался холод и ледяным обручем сковывал тело. Рубкин уже начал подумывать, что напрасно ввязался в это дело — полез искать санитарку. «Тут, чего доброго, прибьют или околеешь от такого адского холода. Да и где её искать? Разве найдёшь в темноте, когда и голову нельзя поднять? Но если и найдёшь, что толку — давно уже, поди, застыла, как кочерыжка…» Выждав, когда стрельба стихла, Рубкин развернулся и пополз к лесу. Обогнул осоковый куст и прямо перед собой увидел лежавшую ничком санитарку. Он сразу узнал её по санитарной сумке.

Нести Майю оказалось не так-то просто. Встать и идти в полный рост нельзя, могут заметить немцы, а ползком, как ни ловчился Рубкин, ничего не получалось. С трудом прополз пять метров, передвигая рядом с собой обмякшее тело санитарки, и остановился. С тоской подумал: «Так и до утра едва ли доберёшься до окопов…» Кое-как взвалил Майю на спину и на четвереньках двинулся вперёд. Худенькая Майя теперь казалась невероятно тяжёлой. Рубкин мысленно ругался на все лады, перебирал всех известных ему богов и чертей; досталась и Майе, и капитану, и младшему лейтенанту Кириллову, и командиру роты Сурову, и даже солдату, который ползал черт знает где и не пришёл на помощь. Ругался и нёс, метр за метром продвигаясь все ближе и ближе к лесу; на губах ощущал горько-солёный привкус пота.

Недалеко от окопов Рубкина встретили двое солдат.

Они помогли перетащить санитарку через бруствер, положили её на плащ-палатку и отнесли в землянку. В нише мигал все тот же слабый жёлтый огонёк коптилки, а на противоположной стене передвигались и вздрагивали тени. Солдаты копошились возле санитарки. Лейтенант Рубкин безучастно стоял в сторонке и наблюдал за ними, В дверь врывался морозный воздух и обдавал лейтенанта, но он не чувствовал холода, — мокрое от пота лицо его остывало, было хорошо ощущать это, словно веяло на него освежающей прохладой вечерних полей; с плеч спадала усталость, и приятная истома растекалась по телу. Но уже через минуту он почувствовал, что начинает мёрзнуть — наглухо застегнул шинель и, поёживаясь, спрятал красные и вспухшие, горевшие огнём руки в карман. Он был уверен, что санитарка мёртвая, и эта уверенность наводила на грустные размышления — для чего ползал по снегу? Рисковал жизнью! Чтобы принести сюда, в землянку, труп?.. Для чего? Разве только похоронить по-людски?..

Рядом с Рубкиным, сгорбившись, стоял Емельчук. Он торопливо крестился сложенными в пучок пальцами и почти бесшумно шевелил губами. Скользящий свет коптилки падал на его бледные, вздрагивающие щеки и тусклыми, угасающими огоньками отражался в испуганных, по-старчески ввалившихся глазах. Он все ниже и ниже нагибал голову, тень от бровей наплывала на глаза, сгущалась в морщинках лба.

Емельчук молился. Слова молитвы сливались в неровный торопливый шёпот; только два слова были отчётливо слышны:

— Господи Иисуси!..

Рубкин посмотрел на солдата и мысленно усмехнулся. И снова устремил равнодушный взгляд на санитарку и бойцов, обступивших лежавшую на полу санитарку.

— Жива она, братцы…

Услышал Рубкин негромкий, удивлённо-восторженный голос солдата. Насторожился, слегка подался вперёд. Солдат повторил громче и увереннее:

— Жива, братцы!

Рубкин шагнул к санитарке, склонился над ней. Расстегнул гимнастёрку на груди Майи, разорвал рубашку — под правой грудью кровоточила маленькая пулевая ранка. Пуля прошла навылет. Рубкин приказал завесить дверь, чтобы меньше сквозило. Приподнял санитарку, снял с неё гимнастёрку и увидел точно такую же кровоточившую ранку на спине. С почти нервозной поспешностью разорвал поданный кем-то индивидуальный пакет, раздвинул розовые ватные подушки и, приложив их с двух сторон к ранкам, принялся перевязывать. Одного пакета оказалось недостаточно. Он разорвал второй, третий; движения его были уверенны и смелы.

В землянке царила немая тишина, только еле слышно шуршали шинели и скрипели подошвы о мёрзлый песчаный пол. С Майи сняли сапоги, натёрли обмороженные ноги снегом, затем укутали их старыми солдатскими портянками и шинелью, снятой со старшего лейтенанта Сурова. Пока готовили из плащ-палатки носилки, чтобы перенести санитарку на батарею, в тёплую землянку, Рубкин взял у Емельчука фляжку с водкой, которую ординарец всегда держал наготове для Сурова, и несколько глотков влил Майе в рот. Майя пошевелилась, робко и глухо застонала; на минуту открыла глаза, блуждающим, мутным взглядом посмотрела на лейтенанта и снова смежила веки. Лицо её было спокойно, только чуть плотнее сжались теперь посиневшие губы.

Майя тихо, но внятно прошептала:

— Проводи меня, Сема…

Рубкин невольно посмотрел вокруг — к кому обращалась санитарка? Прошло несколько секунд, прежде чем он понял, к кому. «К капитану!» — Для неё капитан был просто Сема.

И бойцы, и Рубкин совсем забыли о младшем лейтенанте Кириллове и солдате Прохине, которые ещё ползали где-то перед немецкими окопами. И вот, когда Майя уже лежала на носилках и её готовились поднять и унести на батарею, в землянку вошёл солдат Прохин. Он молча прошагал к коптилке и поднял над огнём отмороженные руки. На небритых, обветренных и почерневших щеках виднелись белые, как блины, круги.

— Да ты что, с ума сошёл? Снегом оттирать надо!

Прохина почти насильно оттащили от огня.

Рубкин спросил у него:

— Где младший лейтенант?

— Убило.

Но об этом уже не нужно было говорить: в землянку вносили ещё тёплое, но безжизненное тело Кириллова.

Солдат Прохин не оставил своего командира на снегу замерзать, хотя знал, что он уже мёртв. Он приволок его на плащ-палатке к траншее. Кириллова положили рядом с Майей, ногами к выходу. Рубкин снял каску и опустил голову. Он не видел, как рядом, ещё проворнее, чем прежде, крестился и читал молитвы Емельчук, но если бы и видел, не усмехнулся бы: он сам был подавлен тем, что случилось с Майей, Кирилловым и старшим лейтенантом Суровым.

* * *

Луна уходила за лес. По синему ночному снегу стелились слабые косые тени.

В этот предутренний, самый морозный час на передовой было особенно тихо. Никто не стрелял: ни немцы, ни наши; уставшие за день бойцы, скорчившись, дремали в окопах.

Опенька весело шагал по узкой просёлочной дороге, — отводил пленного немецкого снайпера в штаб полка. Ефрейтор Марич сидел за щитом орудия, у панорамы, и в сотый раз проверял рычаги наводки. Ануприенко и Рубкин находились на батарейном наблюдательном пункте. Оба молчали, всматриваясь в тёмную, вырисовывавшуюся в рассветной синеве кромку кустарника.

— Извини меня, капитан, — тихо сказал Рубкин.

— За что?

— За все.

— Эх, Андрей, Андрей…

Ануприенко отвернулся. Он знал: Рубкин опять начнёт говорить о Майе. Зачем? Капитан уже все слышал: Майя его любит, Майя вспоминала о нем: «Сема, проводи меня…» Да, это её слова. Капитан помнит их. Он теперь вспомнил о них — так говорила Майя, белокурая Майка Барчук, когда Ануприенко — двадцатидвухлетний лейтенант — приходил в колхозный клуб… Промелькнула однажды перед ним его судьба, а он не заметил, не обратил внимания; теперь здесь, на фронте, промелькнула второй раз, а он опять не заметил. Ануприенко с грустью думал об этом. Хотелось сейчас бросить все и пойти туда, к машинам, где лежит Майя. Но сделать это нельзя. А утром Майю увезут в санитарную роту. Оттуда в санбат. Из санбата переправят в полевой госпиталь. Потом куда-нибудь в глубокий тыл. И навсегда потеряется её след…

На востоке пробилась алая полоска зари. Из кустарника выползали едва различимые сизые фигурки немецких солдат. Рубкин первый заметил их. Тронул капитана за локоть.

— Смотри: ползут…

Ануприенко протёр запотевшие стекла бинокля.

— Немая атака…

— Пойду к орудию!

— Да, — кивнул головой Ануприенко. И машинально, как перед началом каждого боя, подал команду: — Приготовиться!

— Товарищ капитан! — весело крикнул связист. — Первый сообщает: Калинковичи взяты, подкрепление вышло!..

Капитан секунду молча смотрел на связиста.

— Ну, хорошо, — спокойно ответил он и, приложив бинокль к глазам, снова принялся наблюдать за противником. Впервые за всю войну он вдруг почувствовал равнодушие ко всему, что происходит вокруг — равнодушно принял сообщение о взятии города, равнодушно смотрел на приближавшихся к окопам немецких автоматчиков.

А по цепи, от солдата к солдату, передавалась радостная весть: Калинковичи взяты!