Около полуночи Володин заметил странное оживление на гречишном поле. Похоже было, что там скопилось много людей и машин. Посланный туда для выяснения младший сержант Фролов вскоре вернулся и доложил, что это отступает какой-то пехотный батальон и несколько приданных ему батарей, что им приказано отойти за Соломки и что впереди уже никого наших нет. Гречишное поле было заминировано, оставлен только небольшой проход возле берёзового колка, в этот-то проход и пропускали теперь минёры отходивший батальон. Долго, почти до самого рассвета, гудели машины, долго тянулась редкая, то обрывавшаяся, то вновь смыкавшаяся цепочка усталых, утомлённых солдат; тёмными сгорбленными силуэтами двигались они по гребню, спускались в лог и снова появлялись, но уже на противоположной стороне и шли дальше, медленно растворяясь в темноте ночи. Володин хорошо видел их, пока солдаты шли по гребню. Он провожал их тоскливым взглядом, не испытывая ни злости, ни досады на этих понуро шагавших людей. С холодным равнодушием думал он о том, что нет теперь впереди ни укреплённой оборонительной линии, которая ещё вчера казалась несокрушимой, ни заслонов, ни прикрытий, нет ни одного нашего солдата, а есть враг, есть ничейная земля между двумя линиями окопов, и эта земля начинается сразу же за бруствером, стоит только протянуть руку.

Были минуты, когда Володин страстно желал, чтобы бой разгорелся здесь, на подступах к Соломкам. Но сейчас, когда то, что он только предполагал, становилось явью, когда противник действительно подкатился под самые Соломки и с часу на час мог атаковать позиции, ни в мыслях, ни в чувствах уже не было прежней решимости; думая о предстоящем бое, он прежде всего думал о том, сколько в Соломках и где размещены пушки, миномёты, пулемёты (он восстанавливал в памяти все, что знал, видел раньше и мог сейчас припомнить); он думал о противотанковой батарее в берёзовом колке — хорошо, что она стоит так недалеко, что не снялась и не снимется, что там наверняка отличные ребята и в трудную минуту всегда поддержат огоньком; хорошо, что в логу миномёты… Он не заметил, как задремал, но и в дремоте продолжал думать о бое. Он не слышал, как по ходу сообщения к нему в окоп пришёл капитан Пашенцев, как капитан разговаривал с хитрым и смекалистым, бывшим иртышским лодочником, связистом Ухиным; Володин проснулся от резкой, звенящей в ушах тишины. Пока протирал глаза, соображая спросонья, что к чему, пока с удивлением смотрел на прямую спину капитана Пашенцева, узнавая и не узнавая своего ротного командира, в синей рассветной тишине родился шепелявый, стремительно нарастающий звук, и почти в то же мгновение позади окопа с оглушительным грохотом разорвался тяжёлый фугасный снаряд. Потом белое пламя разрыва взметнулось впереди, будто над самым бруствером, и уже вся передовая загудела от взрывов. Снаряды ложились густо и рвались с таким надламывающим душу треском, что Володин, как ни старался держаться смело, невольно прижимался к стенке; он неотрывно следил за Пашенцевым (капитан не поворачивался, и Володин по-прежнему видел лишь его прямую спину), и ему казалось, что капитан совсем не обращает внимания на огонь; лишь когда взрывы ложились близко от окопа, Пашенцев наклонял голову, но тут же снова приставлял к глазам бинокль и смотрел вперёд.

Володин сделал усилие и подошёл к капитану.

— Что, страшно? — прокричал капитан.

— Страшно!

— Это хорошо!…

Володину показалось странным — что же хорошего в том, что ему страшно? Может быть, «хорошо» относится к чему-то другому, чего он, Володин, — не знает, но что знает и видит Пашенцев? Володин вынул из чехла бинокль и так же, как Пашенцев, посмотрел вперёд. Над полем густо висела пыль, и он ничего не увидел, кроме этой серой, все заслонившей собой пыли.

Обстрел с каждой минутой усиливался; с диким воем сирен обрушились на позиции «юнкерсы», и Пашенцев и Володин вынуждены были укрыться в щель. Казалось, и справа, и слева, и впереди, и позади командного пункта до самого шоссе и дальше до развилки все было охвачено огнём, кипело и клокотало.

Хотя Володин, как и вчера, пока всего-навсего отсиживался в щели и каждую секунду, как и вчера, мог погибнуть страшившей его нелепой смертью; хотя все было, как и вчера: та же щель, те же сыпучие серые стены, тот же удушливый, горячий, перемешанный с пылью запах тола и крови, тот же стелившийся по земле и заставляющий цепенеть гул и грохот, но сегодня — это уже был бой, и не где-то там, за лесом, как вчера, а здесь, рядом, вокруг, и он, Володин, находился в центре этого боя. Из всего того, что раньше слышал от очевидцев, что знал сам по тем небольшим боям, в которых ему приходилось участвовать, Володин сейчас отбирал нужное и мысленно переносил в обстановку разгоревшегося под Соломками сражения. Он ясно представлял себе, что под прикрытием артиллерийского огня немцы сосредоточиваются для атаки. Нужно быть наготове, нужно смотреть вперёд, чтобы не быть застигнутым врасплох! Его удивляло и тревожило спокойствие и хладнокровие Пашенцева, который, как казалось Володину, и не собирался выходить на КП. Порой Володину представлялось, что он уже слышит рокот подползающих танков. Тогда он смотрел на запылённое лицо капитана и старался угадать, слышит ли Пашенцев то, что слышит он, Володин? Но уже снова — ни рокота, ни совершенно отчётливо доносившегося лязга гусениц, а один сплошной гул канонады.

Но то, о чем забывал возбуждённый Володин, хорошо знал и помнил Пашенцев: пока идёт обстрел, атаки не будет, а слишком близко подойти к траншее немцы не смогут, потому что впереди заминированное гречишное поле, — за это он был спокоен; его волновало другое: двадцать минут с неослабевающей силой длится артиллерийский налёт, а это значит, что либо у немцев недостаточно сил для мощного удара, и потому они стремятся орудийным огнём подавить оборону, либо выбрали этот участок для главного удара и потому хотят использовать все средства, чтобы одним броском прорваться к шоссе. Пашенцев колебался, что правильнее, и брал второе, худшее, и сейчас же мысли его устремлялись к своим позициям, к той длинной и извилистой, с боковыми щелями и запасными окопами траншее, которую он не мог сейчас видеть, но которую чувствовал, как собственную руку, как часть себя, и по тем еле уловимым в общем грохоте боя приметам старался определить, какие потери несёт рота, как она встретит атакующего противника; он уже теперь начинал понимать, что едва ли удастся остановить лавину вражеских танков, что их придётся пропускать и отсекать пехоту; он думал об этом с уверенностью — и потому, что сами артиллеристы (командир полка Табола) предложили такой план боя, как тогда на Барвенковском заросший бородой капитан, и ещё потому, что рота прошла «обкатку», и каждый солдат знал, что ему нужно делать, если к траншее прорвутся танки, знал каждый командир отделения, что нужно делать, знали командиры взводов, а Володин, которого Пашенцев считал малоопытным и который перед самым боем, вчера, неожиданно лишился своего надёжного помощника — старшего сержанта Загрудного, был рядом и держался, что особенно радовало капитана, стойко. Вполне устраивал Пашенцева и окоп с ходами сообщения к траншее и блиндажу, потому что он находился как раз в центре обороны роты и с него легко можно было передавать команды по цепи и руководить флангами. Потому-то и был спокоен Пашенцев, и с присущим ему хладнокровием терпеливо пережидал налёт. Но и Володин, как ни волновался, как ни опасался быть застигнутым врасплох атакующим противником, не решался выйти из щели и взглянуть вперёд; каждый раз, едва порывался встать, снаряды ухали так близко и осколки с таким шквальным порывом впивались в стенки, что не хватало храбрости не только подняться, но даже пошевелиться.

Вся рота, весь батальон, вся потонувшая в пыли и жёлтом толовом дыму соломкинская оборона притаилась, пережидала налёт.

Но то, что соломкинцам ещё только предстояло увидеть — чёрный ромб танков, — хорошо видели с командного пункта дивизии. Этот огромный чёрный ромб будто откололся от леса и двинулся к гречишному полю.

— Танки!…

— Танки!…

— Танки!…

Надрывались у телефонов связисты.

Танки с каждой минутой набирали скорость, но издали казалось, что они ползли медленно, переваливаясь с пригорка на пригорок. Впереди колонны, подпрыгивая, как мячик, катился маленький лёгкий танк. Он словно разведывал дорогу: стоило ему чуть отклониться вправо или влево, как сейчас же вся ромбовая колонна меняла курс.

Когда Володин и Пашенцев вышли из щели и поднялись на КП, маленький лёгкий танк был уже недалеко от гречишного поля. Сначала они и увидели только этот нырявший в пыли маленький танк, и Пашенцев, предполагавший худшее и уже успевший свыкнуться со своей мыслью и теперь вдруг увидевший совсем другое, незначительное, пустяковое в сравнении с тем, что ожидал, — Пашенцев даже весело присвистнул; но уже через секунду сквозь ещё редкие в оседавшей пыли просветы показались тяжёлые танки, а ещё через секунду отчётливо стала видна вся громыхавшая сотнями гусениц наступающая колонна. Пашенцев снова присвистнул, но уже без той весёлой нотки, как минуту назад; теперь, как и Володин, он тоже во все глаза смотрел на мчавшуюся по пшеничной осыпи колонну, но в то время как Володин, впервые наблюдавший танковую атаку, поражался грандиозностью зрелища, Пашенцев, который сразу заметил и необычное, ромбовое построение, и необычную для атаки стройность и слаженность, старался понять замысел противника. В центре ромба двигались лёгкие танки, самоходные пушки и гусеничные тягачи с автоматчиками-десантниками, а по бокам — тяжёлые танки. Они как бы прикрывали своей броней всю громадную железную лавину. Для Пашенцева это было не просто необычным, как для новичка Володина; Пашенцев имел вполне определённое представление о танковых атаках: танки движутся рассыпным строем и также врассыпную бежит за ними пехота, — именно к отражению такой атаки он и готовился и потому чувствовал себя уверенно; но сейчас все было не так, как в хорошо знакомых ему предыдущих боях, и его охватывало беспокойство; он знал, что и солдаты, глядя сейчас на этот наползавший чёрный ромб, чувствуют ту же растерянность, что и он, и ждут от него нужную команду; он искал эту «нужную команду» и не находил и ещё больше терялся, понимая, что его нерешительность может оказаться гибельной для роты. Пашенцев даже изменился в лице, побледнел, и если бы Володин, для которого сейчас ничего не существовало, кроме него самого и идущих на него танков, который ничего не слышал и ничего не воспринимал, кроме одной клокотавшей в нем мысли: «Разбить, разбить! Уничтожить…» — если бы Володин хоть на мгновение отвлёкся от приковавшей все его внимание скрежещущей и рычащей громады, он почувствовал бы, как мелко вздрагивало плечо командира роты, увидел бы совсем не то, знакомое до мельчайших чёрточек лицо капитана, а другое, сникшее, чужое, обескровленное.

Колонна надвигалась стремительно; маленький лёгкий танк уже достиг гречишного поля, уже вошёл в гречиху, но вот из-под гусеницы вырвался огненный сноп, танк закрутился на месте, как волчок, и запылал. И словно по сигналу, вся колонна остановилась. Это случилось так неожиданно, что Пашенцев не сразу сообразил, что произошло, а когда понял — немцы наткнулись на минное поле, — почувствовал облегчение. Но минное поле было только первым препятствием, а ещё противотанковые пушки, ещё бронебойщики… Ротные бронебойщики должны бить по тягачам, пусть автоматчики выпрыгивают из машин на землю, тогда «отсечь» их от танков будет не так сложно… «По тягачам! По тягачам!» — мысленно повторял Пашенцев, все яснее представляя себе ход боя и радуясь, что «нужная команда» найдена, что хотя это, может быть, и не совсем то, что нужно, но колонна стоит и есть ещё время подумать и решить; к капитану возвращалась уверенность, он расправил совсем было ссутулившиеся плечи, и, когда Володин, отчаянно-радостно кричавший: «Горит! Горит!» — повернулся к своему командиру, лицо капитана снова было спокойным.

— Горит, товарищ капитан! — Вижу: горит. — А танки-то, танки-то — стоят!

— Рано ликовать, лейтенант, это ещё только начало…

Но Володин не дослушал капитана, его внимание вновь привлекла колонна. По головному танку с флангов били пулемёты, цепочки трассирующих пуль скользили над гречихой, ударялись в броню и рассыпались; пулемётчики явно дразнили немца, и танк огрызался, разворачивая башню то вправо, то влево; Володин с восторгом наблюдал за необычной дуэлью между двумя пулемётчиками и танком, и каждый раз, как только после орудийного выстрела снова оживал тот или иной пулемёт, Володин полушёпотом, но со всеми оттенками радости и торжества восклицал: «Молодец!» Но Пашенцев, едва заметил эту затеянную пулемётчиками его роты ненужную и опасную игру, раздражённо выругался:

— Что делают, что делают, мерзавцы! А Володин уже выкрикивал новое радостное сообщение:

— Наши бьют по танкам!

По неподвижно стоявшей перед заминированным гречишным полем вражеской танковой колонне начали пристрелку тяжёлые гаубичные батареи. Но и танки, и самоходные пушки сперва будто нехотя, лениво, но с каждой минутой все резче стали отвечать на залпы батарей.

Немцы, судя по всему, не собирались отходить, но и не предпринимали ничего, чтобы разминировать проход для своей колонны, и эта их то ли нерешительность, то ли растерянность смутила и насторожила Пашенцева. Он чувствовал, что за всем этим кроется какой-то определённый замысел, но какой — разгадать не мог; опять его охватило беспокойство, опять тревожно заметалась мысль; он смотрел на вражеские танки, на вспыхивавшие дымки выстрелов и пыльные столбы разрывов, вглядывался в сизую на горизонте кромку леса, стараясь увидеть что-нибудь такое, что помогло бы ему разгадать план противника; взглянул в небо и увидел «юнкерсы». Первое, о чем он сразу же подумал, — под бомбовым прикрытием немцы начнут разминировать проход! Но «юнкерсы» не долетели до позиций батальона, а обрушились на гречишное поле как раз перед самой колонной. Володин тут же высказал восторженное предположение: «Бьют по своим!» — но Пашенцев, хотя и у него возникла такая же мысль, отнёсся к этому предположению недоверчиво. Немцы не могли не видеть траншею сверху, а главное, они бомбили совершенно определённо, прицельно, сбрасывая свой смертоносный груз в одно место — впереди колонны. «Разминируют! Бомбами разминируют! Вызвали по рации самолёты и разминируют!» — наконец догадался Пашенцев. Теперь для него было все ясно, теперь он знал, как вести бой; «юнкерсы» ещё один за другим устремлялись в пике, но капитан уже не следил за ними; нагнувшись к связисту Ухину, он передавал команды:

— Приготовить противотанковые гранаты и зажигательные бутылки!

— Танки в случае прорыва пропускать и забрасывать гранатами и бутылками!

— Бронебойщикам бить по тягачам!

— Пулемётчикам и автоматчикам отсекать пехоту!

Капитан говорил твёрдо и резко, и связист Ухин едва поспевал повторять за ним слова команды.

А Володин продолжал стоять у бруствера и смотреть вперёд. За грохотом боя он не слышал ни голоса капитана, ни голоса связиста, даже не заметил, что капитан отошёл от бруствера к связисту, — он все ещё восторгался тем, как «немцы колошматили сами себя», и, когда очередной «юнкере», поравнявшись с висевшим над гречишным полем чадным облаком пыли и гари, падал в пике, Володин готов был кричать тому сидевшему в самолёте фрицу (как только что кричал своим пулемётчикам): «Молодец!» Вначале, во время артиллерийского налёта, Володин ещё пытался думать и осмысливать происходящее, но когда увидел колонну, и затем, когда колонна остановилась, и особенно сейчас, когда, по его мнению, творилось что-то невообразимое, но отрадное для него и для всех соломкинцев, — сейчас Володин не мог ни думать, ни оценивать обстановку, он весь был во власти восторженных порывов, и все, что грохотало и двигалось, все звуки от коротких автоматных очередей до тяжёлых гаубичных разрывов, — все это представлялось ему не началом, а завершающим аккордом боя. Потому и смутился он, когда Пашенцев, окликнув его, приказал немедленно идти к пулемётным гнёздам.

— Стоять до последнего!

— Так они же…

— Они разминируют бомбами, сейчас двинут… Выполняйте, лейтенант!