Бельский: Опричник

Ананьев Геннадий Андреевич

О жизни одного из ближайших сподвижников даря Ивана Грозного, видного государственного деятеля XVI–XVII вв. Б. Я. Бельского рассказывает новый роман писателя-историка Г. Ананьева.

 

Отечественная история. М., 1994 г., т.1

БЕЛЬСКИЙ Богдан Яковлевич (? — 7.3.1611, Казань), государственный деятель. Из дворян, служивших в середине XVI в. в г. Белый и его уезде. Племянник Г. Л. (Малюты) Скуратова-Бельского. Выдвинулся в период опричнины. В 1575–76 влиятельнейший член особого двора; по мнению Дж. Горсея, «главный любимец царя». Видный воевода в Ливонской войне 1558–83 (походы 1570-х гг.). В 1573 в чине стольника получал 250 руб. в год. В 1577 думный дворянин, с января 1578 оружничий. С конца 1570-х гг. постоянный участник дипломатических переговоров, на которых именовался боярином и наместником ржевским. В 1580 «дружка» на свадьбе царя Ивана IV с Марией Нагой и до смерти царя — его фаворит. В конце 1583 — начале 1584 вел переговоры с английским послом о женитьбе Ивана IV на королеве Елизавете. Владел вотчинами и поместьями в Московском, Ярославском, Переяславском, Зубцовском, Вяземском и др. уездах. Хранил свою казну в Иосифо-Волоколамском монастыре, куда давал богатейшие вклады. После смерти Ивана IV (1584) выступал за сохранение особого двора и опричных порядков, предприняв, по-видимому, попытку дворцового переворота. Сослан воеводой в Нижний Новгород с конфискацией части поместий, но сохранением чина. В Боярском списке 1588–89 значился оружничим с пометой «в деревне». Летом 1591 участвовал в военных действиях против Крымского хана (был награжден золотом, шубой в 50 руб. и кубком). Во время русско-шведской войны 1590–93 в походе под г. Выборг (декабрь 1591) командовал артиллерией. После смерти царя Федора Иоанновича (1598) выступал претендентом на трон. В сентябре 1598 пожалован в окольничие, участвовал в серпуховском походе Бориса Годунова. В 1599 возглавил военно-градостроительную экспедицию на Северский Донец и поставил близ Азова крепость Царев-Борисов. В ноябре 1601 года вместе с боярином кн. В. Б. Черкасским руководил одним из Судных приказов в Москве. В начале 1602 подвергся опале с конфискацией имущества и был сослан: по одним сведениям, в Сибирь (К. Буссов), по другим — «на Низ» («Новый летописец»). В Боярском списке 1602–03 выборный нижегородец В. Б. Онучин записан как «пристав у Богдана Бельского». После смерти царя Бориса Годунова Б. возвратился из ссылки в Москву; принимал участие в восстании 1605 против Годуновых и активно поддерживал Лжедмитрия I, который пожаловал ему боярство. В 1606 воевода в Великом Новгороде. С 1606 и до конца жизни вое вода в Казани. Убит казанцами (сброшен «с роскату»).

 

Геннадий Ананьев

Опричник

Исторический роман

 

Глава первая

Зрелище потрясающее: кровавый пир стремительной силы. Едва табунок быстрокрылых чирков вылетел из-за изгиба Москвы-реки на простор Щукинской поймы, тут же пущенные наперехват соколы принялись выбивать из плотного табунка намеченные жертвы — табунок потерял стройность, и тут наступило полное раздолье соколам: они не успокоились, пока не сбили последней утки.

А с островков, какие словно цепочкой отгородили пойму от стрежня, плыли собаки к подбитым чиркам, чтобы, выловив жертву, донести ее до ног своего хозяина.

Но особая кровожадность виделась в налете соколов на лебедей. Величавыми парами тянули они по руслу реки, не предчувствуя беды и — стремительный удар сокола, непременно в лебедку и точно в шею, та комом падает, лебедь же, ее верный супруг, не ускоряет полет, чтобы уйти от опасности, а начинает снижаться, делая круг за кругом в надежде помочь своей подруге, вдруг попавшей в беду, а сокол, набрав в это время высоту, падает молниеносно на неотрывающего взгляда от распластавшейся безжизненными крыльями на воде и потому не предвидящего опасности. С переломанной шеей лебедь тоже падает на воду.

А тут — собаки. Если кто из подбитых лебедей еще жив, острые зубы докончат начатое соколом.

Казалось бы, подобного не может быть в природе, сбив добычу, особенно крупную, сокол довольствуется ею и спешит насытиться, но человек, в угоду себе, натренировал его бить и бить, упиваться своим превосходством над беззащитными жертвами. И каждый соколятник с гордостью смотрел на своих питомцев, предвкушая похвалу сокольнического боярина или даже самого царя, который неотрывно смотрел на все, что творится в воздухе, восседая на белом в яблоках аргамаке. Царь Иван Грозный любил соколиную охоту не только потому, что она радовала его и бередила душу, но более оттого, что он, наблюдая за ловкостью, за безжалостностью соколов, видел в них себя, бьющего твердой рукой врагов своих, далеко, правда, не беззащитных, как лебеди или журавли, а лукавых, плетущих нити заговоров против него, Богом благословенного править Русью, быть ее полноправным хозяином.

В нескольких саженях за спиной Ивана Грозного любовались охотой Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский, который под именем Малюты Скуратова встал во главе опричнины, и его родственник Богдан Вольский, которого Малюта исподволь приближал к трону с того самого времени, когда царь, по его, Малюты, совету покинул Кремль, чтобы осесть в Александровской слободе, откуда объявить свою волю об изменениях в управлении державой. Малюта опекал Богдана, хотел, чтобы тот стал правой рукой, и при каждом удобном случае раскрывал ему свой взгляд на дворцовую службу.

Но теперь они молчали, ибо любое их слово могло быть услышано царем, а для чего ему знать истинные мысли своих слуг? Да и ловкость соколов их тоже восхищала.

Издалека, от речки Сходни, донесся нестройный лай. Он приближался, и создавалось впечатление, будто свора гонит либо волка, либо лису. Хотя что в это время возьмешь с лисы: облезлая она, линючая. Наверняка псари остановили бы свору. Да и с волками не время возжаться. Время охоты на них — зима.

Но вот гон остановился, а лай собак стал злобней. Похоже, медведя окольцевали. Сейчас завизжит не в меру ретивый пес, не рассчитавший броска и получивший когтистую затрещину.

Точно. Пронзительный визг покалеченной псины. Теперь никакого сомнения нет — медведя травят.

Царь оборачивается к Малюте и Богдану:

— Полюбуемся.

Нет, не спросил совета, а так, бросил походя и, подобрав поводья, прижал шенкеля к бокам коня своего борзого — конь, послушно крутнувшись, взял сразу же в галоп.

Пришпорили коней и Малюта с Богданом, а следом за ними и опричники царской охраны. Вороньим крылом расправились, стремясь в то же время не отставать от своего государя.

А Иван Грозный дал волю своему скакуну, ибо предвкушал волнующее зрелище: вертится медведь, отшвыривая лапищами своими бросающихся на него остервенелых псов, которых не останавливают потери в их рядах, тем более что их подстегивают криками псари. Долго идет неравная схватка, пока одна из собак не изловчится и не вцепится медведю в загривок. И вот тогда наступит самое волнующее: медведь, чтобы раздавить вцепившегося клыкастой пастью пса, упадет на спину, и это станет началом его конца. Облепят медведя псы и начнут терзать, пока не испустит он дух.

Царь Иван Грозный пришпоривал коня, чтобы не опоздать на злобный пир его псарни и чтобы вместе с псарями понукать собак и без того вошедших в раж — конь послушно пластал, и не только стража, но даже Богдан Бельский все более отставал; лишь Малюта Скуратов висел на хвосте царева аргамака, ибо его вороной был не хуже, чем конь Ивана Грозного.

Перелесок. Обочь тропы — густой ельник. Не свернуть ни вправо, ни влево. Опричники еще более отстали, вынужденные вытягиваться в цепочку, Иван же, чуя по лаю, что до главного еще не дошло, все же шпорил коня, боясь припоздниться. Сам же прильнул к луке, чтобы не хлестнула по лицу какая-либо еловая лапа, которые довольно вольно раскрылились над тропой.

За перелеском — пойменная поляна. Рукой подать до Сходни, откуда все явственней злобный лай. Уже расступаются ели, расталкиваемые белоствольными березами. Видна уже в прогалах и сама поляна. Вот и конец узкой тропе. Но что это?! Всадники?! Не на вороных конях, как все опричники, на разномастных.

Тревожные вопросы, однако, не остановили Ивана Грозного — конь вынес его на поляну, и оказался он лицом к лицу с полусотней всадников в кольчугах, с мечами на поясах, с притороченными к седлам сагайдаками и полными стрел колчанами.

Осадил Грозный коня своего, и тот послушно встал как вкопанный. Не напрасно же учил он своего любимца останавливаться на попоне с полного галопа. Малюта едва не наткнулся на белого в яблоках, но изловчился все же отвернуть и встал между полусотней и царем, загородив его собой. Ладонь на рукоятке меча, а мысли вихрем:

«Сейчас! Сейчас!..»

Да, он вполне понимал, что все решает миг: рванет полусотня, порубит и его, и царя, ибо на него засада.

Вот — Богдан рядом. Уже легче. Крикнуть бы царю, чтобы скакал обратно, к приотставшей охране своей, но разве сделаешь это: не любит Грозный, когда ему повелевают. Опалит непременно, когда угроза минует.

Стоят двое Бельских против полусотни и ждут напряженно, что предпримут непрошенные в царские охоты гости.

Царь, наконец, крутнул коня и — в перелесок. А оттуда выпластывают опричники на своих вороных и окружают полусотню. А те в недоумении, отчего такой переполох?

Малюта Скуратов Бельскому:

— Разоружить и — в Кремль. В пыточную. Допрос я учиню сам.

И поскакал вдогонку за царем Иваном, взяв с собой лишь полусотню опричников.

Царь не останавливался до самого Кремля, не задержался и в нем. Взяв с собой весь свой полк, отбыл в Александровскую слободу. Малюте Скуратову повелел:

— Дознайся, по чьей крамоле на меня покушение?!

Развязаны руки и Малюте. Выходит, ни о чем ином не подумал царь, кроме как о заговоре. Более того, считает, должно быть, что крамола в Москве. Оттого поспешает в Слободу, укрыться за крепкими стенами. Тут нужно подумать, как угодить властелину.

Задержанных отконвоировали в Кремль затемно. Богдан Бельский сообщает Малюте, о чем узнал от них дорогой.

— Новгородцы они. С челобитной к царю.

— Отчего же словно к сече изготовились?

— Дорога, мол, длинная, не попасть бы впросак. Да и погони опасались. Важное у них слово. К царю самоличное.

— Ишь ты — самоличное… Ты, Богдан, вот что. Безъязыкие которые, в пыточную зови. А потом этих вот, — кивок в сторону уже спешившихся и понуро ожидавших своей участи новгородцев, — поодиночке станем пытать. Дьяков тоже не нужно. Запомним сами. А доложим, что найдем стоящим.

Ясней ясного Богдану: задумал что-то тайное Малюта. Представил, как станут корчиться в муках, вполне возможно, и в самом деле безвинные челобитчики, но ни слова поперек не молвил. Такое он позволял себе прежде, в первые недели службы в Александровской слободе, когда Малюта поручал ему привозить на пытку и казнь князей, бояр, жен и детей их, возможно, действительно виновных в крамоле против царя, но и слуг верных, без всякого сомнения, совершенно безвинных, если только не считать их преданности своим господам, за что не казнить нужно, но миловать. Малюта тогда всякий раз отчитывал его, несмышленыша, как он говорил, внушая, вопреки расправам с верными слугами опальными необходимость безоговорочно и преданно служить царю, помазаннику Божьему. А один раз даже бросил в сердцах: «Сам, что ли, на дыбу захотел?!»

Нет, у него не было никакого желания бесславно закончить едва начавшуюся службу при дворе, поэтому он больше не возникал со своим мудрствованием, а Малюта стал приглашать его в подземелье, где привезенных им, Богданом, пытали. И подгадывал так, чтобы в это время находился в пыточной сам царь.

Жуть охватывала Богдана, едва сдерживался, чтобы не выскочить вон, а ночью виделись ему изодранные, изжаренные тела, слышались вопли истязуемых, от чего просыпался в холодном поту, и ему редко удавалось заснуть в этот остаток ночи. Так и лежал, вперив взор в темный потолок до самого рассвета. Но раз за разом отступала жуткость, перестала подкатывать к горлу тошнота и, что удивляло более всего, его начало тянуть в пыточную, чтобы там, в подземельном полумраке поглядеть на мучение крамольника, привезенного им и его подручными на расправу.

Подошел и тот день, когда он не отказался от забавы с дочерью опального князя, а затем отдал ее рядовым опричникам на потеху и на лютую смерть после позора.

Сейчас он лишь согласно кивнул, молвив спокойно:

— Все устрою, как велишь.

До самого до утра без устали работали безъязыкие палачи. Рвали тела вздернутых на дыбу зубастыми клещами, выжигали кресты на спинах, загоняли под ногти иглы, но все твердили, словно сговорились стоять насмерть, одно и то же, едва шевеля запекшимися губами:

— С челобитной к царю шли.

— С какой?!

— Ему самоличное слово.

Вскипал тогда гневом Малюта, кричал не сдерживаясь:

— Кончай!

Палач знал, что следует делать, услышав это слово. Выхватывал из горна раскаленный до бела прут и пронзал им грудь обреченного, прожигая сердце насквозь.

И так — с каждым. Один за другим выносили истерзанные трупы тайным выходом к Москве-реке в крапивных мешках и швыряли в воду. Остался один. Верховода челобитчиков.

— Иной способ применим, — поделился Малюта своими соображениями с Богданом Бельским. — Пытать не станем.

Ввели рослого детину. Тоже раздетого до исподнего. В плечах — косая сажень. Руки не за спиной связаны, а спереди. Глянешь на кулаки — оторопь возьмет, что тебе шестоперы пудовые. А лицо доброе, если бы не борода, можно было бы сказать — женское. Лишь окладистая черная борода придавала ему суровость.

— Садись, — не повелел, а попросил Малюта и указал на скамью, с которой обычно начинался допрос. Только не просили на нее садиться, а прикручивали к ней и принимались стегать плетью с крючкастым концом, а если упрямился отвечать на вопросы, выжигали на спине кресты. Оттого скамья вся в запекшейся крови.

Посмотрел на нее богатырь новгородский, хмыкнул, но все же сел. Малюта — с вопросом:

— Все, кого ты вел в Москву, в один голос сказали, что важное слово имеете к царю…

— Где они?

— О них — позже. Тебя одного повезу к царю Ивану Васильевичу. Но примет ли он тебя, вот в чем загвоздка. Мы, окольничьи его, обязаны знать, чего ради домогаетесь личной встречи с ним. Иначе нельзя. Не получится иначе. И тебя велит казнить, заподозрив в крамоле, да и нас вон с ним, — кивок на Богдана Бельского, — заодно.

Умолк. Вроде бы определяя, что сказать еще. Затем вновь заговорил:

— Что поведаешь здесь, останется навечно тайной. Стены молчат. Вон те, — кивок в сторону тройки палачей, ожидавших своего часа со сложенными на животах ручищами, — лишены языков под самый под корень, а грамоте не учены, царь же не останется все одно с тобой глаз в глаз, непременно нас покличет. Понял теперь, отчего я любопытствую? В добрых ваших намерениях я убедился, но чтобы ехать с тобой к царю, а он подался в Александровскую слободу еще вчера, опасаясь измены в Кремле и увидев в вас исполнителей воли изменников, я хочу знать, чем порадовать царя Ивана Васильевича, когда буду молвить слово за вас, челобитчиков новгородских.

— Ладно, коль так. В Софийском Соборе, за иконой Божьей Матери, письмо, посадниками и боярами писанное. Под Литву они намерены лечь. Заводилами — посадник степенный и посадники бывшие. Митрополит с ними заодно. Похоже, воеводы царевы и наместник его тоже не в сторонке стоят.

— Великую крамолу разведали вы. Без поклона царю не обойтись. Пока же, — Малюта глянул в сторону стоявших у горна палачей и повелел им. — За вами слово!

Будто шилом в зады их откормленные ткнули — рывок, и распластан обреченный на скамье, еще миг, и прожег его сердце раскаленный добела прут.

Вышли Малюта Скуратов и Богдан Бельский на свежий воздух. Дыши полной грудью, наслаждаясь пригожестью. А красота и в самом деле неописуемая. Солнце будто играет с куполами церквей и храмов, и те весело искрятся разудалым смехом; величаво приосанились и сами белокаменные церкви, будто беспредельно гордятся золотым высокоголовьем своим, обласканным солнцем; и даже могучие кремлевские стены, хмурые в ненастье, глядятся в это безоблачное утро какими-то уютными — все располагало к возвышенным чувствам и приятным мыслям, и Малюта Скуратов расправил грудь.

— Славно потрудились, Богдан. Славно!

Богдан Бельский, однако же, не разделил приподнятого настроения опекуна своего. Пожав плечами, упрекнул со вздохом:

— Они ради великого скакали в Москву.

— Опять за старое?! Иль непонятно я тебе растолковывал о службе царевой?

— Понятно, но…

— Никаких «но» не должно быть даже близко! — сердито отрубил Малюта, затем смягчился: — Ладно, послушай еще раз. Говорить новгородцы могли одно, а что у них на уме, они так и не открылись. Только старшой будто бы клюнул на наживку. Но ты можешь положить голову на плаху, ручаясь в искренности его? То-то. Новгороду извечно хочется да колется, только мать не велит. Киеву противился, но куда ему деваться было без него. Владимир стольный не хотел признавать, но мог ли жить он без Низовских земель. Без хлеба Низовского, без торга через Низ. Теперь вот на Москву косится, даже к Литве морду воротит. Но посуди, резонно ли ему ложиться под Литву? Нет и нет. Ремесленный люд не допустит этого. Житьи люди и купцы тоже поддержат их. И, считаешь, не ведомо это боярам да посадникам? Еще как! Вот и прикинь, какой может случиться расклад: Ивана Васильевича посекли, а в Новгороде воеводствуют и наместничают Шуйские. Они, сами готовя измену, сами же раскрывают ее, приведя люд новгородский к присяге новому царю из Шуйских, понятное дело, кого сами определят сесть на трон. Что тогда с нами будет? Самое лучшее — Бело-озеро или Соловки. После, понятное дело, пыточной, в которой мы сегодня ночь провели. А мы с тобой — Бельские! Гедеминовичи мы! Столь же достойные трона, как и Шуйские! К тому же, кровь наша царствующего рода. Иль запамятовал это?!

Как такое забудешь! Гордость рода. Еще при Иване Великом Иван Федорович Бельский, от корня которого и они с Малютой, женился на племяннице государя Елене. Не меньше, выходит, они имеют права на трон, чем Шуйские. Может, даже больше.

А Малюта продолжал внушать:

— Служить не на побегушках, какая у тебя нынче участь, а стать по меньшей мере окольничим, не так-то просто. Головой думать нужно, а не тем местом, которым на полавочнике сидишь. Я не устраивался этим самым местом на две лавки. Иль тебе пример Адашева не в пример? Он и царя подлизывал, и к боярам тянулся. Я тебе говорил об этом, да и ты вряд ли запамятовал, как свозили в Слободу остатки гнезда Адашевского на допросы.

И это помнил Богдан. Нет, во время того переполоха Богдан не был еще при дворе, но Малюта так красочно обо всем рассказал, что он словно воочию представил, что тогда происходило в Кремле. Занемог молодой царь. Либо в самом деле, а возможно, чтобы выяснить, кто есть кто. Схитрил, должно быть. И что же оказалось? Только князь Михаил Воротынский и дьяк Иван Висковатый не скриводушили. Они буквально принудили многих бояр и князей присягнуть сыну Ивана Васильевича Дмитрию, хотя и ребенку, но законному наследнику. Остальные встали на сторону Владимира Андреевича, двоюродного брата царя, ссылаясь на прошлые уклады. Адашев тоже встал на их сторону. Вот и поплатился сам, через года, конечно, и подвел всех своих друзей и родных.

А вот Григорий Яковлевич Скуратов-Бельский разобрался во всем правильно, показал свою деятельную натуру в полной красе: он приводил к присяге Дмитрию дьяков и подьячих, иной весь дворцовый служивый люд. Вот и взлетел ввысь, стал окольничим при царе, а теперь — глава всей опричнины. Гроза для всех крамольников.

— Не бери в голову, — продолжал Малюта, — что простил царь Иван Васильевич брата своего Владимира Андреевича. Придет срок, расправится он и с ним. Скорее всего, нашими руками. И мы не должны дрогнуть, если стремимся к своей цели. Если же дрогнем или не рассчитаем верный путь, круто может расправиться ныне жалующий нас царь. Мало ли верных своих слуг самолично убивал он лишь за поперечное ему слово? Вот и решай, либо прямой путь, либо возвращайся в свое имение и сиди там тише мышки. Пойми, жалостливость твоя и недоумения, раскинь умом своим, может поставить под удар и меня. А мне это совершенно ни к чему. Поэтому решай. Вот сейчас же. Без проволочек.

— Останусь при дворе.

— Тогда так: берешь с собой сотню с сотником во главе и — в Новгород Великий. В Софийский кафедральный собор. Поспешай. Но не только на уши коня пяль глаза, не только прикидывай, на каком погосте или в каком Яме менять коней да самим часок-другой передохнуть, а осмысли все, что от меня слышал и прежде, и вот теперь. Что наставники твои в детстве и отрочестве с грамотой вместе о междоусобьях и прочем ином вдалбливали в твою голову, что старшие Бельские о корнях своего рода рассказывали, о возвышении Даниловичей в пику Ярославичам. Дорога долгая, вот и определи окончательно свою линию, поняв окончательно расстановку сил и особенно действие царя всей Руси. И знай, не всю же жизнь я в поводырях у тебя буду. Вырос ты из коротких штанишек телом, выгребайся и умом. Уразумел?

— Да.

— Вот и ладно. Слушай, что от тебя требуется в Новгороде. Ни с кем не общайся. Сразу, без промедления, в Софийский храм, к иконе Божьей Матери. Если письмо лежит там, сразу шли вестника. В Слободу. Вернее, до Клина. Если же не встретит нас там, пусть скачет в Дмитров. Если и там нас не будет — Сергиев Посад. В Лавру. Сам же упрячь под запор всех служителей храма. Ни одна чтоб душа не выскользнула и не оповестила Торговую сторону. Особливо бди за митрополитом. Хитер, бестия. Ой, хитер. Поставь на дорогах в пятины Водьскую, Обонежскую, на Шелонь и Дерева, в Заволочье и на Терский берег заставы. Пусть досматривают всех, кто въезжает и, особенно, выезжает. Посадника особенно и посадников бывших, тысяцкого, кончанских старост, сотников ни в коем разе не выпускать. Начнут ерепениться — под замок. Без стеснения останавливать воевод царских и слуг ихних. Словом царским останавливать. Как поступать при приближении нашем, я пошлю к тебе вестника со словом моим. Выезжать завтра с рассветом. Я же сегодня поскачу с докладом к царю Ивану Васильевичу.

— Может, и мне сегодня?

— Нет. Отобрать сотню людей верных время нужно. Ты поспешай, но не сломя голову. Заруби себе это на носу.

Еще один щелчок по носу. Ну да ладно, не во вред и он.

Дня и вправду едва хватило. Пришлось даже послеобеденный сон укоротить. Едва-едва успели все сладить, что необходимо было для долгой дороги и для исполнения задуманного в Новгороде. С легким сердцем приказал Богдан сотнику:

— Выезд едва забрезжит рассвет.

— Не лучше ли затемно? Ночи-то уже не коротышки, — посоветовал сотник? — Да и зевак поменее сбежится.

— Давай затемно.

Хмурое предутрие, хотя и довольно зябкое, не бодрило. Неуютно Богдану в седле. От мысли о предстоящем. Там любое может ждать его. Даже смерть, если у новгородской знати далеко зашло, и они готовы будут к отпору. Сомнут сотню ни за понюх табака. А если письмо изымет и сделает все, как предсказал Малюта, тогда тоже не легче: великой расправе подвергнется Новгород, его же имя, как первого царева посланца, будет у всех на устах. Он представлял себе кровь и стоны мучимых, однако его фантазия, как покажет время, лишь цветочки, до ягодок не дотягивала. Вольнолюбивый город потеряет не только тысячи своих граждан, но и все свое лицо. Навечно. Подняться до прежних вольностей и прежней зажиточности он уже никогда не сможет. Но не только это волновало его: никак не налаживалась стройность в мыслях о прощальных словах Малюты Скуратова, который, по сути дела, благословил его на самостоятельный путь, путь без подсказок, без поводыря. Это тоже не фунт изюму.

Но постепенно он брал себя в руки, обретая внешнюю бодрость, а вместе с ней и успокоенность. Путь еще далек, успеется все разложить по полочкам. К рассвету Богдан чувствовал себя уже молодцом.

«До самого обеда стану лишь смотреть на уши коня и на дорогу. Пока не втянусь в ритм езды», — приказал Богдан себе и любые мысли вышвыривал решительно.

Когда же подошло определенное им самим время для неспешных раздумий, оказалось, что ничего сложного нет. Все, как говорится, на ладошке. Если особенно не пытаться развязывать прошлые узлы, так хитроумно затянутые потомками Владимира Первого, а сразу перекинуться на обретение власти в общем-то побочной, младшей ветви Владимировичей. Началось о того, что сводные братья Андрея Боголюбского не по праву захватили великокняжеский стол в граде Владимире, устроив засаду на новгородской дороге, по которой спешил занять великокняжеский стол законный наследник — сын Боголюбского, княживший в Новгороде при жизни отца. Узнав о засаде, бежал тот к аланам, к родственникам своим, затем подался в Грузию, где стал мужем великой царицы Тамары, пытался сколотить рать для похода на дядей своих, но сложил буйную голову на Северном Кавказе. А сводные братья Андрея Боголюбского уже не упустили своего. Особенно расстарались потомки Всеволода Большое Гнездо. Они одерживали одну за другой победы в междоусобье с Ярославичами, все более притесняя их.

Даже татарское иго повернули в свою пользу; так устроили, что руками татарских ханов рубили тугие узлы распрей.

И Иван Данилович, сын Данилы Александровича, оказался дальновидней и хитрей всех. Добившись права от Ордынских ханов собирать дань с российских княжеств, он зажал в кулак всех, начал диктовать свою волю. Настоял, чтобы перевести резиденцию русского митрополита из Владимира в Москву, чем и определил окончательно верховенство Москвы.

Не менее потрудился и Дмитрий, возвеличенный именем Донской, который объединял земли то призывным словом, а то и демонстрацией силы на борьбу с татарским игом. Даниловичи при нем еще крепче захватили трон, и уже Иван Третий, Великий, полностью избавившийся от дани иговой, осмелился называть себя царем Московским и всей Руси. Всех же остальных Владимировичей он определил в князья служивые, а не вотчинные.

Не обошел он вниманием и Гедеминовичей. С одной стороны, породнился с Бельскими, приблизив их к трону, с другой — видел в них тоже служивых, верных этому трону.

Сын Ивана Великого Василий Иванович еще выше взмахивал косой, еще упорней подгребал вотчины удельных князей, каждый из которых мнил царем Руси именно себя. Они злобились, но бессильно. Крепко пустил корни царский трон в Москве.

И вот — малолетний царь Иван Васильевич. Под опекой матери своей, Елены Глинской, по случаю оказавшейся царицей великой державы и боярского совета. Елене недосуг было заниматься сыном, все ее время поглощала сердечная связь с любовником, князем Иваном Федоровичем Овчиной-Телепневым-Оболенским, юным годами, но с великими устремлениями мужа, которому, по большому счету, не ласки царицы были нужны, но сам трон. Вот и боялся Ивана царь-ребенок, ожидая от него в любой момент смертельного удара.

Казалось бы, совет боярский должен был оберегать отрока, коим поручен он был на опеку, пестовать его, но на деле выходило иное: бояре грызлись меж собой тоже за право царствовать, хотя вроде бы сообща добивались возвращения им прав вольных вотчинников, удельных князей, какие имели они прежде. Многие века имели. Но бояре, грызясь между собой и подминая малолетнего царя под себя, с ненавистью смотрели на любовника царицы, и только она покинула грешный мир, тут же с ним расправились.

Успех еще более вдохновил княжеско-боярские кланы, и они с полным пренебрежением стали относиться к малолетнему царю. И вот в это-то самое время Григорий Скуратов-Бельский принялся исподволь готовить Ивана Васильевича к самодержавству. Если боярский совет управлял страной по своей воле, с царем же забавлялись потешными играми с непременной кровью на них (пусть знает, чем пахнет смерть, пусть видит и свой конец, если не будет послушным их воле), то Малюта-Бельский внушал ему божественность его власти, мечтая получить при нем почетное место. Он и его сотоварищи победили, оказавшись в огромном выигрыше. Более того, все Бельские получили при дворе больший вес, чем Шуйские и иже с ними.

Иван Васильевич мстит за обиды детские, за попытку отнять у него единовластие, с таким трудом добытое предками, вот в чем главное. Стало быть, следует помогать ему в этом, одновременно возвышая Гедеминовичей. Продумывать ради этой цели каждый шаг, чтобы не попасть в ощип. Для себя же лично иметь в виду чин окольничего, а то и слуги ближнего.

Он даже поразился, отчего так ясно не представлял себе всего этого, а довольствовался лишь подсказками Малюты? Теперь-то сам сможет определять свои поступки. Определять без опекуна и наставника.

Вот и теперь нужно все взвесить, чтобы достойно выполнить ему порученное: пройдет все удачно, заметит его царь Иван Васильевич, приблизит к себе как надежного слугу и сподвижника.

Всю оставшуюся дорогу Богдан Бельский продумывал до мелочей каждый будущий шаг, отметая принятое только что, находя новые решения, но так и не смог найти лучший вариант, в котором не было бы изъяна. Когда подъезжали к главным Новгородским воротам, плюнул на все.

«Видно будет по ходу дела…»

Воротники, увидевши собачьи головы и метлы на луках, расступились пугливо, и вороная сотня, на рысях прошла надвратную башню и так же на рысях миновала торговые ряды, где было уже немноголюдно, затем вечевую площадь, совершенно пустынную (хорошо бы осталась она такой до самого приезда царя Ивана Грозного) и вылетела на Волховский мост, нагоняя страх на редких прохожих — новгородцы прижимались к перилам моста поспешно, иные даже кланялись, чтобы не дай Бог не осердить своей непочтительностью черных гостей, слава о которых расползлась по всей Руси. В большинстве городов опричники успели знатно наследить, и люди понимали, что появление их здесь не предвещает ничего доброго.

А Богдан спешил. Опасался, не дадут ли сигнал воротники страже детинца (а сигнальная связь непременно отработана) и не решатся ли стражники затворить ворота? Туго тогда придется — штурм. Но что сделаешь сотней. Тут тысячи нужны. К тому же, окажется, у архиепископа достаточно времени, чтобы избавиться от улики, и это непременно навлечет на него, Богдана, царскую немилость. По меньшей мере отдалит от себя, а если разгневается, то неизвестно, чем все окончится.

Нет, ворота открыты. Выходит, заговор, если он имеет место, еще не спустился до ратного низа.

«Если так, привлеку ратников к заставам на дорогах к пятинам».

Разумная мысль. Сотни две добрых мечебитцев — не шуточки. Если, конечно, они согласятся подчиниться, минуя воеводу новгородского. Ему, хотя и царем он поставлен, доверять не следует. Вдруг под Шуйскими он. Заодно с ними. Потому — ни слова ему.

Коней осадили у соборной паперти. Богдан — сотнику:

— Оставаться в седлах. Со мной троих определи. Еще по десятку к каждым воротам. Не выпускать ни души.

Спрыгнул с коня и — в храм. Отмахнулся от служки, который испуганно попенял:

— В шапке-то не гоже.

— Гоже! Осквернен он давно! Изменой осквернен!

Засеменил служка к начальству своему, а Богдан решительно подошел к иконостасу. Руку за икону Божьей Матери и — есть. Вот оно — письмо. Забарабанило сердце торжествующе. Но не изменил суровости лица своего. Повелевал сухо одному из опричников:

— Передай сотнику: всех служителей собора — под замок. Не медля ни минуты. И еще передай, пусть на внешней стороне детинца конные наряды выставит. Скажи еще, чтобы всю стражу собрал бы в гридну для моего к ним слова. Я в палату к архиепископу.

Архиепископ Пимен встретил Бельского в дверях, хотел осенить его крестным знаменем, но Богдан остановил его:

— Не приму благословения от змеи подколодной! От двоедушника! Заходи в свои палаты, ваше благочиние. Садись и читай!

С насмешкой повеличал архиепископа Богдан, и было видно, что с Пимена медленно, но верно сползает величественное благодушие, а испуг накладывает печать на привычное для него высокомерие.

— Читай! Я бы мог сам это сделать, но лучше ты — сам. — И вопрос: — Не под твою ли диктовку писано?!

Архиепископ прочитал первые строчки и воскликнул с ужасом:

— О, Господи!

Бельский сразу понял, что архиепископ слыхом не слышал о письме, но не отступать же.

— Читай-читай!

Еще строчка — и вновь стон ужаса.

— О, Господи! Кому это с Литвой попутней, чем с Россией?!

Вырвал письмо Богдан из рук архиепископа от греха подальше и приказал без скидки на высокий его сан:

— Палаты не покидай без моего позволения! Посчитаешь возможным ослушаться, испытаешь меча!

Уверенно пошагал на выход и в дверях громко, чтобы Пимен слышал, приказал опричнику:

— Стоять здесь до смены. На помощь пришлю еще одного. Архиепископа ни в коем случае не выпускать. Если что не так, секите мечами. Грех беру на себя.

«Удачно все началось. Очень удачно. Ну, а дальше что?

Теперь же слать вестника Малюте. Лучше не одного, а парно. Для верности. А утром вторую пару. Чтоб без осечки…»

Сам наставил вестников, велев повторить дважды все, что надлежало им сказать Скуратову, и те, сев на свежих коней из конюшни архиепископа, да еще взяв по паре заводных, поспешили за ворота города. В сопровождении до ворот, на всякий случай, десятка опричников.

Когда десятка воротилась с докладом, что все обошлось как нельзя лучше, Богдан отправился к ожидавшим его в смирении стражникам, ибо не уразумели они, чего ради их разоружили, согнали, словно овец, в гридни и вот теперь держат под стражей.

Бельский вошел и — сразу, что называется, быка за рога:

— Мое слово такое: кто по доброй воле, без оповещения воеводы, готов под мою руку, отходи ошуюю.

— Растолкуй, чего ради от воеводы таиться?

— Не поясню. Не могу. Одно скажу: дело серьезное, всей державы касаемое. Оттого и предлагаю по доброй воле, — повременив немного, добавил: — Неволить не стану, но предупреждаю: кто согласится — двоедушия не потерплю. Кто определит себе на двух скамейках умоститься, конец один — меч карающий!

Отказалось всего пятеро, и тогда Бельский повелел сотнику:

— В кельи их. Со всеми храмовыми служками, — сам же с сожалением подумал: «Несчастные. Отныне жизнь ваша не стоит ломаного гроша».

Следующий шаг — городские ворота. Не менять воротников, на это силенок маловато, но по паре опричников к каждым воротам в самый раз будет. Для контроля.

После чего и до застав дело дошло. По пятку из опричников, по десятку из стражников детинца. Тоже высылать, не дожидаясь рассвета. В стремительности — залог успеха. Расслабиться можно будет лишь после того, как все уладится, все будут расставлены по своим местам. Да и то, не вовсе рассупониваться, соснуть часика два-три и — ладно будет. Не помешает лично проверить, как правится служба, бдят ли опричники на своих местах.

К тому же нужно подготовить лазутчиков, дабы знать, о чем говорит люд новгородский и не имеет ли намерения посадник с тысяцким возмутить народ. А этого допустить нельзя, хотя и опричников по городским улицам пустить дозорить тоже опрометчиво. Нужно ли будоражить народ, а затем жить в тревоге пару, а то и тройку недель, пока царь Иван Васильевич не войдет в город.

Да, по расчету Богдана царь должен подойти никак не раньше двух недель, а скорее всего, еще позже, и все это время не нужно, по его мнению, делать резких движений. Не настораживать и без того взволнованных горожан.

Богдан ошибался. Вестники встретили передовой отряд царского опричного полка сразу же за Клином, и Грозный, по совету Малюты, отправил в помощь Бельскому пять отборных сотен, и те уже через неделю вошли в город. Под начало его, Богдана Бельского, которому Малюта Скуратов определил, что делать до прибытия Ивана Васильевича.

Пару дней бездействия. Чтобы и ратники передохнули и, это более важно, чтобы хоть немного пришли в себя верхи новгородские и даже чуточку успокоились, не увидев от опричников никакого зла. Вот после этого можно будет начинать.

Неожиданность всегда ошеломляет и лишает возможности быстро организовать сопротивление. Хотя кому сопротивляться?

Еще задолго до рассвета рванули полусотни опричников к дому степенного посадника и тысяцкого, а к домам кончанских старост, сотских и улицких — по десятку. Дома эти взяли под охрану, чтобы никто не имел бы ни с кем сношений. На торговую площадь тоже была послана полусотня, которой Бельский повелел опечатать все лавки, объявив их владельцам, что любой торг прекращается до прибытия в Новгород царя Московского и всея Руси. За ослушание — смерть лютая.

Еще одну предосторожность предусмотрели Бельский с командиром полутысячной опричной рати: направили послов к воеводе и наместнику царевым с повелением от имени Грозного не вмешиваться в дела опричников, держать стрельцов в гриднях и ждать царского слова.

Брать их под стражу не стали, но на всякий непредвиденный случай держали наготове сотню опричников вблизи Ярославова двора.

Присмирел настороженно город в ожидании грозного царя, хотя и не понимал причины нашествия опричников с собачьими мордами и метлами на седельных луках. И только ремесленники не тушили своих горнов, считая, что им-то опасаться нечего, если даже отцы города в чем-то провинились. Они честно трудились, ни в какие свары не вмешиваясь. Да их и не звали для совета с тех пор, как Иван Третий увез в Москву вечевой колокол.

Блажен, кто верует в торжество справедливости.

А Иван Васильевич не слишком-то торопился в Новгород. Он безжалостно расправлялся с заговорщиками по всему пути в мятежный город. И подвигнул царя к этому Малюта Скуратов. Излагая все, что узнал он во время пыток новгородцев, он как бы между прочим высказал свое сомнение:

— Гложет меня, раба твоего, одна мысль: как могли проехать посланные покуситься на твою жизнь невидимо Валдай, Волочок, Тверь и Клин? Отчего не остановили полусотню вооруженных, не осведомились, куда и ради какой цели ее путь? Ротозеили воеводы твои? Или иное что? Во всяком случае они должны были оповестить Москву о едущих в ее сторону ратниках без путной грамоты. Если, конечно, все по углу бы. Не пленные ли ляхи и ливонцы воду мутят?

— Как всегда твой ум, Малюта, что стрела каленая, метко пущенная. И мои думки об этом были.

— Может, тогда в Москву не станем заезжать, а прямиком в Клин?

Не сказал Малюта Скуратов, что он давно определил этот путь, даже Богдану велел слать вестника в Клин, а не встретивши рати, спешить в Дмитров, в Сергиеву Лавру. Но зачем знать об этом царю Ивану Васильевичу?

До Клина борзо шел царь со своим любезным полком. Словно на пожар торопился, когда же встретился им посланник Богдана Бельского и отправлена была полутысяча в Новгород, тоже спешно, движение значительно замедлилось, а в Клину, по замысленному Малютой Скуратовым, и вовсе остановилось более чем на неделю: пытали заподозренных в измене, не давая выскользнуть из города ни одной душе. А если кого хватали — тоже на дыбу. Даже до Твери не доползли слухи о расправе Ивана Грозного над Клином.

А он там поднял на дыбу всех, на кого хоть бы чуточку пало подозрение. Начал с пленных литовцев. Изощренно пытал, выясняя, кто поддался их уговорам решиться на измену. Несчастные не знали ни о чем подобном, ничего такого в голове не держали, но Малюта Скуратов и подручные его умели выбивать именно то слово, какое уместно было преподнести рассерженному царю.

Начались казни, а следом и погромы. Опричникам только дай коготком зацепиться, тогда их когтистую лапу не оттолкнешь: разорялись и сжигались не только дома казненных, скорее всего напрасно, но и вовсе безвинных. Вернее будет сказать, виновных лишь в том, что они вели знакомство с казненными или служили у них.

Уходил из Клина царев опричный полк, оставив после себя полуразрушенный и почти начисто разграбленный город.

Тверь же встретила царя за полверсты от главных ворот крестным ходом. Епископ впереди с большим серебряным крестом с позолотой и дорогими каменьями. За ним — настоятели всех церквей, за их же спинами — наместник, воевода, бояре и гости знаменитые. Епископ поднял крест, дабы благословить великого гостя, царя всей Руси, но Иван Грозный остановил его.

— Погоди. Отчего не вижу среди вас Филиппа? От него хочу иметь благословение.

— Отрешенный от митрополитчьего сана тобой старец Филипп в затворничестве, великий государь. Молится о смягчении сердца твоего. Без устали молится.

— Твоего благословения, епископ, не приму! Смертью не покараю, но и милости не жди. По заслуге и честь. Как в писании: да воздается каждому по делам его. А вас всех, — обратился Грозный к толпившимся за спинами священнослужителей отцам города, — в пыточную! Пока не откроете мне, по чьей воле пропустили через город вооруженных новгородцев для покушения на меня! Бог прикрыл десницей своей, помазанника своего, я же, верный раб Господа нашего, исполню его завет: око за око.

Подождал, пока церковный клир оттрусит от обреченных и — слугам безропотным:

— За вами слово.

Как вороны на желанную добычу, кинулись черные исполнители, скрутили всем руки в мгновение ока, заломив их за спины, и поволокли к городским воротам, а оттуда в детинец, где имелись глухие подземельные камеры.

Проводил Иван Грозный конвой суровым взором своим и к Малюте Скуратову:

— Скачи в Отроча-монастырь, в келию Филиппа. Испроси благословения на месть мою заговорщикам, кто готовится растащить Россию по своим вотчинам, по уделам своим.

— Будет исполнено.

Хмыкнул Грозный. Знал он упрямство иерарха церкви российской, не поменявшего честь на вольготную жизнь, предвидел потому, чем закончится поездка Малюты.

«Словно читает он мои мысли и делает все, что мне желательно».

Дорога в Отроча-монастырь не очень далекая, Малюта Скуратов знал ее, ибо сам отвозил под конвоем опального митрополита в тот монастырь, но тогда, имея при себе добрую полусотню, он не заметил, сколь глуха она. Сейчас же, когда легкомысленно взял он с собой лишь десяток опричников, костил себя за непредусмотрительность: в этой непролазной чащобе вполне может быть устроена засада, и если не теперь, то на обратном пути — он же не с молитвой в монастырь спешит, а со злым умыслом. Вполне могут верные Филиппу монахи совместно со стражей монастырской ответить злом на зло. И так схоронят трупы, что всем опричным полком не сыщешь.

«Ладно, Бог не выдаст, свинья не съест», — пытался он успокоить себя, но это ему не удавалось до тех пор, пока не нашел он верного, по его мнению, решения: так повернуть в монастыре дело, будто сам по себе Филипп покинул мир грешный. А если будет возможность, что куда как предпочтительней, то в его смерти обвинить самих монахов.

«Изловчусь. Монахи же пусть думают, что хотят, но придраться не смогут».

В монастырь Малюта Скуратов не посмел въехать верхом. На коне, значит, с мечом. Он спешился и смиренно, как богомолец, направился в келью Филиппа. Один. Без сопровождения я, стало быть, без свидетелей. Перекрестился, переступив порог, поклонился распятию Христа и Божьей Матери, под которыми теплилась лампадка. Затем, так же боголепно, поклонился старцу. И заговорил почтительно:

— От царя нашего великого с просьбой к тебе, великому богомольцу. Благослови его на истребление крамолы в державе его…

Сверкнули гневом потускневшие от времени глаза старца, но тут же взгляд его стал вновь безразличным, отрешенным от мира сего. Ответ его, однако, прозвучал твердо и решительно:

— Я всегда благословлял только добрых на доброе. И ни за что не изменю стези своей. Я давно готовлюсь отдать Богу душу — твори зло, ради которого прислан ты ко мне.

Малюта, не став разглагольствовать, сдавил тощую старческую шею своими лапищами, пока не успокоилось вовсе тщедушное тело затворника. Подняв старца и усадив его на лавку, притулил к стене и рванул из кельи. Хвать за грудки настоятеля Отроча-монастыря.

— Ты уморил угаром святого старца?! Чтобы, значит, не благословил он царя нашего на борьбу с заговорщиками?!

— Господи! Не грешен я, боярин. По недогляду чернеца, может, — скороговоркой оправдывался настоятель, пугливо крестясь мелким крестом. — Видит Бог, безгрешен я:

— Учини допрос и оповестишь меня лично в Твери ли, либо дальше где! — гневно бросил Малюта, потом смягчился: — Похороните хотя бы с честью, святость его почитая. Я с вами вместе провожу его в последний путь.

Вот так повернул в свою пользу случившееся Малюта Скуратов, оставив в виновных настоятеля и чернеца, о котором предстояло дознаться. После этого он мог уже не ждать от монахов и стражи монастырской лиха. Пока придут в себя от страха, пока убедятся окончательно в безвинности своей, он уже доскачет до Твери с доброй для царя вестью.

И все же предохранялся на обратном пути. Вперед пустил два парных дозора на полверсты один за другим, одну пару за собой оставил, сам же — в центре. С четверкой лучших мечебитцев.

Без происшествий доскакал и — в ноги царю Ивану Васильевичу:

— Не исполнил я, раб твой, воли твоей. В келью я, а Филипп стылый уже, на скамеечке сидючи. При мне схоронили его монахи. Я от тебя и от себя по щепотке земли кинул в могилу.

— Воля Господня, — с притворным вздохом рек Иван Васильевич. — Мир праху его. Велю в поминальник навечно внести святое имя его.

Перекрестился троекратно, шепча молитву, и — Малюте:

— Сегодня пируем, а завтра — засучивай рукава. Рви в клочья крамольников. Сам я тоже не останусь в стороне.

Более недели свирепствовали опричники в Твери, пока Иван Васильевич не посчитал достаточным наказание. И вообще, похоже было, что он начал успокаиваться, утомив кровожадность свою. В Медном уже не так лютовал. А Торжку, казалось, вовсе самая малость достанется.

Богатейший город Торжок. От торга крупного его богатство. Тверда многоводная давала путь кораблям от земель низовских к новгородским пятинам, вот и тянулись по его берегу, примыкающему к городу, причалы и лабазы на добрую версту. Велик здесь и детинец. Не менее новгородского. За его мощными каменными стенами могли укрыться в случае нужды все жители посада. Запасов в Кремле хранилось тоже изобильно. На долгую осаду хватит. Но удивительно, никто даже не помыслил затвориться в крепости от злодейства Иванова, хотя до горожан дошли слухи, как в Клину, Твери и Медном рушили опричники все, что им хотелось, как упивались они кровью мучеников. Лишь шептали с надеждой, моля Господа:

— Боже Всевышний, спаси и помилуй нас, грешных.

Молились, уничижались, не ведая в чем грешны.

Вполне возможно, услышал бы молящихся Всевышний, ибо полусотня новгородская вполне могла и не заехать в Торжок, а миновать его, проехав по прямой дороге от Вышнего Волочка на Клин, так судил Иван Грозный, и намеревался он попытать только воротниковую стражу, не въезжали ли в город крамольники, и уж исходя из их признаний творить суд над городом или миловать его, но все вышло иначе: Малюта донес царю, что в двух башнях детинца — пленные, и посоветовал ему:

— Не с них ли начать?

— Посещу их сам. Пару-тройку попытаем.

В первой от ворот угловой башне литовцы пали перед царем Московским на колени и умоляли его отпустить домой, клянясь, что никогда сами не ополчатся против русских славян-братьев и всем родным и близким закажут — Иван Васильевич вовсе смягчился, пообещал милость свою и направился к дальней угловой башне.

И вот в ней-то и случилось то, отчего зашелся город в стонах мученических, запылали лабазы, разграблены были стоявшие у причалов торговые суда, команды же их перебиты: пленные крымцы, а именно они были заточены в дальней башне, не с почтением встретили русского царя — дикими кошками бросились крымцы на вошедших к ним, вырвали из ножен у опешивших опричников мечи и начали сечь ихним же оружием.

Царю бы в первую голову несдобровать, не окажись и на этот раз расторопного Малюты Скуратова. Он, схватив за шиворот Грозного, буквально отшвырнул его к двери, где царя подхватили телохранители, а сам же Малюта оказался лицом к лицу с двумя свирепого вида крымцами, успевшими вооружиться мечами опричников-ротозеев и даже посечь нескольких из них.

Молниеносно обнажен меч — один из врагов с рассеченной головой, но второй успел ударить мечом Малюту.

Спас от гибели палача шелом, к тому же замешательство среди опричников миновало, неприятелей начали сечь беспощадно, и когда покончили с последним, вынесли на воздух раненых.

Крепкая рука у крымца. Хотя шелом и бармица защитили голову, но меч, скользнув по ним, ударил в плечо, и если бы не кольчуга доброго плетения, врубился бы глубоко в тело — отделался Малюта лишь переломом ключицы, да нестерпимой головном болью.

Царь Иван Васильевич склонился над своим спасителем.

— Бог послал тебя ко мне. Какой раз закрываешь ты меня своим телом. Никогда не оторву тебя от сердца своего! — распрямился и гневно бросил воеводе стражников детинца. — Отчего не уведомил, что в башне дикие крымцы?!

— Сказывал. Мимо ушей твоих, видимо, государь, прошло…

— Что-о-о! В пыточную! Смерть городу за раны спасителя моего!

Вот так. Все мольбы горожан ко Всевышнему, чтобы оградил он их, безвинных, от лиха, козе под хвост. Горел и умирал в муках богатый город до тех самых пор, пока лекарь царев Бомелиус не заключил, что Малюта Скуратов может сесть в седло.

Когда царь Иван Грозный отправился со своим полком к Вышнему Волочку, зима уже заявила о себе основательно. По Тверце шла шуга, появились и забереги, в малых же притоках Тверцы, особенно на омутах и затонах, лед встал твердо. Пора бы поспешить в Новгород, где есть место разместиться полку в теплых домах посадских, но кто мог повлиять на Ивана Грозного? Исполняй его волю, если не желаешь лишиться жизни или, в лучшем случае, быть изгнанным с позором из опричнины.

А Иван Васильевич специально медлил. Он не опасался повторения того, что случилось с его дедом Иваном Великим, когда Новгород собрал большую рать и встретил полки московские на Шел они. Нет нынче в Новгороде вечевого колокола, нет Марфы Борещой и отца ее, посадника бывшего. Нет и того мятежного духа, какой был тогда у новгородцев. Не осмелятся они сегодня открыто бросить вызов царю всей Руси, их удел — тайные подметные письма.

Впрочем, в самом ли деле виновны архиепископ, посадники, тысяцкий и иные именитые новгородцы в подготовке письма, упрятанного за иконой Божьей Матери? Иван Васильевич даже не удосужился серьезно подумать об этом, порассуждать здраво. Спросить бы ему у самого себя, чего ради подготовленное письмо не отправлено сразу же к королю, а спрятано в Софийском соборе? Что им мешало сделать это, не упуская зряшнего времени? Не собирались же они обсуждать его всенародно? Вече нет давным-давно, да и поддержит ли ремесленный люд и купечество подобную измену? И не хитроумная ли игра, задуманная Шуйскими, за крамолу которых стоит ли наказывать тех, кто в этой крамоле не участвовал, кто слыхом о ней не слыхивал.

Подозрительность и гнев, подпитываемые услужливостью Малюты Скуратова, Грязнова и иже с ними, затмевали здравый смысл, и царь думал злорадно:

«Пусть трясутся изменники!»

Неделя января миновала, и вот, наконец, царев вестник к Бельскому с повелением:

— Завтра царь всей Руси въезжает в Новгород. Он не против торжественной встречи его, лишь бы без угрозы покушения.

— Вот и все. А как эту самую угрозу отвести, думай сам.

Выручил архиепископ Пимен, узнавший о завтрашнем въезде царя. К Бельскому он с поклоном:

— Дозволь крестным ходом встретить помазанника Божьего?

Хотел Богдан резко отказать, но — осенило.

— Хорошо. Не обессудь только, святой отец, если мы тебя и всех, кого с собой определишь, обыщем. Не дай Бог, меч кто под рясой упрячет?

Нахмурился архиепископ: подобного еще никогда не бывало — кощунственно не верить священнослужителям, но совладав с собой, согласился. А что еще ему оставалось делать?

В день Рождества Христова подошел Иван Грозный к Новгороду. Оставив свой полк в двух верстах от стен его, со свитой и малой охраной въехал в город через Московские ворота; ему навстречу — крестный ход. Архиепископ Пимен во главе. За ним, немного приотстав, клир церковный с чудотворными иконами и животворящими крестами всех церквей новгородских. За священниками, как и в Твери, именитые горожане.

Не принял святительского благословения царь. Пронзил злым взглядом архиепископа и рек грозно:

— Злочестивец ты, а не пастырь рабов моих! В раках твоих не крест животворящий, но меч крамольный, нацеленный в сердце наше! Ведаю о злом умысле твоем и всех гнусных новгородцев продаться Сигизмунду Августу! Ты — враг православной церкви, волк хищный, ненавистник венца Мономахова.

Тихо-тихо стало на месте встречи. Закрой глаза и покажется, что нет вокруг ни души. Все с замиранием сердца ждут, что крикнет Грозный: «Взять их!» — и закрутят всем руки за спины.

Царь долго наслаждался страхом встречавших, а удовлетворив свое торжество, повелел:

— Веди, отступник, в палаты свои. Устрой пир для нас, прибывших в гости, и клира своего.

Отцов города, наместника и воеводу не позвал, и те в недоумении и страхе (подобное отношение к ним царя не предвещало ничего хорошего) расползлись по домам. И не понятно им пока что, минует ли лихо, либо наступил уже их час.

Не настал. Грозный определил карать раздельно: первыми — служителей церкви, затем уж — всех остальных, причастных, как он считал, к измене.

Перед трапезой — литургия в храме Софийском. Сам архиепископ служит, и царь смиренно крестится, бьет поклоны и шепчет молитвы. Кажется, смягчилось его сердце под сводами храма Божьего. Пимен даже взбодрился, предвкушая милость царскую, смягчение гнева его.

Не слышал он, как после литургии царь вполголоса повелел боярину Салтыкову:

— Приведи в детинец сотни две. Остальным скажи, чтобы готовы были действовать по моему слову без промедления.

Не заметил архиепископ и того, как знатный боярин откололся от всех остальных — Пимен едва сдерживал радость от того, что царь решил пировать именно в его палатах. Гость может ли сделать зло хлебосольному хозяину? Да и осмелится ли православный осквернить храм Божий?

Поначалу все так и вышло. Чинно. По обычаю. Все блюда подносили к столу царя, а тот, взяв себе приглянувшееся, рассылал остальное своим боярам по чину, но лучшие куски велел нести архиепископу и иным священнослужителям, тоже по сану их. Рассылал царь и кубки с медом и вином фряжским, разламывал хлебы — неспешность привычная, ничем не нарушающая вековых укладов. Благодушия за столом тоже не занимать. Не умолкали и славицы, возглашавшие мудрость царя Ивана Грозного, его человеколюбие и великое умение управлять державою, которое затмило делами своими всех царствующих предшественников — начальники опричные, князья и бояре состязались в велеречиях истово, и видно было, сколь доволен был грозный царь. Вот и осмелел архиепископ Пимен, когда царь послал ему ломоть хлеба и кубок вина.

— Сие тело Христово, сия кровь Христова послана мне, царь всего мира православного, тобой по велению сердца твоего…

— Замолчи! — рявкнул Иван Васильевич. Именно рявкнул, иного слова не подобрать. — Замолкни, иуда!

Он пылал гневом, а взор его торжествовал, ибо видел, как дрожали, словно осиновые листья, сановные священнослужители, привыкшие к величанию и угодливости. Их с боязливостью воспринимал каждый христианин, а вот теперь — они перепуганы насмерть.

— Стража!

Ворвались черные опричники, скрутили перво-наперво архиепископа, следом и остальных из клира церковного, уволокли всех их в кельи для охраны зоркой до слова царского. А тут и князь Салтыков с подмогой. Всех церковных служек, всех чернецов, собранных из многих монастырей в услужение боярам московским и опричной рати, тоже повязали, заполнив ими самою церковь.

Лев Салтыков — к царю:

— Что повелишь рабу твоему дальше? Прежний урок исполнен.

Иван Васильевич хмыкнул:

— Не урок, а начало урока, — и духовнику своему Евстафию: — Тебе оголять храм Софийский! Чтоб до нитки все! Затем к Малюте: — Бери Богдана Бельского в подручные, он знатно потрудился в городе до приезда нашего, пусть отблагодарит себя, и оголяйте все церкви и монастыри в городе и окрест его. Монахов и настоятелей свозить сюда. Каждому установить откупные в двадцать рублей. Кто не уплатит, на правеж.

Да, вот это всем урокам урок. На добрую неделю неусыпного труда, итог которого — великое богатство.

На городище, в стане опричного полка, как грибы росли новые шатры, в которые укладывали после старательной переписи дьяками и подьячими привозимое на пароконках: иконы в дорогих окладах, кресты бесценные, утварь церковную, золотую и серебряную, а также и деньги, полученные от свезенных в детинец монахов.

Великий грабеж. Полное разорение обителей Господних.

Не счесть было трупов служителей Божьих. Правеж — улыбчивое слово. Кто не мог внести двадцати рублей, а таких было большинство, забивали палками до смерти, уплатившие же мзду едва успевали развозить трупы собратьев своих по монастырям и предавать их земле.

Лишь к концу второй недели закончилась эта кровавая карусель и подоспело время для замерших в ожидании своей участи горожан. Они хотели надеяться, что авось их минует чаша гнева, столь свирепо излитая на церковников и монахов, но надежды те были очень зыбкими. Даже ремесленный люд сложил инструменты в долгий ящик.

Началась вторая часть казней тоже с пира в архиепископских палатах, на который званы были посадники, и степенные, и бывшие, тысяцкий, царев воевода и царев наместник с его боярами. Попотчевав гостей именитых и выслушав их низкопоклонные здравицы в свою честь, Грозный объявил со зловещим спокойствием:

— Завтра начну суд чинить. С корнем стану корчевать измены. С вас первый опрос. Не без вас же письмо писано. Но даже если мимо вас прошло, все одно вы в ответе. Ферязи алые носить ловко, не блюдя интересы державные, интересы государя вашего, и повысив голос: — Поскидаю я с вас камку и бархат золотом и жемчугом шитые!

Но удивительно, под стражу не взял никого. Отпустил по домам. Когда же гости разъехались, позвал в опочивальню свою всех советников. Не обошел вниманием даже Бельского, что весьма порадовало и самого Богдана, и наставника его, Малюту Скуратова: увидел, значит, Иван Васильевич в нем преданного и ловкого в исполнении трудного урока слугу.

— Что скажете, слуги мои верные, где вершить суд? Здесь ли, в детинце, или на том месте, где Рюрик Вадима казнил, а потом собиралось вече?

— Позволь, государь мой, слово молвить? — с поклоном спросил Малюта Скуратов.

— Говори.

— Бога мы, государь, не прогневили, наказав знатно церковников и монахов на виду храма Святой Софии, по делам и честь им. А вот крамольников не священного ряда можно ли будет лишать жизни здесь, у подножия соборного храма?

— Значит, у Ярослава двора?

— И там нет резона. Не лучше ли на зажитье, в стане полка твоего? Возмущать горожан стоит ли лишний раз? Повели Богдану Бельскому, кто доказал свою умелость, доставлять на суд изменников по сотне или по две каждый день. Осужденных после пыток на казнь сбрасывать в Волхов.

— Но новгородцы не увидят в назидание себе и потомкам своим, как царь карает за измену?

— В страхе пару недель поживут, на дома крамольников разрушенные поглядят, вразумеют обязательно.

Иван Грозный долго молчал, затем вскинул голову, осененную какой-то задорной мыслью, и молвил окончательное слово свое:

— Так и поступим, верный мой советник. Но прежде архиепископа повозим по городу. Верхом на старой кобыле. В худой одежонке, с бубном и волынкой в руках, аки скомороха. Я сам и вы, слуги мои, пеше за ним последуем. Да чтоб народ весь глазел! Плетьми выгонять, если кто по доброй воле не покинет дом свой.

— Эта забота на мне, — покоренный выдумкой царя Грозного воскликнул Малюта Скуратов. — И на Богдане.

Когда же Иван Васильевич отпустил советников своих, Малюта посоветовал любимцу:

— С архиепископом не выпяливайся. Бди лишь, чтоб на царя не покусились. А когда станешь на суд доставлять, расстарайся. С выдумкой чтоб. Пораскинь умом, как ловчее угодить Ивану Васильевичу. Я же приготовлю все для пыток и казней. Ублажим царя-батюшку.

То ли душевность прозвучала в последних словах Малюты, то ли насмешка — Богдан не очень-то понял, и все же иными глазами посмотрел на опекуна своего.

«Вот тебе и служи во дворце, воспринимая это как дар Божий?!»

Выходит, Малюта не кукла скоморошная, на пальцы надетая, а со своими одежками, со своими мыслями, которые никому не открывает, даже ему, Богдану, которого опекает и наставляет. Случайно, видимо, это «царь-батюшка» вырвалось. А может, это очередной урок, как вести себя вблизи царя, где каждый завидует каждому и любой промах дорого обходится.

Сразу же после заутрени, которую царь отстоял со скорбным ликом кающегося грешника, шутовская процессия выползла из детинца и поплелась по улицам Славенского конца. Впереди — белая кляча с архиепископом-скоморохом, в ветхом армяке и на драном седле; следом, с телохранителями по бокам — царь всей Руси в парче и бархате, самоцветами унизанными; за ним — бояре московские. Тоже в пышных одеждах, словно вырядились по случаю великого праздника. Вышагивают следом за клячей гордо, будто нет по бокам улиц насупившихся новгородцев, по большей части выгнанных из домов упорной силой.

Им бы ликовать, смягчая тем самым сердце грозного царя, они же безмолвствуют, еще больше гневя его.

Перешли на Торговую сторону через мост, но и там никакого изменения: молча взирают горожане на несчастного своего архиепископа, которого уважали все, и знать городская, и простолюдины.

Улицы Гончарного конца молчат. Улицы Неревского — тоже. На них глядя, и улицы Загородского. Ни одного восклицания. Ни горестного, ни одобрительного. Это окончательно разгневило Ивана Грозного, и если прежде он намеревался предать мучительной смерти отцов города и их ближних слуг, коих всех без разбору относил к изменникам, то теперь угроза нависла над всеми горожанами. Царь так и повелел Бельскому:

— Первоочередно всех, вплоть до кончанских старост и улицких, а как с ними покончим, с каждой улицы по паре сотен. На твое усмотрение.

Вот таким оказался окончательный приговор, который с иезуитской выдумкой начал воплощать в жизнь Богдан. Он ловко все придумал: к домам посадников и тысяцкого (а их брали перворядно) подавались биндюхи, на них грузили золотую и серебряную посуду, ковры, дорогие одежды, самих же обреченных раздевали до исподнего, надевали на них хомуты и припрягали к последней извозной телеге. За хозяином шли дворовые слуги его, а уж после них — жена и дети. Малолетних детей матери несли на руках. Никому из слуг этого делать не позволялось.

Вот такие обозы, с привязанными к ним несчастными, потянулись один за другим к зажитью.

Зрелище угрюмое, но Иван Грозный доволен выдумкой Бельского. Доволен он и Малютой, который так быстро и так ловко устроил самую настоящую пыточную под открытым небом. И пока разгружали биндюхи, стаскивая добро во вновь поставленные шатры-хранилища, людей пытали и затем, еще живых, волокли, привязав арканами к луке седельной, чтобы сбросить в Волхов, в ледяную воду. Большинство обессиленных, истерзанных сразу же шло ко дну, тех же, кто пытался выбраться на берег, опричники, сидевшие на нескольких лодках, кололи пиками, били кистенями по головам.

А биндюхи тем временем трогались за следующими жертвами. Шесть недель Грозный злобствовал в Новгороде, разорив его до нитки и основательно обезлюдив. Но не всех ждал конец в студеных струях Волхова, очень многих увезли в Александровскую слободу, где намеревались основательно пытать их, дабы узнать московских потатчиков крамоле. Лишь после этого государь собрал с каждой улицы по одному жильцу по выбору Бельского, в основном из ремесленников, и объявил им свою милость.

— Мужи новгородские, молите Господа о нашем благочестивом царском державстве и о христолюбивом воинстве, да побеждает оно всех врагов видимых и невидимых. Суди Бог изменника архиепископа Пимена и его злых советников, на коих взыщется кровь здесь излитая. Да умолкнут плач и стенания, да утешатся скорбь и горечь. Живите и благоденствуйте в сем городе.

А как благоденствовать, если все разграблено: лавки и лабазы пусты, хоть шаром в них покати, дома очищены, все свезено в царские шатры на городище, а оттуда в Москву иль в другие какие места, где сооружены хранилища для царской казны. Но разве разинешь рот, жалуясь на нищету грядущую, не оказавшись после этого на дыбе или в Волхове?

Иван Васильевич продолжал свою речь:

— Наместником своим оставляю боярина и воеводу князя Петра Даниловича Пронского. Не дерзайте против его воли. А теперь идите в домы свои с миром. А кто из Москвы вас соблазнял, о чем выведал я на пытках, с ними у меня иной разговор.

И на том спасибо. Худосочное житье все же лучше лютой смерти. Москвичам же, попавшим под подозрение, ох как не позавидуешь.

Но не в стольный град путь Ивана Грозного, а в Псков. Но ладно бы, если просто посетить крупный пограничный город, проверив его способность и возможности противостоять ворогам, иная цель у царя грозного: наказать и его, как Новгород. Не может же, по мнению Ивана Васильевича, Псков, тесно связанный с Новгородом, стоять в стороне от крамолы.

Нет, не собирался царь и на сей раз поразмышлять без подозрительности. А стоило бы. Да, Псков и Новгород возникли в одно и то же время и от одной славянской ветви — венедов, не сумевших удержать Янтарный берег и Волынь. Оставили они обжитые изобильные земли под нажимом готов. Да, с тех седых времен жили эти города как родные братья, имея единый образ правления, дольше всех старейших российских городов сохранив вечевые колокола. Да, вместе они отбивали шведскую рать, объединяя свои силы, вместе противостояли крестоносцам, вместе прибыльно торговали с немецкой Ганзой. Но когда новгородские именитые горожане возмутили, играя на вольнолюбстве народном, всех горожан, чтобы отделиться от Москвы, как повел себя Псков? Он не стал союзничать с новгородцами, не послал своей рати им в помощь, что значительно облегчило победу войску Ивана Великого, деда Ивана Грозного.

И разве не знал Грозный знаменитого письма отцу его, царю Василию Ивановичу, инока Псковского монастыря Филофея, кто вряд ли высказал только свои мысли, а не мысли общие псковитян, особенно городской знати? Уж куда благолепней могут быть слова о том, что все христианские царства в одном его, Василия Ивановича, царстве, что во всей поднебесной один он православный государь и что Москва — третий и последний Рим.

Не с того ли времени идея божественной власти царей Московских и всей Руси победила окончательно и бесповоротно.

А теперь Псков не поддержал бы новгородцев, захоти они и в самом деле переметнуться к ливонцам. А он вообще ни о чем таком не слышал. Однако важно ли все это, если самодержец решил для острастки пустить немного крови своим холопам и пополнить заодно свою казну богатством живущих в достатке псковичей.

В субботу второй недели Великого поста царь разбил лагерь близ монастыря Святого Николая, на Любатове, со стен которого был виден Псков. Сам Иван Васильевич определил себе и ближним своим боярам ночлег в монастыре, где стараниями братии вскоре была приготовлена пышная трапеза. Мыслил ли он повторить расправу, подобную свершенной в трапезной Софийского храма, это так и осталось тайной за семью печатями, но как судили опричные бояре и дворяне, они ждали царева слова с минуты на минуту и были готовы приступить к бойне.

Увы, все изменилось, можно сказать, мгновенно: в трапезную с визгом влетел юродивый Силос, почитаемый как великий прорицатель и отшельник. В руке, именно в руке, как на блюде, держал кусок свежего, еще кровоточащего мяса.

— Великий царь! Вот к столу твоему. Не сытен постный стол?

Подавив гнев, Иван Васильевич (юродивые на всей Русской земле неприкасаемые) ответил довольно спокойно:

— Пост нынче, Силос.

— Тебе ли блюсти пост? Забывший Бога разве думает о посте?

— Вон его! — гневно прошипел царь, и тройка опричников подхватила было под руки юродивого, но он отмахнулся от них.

— Божий человек сам уйдет, если его гонят. Но только тогда, когда скажет все, о чем знает через видение от Всевышнего полученное. Я, Иван, смерти не страшусь. Как Бог судит, но не ты. Сам бойся смерти. Придет срок, и ты пожнешь полной мерой, что нынче сеешь. А мясо-то возьми. Насыться сегодня, чтоб не алкал завтра, и опричникам: — Ухожу. Не злобствуйте против Божьего человека, не берите смертного греха на душу.

Сейчас стукнет грозный царь кулаком по столу и крикнет опричникам: «В пыточную!» Изольет бессильную злобу свою на настоятеле и чернецах, но…

Встал Иван Васильевич и, бросив: «Трапезуйте», пошел из палат настоятеля монастыря во двор. Малюта — за ним. Повелев Богдану:

— Не отставай.

Настоятель тоже поспешил за ними.

Во дворе, постояв немного в задумчивости, Грозный решительно направился к главным воротам, вызвав тем самым недоумение и у Малютьг с Богданом, и у настоятеля монастыря. Но не станешь же интересоваться, какая блажь случилась у царя. Идут следом. Готовы к любым неожиданностям.

А Грозный уже поднимается по каменным ступеням узкой изгибистой лестницы в надвратную церковь, но в ней лишь приостановился, чтобы крестным знамением осенить себя и поклониться иконостасу, затем снова — вверх по ступеням. На колокольню.

По привычке называли верхнюю площадку колокольней. Она огорожена кирпичной стеной в рост человека, с бойницами для стрельбы из пищалей и помостами, тоже кирпичными, для затинных пушек, на которых они и покоились, прикрытые козырьками от непогоды.

Колокол же всего один — набатный.

Воротниковый стражник, который исполнял урок наблюдателя, склонился в низком поклоне, затем, по жесту Малюты Скуратова, скользнул вниз, к своим товарищам, а Иван Грозный, даже не обратив внимания на воротника, подошел к бойнице и устремил взор свой на город, который, похоже было, купался в ласковом лунном свете.

Минута, вторая и вдруг — благовест. Колокольни всех псковских церквей одновременно наполнили воздух тугим перезвоном. Торжественно он повис над городом. Иван Грозный перекрестился.

Засветились окна домов, вспыхнули на улицах факелы, замерцали свечи, слышна стала даже речь, хотя и неразборчивая по дальности своей. И тут настоятель с задушевным словом:

— Молить Господа о здравии твоем, единодержце Русской земли, станут холопы твои до самого входа твоего в город. Псков почитает тебя, чадолюбивый царь, владетелем своим, неподсудным властелином земли своей, державы своей.

Теплят душу такие вот признания, вроде бы ненароком выплеснувшиеся. Особенно, что не просто он царствующий правитель, но хозяин полновластный, вольный миловать, но вольный и судить холопов своих. Конечно, он давно уже понял, что государь — не вотченник, что блюсти интересы державы, всех его народов и всех сословий нельзя в одиночку, без таких пособников, как Боярская дума, как Государев Двор, но еще и тех, кто следит, чтобы воля царя, Думы и Двора не оставались без исполнения, не становились бы лишь благими пожеланиями, оттого он создал несколько приказов, назначив в них грамотных и исполнительных людишек дьяками и подьячими, но в душе он продолжал оставаться вотченником, удельным князем, полным и, главное, единовластным хозяином и земли, и живущих на ней — вот почему слова умного, зреющего проникать в души людские настоятеля монастыря так легли на душу Ивана Васильевича.

Вздохнул царь Грозный и, обернувшись к Малюте Скуратову, молвил умиротворенно:

— Иступим мечи о камни. В город я въеду лишь с полусотней телохранителей принять поклон наместника моего, князя Юрия Токмакова, и благословение епископа Псковского.

 

Глава вторая

Никто в Александровской слободе не решался начать допрашивать привезенных из Новгорода архиепископа Пимена, именитых бояр, дьяков и подьячих Новгородской приказной избы, должных являть государево око в сем граде, но допустивших то ли недогляд по безделию своему, то ли по злому умыслу — ждали либо самого царя, либо посланца с его словом.

Палачи потирали руки, предвкушая предстоящее раздолье, и почти каждодневно спускались в подземелье поглядеть на своих будущих жертв, закованных в ржавые железные цепи, липкие от крови прежних страдальцев.

Не было среди окованных лишь архиепископа Пимена. Князь Афанасий Вяземский, оставленный за главного в Александровской слободе, не осмелился надеть оковы на новгородского святителя и посадить его в подземелье — запер его в церковном приделе, нарядив пяток опричников для охраны.

Шли дни, палачи начали уже тосковать. Им не терпелось приняться за дело, ибо оно не только привычно-возбуждающее, но еще и доходное: царь за ночное старание вознаграждает щедро. Иногда свои мысли кто-то из неопытных высказывал даже вслух:

— А что если надумает Иван Васильевич прямиком в Москву? Сколько тогда ждать придется?

— Да, неисповедимы пути государевы. Не о нас, людишках, забота его. Что ему мы?

— Нишкните! — остановил опрометчивых палачей из детей боярских еще юных годами, пожилой их товарищ. — Мыслимое ли глаголите?!

— Да, мы что? Мы лишь, что без дела скукотища смертная.

— И все одно — нишкни! Авось кто донесет.

— Кому доносить, коль трое всего нас.

— Здесь у стен уши есть.

И в самом деле, в Александровской слободе есть у всех стен уши. В том смысле, что крамольные речи могут быть приписаны любому, если появилось у кого-либо желание сделать это. Любые наветы не берутся под сомнение, никогда еще не назначались дознания.

Многие этим пользовались, но особенно Малюта, верный подручный Грозного, глава тайного сыска и всей опричнины. На него возложил царь всю заботу о безопасности своей, отвел ему главную роль в борьбе с крамольниками и ни разу не оставил без внимания его доносное слово. А Малюта, не будь промахом, заимел множество своих наушников, которых тоже никогда не перепроверял. Подумаешь, если кто безвинно пострадает — велика ли беда?

Царь, конечно же, знал об этом, оттого еще больше доверял Малюте. Вот и теперь, намереваясь потешить себя охотой в Валдайских дебрях, далее ехать в Москву и там дожидаться вестей от Малюты Скуратова, поручил ему душевные, как он назвал, беседы с изменниками.

— Дознайся, кто из думных, кто из Государева Двора причастен к измене. За месяц управишься?

— Да. Отпусти в помощники мне Богдана Бельского.

— Но я хотел на охоте иметь его возле себя.

— Воля твоя, государь. Только нелишне Бельскому в сыскном деле обретать навык. А что он верный холоп твой, смышлен и ловок, Новгород показал.

— Дело советуешь, — подумавши немного, согласился Иван Васильевич. — Бери его с собой. Еще сотню из полка моего для пути дам.

Не мешкая, поспешил от царя Малюта к Богдану. И, не сдерживая радостного возбуждения, оповестил:

— Нам с тобой дознаваться в Слободе об изменниках в Москве. Расстараться предстоит. Чтобы всю подноготную… Впрочем, время будет для душевных бесед, сейчас же — сборы.

В тот же день, сразу после обеда, покинули они стан. Спешили оттого, чтобы еще раз выказать свое прилежание. Да и дорогой не медлили, по шестидесяти-семидесяти верст огоревали, благо весенние дни подлиннее зимних уже намного, светлого времени хватает.

Лишь в Лавре сделали остановку, дав отдых коням и себе. Имели они еще цель прикоснуться к гробу Святого Сергия. Дело-то нелегкое ждет их, как его без благословения начинать?

И вновь — вперед. В застенки подземельные Слободы, где изнуряться денно и нощно.

Они уже не единожды говорили меж собой, когда были уверены, что их никто не сможет услышать, о тех, кто может быть замешан в заговоре, а кому приписать его участие, пользуясь представившимся случаем, находя все новые и новые имена, в основном из гнезд удельных князей Владимиро-Суздальских, Ростовских, Ярославских, Стародубских, Оболенских. Малюта в тех беседах был на удивление откровенен.

— Нас, Гедеминовичей, сколько? По пальцам перечесть можно. Верно, сыны достойные, особенно Бельские. Знатны Бельские и родовыми корнями, и делами нынешними во славу Отечества. Но недругов наших у трона — не счесть. Суздальских почти полтора десятка, Ростовских при дворе и в уездах более полусотни, а Ярославских и того больше — за полторы сотни перевалит. Вот и проредить их стоит. Да не обойти вниманием Захарьиных, Шереметевых, Морозовых, хотя и не титулованных бояр Московских, но наглых до неприличия.

— Не слишком верен твой счет. Скажи, сколько княжат да бояр по слову твоему отправлено на Казань, в Свияжск и Чебоксары. Под две сотни. Уделов своих все они лишены, получив взамен поместья. У многих поместья те ломаного гроша не стоят. Заказан им теперь путь в Думу и Государев Двор. А те, кто остался, грызутся, аки псы, за места ближе к трону.

— А Бельские что? Единая кучка? Мы вот с тобой — не разлей вода, а заступи ты мне дорогу или соберись потеснить меня, в один миг сомну или отпихну не без боли. Приглядись и к себе: расталкиваешь, пока еще не очень умеючи, но уже споро, не только Владимировичей, но Гедеминовичей тоже. Верю я и в то, что придет для тебя твой срок, когда силу наберешь и начнешь упорней протискиваться к трону, не слишком-то разбираясь, кто есть кто. Но будет об этом. Сейчас станем молить Господа, чтоб зацепку он нам дал. Тогда уж…

Не стал пояснять, что тогда произойдет, и без того Богдану понятно, а если не понятно в сей миг, оценит, когда события повернутся их руками в нужную сторону, окажутся весьма для них полезными.

В Слободе ожидала их удача, о которой они молили Господа. Она словно сама прыгнула в руки. И не зацепка малая, а, можно сказать, неоспоримая крамола. И со стороны кого? Князя Афанасия Вяземского, которого Иван Грозный любил не меньше, а, быть может, больше Малюты Скуратова. Но если Малюте он давал самые тайные задания, Вяземский барствовал в безделии, лишь ублажая царя скоморошеством на пирах, как в Кремле, так особенно здесь, в Слободе. Не в пыточной он проводил дни и ночи, а забавлял, хитрован, царя. Это он придумал устроить жизнь в Александровской слободе на манер монастырской, только со скоморошеством. И устав монастырский потешный составил, чем весьма потрафил Ивану Васильевичу. Можно сказать, покорил его буйное сердце.

— Все! Отскоморошился! Конец виден! — со злорадством воскликнул Малюта Скуратов. — Самолично повыдергаю ему бороду в пыточной!

— Вяземскому?!

— А кому же?

— Поверит ли царь Иван Васильевич? Не оступиться бы.

— Не трусь, не прячься зайцем под еловую ветку. Афанасий Вяземский сам себе надел петлю на шею, сердобольствуя Пимену. Наша роль теперь проще простой: добиться нужного слова от Пимена.

— Можно ли пытать архиепископа?!

— Ты вновь за старое. Еще раз слюнтяйничатъ станешь, прогоню от глаз своих. Кукуй тогда в своем уделе!

Бельский молча склонил голову.

— Вот так-то получше будет. Твое дело исполнять все, что скажу. Если же придет что толковое в голову, говори, не стесняйся.

— Пимена нужно оковать и спровадить в подземелье. Да в одиночке оставить.

— Эка, умно-разумно. Я в путном твоем слове нуждаюсь.

— Понял.

Действительно, понял. Сказал Богдан о том, что придумал, после вечерней трапезы, перед тем, как разойтись по своим опочивальням.

— Не прогуляться ли перед сном? Слово имею.

Тихо окрест. Лишь изредка переругиваются вороны, оспаривая лучшее место на ветке, и снова — тихо. Спят мелкие пичужки, укрывшись в своих гнездах, носа не высовывают, чтобы не выследил их зоркий глаз филина. Днем они наверещатся до изнеможения, оповещая о владении своем над кусочком леса или ветки развесистого дерева. Могут даже попугать друг друга, распушив перья. Только кого это испугает?

— Что намерен сказать?

— Да вот по поводу князя Афанасия. Если сам Пимен признается о сговоре с ним, что намеревались они, свергнув Ивана, посадить на трон Владимира Андреевича, то Вяземского тоже нужно будет оковывать…

— Погоди-погоди. Значит, Новгород и Псков — Литве, на Московский же трон — Владимира. Ну, утешил. Великое твое слово! Великое!

— Не скачи во всю прыть, я еще не все сказал. Дано ли нам право самим оковывать царского любимца? Сомневаюсь. Не лучше ли отправить его в Москву? В Кремль. Пусть сам царь решает, как с ним поступить, когда узнает о сговоре.

— И это — великолепно? — воскликнул Малюта. — К Вяземскому можно пристегнуть Басманова, чтоб под ногами не путался, не заступал нам дорогу, казначея Фуникова, печатника Ивана Висковатого… Подумать нужно, кто еще подбирается к трону, отталкивая нас. Ну, это уж мое дело. Ты еще не во всем разбираешься, кто кого поедом ест. Теперь же — спать. Утром опускаем Пимена под землю. Да так, чтобы как можно больше людишек это видело. Даже можно новые кандалы выковать.

Чуть свет Малюта послал за кузнецами и повелел им сладить оковы для архиепископа. Потоптались те, почесали затылки, но слова поперек не осмелились молвить. Знали, как крут Малюта, и если он что сказал, нишкни. В срок и со всем старанием исполняй, иначе сам в кандалах окажешься.

Часа через три оковы были готовы, и Малюта Скуратов, позвав десятка два опричников для конвоя, хотя путь от придела до входа в подземелье был пустяшный, хватило бы и пары конвоиров, но Малюте нужна была впечатляющая процессия. Он сам возглавил опричную стражу, да еще позвал с собой Вяземского с Бельским. И получилось так, что решительные действия Малюты Скуратова видели очень многие. Иные даже пожимали плечами, удивляясь, чего ради такая строгость к священнику высокого сана. Он же не боярин, не князь, а служитель Божий. Повинен в чем-либо — удали в монастырь. На суд Божий. А тут — на цепь!

Так мыслили даже некоторые опричники, конвоирующие Пимена.

Малюта знает о чувствах глубоко верующих в Христа опричников, но доволен: любой подтвердит его решительность в отношении изменника в сутане, и тут уж Вяземскому и иже с ним не отвертеться. Хотя главное еще впереди: вдруг князь Афанасий Вяземский не клюнет на наживку.

В подземелье с Пименом спустились только Скуратов, Вяземский, Бельский с кузнецом, которому предстояло приклепать кандалы к железному кольцу, торчавшему в стене каменной. Управился он с этим споро, и опричные бояре остались одни.

Малюта Скуратов с шутовским поклоном к Пимену.

— Благослови, святитель, князя Афанасия Вяземского пытать тебя, дознаваясь, кто из московских холопов царевых подвигнул тебя писать поклонное письмо Сигизмунду-Августу.

— Господь с тобой, Малюта. Не ведаю, как оно в Софию попало. Я уже сказывал боярину Бельскому.

— Скажешь теперь князю Вяземскому. Всю правду скажешь, — и к Афанасию Вяземскому. — Как? Допытаешься?

Отмолчался князь, и только когда вышли они на воздух, заговорил наступательно. Вроде бы даже повелевая, как оставленный царем в Александровской слободе за главного.

— Ты на меня не жми. На мне по воле Ивана Васильевича Слобода. Не до пыток мне, за всем глаз мой должен углядеть.

— Государь мне, холопу его, дал наказ дознаться истины о заговоре. О тебе он ни слова не сказал. Не любо если что, поезжай к Ивану Васильевичу со своей обидой. Как он определит, так оно и станет. Пока же так: если не желаешь помогать мне добраться до корней заговора новгородского, то не мешай мне.

— И то подумать: в одной берлоге двум медведям тесно.

— Не стану с этим спорить.

В тот же день передавали в Слободе друг другу под большим секретом, самым тихим шепотом, будто отказался князь Вяземский дознаваться у архиепископа Пимена истины оттого, что у самого рыльце в пушку. И даже Малюта Скуратов удивился подобного пересуду, узнавши о нем от наушников своих. Не самовольно ли пополз такой слух, роковой для Афанасия Вяземского? Решил дознаться. Первый разговор с Богданом Бельским.

— Не твоих ли рук дело? — без обиняков спросил у него.

— А что? Опрометчивый шаг?

— Не сказал бы, — поразмыслив же, добавил. — Далеко пойдешь, если по пути голову не своротишь.

Не мог Малюта не похвалить ловкость Богданову, хотя увидел в ней великую рискованность. Одно успокаивало: среди путных слуг князя Вяземского обязательно окажется наушник Тайного приказа, и Грозному станет известно об отказе любимца засучить рукава ради раскрытия всего заговорщицкого логова, и воспримет царь его, Малюты, слова с большей верой, что позволит с успехом свершить задуманное.

За две недели пыток мучимые оговорили более двух сотен думных, дворовых бояр и приказных дьяков с подьячими: Малюта умел выбивать на пытках нужное слово не только истязаниями, но и надеждой на милость, намеками давая понять, какое чистосердечное признание хочет услышать дьяк, записывающий все слова истязуемого. Когда же все допросные листы зафиксировали именно то, чего домогался Скуратов, он повелел соратнику:

— Тебе везти все это царю. Выделю я тебе знатную охрану, ибо тайна великая будет с тобой. Когда подашь царю допросные листы, дай от себя совет, чтоб не в Слободе казнить новгородских изменников, а соединить их с московскими. Люд московский пусть поглазеет и зарубит себе на носу, к чему приводит крамола на царя и державу его. Особо посоветуй не казнить Пимена всенародно, архиепископ, мол, все же, но сослать его прямо из Слободы в самый отдаленный монастырь. А уж в том монастыре — как Бог рассудит. По Вяземскому тоже свое слово скажи: сам, мол, слышал признание Пимена. О Басманове тоже, мол, слышал, о Семене Яковлеве, о Никите Туликове, об Иване Висковатом. Одна, мол, это свора злобных псов, ласкающихся к Владимиру Андреевичу. Его, мол, видят на троне Московском и всей Руси.

— Понял. Каждое слово взвешу, чтоб в ощип не угодить.

— Не угодишь. Ума тебе не занимать, а допросные листы — тоже не шуточки. Познакомят царя с ними, никакого сомнения не возникнет. А ты лишний раз Ивану Васильевичу о себе напомнишь.

Да, именно это в первую очередь имел в виду Малюта Скуратов, направляя Богдана в Кремль. Подобные доклады царю многого стоят, если, конечно, окажутся ему в угоду. Ну, а если что не так, тогда — что Богу будет угодно. От судьбы не уйдешь никуда. Ее не перехитришь.

Получилось все в лучшем виде. Иван Васильевич принял все за чистую монету. Хотел послать Бельского в Александровскую слободу с ласковым словом к Малюте, уже даже начал давать ему наказ, как вдруг передумал.

— Нет. Пошлю иного кого к Малюте. Ты мне здесь нужнее.

«Отлично! Приблизит!» — ликовал Бельский, ибо он, что греха таить, весьма беспокоился о том, как воспримет Грозный весть об участии любимца его в заговоре. Теперь он мог дышать полной грудью, готовый исполнять любой приказ царя, любое государево поручение.

Первое из них последовало на следующий же день. Прискакал вестник с подседланным конем в поводу и прямиком к Бельскому, минуя слуг.

— Не теряя ни минуты — к царю. В опочивальне он ждет тебя.

Крикнул Богдан слугам, чтобы ферязь выходную подали, и — в седло. Радостно колотится сердце: для беседы с глазу на глаз приглашает государь! Мало кому такое доступно. О многом это говорит.

Сам он еще ни разу не бывал в этом недосягаемом даже для бояр Государева Двора и большинства из бояр Думы месте. Малюта рассказывал, что именно после приглашения в комнату для тайных бесед, так он назвал ее, началось его быстрое приближение к трону.

Крутая дубовая лестница, тесная даже для одного человека, если он отмечен дородством, привела Бельского в небольшую комнату, где находилась четверка опричников в полном вооружении. Они почтительно поклонились Богдану, а один из них проворно отворил дверь в следующую, ту самую тайную комнату.

В красном углу, над лампадкой — Дева Мария с младенцем Иисусом на руках. Ошуюю и одесную от нее — образы князей русских, потомков Владимира, великого князя Киевского. Которые из них канонизированы в святые, с нимбом золотым над головой, иные все в шеломах с бармицами до плеч. Сама комната, можно сказать, пустая. Лишь две лавки у противоположных стен, покрытые мягкими узорчатыми полавочниками. Небольшое резное окно не впускало много света в комнату, оттого она воспринималась насупленной, нелюдимой. И даже две резные с золотой инкрустацией двери, одна в опочивальню, другая в домашнюю церковь, не веселили глаз.

Богдан встал в двух шагах от входной двери, которую плотно притворил за ним опричник, и не решался шагнуть дальше. Ждал с замиранием сердца выхода царя.

Вот, наконец, и сам Иван Грозный. Не из опочивальни вышел, а из церкви.

— Молился я, грешный раб Божий, чтобы дал Всевышний силы побороть гадюку-крамолу. Благословения Божьего просил, — буднично, будто говорил он с близким другом, которому можно без всякой опаски раскрывать душу, молвил Грозный и указал на одну из лавок. — Садись.

Сам сел на лавку напротив. Сложил руки на коленях и молчит. Долго. Какую-то свою тягучую думку думает в гробовой тишине.

Провел, наконец, ладонью по бороде и заговорил. Жестко, словно откалывая топором каждое слово:

— Афоньку Вяземского я покличу на обеденную трапезу. Ты с опричниками наведайся в его дом. Побей всех слуг его. До одного. Не вели женам убирать тела их. Пусть узрит холоп неблагодарный участь свою. А там поглядим, как поведет он себя. Со смирением ли примет первую кару Божью. — Перекрестившись, прошептал: — Господи, прости мою душу грешную. Державы ради лью кровь холопов своих. — И продолжил наставлять Богдана: — Завершив этот урок, готовь все для вселюдной казни изменников, собиравшихся извести меня. Жестокую казнь готовь!

— Исполню, государь. О чем сам не догадаюсь, палачи из пыточных подскажут.

— И то верно. Сообща и выдумка краше.

Вот она — красная нить: как можно больше выдумки. Стало быть, чем ужасней, тем угодней Грозному.

Придирчиво отбирал Богдан полусотню дюжих опричников, кому не нужно было растолковывать что к чему, а лишь сказать, какая работа предстоит, затем сам, не доверившись никому, стал караулить въезд в Кремль князя Афанасия Вяземского, чтобы, переждав малое время, увести его стремянных в пыточную, на их же место определить опричников. Ну, а дальше — к дому княжескому галопом, чтоб налететь вихрем, ошеломить неожиданностью.

Все исполнил Богдан, о чем просил его Грозный, когда же воротился в Кремль, вновь остался сторожить появление князя Вяземского, ибо не выходили из головы слова царя: «А там поглядим, со смирением воспримет первую кару Божью?» Но не ради доклада об этом царю ждал Богдан князя Вяземского, он вполне понимал тайный смысл сказанного и готов был принять упреждающие меры, если любимец царев поведет себя не смиренно. Ударит челом Ивану Васильевичу и, вполне может статься, снимет с себя все подозрения. Такого допустить нельзя. Придется, если что не так, силком спровадить князя из Кремля, затем припугнуть, чтоб не усугублял свое положение объяснением с государем, не приведет, дескать, подобное ни к чему хорошему, наоборот, ускорит расправу, смирение же может привести к милости царской.

Правда, самовольство, если оно станет известно царю, нарушение не шуточное, но куда как страшней, если Вяземский вновь обретет доверие Грозного.

Пронесло, слава Богу, и на этот раз. Когда Вяземский собрался уезжать, ему подвели коня новые стремянные. В черной одежде, что говорило о принадлежности их к опричной рати. Князь было возмутился:

— Где мои стремянные?!

— Не гневайся, князь, — смиренно, как ему было велено, молвил стремянный-опричник. — Увели твоих слуг.

— Куда?!

— Не ведаю в точности, только думка у меня такая: в пыточную.

Словно ушат холодной воды на голову. Обмякнув, еле-еле князь взгромоздился в седло и унылым шагом удалился из Кремля.

«Все! Сам себя приговорил. Смирился если, значит, знает за собой вину».

Еще более Богдан убедился в победе, когда прискакал оставленный для наблюдения за княжеским домом опричник и сообщил:

— С покорностью принял кару цареву.

Вот теперь, известив обо всем этом царя, со спокойной душой можно готовить место для казней. Лучше всего — Лобное место. Иван Грозный обязательно, по обычаю своему, будет держать речь перед московским людом.

Опричники перво-наперво с облюбованного места разогнали лотошников, дабы распланировать, где что сооружать, где держать приговоренных (а их, по расчетам Бельского, наберется более трех сотен), где место царской страже — к вечеру вроде бы подручные Богдана все измерили, все предусмотрели, можно с раннего утра начинать плотницкие работы, но утром, ранее плотников площадь вновь заполнилась лотошниками, которые многоголосно расхваливали пирожки с пылу с жару, расстегаи, квашения, соления, мелкие поделки для нужд домашнего хозяйства — обычная толкотня воцарилась на облюбованном опричниками для казни месте и чтобы что-то делать, нужно было вновь разгонять лотошников.

А завтра они снова заполнят площадь, вновь оживет толкучка, и что — ежедневно разгонять? Не гоже такое, и Богдан повелел своим подручным:

— Пугните как следует!

— Один момент, — весело пообещал разбитной опричник, гораздый на всякие выдумки.

Спешившись, он направил свои стопы в самую гущу толкучки, и о — чудо, лотошники ноги в руки и в разные стороны. Всего ничего минуло времени — площадь опустела.

— Что ты им сказал? — поинтересовался Бельский.

— Пугнул, как ты велел, — с невинной улыбкой ответил опричник. — Ласково пугнул.

Лишь через несколько дней Богдан узнал о тех ласковых словах, которые словно ветром сдули мелкий торговой люд с площади: предупреждение, что здесь Иван Грозный станет казнить непослушных москвичей. Тех, кто простых просьб не понимает, того — на дыбу. Не повиновался холопам царевым — на виселицу или на кол. Юродство опричника настолько было принято за истину, что на площади не появлялось ни единого зеваки поглядеть на работу плотников, посудачить о их мастерстве, но особенно об ошибках, главное же выяснить, какие предполагаются казни. Вот и сооружалось все без помех, без пригляду так называемых знатоков, считавших себя вправе судить обо всем на свете, совать во все носы.

Через несколько дней стояли рядком виселицы, не только с петлями, а и с крюками для подвешивания трупа, как на бойнях для их разделки. Чуть в сторонке от них — огромный казан на треноге, возле которого тоже виселица, но с большущей петлей, словно собирались здесь вешать за подмышки. За ней — пара воротов для колесования, а дальше — узкие помосты с приставленными пятью плахами для четвертования. Ошуюю и одесную всех этих сооружений торчали довольно высокие колы, очень тщательно заточенные. Тонкие подспинные штыри свежей ковки зловеще поблескивали на солнце. Теперь всему этому бесчеловечному творению стоять под неусыпной охраной опричников до тех пор, пока не приконвоируют изменников из Александровской слободы и не арестуют всех тех москвичей, каких оговорили не выдержавшие пыток.

Только через неделю въехал обоз с новгородскими узниками в Кремль, чтобы и дальше подвергаться мучениям в пыточных до дня казни.

И вот, наконец, наступило утро казни. Страшной, какой Москва не видывала отродясь.

Увы, площадь пуста. Ласковое слово шутника-опричника так напугало обывателей, что они заперлись в своих домах. Над Бельским нависла угроза царском опалы, ибо желание Грозного о множестве народа на площади не исполнилось. Хорошо, что пришел на площадь Малюта: сам лично с несколькими глашатаями проехал по Китай-городу, призывая спешить на площадь, чтобы не сердить царя Ивана Васильевича, пожелавшего прилюдно казнить изменников державы своей.

— Никакой обиды люду московскому не будет! — извещали глашатаи, и это же подтверждал Малюта Скуратов. — Спешите к Лобному месту! Не гневите царя своего!

Потянулись к месту казни люди Китая-города, а Малюта уже по Белому городу гарцует впереди глашатаев, поторапливает отпирать дома и спешить на площадь у Лобного —. слушаются его белгородские обыватели, вываливаются на улицы целыми семьями, и площадь у Лобного места все плотней и плотней. Уже и на паперти Покровского собора яблоку негде упасть. И на гульбище, что вокруг собора, теснота. Бельский рад-радешенек.

«Поклонюсь Малюте поясно. Выручил какой уж раз!»

Из Фроловских ворот вылетела вороная стая и начала раздвигать толпу, образуя проход для царя к Лобному месту. Когда же справились с этим нелегким делом, пуская в ход даже нагайки, замерли в седлах, удерживая в смирении коней своих.

Ударили в колокола все кремлевские соборы, все церкви, что на Кулишках, Покровский собор, церкви Китая и Белого — величава панихида повисла над местом казни, куда величаво шагал Иван Грозный, разодетый как на прием иноземного посольства. За ним белоснежные рынды с топориками на плечах, следом — черные царевы телохранители опричной сотни, а уж за всем этим шествием — едва передвигают ноги изможденные, истерзанные узники, обреченные на смерть. Целых три сотни.

Поднимается царь на помост, специально устроенный лучшими плотниками Москвы на Лобном месте, крестится размашисто и начинает свое слово к московскому разночинью.

— Они, — указывает царь на толпу обреченных, — изменили державе нашей! Одним из них люб Сигизмунд-Август, король польский, другие на крымского хана-разбойника носы поворачивают. Волей Господа я вершу сегодня суд над изменниками! Но и ты, московский люд, ответствуй, праведен ли суд мой?

Площадь вначале робко, а затем все дружнее и дружнее изъявляла поддержу, и вот уже единогласно:

— Гибель изменникам!

— Здравствуй, государь!

И это было искренне, без тени лукавства, ибо видели люди среди приговоренных к лютой смерти тех, кто наводил на москвичей ужас беспредельным чванством и великим злобством, оттого многие выкрикивали свои злорадные мысли во все глотки:

— Пусть отольются им наши слезы.

— Правда восторжествует! Отмщение безвинной крови сынов наших!

Первым кромешники подвели к царю Ивану Васильевичу Ивана Висковатого, и думный дьяк громко начал читать обвинение:

— Ты, тайный советник государев, служил неправедно его царскому величеству и писал к королю Сигизмунду, желая предать ему Новгород. Се — первая твоя вина. Вторая столь же великая: ты, изменник неблагодарный, писал султану турецкому, чтобы он взял Астрахань и Казань.

Как бы ставя точку приговору, дьяк ударил Висковатого кулаком по лбу.

Иван Михайлович Висковатый начал было клясться, что верен он царю, что по навету страшному окован, но кромешники заткнули ему рот кляпом, отволокли к виселице и подвесили за ноги. Затем, обнажив, разрубили на части, как скотину.

Малюта Скуратов отрезал у казненного ухо.

Вторая жертва — Фуников-Карцев. Огласив обвинение в измене, его тоже повесили вниз головой на виселице у котла, под которым уже ярко горел костер.

Фуникова, как и Висковатого, оголили, а дальше началось неописуемое: подвешенного то окатывали кипятком, то холодной водой, он выл благим матом, извивался, кожа сползала с него пластами, а палачи со сладострастием перемежали кипяток с холодной водой, возбуждающиеся полной своей властью над беззащитным и злорадным гулом толпы.

Когда казнимый испустил дух, Богдан Бельский, подражая своему великому дяде, отрезал у Фуникова облезлое ухо.

Более четырех часов лилась кровь на площади. Одновременно и колесовали, и четвертовали, просто секли головы и сажали на колы — утробный вой мучеников перекрывал звон колоколов, он как бы препятствовал проникновению торжественного звона на площадь; толпа все более и более возбуждалась от запаха крови и воя мучимых. Сожалений не было, ибо умирали в муках одни лишь сановитые, а народ всегда их недолюбливал, а иных даже ненавидел. И не всегда за дела неправедные, а из зависти к их богатству.

— Все! — вдруг остановил казнь царь Иван Васильевич. — Остальным дарую жизнь.

Толпа должна бы возликовать, восхвалив милосердие царя, но площадь опешила. Отрешенно восприняли милость Грозного и ожидавшие своей очереди на мучительную смерть — они настолько устали содрогаться творившимся пред их глазами, моля Бога, чтобы послал он им более легкую казнь, но о таком чуде они даже помыслить не могли. До них никак не доходило, что они свободны, и они стояли все так же молча, с понурыми головами, пока опричники не принялись стегать их плетьми, повелевая:

— В ноги государю, олухи! В ноги человеколюбивому!

В ноги так в ноги. Лишь бы не передумал мучитель.

Ивану Грозному подвели коня, стремянные пособили ему сесть в седло, и он поскакал, не оглядываясь на сотворенное им, к Фроловским воротам.

Долго приходила в себя Москва, а ее гости развозили ужасные слухи по другим городам и весям, и было в них столько же правды, сколько выдумки. Все зависело от рассказчика, от его умения навевать ужасы. Бояре осуждали жестокость, хотя и с великой опаской, боясь доносов, холопы же ихние, даже боевые, напротив, восхваляли борьбу Ивана Грозного с изменниками. Но все это разномыслие длилось лишь до тех пор, пока на Россию не обрушился мор. Тогда зазвучали иные слова во всех сословиях:

— Гнев Божий за грехи наши!

Никто не осмеливался сказать, что за грехи царя и верных его псов-опричников, ибо страшно; понимали, однако, глубинный смысл именно так.

Сам государь тоже закручинился. Он лишь спасал Москву от мора. Два опричных полка из пяти подтянул к стольному граду и окольцевал его. Кремль же был взят словно в осаду. А чтобы исключить любое проникновение мора в Москву в помощь опричникам выделил еще и стрелецкий полк да посохи изрядно, чтобы жгли бы они безостановочно костры обочь больших дорог, ведущих в Москву. Приободрился царь лишь тогда, когда мор пошел на убыль, выкосив по городам и весям изрядно людишек, и постепенно вовсе сошел на нет. Раскрыл тогда царь свою богатую казну для сирот и вдов, щедро их одаривая по всей Русской земле. И еще — молился истово.

Все, казалось, начало входить в обычное русло, но тут купцы, торговавшие с Полем, привезли весьма тревожную весть: крымский хан намерен идти походом на Москву. Большим походом. Людишек, мол, поубавилось в Русской земле, рать большую царь Иван собрать не сможет, поэтому легче будет покорить его, вновь принудить к даннической покорности. Послал якобы Девлет-Гирей послов к турецкому султану Селиму, и тот поддержал ханский замысел, пообещав ему в достатке поставить стенобитные орудия. Побывали послы ханские в Самарканде и у тех ногаев, которые воротят морды от русского царя. Они тоже согласились идти в поход. На следующую весну все тумены соберутся в низовьях Дона на большую охоту, стало быть, через год после нее готовься заступать путь великому нашествию ворогов.

Царь собрал Боярскую Думу, позвав на нее даже дворян и всех дьяков Разрядного и Посольского приказов.

— Поведай нам обо всем, что удалось узнать, — повелел Грозный дьяку Посольского приказа, — да скажи, что думает по этому поводу ваш приказ.

Посольский дьяк не скрыл ничего, весьма всех озаботив своим докладом. Закончил же его ободряюще:

— А мыслит Посольский приказ так: исподволь готовить полки на Оку обычным порядком и обычным числом. Большая охота — не сбор в поход, а смотр готовности туменов. Не пойдет Девлет-Гирей следующей весной. Нет у него осадных пушек, а без них не решится.

И тут поднялся князь Михаил Воротынский и — с поклоном:

— Дозволь слово молвить?

— Говори, слуга мой ближний. Если к месту твое слово, поразмыслим над ним.

— Я предлагаю Окскую рать основательно усилить. Береженого Бог бережет. Но Разрядному приказу и воеводе Окской рати князю Ивану Бельскому и тебе, государь, виднее. Я иное хочу предложить: украины твои, государь, время оградить от Поля цепью застав и крепостями, как делал это прежде твой, государь, предок Владимир Великий Киевский. Сейчас как устроено: каждый удел сам отбивается по силам своим от разбойных сакм, а лазутит только в своих интересах, но, если единую государеву службу наладить, куда как ладней дело пойдет. Порубежники из детей боярских и казаков, которым с земли нести службу, и сакмам дружно пути заступят, и лазутить станут с большей пользой для твоей, царь, державы. Если же углядят в Поле силы великие, дымом дадут моментально весть воеводам в крепостях, а те, изготовившись, притормозят ход налетчиков, дав время главной рати принять нужные по обстоятельствам меры.

— Как рассудите, бояре? — спросил государь, не высказав ни одобрения предложенному князем Воротынским, ни отрицания. Вот и пошла разнобойность. Никто не высказался против, но у каждого находились сомнения, особенно по поводу возможностей для столь великого строительства, по поводу размеров наделов для детей боярских и казаков, хватит ли сторожам свободной земли и не придется ли урезать ради них княжеские и боярские уделы (это больше всего волновало тех, чьи вотчины были как раз на границе с Полем), не уменьшится ли вообще пахотной земли в связи с засечными линиями — все, вроде бы, по делу, если, однако, прислушаться повнимательней, сразу станет понятным пустословие.

Долго царь не мешал разглагольствованию, когда же бояре начали горячиться, отстаивая всяк свое мнение, но более всего свои интересы, царь поднял руку и все в один миг закрыли рты.

— Месяц даю тебе, князь. Думай вместе с Разрядным приказом. Через месяц я самолично послушаю тебя.

Сразу же после думского собрания Малюта Скуратов разыскал племянника своего, не прося об этом даже слуг, а самолично. Попросил его настойчиво:

— Ты вот что, вечером ко мне в гости. Предстоит разговор.

Не стал пояснять, что за разговор. Не время и не место для этого. Пусть предполагает, что хочет.

Действительно, Богдан до самого до вечера пытался разгадать; чего ради дядя зовет к себе в гости в будний день, передумал он о многом, но то, что услышал от Малюты, для него стало полным откровением. Подробно обсказав обо всем, что происходило в Думе, хотя и не вправе был этого делать, Малюта заговорил, наконец, о главном:

— Царь Иван Васильевич без всякого сомнения поддержал князя Михаила Воротынского и, как я считаю, поставит его главой порубежной стражи. Теперь прикинь: ближний слуга, главный порубежный воевода, не слишком? Считаю, осадить его не станет лишним.

— Хорошо бы, не мешая затеянному им.

— Конечно. Великое дело — наладить надежную охрану украинных земель от набегов. Я о другом. Нужно, чтобы Грозный не с полным доверием относился к ближнему слуге, не стал бы держать его у правой руки.

— Ты прав, передернуть трензеля не помешает. Над этим серьезно стоит подумать.

— Что верно, то верно. Такие дела наскоком не одолеть, но первый шаг я продумал. Ты с князем Михаилом в добрых отношениях. Теперь сойдись еще ближе, добиваясь уважения к себе советами и поддержкой, но не боярином к нему ладься, а только в добрые советники, как равный равному. А цель иметь такую: не упустить из виду, когда князь начнет плотить вокруг себя помощников. Вот тогда на одного из них положи свой глаз. И тогда мы поступим так: я посоветую заверстать избранных Воротынским в боярство, а намеченного тобой мы извлечем из списка в последний момент. Он посчитает, что князь его обошел, а мы тут со своим словом — будешь нам служить, будет тебе боярство с хорошим прикладом. И не только слово об этом скажем, но и покажем подписанную царем жалованную грамоту.

— Ловко. Царь бы не воспротивился.

— Не воспротивится. Напомню ему, что еще царица Елена, матушка его, оковывала Воротынского. Да и сам он держал его в ссылке. О письме польского короля, приглашавшего князя к измене, напомню. Прямо скажу ему: главу порубежной стражи нельзя оставлять без глаза. Подпишет жалованную грамоту. Обязательно подпишет. Ну, а после этого мы не упустим ни единой возможности, чтобы оттеснить его от трона.

Не предполагали они, к каким ужасным последствиям приведет их заговор, а если бы дано было им знать, вполне возможно, хоть чуточку бы остепенились. Или… Впрочем, нужно ли гадать? Главное в том, что задуманное удалось им с первого шага.

Началось с того, что князь Михаил Воротынский с великой благодарностью принял совет Бельского нагрузить большей долей при сооружении засечной линии северные и восточные земли.

— До них сакмы никогда не добегают, они живут не трогаемые ими, вот пусть и отплатят тем, кто своей грудью встречает ворогов чуть ли не ежегодно.

— Спасибо. Я тоже так считаю. Только вот как Дума?

— Пособлю. С Малютой потолкую. С иными думными. Бельские все будут за. И не только они. Расстараюсь я ради великого дела.

Благодарен князь Воротынский за обещанную подмогу. Знает, сколь велико влияние Малюты Скуратова на царя, а если племянник попросит, откажет ли дядя замолвить словцо Ивану Васильевичу. Ну, а если государь поддержит, кто из думских осмелится встать на дыбы. Разглагольствовать станут, но лбом не упрутся.

И когда бояр к себе в помощники Михаил Воротынский определял, Бельский тоже не обошел его своим советом и обещанием помощи.

— Не троих, как мыслит Разрядный приказ, проси, но — четверых. С Божьей помощью Дума утвердит. Ты кого наметил?

— Никифора Двужила, воеводу умного и храброго. Я у него уроки воеводства брал. На Фрола Фролова глаз положил я. Он охранял меня в Кирилло-Белозерском. Там и приглянулся мне услужливостью и смекалкой. Ловок он и неутомим.

«Вот кто послужит вам!» — определил Бельский, обрадованный тем, что не нужно теперь навязывать наушника, ибо Фрол — опричник что надо.

Ничем, однако, не выдал Богдан душевного состояния, тайных мыслей, спросил лишь буднично:

— Еще кто?

— Николку Селезня. Из детей боярских. Очень он мне люб. Давно с ним бок о бок.

— А ты о сыне Двужила, Косьме Никифоровиче, не думал? Наслышан я, что не уступает отцу в смышленности и храбрости. А потом, если отец рядом, разве он не пособит?

— Разумно. Приму твой совет.

Когда роспись по устройству охраны и обороны окраин земли Русской с юга была готова, царь, выслушав Воротынского, определил назвать роспись «Боярским приговором о станичной и сторожевой службе» и назначил сбор Думы накануне дня Святого Ильи Муромца, легендарного порубежника времен Владимира Первого Великого.

— Читать же приговор дьяку Разрядного приказа Логинову.

Дума боярская прознала о полном согласии царя с предложенным князем Воротынским, поэтому согласилась со всем, и лишь вышло, как посчитал князь Воротынский, недоразумение с утверждением бояр — не попал отчего-то в списки Фрол Фролов.

«По недогляду подьячего, должно быть».

И еще одна неожиданность: Разрядный приказ без его, княжеского ведома, предложил ему в помощники князя Михаила Тюфякина и дьяка Ржевского, для свидетельства и назначения сторож со стороны Крымской, а воеводу Юрия Булгакова — с ногайской стороны.

Не возразишь: ратники славные, Поле хорошо знают. Не один год на порубежье провели. Их можно без лишних проволочек посылать к тайным казачьим ватагам для набора их в порубежники, а уж после того пусть определяют, согласно чертежу, где какой стороже стоять, где головам станичным быть, где крепости строить. А чтоб ускорить дело, послать на окраины царевы и в Поле новоиспеченных своих бояр. Они тоже не подведут.

Фрола же решил оставить при себе. Ближним слугой. А при первой же встрече с царем испросить и ему боярство, объяснив о случившемся пропуске по недогляду какого-либо переписчика из Разрядного приказа.

«Получит Фрол боярство, еще надежней станет служить».

Намеревался Михаил Воротынский попытаться еще раз убедить Грозного в необходимости усилить Окскую рать и поспешить с ее выходом на летние станы. Он предполагал, что не останутся равнодушными ни Крым, ни Турция, разведав о сооружении засечной линии. Увы, встреча с царем оказалась почти пустопорожней. На предложение Воротынского усилить Окскую рать, Грозный ответил резко:

— Главные силы мне в Ливонии нужней. Хан нынче не пойдет, раз охоту наметил. Пусть охотится. Кто ж ему запретит? Да и к царю турецкому отправил я посольство. На него тоже уповаю. Новосельцев, посол мой, — муж умный и ловкий. Он убедит Селима, что я не враг вере магометанской. У меня сколько тех, что славит Магомета: Шах-Али, Саип-Булат Касимов, Кайбула-царевич. Князья ногайские, приказные — все своего бога славят. Известие от Новосельцева я получил. Он сообщает: Селим совсем в другую сторону глядит — просит у Сигизмунда Киев, чтобы, дескать, Россию сподручней воевать. Я же разумею, он не только для этого к Киеву руки тянет, и Сигизмунд это вполне понимает. Он станет с Селимом играть как кошка с мышкой. Волынка та год да другой продлится. Так что не стоит этим летом, а тем более весной, ждать крымцев. На следующее, если что. Тесть мой, Темрюк, к тому же беспокоить Давлетку станет. А в угодность Селиму и Давлетке согласился я порушить новые крепости в Кабарде.

— Все так, но у меня иная мысль: прознает хан крымский, что берешь ты под свою руку казаков низовских, поведет тумены, для охоты собранные, на Москву.

— Иван Бельский заступит путь. Сам я тоже в Коломне буду. С сыном. И с полком своим. И в Серпухове тоже.

— Еще челом бью, государь: Фрола Фролова Разрядный приказ обошел чином боярским, по недогляду, думаю. Дай ему чин своей волей.

— Не известно мне, отчего Разрядный приказ не согласился с тобой, князь. Дознаюсь. Если недогляд, повелю исправить.

Выходит, отказ. Но почему? Если, как говорил в свое Время воевода Казенного двора, служит Фрол и Богу и дьяволу, тогда его никак бы не обошли вниманием. Но что тогда иное? Возможно, отказался стать соглядатаем от опричной своры? Оттого самовластец и недоволен. Скорее всего, именно так.

Знал бы Воротынский, что жалованная грамота на боярство Фрола Фролова уже подписана, иное бы мыслил князь-воевода и определил бы настороженно вести себя с двуличным. Не обелял бы он его, но проклинал, а себя костил бы за доверчивость.

Прошел ледоход по Москве-реке, сбежали талые воды. Пора Окской рати выдвигаться к своим летним станам. Иван Грозный тоже покинул Кремль, взяв с собой весь свой опричный полк. Малюта и Богдан как стало обычным, тоже с ним. Но перед выездом Бельский повстречался о Фролом Фроловым, дабы напомнить ему, что от него требуется.

— Каждый шаг запоминай, не провеевая своим ветром. Мы тут сами разберемся, где зерно, где полова. И еще… Если двуличить начнешь, то не боярство тебе будет — головы на плечах не сносишь. Понял?

— Как не понять, боярин. Мы два дня спустя едем в Тулу, оттуда до Почепа, затем до Калуги. Определять места сторожам и крепостицам. После всего этого — Тверь. Ей, как, боярин, тебе известно, расписано пособлять Почепу и Калуге строить засечную линию.

Ох, и хитер Фрол. Знает, что Бельский не очинен боярством, все же величает, теша самолюбие своего тайного хозяина. Не убудет от этого, а жалованная грамота побыстрее окажется в его руках.

Впрочем, в куклу, на пальцы Бельского надетую, Фрол тоже не собирался превращаться — он сможет сам отделить зерно от плевел, и донесет только то, что посчитает важным и нужным.

«А подловить я его подловлю. Узнает князь, как обходить вниманием Фрола Фролова!»

Закончился тот тайный разговор благословением Богдана:

— С Богом. Если что срочное, шли с вестью того, кому веришь как себе.

— Хорошо, боярин.

Шли дни. Грозный, посетив Коломну, двинулся в Серпухов, проверяя по пути, все ли переправы под оком, не обращая внимания на малочисленность засадных отрядов. Все тихо, никаких вестей нет со стороны Поля, чего и мельтешить. На всякий случай можно посидеть в Серпухове малое время и — в Александровскую слободу. Там покойней всего. И безопасней.

Беспечность царя, вполне понятно, перекинулась и на воевод Окской рати. Большой полк, Левой и Правой руки не выделили от себя в помощь Сторожевому полку, который разбросан был по всем переправам, ни по одной сотне, сами же шли к станам своим неспешно, проводя учебные маневры, впрочем, не слишком обременительные, хотя и долгие по времени. И вот эта беспечность, как показало время, привела к страшным последствиям, ибо уже спешным ходом двинулись тумены Девлет-Гирея из глубины Поля, чтобы нанести Москве неожиданный удар.

В общем-то Девлет-Гирей не собирался в эту вёсну идти походом на Москву. Царь, оценивая обстановку, не ошибался, но произошло то, что могло произойти: что предвидел князь Михаил Воротынский.

Охота, начатая ханом как смотр своих сил, началась обычным порядком: тумены окольцевали огромный участок степи в низовьях Дона и ждали урочного часа, чтобы начать сжимать круг, но удивило и насторожило темников и даже некоторых тысяцких, отчего казаки не убегают, как бывало прежде во время охот, за Дон и к Волге, лишь укрываются в своих крепостях. Доносили об этом Девлет-Гирею все темники, добавляя при этом, что видны на крепостных стенах пищали, прислуга которых из стрельцов московских.

— Закончим охоту, доучим казаков, — сказал свое ханское слово Девлет-Гирей, и никто не посмел посоветовать ему что-либо иное, зная о его крутом нраве, и только советник его, Дивей-мурза, мечтавший стать при хане таким же необходимым, как Субодай-богатур при Батые, посмел испросить для себя слова.

— Аллах да благословит ваши, могущественный хан, деяния, — начал вкрадчиво Дивей-мурза, — если повелите мне захватить у казаков языка! Вам, да продлит Аллах годы вашего владычества, хорошо известно, что ничего просто так не бывает.

Нахмурился Девлет-Гирей, но тут же потеплел его взгляд.

— Ты прав, верный мой слуга. Посылай за языком.

Еще не успели согнать диких зверей в плотный крут, скорее на бойню, а не для охоты на них, сотня Дивей-мурзы уже захватила языка. Даже не из казаков, а поважнее: углядели крымцы растянувшийся по степи обоз, который вез в одну из казачьих ватаг пищали, рушницы, зелье огненное и дробь, собрались было налететь на охрану обоза, но обнаружили одну подводу, довольно далеко отставшую от самого обоза, вот и решили взять ее.

Стрельцы и ездовой отчаянно сопротивлялись, побили много крымцев, но все же были заарканены и вместе с повозкой доставлены своему хозяину.

Удача великая, однако Дивей-мурза не поспешил с докладом к Девлет-Гирею. Доздался ханского пира после конца охоты.

Пир после охоты — не на один час, а едва ли не до утра. И вот когда ночь перевалила за свою половину и хан, изрядно захмелевший, с великим удовольствием слушал хвалу себе, безмерно расточаемую придворными льстецами, Дивей-мурза определил, что и ему пора сказать свое слово.

— Ваши нойоны, великий хан, верно говорят: пожелай вы, и многие земли лягут под копыта вашего иноходца. Первой такой землей должна стать земля гяуров, вечных данников Золотой Орды, единственным продолжателем славных дел которой являетесь вы, могущественный хан, да продлит Аллах годы вашего царствования. Князь Московский Иван склонит свою спину под вашу камчу, и накажете вы его за его коварство и непослушание.

Дивей-мурза махнул рукой, и в полусотне метров от ханского дастархана занялось десятка два факелов, когда же они набрали силу, стала видна пароконка с впряженными в нее стрельцами — камчи со свистом хлестнули по спинам израненных и истерзанных стрельцов, тяжелая телега надрывно тронулась и медленно стала приближаться к пирующим вельможам.

Даже в неярком свете факелов было видно, как вспыхнули завистью очи не только темников, но и назначенного возглавить будущий поход лашкаркаши. Он понял, что лишится власти над ханским войском не сегодня, так завтра: умен и хитер этот нойон, рвущийся к боку Девлет-Гирея.

А Дивей-мурза, гордый собою, ждал, когда пленные стрельцы подтянут повозку поближе, затем взмахом руки остановив ее, низко склонился перед ханом.

— Вы сами, мой повелитель, сможете убедиться, что посылает раб ваш, коварный князь Иван, донским казакам.

Девлет-Гирей не поспешил. Отхлебнув бузы и закусив куском сайгачины, с трудом поднялся и, пьяно покачиваясь, пошагал к пароконке. Нукеры поспешно откинули холстину, и пьяные глаза хана налились кровью.

— О! Коварный! Хотевший называться братом! Мы заставим тебя, паршивый князь Иван, слизывать пыль с наших сапог!

— Повелите, светлый хан, своим туменам направить морды коней на Москву сразу же, как окончится пир, — вкрадчиво вплел свой совет Дивей-мурза в гневный восклик ханский. — Успех вам обеспечен. Вы, мой могущественный повелитель, переправитесь через Оку так быстро, что русские полки не успеют встать на вашем пути. Мы налетим стремительно и сделаем то, что сделали в свое время Мухаммед-Гирей и брат его Сагиб-Гирей, надолго подрубив крылья князьям Московским. Аллах благословит нас на священную войну против гяуров, и мы вашей крепкой рукой разрушим Москву, взяв большие богатства и захватив пленных. Князь Иван признает себя, мой повелитель, вашим рабом.

— Да будет так! Такова моя воля! Такова воля Аллаха!

Поход стремительный. Без тяжелого вооружения, даже без обоза. Да и караваны верблюдов и вьючных лошадей своей неторопливостью не станут мешать туменам, а пойдут позже войска лишь под небольшой охраной. В стремительности — успех.

Однако результаты налета могли быть совершенно иными, не окажи крымцам услуги предатели Русин и Тишков. Они, мстя за гибель братьев своих от руки Ивана Грозного, звали Девлет-Гирея захватить Серпухов, в котором сидит сам царь лишь со своим полком. Они также указали те переправы, которые охранялись малыми силами Сторожевого полка. Хан воспользовался полученными от перебежчиков данными, быстро переправился через Оку, но на Серпухов идти не решился, не имея с собой стенобитных орудий. Он, обойдя Серпухов, стремительно повел тумены на Москву.

Тут бы самому царю заступить путь ворогам: как-никак, а в его руках целый полк опричных ратников, они могут выстоять некоторое время, пока подтянутся основные силы, но царь не пошел на жертвенный шаг, он бежал в Александровскую слободу вместе со своим полком, но и там не задержался, а подался в Вологду, поближе к своей казне, к кораблям, которые там строились для него лично, чтобы в случае чего он мог бы уплыть в Англию.

Князь Иван Бельский, главный воевода Окской рати, не нашел ничего лучшего, как поспешить с полками к стольному граду, чтобы там встретить врагов. Но его ошибка была в том, что он решил дать бой не перед городом на выгодных для себя холмах, а в самой Москве, наспех огородив китаями на манер Гуляй-города весь посад, так называемый Скородом.

Он был вполне уверен, что царь совсем скоро пришлет подкрепление, которое ударит крымцам в тыл и с флангов, до этого можно будет удерживать крымцев перед китаями, благо огненного боя вполне достаточно, зелья и дроба с избытком. Но если даже крымцам удастся прорваться через китаи, уличные бои окажутся явно не в их пользу.

Послал Иван Бельский гонца и к князю Михаилу Воротынскому с повелением спешить в Москву, рассчитывая, что и он приведет приличную рать, а ума у знатного воеводы достанет, чтобы ловко прошить крымцам бок их.

Вроде бы все верно продумано, не учтено только Иваном Бельским, что царь не подумает даже о посылке рати к Москве из опасения самому остаться без защиты. Он лишь послал одну тысячу из своего полка перекрыть дорогу на Сергиев Посад, и если крымцы прорвутся сквозь заслон, немедленно слать гонца с вестью об этом. Над тысяцким Грозный поставил воеводить еще Богдана Бельского. Точнее, для пригляду за тысяцким.

Еще не учел князь Иван Бельский того, что Михаил Воротынский просто не мог собрать крупную ратную силу, ибо сам он ездил от города к городу лишь с дюжиной путных слуг-дружинников. Оголять же Стародуб, Брянск, Серпейск, Воротынск, Одоев он не решится, не имея на то воли самого самодержца. Впрочем, Воротынский, понявший из рассказов гонца главного воеводы Окской рати то, что русская рать просто-напросто заперта в Москве, рискнул на самовольство: взял со всех городов по половине их гарнизонов, набрав тем самым до полка ратников, и спешным ходом двинулся на помощь осажденным, разбивая наголову разбойные отряды крымцев, попадавшиеся на пути.

Увы, как ни торопился Михаил Воротынский, он опоздал. С Москвой случилось страшное, и виной тому был еще один просчет Ивана Бельского, не принявшего во внимание, что не только Скородом, но и Белый город, и даже добрая половина Китай-города были деревянными: и что не менее существенно — у Девлет-Гирея появился умный и хитрый советник Дивей-мурза. Когда Девлет-Гирей уже собрался пустить на штурм китаев свои тумены, Дивей-мурза тут как тут со своим словом:

— Главный город гяуров, мой повелитель, ляжет под копыта вашего иноходца с очень малыми потерями, если вы пошлете две или три сртни сильноруких джигитов с огненными стрелами. Вам, мой хан, останется только смотреть из царского охотничьего дворца в Воробьеве, как гибнут в огне непослушные ваши рабы. Тогда, светлый хан, вы сможете послать многие тысячи карать огнем гяуров вправо и влево. Вокруг Москвы много богатых селений и городов. Особенно, говорят, Сергиев Посад, где собраны великие богатства всех русских церквей.

— Ты дал мне разумный совет.

Москва вскоре загорелась. Огненное зелье, в изобилии приготовленное для обороны города, начало взрываться, усиливая пожар, народ и ратники кинулись спасаться в Яузе, в Москве-реке, давили друг друга, а вскоре запрудили их своими телами. А крымцы в это время грабили Подмосковье, не встречая никакого сопротивления. Только потери: дороге, по которой спешил к Москве Воротынский, они попали в засады и погибли.

Не смогли враги прорваться и на дорогу к Лавре. Князь Владимир Воротынский и воевода Татев, оборонявшие участок на Таганском лугу против Крутил, попятились от наседающего на них тумена, но соединившись с опричниками, остановились намертво. И не только оборонялись под защитой Гуляй-города, но и наносили великий урон крымцам, смелыми вылазками охлаждая их пыл.

Вполне возможно, недруги, получив подмогу, одолели бы сводную земско-опричную рать, но вдруг, вроде бы без всякой на то причины, враги отступили. И что удивительно, не тайно, ночью, а средь бела дня.

Богдан Бельский предлагает:

— Идем вдогон! Посечем изрядно!

— Нет! — сразу же возразил опричный тысяцкий. — Предвижу обман. Выманят из Гуляй-города, как было с киевской княжеской дружиной при первом налете монголов, и посекут безжалостно. Путь на Лавру откроется, а там — государь наш.

Они не знали, что Грозный уже давно в Вологде, не знали и о повелении Девлет-Гирея, вновь по совету того же Дивей-мурзы, спешно уходить всем туменам за Оку в Поле, чтобы сохранить силы для следующего похода, более подготовленного для окончательного покорения Руси, с установлением столицы возрожденной Золотой Орды в Москве. Задача этого налета выполнена полностью, урок гяурам преподан, далее развивать успех без стенобитных орудий не имело смысла, да и невозможно. Вот, по незнанию своему, никто не посмел возразить тысяцкому, ибо слова его прозвучали весомо, и противиться им опасно — могут последовать обвинения в крамоле. Не посмели воеводы проявить инициативу.

А вот князь Михаил Воротынский начал действовать на свой страх и риск. Когда перестали встречаться ему крымские разбойные отряды, он понял, что враги, испугавшись чего-то, уходят в свое логово, и он повернул сводный полк на Боровск, надеясь вклиниться в ряды отступавших и, воспользовавшись паникой, посечь изрядное число крымцев. Если же это сделать не удастся, то хотя бы отбить у разбойников какую-то часть обоза и освободить угоняемых в рабство.

Немногое удалось князю Михаилу Воротынскому, ибо его маневр оказался все же запоздалым. Сводный полк посек лишь сотни две неприятелей, которые гнали по старой Калужской дороге до пары тысяч плененных в рабство, разгромил еще пару замыкающих отрядов и, вырвавшись к одной из переправ, навел там панику, но не долгую, ибо вынужден был спешно отступить, чтобы не оказаться в плотном кольце.

Затаившись в лесу, Воротынский неожиданными вылазками клевал переправлявшихся крымцев, но на большее у него просто не хватало сил. Он ждал, надеялся, что вот-вот из Москвы подойдут полки Окской рати и тогда можно будет, добив не успевших еще переправиться ворогов, догонять отступавших, отбивая у них обозы; но миновал день, миновал второй, тумены крымские заканчивали переправу, о русской же рати ни слуху ни духу.

Очередная вылазка перед тем, как выполняя приказ главного воеводы князя Ивана Бельского, идти на Москву удачная, как и все прежние. Более того, захвачена большая группа крымцев в нарядных одеждах, стало быть, не простых воинов.

Воевода, возглавлявший вылазку, докладывает князю Воротынскому:

— Бают, послы, дескать. Вот этот за главного себя выдает, — ткнул воевода рукоятью нагайки чуть ли не в брезгливо-надменную морду узкоглазого татарина, который и впрямь отличался от других более дорогими доспехами и богатым убранством прекрасной стати коня.

Надменный враг в новгородской кольчуге, украшенной на груди позолоченной чешуей, глядел на князя Воротынского вызывающе, хотя в его взгляде угадывался тщательно скрываемый страх. И не без основания: сейчас русский воевода потребует письмо ханское к князю Ивану (он сам, нойон, так бы и поступил) и, прочтя его, тут же в гневе повелит порубить все посольство.

Вообще-то, так и следовало бы поступить князю Михаилу Воротынскому, тем более, что это посоветовал даже Фрол Фролов:

— Раскинь умом, князь. Поруби спесивцев. Никакие они не послы, но лазутчики, оставленные наблюдать за нашей ратью.

Фрол жалел князя. За уважение его искреннее. Он не помыкал им, Фролом, не считал его лишь боевым холопом, а держал у правой руки, как доброго советника, почти как равного. Даже за трапезой место ему у правой руки князя. И вот теперь ему грозит великая опасность. За то, что самовольно изменил свой путь, может простится, но то, что встретился с послами — это уже подозрительно. Он-то, Фрол, знал, как тайные его хозяева Богдан Бельский и Малюта Скуратов преподнесут в удобном для них свете государю. С вопросиком вкрадчивым: не крамолой ли попахивает?

— Вели посечь лазутчиков, — еще раз, уже более настойчиво, посоветовал Фрол Фролов. — А письмо, если есть оно для отвода глаз, можно сжечь, как подложное. Думаю, добрых слов ханских к нашему царю в письме нет. Если же государь, прочитав его, разгневается, не тебе ли, князь, в ущерб?

Понимал князь-воевода справедливость предостережения доброго слуги, но не смог преодолеть себя, не хотел бесчестного действия: раз государю посольство направлено, пусть он и решает, как с ним поступать. Ответил Фролу:

— Хотя и верен твой совет, но без чести он.

— Поставь меня к ним приставом с парой дюжины охраны. До Коломны их доставлю, там слова государева обожду.

Надеялся еще пособить князю: обвинив в попытке к бегству мнимых послов, в действительности лазутчиков, посечь их, а письмо, если оно есть, самолично сжечь. Без свидетелей. Увы, не удалось Фролу и это. Князь возразил:

— Ты поскачешь гонцом к государю Ивану Васильевичу. Приставом к послам достанет десятника, который перехватил их.

Видимо, так угодно судьбе, ибо прежде чем предстать перед государем, Фрол должен был свидеться с Богданом Бельским, разыскав его где бы тот ни находился. Иначе не то что боярство выскользнет из рук навсегда, но и сама жизнь окажется не стоящей ломаного гроша.

Фролову повезло: Бельский с опричной тысячей и с полком Владимира Воротынского хоронил в братских могилах погибших в огне и запрудивших своими телами Москву-реку, Яузу и иные малые речки. Завидевши Фрола, уединился с ним. Спросил строго:

— Отчего сам?! А не посланец твой?!

— Так вышло. Князь Михаил Воротынский нарушил приказ главного воеводы Ивана Бельского и свернул на Калужскую дорогу.

— Понятно. Дальше.

— На переправе захватил послов. Князь отправил их в Калугу, а меня — к царю. Думаю, письмо не медовое у ханских послов. Не с просьбой о мире и дружбе.

— Верно думаешь. Хорошо и то, что не обошел меня.

— Как же можно? Уговор дороже денег.

Понял Богдан намек Фролова, но повел себя так, будто ничего не услышал: рано еще вручать жалованную грамоту — вдруг не опалит Грозный Михаила Воротынского, а Фрол, получив боярство, перестанет ревностно служить ему, Бельскому, тогда что, нового соглядатая подсовывать князю под руку. Но получится ли так ловко, как с Фролом?

— Поступим так: ты скачешь обратно к Михаилу Воротынскому, поторопить его к Москве, — ухмыльнулся в бороду. — Отлынил от сечи, пусть хоронит погибших. А вестью твоей я распоряжусь сам. О тебе тоже замолвлю слово царю.

Не очень-то устраивало это Фрола, но разве вправе был он перечить тайному господину своему, у кого в руках жалованная грамота на боярство?

Бельский же, взяв лишь дюжину путных слуг из опричников, в тот же день поскакал, загоняя коней, в Вологду. Но прежде чем ударить челом царю, пересказал все Малюте, и тот потер даже руки от удовольствия.

— Пошли. Я сам представлю тебя царю Ивану Васильевичу.

Очень надеялись дядя с племянником, что царь, услышав вопросительное: не специально ли князь Воротынский ослушался главного воеводу Окской рати, чтобы встретить послов ханских и взять их под свое крыло, ибо могли бы их в горячке посечь, попадись они в руки иных ратников, ударит посохом о пол и повелит гневно Малюте: «Дознайся!» Увы, Грозный лишь вздохнул.

Конечно же, услышанного было вполне достаточно, чтобы обвинить слугу ближнего в крамоле, но еще очень был нужен князь Михаил Воротынский, храбрый и мыслящий воевода, каких у него почти не осталось. Князь Иван Бельский задохнулся в погребе своего дома вместо того, чтобы сложить голову в смелой сече. Бог его наказал, что не на холмах у Москвы встретил крымцев, а укрылся за китаями. Нет ему сегодня более подходящей замены, кроме Воротынского, встречать Девлет-Гирея, если тот пойдет великим походом, а не набегом. А что пойдет он, Грозный больше не сомневался. Вот и оставил он вроде бы без внимания весть, полученную от Богдана Бельского.

«Бог даст, придет время и для Михаила Воротынского».

 

Глава третья

Богдан не находил себе места: что творит главный воевода Михаил Воротынский, чем встречает тумены Девлет-Гирея на переправах?! Слезы, а не засады! Даже ни одной пушки. Лишь самострелы. Стрельцов хотя бы с рушницами выставил. По сотне бы на переправу. Так нет, большой огненный наряд и Гуляй-город с воеводами Коркодиновым и Сугорским где-то в лесу упрятан. А пушек-то немало успели отлить. На него, Воротынского, работали Алатырь, Васильсурск, Серпухов, Тула, Вятка, да и сама Москва. Все пушки на колесах. Перевозить с одного на другое место куда как ладно бы. Они же стоят без дела, в чащобе затаившись.

Одна поддержка засадам на переправах — корабли. Но и у них нет рушниц. Самострелы только. Конечно, речная рать топит крымцев изрядно, но установи на их палубах пищали, дай ратникам корабельным рушницы, то ли они смогли бы натворить? Да если бы полки, которые тоже стоят в бездействии, в лесах укрывшись, выставить на переправы, разве одолел бы такую силищу Девлет-Гирей?! Неужели князь-воевода не знает, как поступил Иван Великий на Угре? Встал на переправах и не пустил на свою землю Ахмет-Гирея. С тех самых пор Русь не платит татарам дани. Неужели князь Михаил Воротынский нацелился нынче вернуть прошлое иго?!

Чесались у Богдана руки, и если бы не Хованский был первым воеводой опричного полка, а он, Бельский, поднял бы полк и выставил бы его в помощь Засадному полку. Ни один татарин не ступил бы на русский берег.

Молодо-зелено. Сколько вел с собой Ахмет-Гирей? Двадцать тысяч, не более. У Ивана III под рукой было тоже не меньше. Можно было стоять лоб в лоб. К тому же Иван Великий послал вниз по Волге речную рать громить аулы татарские и ногайские, чем вынудил Ахмет-Гирея бежать в Поле ради спасения своей земли от разгрома. А сколько ведет с собой Девлет-Гирей? Сто двадцать тысяч с великим огненным снарядом в придачу. Да и цель его иная: захватив Москву, сделать ее столицей Великой Орды. Не просто набег, подобный прошлогоднему, не просто грабеж или даже принуждение стать вновь данницей татар, но полный захват Руси.

Для каждого русского города везет Девлет-Гирей с собой наместников своих. Вот такая силища. Вот такой замысел.

А чем встречает Русь великое нашествие? Ратью менее чем шестьдесят тысяч. И не во главе с царем, судьба державы которого решается, а лишь со слугой его ближним. В его ли власти повторить маневр Ивана Великого, хотя теперь сделать это можно было бы гораздо проще, ибо Астрахань — российская. И пустить оттуда рать к Перекопу да по ногайским степям, ханы которых примкнули к крымцам, значительно легче. Не вправе он и привести рать большую под свою руку, собрав ее из северных городов. Что царь дал, на том и успокойся. Вот и приходится воеводе хитрить, чтобы одолеть вдвое превосходящие силы.

А хитрость, она только тогда хитрость, когда о ней знают лишь те, кому по чину положено знать.

В опричном полку знал ее полностью первый воевода Андрей Хованский и частично — второй воевода Хворостинин. Оттого они вели себя спокойно, чем тоже удивляли Богдана Бельского. Он, даже не вытерпев, спросил Хованского:

— Что мы прохлаждаемся? Прорвется Девлетка к Москве, как в прошлом году, что тогда?!

— Хватит и нам рати, как время подоспеет. Успеем показать себя.

Не в бровь, а в глаз. Не ради ли того, чтобы отличиться в сече, он, Бельский, здесь? Не слишком-то ему хотелось ехать с полком под руку князя Михаила Воротынского, куда как спокойней под боком у царя Ивана Васильевича хоть в Кремле, хоть в Слободе, но слово о нем, Богдане, замолвил Малюта Скуратов, а понявши не великую радость его, упрекнул:

— Я тебе сказывал: вылезай из детской рубашонки. Иль тебе не хочется стать умным боярином, а ходить всю жизнь в окольничьих? Не проявив же себя в рати, многого не добьешься — вот тебе мой сказ! Но помни одно: в любой час на рожон не лезь, только в нужное время выпяли себя, и этого вполне достанет.

— Но я же не пропустил крымцев в Лавру. Разве это не в зачет?

— В зачет. Но не в столь великий. В засаде одно, а на поле брани — иное.

— Но там и голову сложить можно.

— Верно. Если голова дырявая. Как у князя Ивана Бельского. Сам по своему недомыслию в капкане оказался, вот и задохнулся в дыму в своем же подвале. И с Москвой что стало? Позор на всех Бельских! Благо государя мы на Воротынского поворотили, на него основную вину свалили. Вот об этом тоже стоит думать: голова-головой, но если терять ее, то с честью. Чтоб славная о тебе молва пошла. Как о герое молва.

— А сейчас не тот самый момент, когда можно выказать себя: встать на переправе стеной и не позволить Девлетке одолеть Оку?

— Увы, выше себя, как говорится, не прыгнешь. Не первый же он воевода, чтоб за опричный полк решать.

Смирился:

«В самом деле, успеется еще показать себя».

И все же трудно оставаться равнодушным, не понимая, что же на самом деле происходит вокруг: полк стоит в полном безделии, а тумены переправляются и переправляются, теперь уже беспрепятственно, окончательно сбив заслоны Сторожевого полка с переправ. Впрочем, как понимал Бельский, заслоны с переправ, похоже, отступили по приказу, а не под нестерпимым нажимом крымцев. Чего ради? Чтоб сохранить силы? А для чего? Удивлялся Богдан, и — возмущался.

Но не менее удивляло Бельского и поведение крымцев. Они не спешили к Москве по Калужской дороге, не рвались к ней и через Боровск. Словно замерли тумены в ожидании полной переправы огненного своего наряда и даже всего обоза, но скорее всего в недоумении — отчего нет русской рати? Если в прошлом году отсутствие русских полков на Оке было вполне объяснимо, то теперь виделась татарам в этом какая-то хитрость. Так думалось Бельскому, и он не ошибался.

Девлет-Гирей зовет в свой шатер лашкаркаши и вопрошает его, руководителя похода:

— Что скажешь?

— Как доносят мои лазутчики, и Серпуховская, и Боровская дороги на Москву пусты. В Серпухове гарнизон равен половине русского полка. Думаю, укрылись пока в лесах и ждут, когда мы, растопырив пальцы, пойдем на Москву сразу по всем дорогам. Но мы, мой хан, волей вашей, не сделаем этого. Если вы, могучий хан, повелите, на Боровск я пошлю только один тумен с малым числом стенобитных пушек, все остальные тумены пойдут по Калужской дороге. В едином кулаке. Взять нас в мешок воевода Воротынский не сможет — у него мало сил. Мы возьмем Москву.

— А как с Серпуховым? Как с Коломной?

— Серпухов не станем штурмовать. Возьмем только в осаду. Чтоб не ударили гяуры нам в спину. Коломну же вообще оставим в стороне. Буду иметь под своей рукой резерв на всякий случай, если оттуда появится рать русская. Но, как я предвижу, там ее нет.

— Наша воля по твоему слову. Действуй.

Да, раскусил Дивей-мурза замысел Воротынского, но, слава Богу, не весь. И если прикинуть как следует, то движение не по нескольким дорогам, а по одной, даже лучше. В основе своей план не придется менять: щипать растянувшиеся колонны справа и слева, особенно выпалывать турецких янычаров, приставленных к стенобитным пушкам, сами же пушки до времени не трогая, ибо они не позволяют ускорять движение. А чтобы передовые отряды все же не прорвались ненароком к Москве, на всех переправах через речки ставить заслоны, чтоб держали переправы по два-три дня. Поручить это городовой рати, собранной со всех приокских крепостей. Сторожевому же полку, который сохранил себя не слишком большим упорством на переправах через Оку, спешить за стены Даниловского, Новоспасского и Симоновского монастырей, чтобы оттуда делать вылазки, если крымская рать доползет туда. Благословение первосвятителя для этого загодя получено.

Расчет такой: Девлет-Гирей не начнет штурма Москвы, не вытащив такие занозы из своих боков. Вот тогда и ударить по загривку во всю силушку. Пусть тогда Дивей-мурза свое умение выказывает. Маневр туменов будет скован основательно. Непременно он постарается сбросить с загривка русские полки, а они — за Гуляй-городом, где к тому же великий огненный наряд.

Пусть напирают, сколько у них настырности хватит. Когда же поредеют тумены, можно и в рукопашную сойтись.

Затихли бои на переправах через Оку, лишь речная рать под командой дьяка Логинова продолжала челночить, топя в основном переправляющиеся пушки с прислугой, а опричный полк все так же — ни с места. Богдан Бельский начал подумывать, уж не в самом ли деле князь Михаил Воротынский ведет двойную игру, верно ли они с Малютой поступили, пристегнув к нему лишь одного Фрола, а не кого-либо еще. Вместе с тем Богдан удивлялся и тому, как спокойны первый и второй воеводы опричного полка, невольно оттого еще одна мысль возникала: не в одной ли связке с Воротынским и они?

Не может такого быть. Не может? Но где же тогда истина?

Она известна стала Бельскому через пару дней, когда в полк прискакал гонец от Михаила Воротынского. Слушать приказ главного воеводы позвали и его, Бельского.

— Замысел не меняется. На всех переправах до самой Десны встанет городовая рать, собранная со всех Приокских городов. Но к ним будет добавка, чтобы Дивей-мурза не заподозрил хитрость, увидев не слишком-то умелых ратников: вам и полку Правой руки выделить в заслоны по трети полков. Остальными силами щипать колонну, усиливая щипки ближе к Десне. Но не прозевать момента, когда Девлет-Гирей повернет свои тумены на Гуляй-город, который встанет на холмах близ деревни Молоди. Там от речки Рожай до холмов — долина знатная. Лазутить крымцев станут порубежники с казаками Черкашенина атамана, но и вы своих лазутчиков имейте. И вот еще что велел главный воевода: вашему полку так повести дело, чтобы узнал Девлетка о Гуляй-городе.

— Все понятно. Передай князю Михаилу: все исполним. В полк Правой руки к боярину Федору Шереметеву сам пошлю от себя для связи и взаимодействия.

Бельский задет за живое: выходит Хованский знал обо всем, но молчал. Не доверяет?! И почему принял он так смиренно приказ главного воеводы полку в прятки играть по лесным тропам, а не грудью встречать врага? Едва дождался Богдан, когда гонец главного воеводы покинет стан. И — с напором:

— Мы — передовой полк! Нам ли по чащобам таиться?!

Улыбнулся Хованский. Снисходительно. Прощая недомыслие начинающему воеводе.

— Я примерно то же самое говорил князю Михаилу Воротынскому, но он мне преподал урок. Тебе тоже он не лишним станет. Не о том нынче думка наша должна быть, кто перед кем нос выше задерет, а о державе нашей многострадальной. Ее судьба нынче решается. У Девлетки сто двадцать тысяч ловких в деле ратников. Добавь еще таких зубров, как Дивей-мурза и Теребердей — глава ногайских туменов. Их перстом не перешибешь. Да и перст наш не слишком толст — вполовину меньше у нас рати. Но мы просто обязаны победить, ибо Девлет-Гирей хочет сделать Кремль своим дворцом, а Москву стольным градом своего магометанского царства. Как Мамай в свое время.

— Мамай — не чингизид. Он Ордой не мог править, а властолюбцем был великим. Девлетка же — чингизид. Иль ему Орды мало? Ему пограбить и — восвояси. Живи потом, в ус не дуй несколько годков.

— Верно, чингизид. Только Орды-то нет. Вся она кончилась. Крым один остался. А Девлетка возомнил себя восстановителем былого могущества татарского. Прошлогодний удачный налет ему окончательно голову вскружил. Вот и прикинь: может ли всяк по своему разумению действовать, как бывало с князьями, отчего кровь православная лилась ручьями, но без пользы — монголы покорили великую Русь. Сколько веков измывались над ней! Победить можно только при единстве действий, беспрекословно исполняя приказы главного воеводы, которые исходят из его замысла.

— Мог бы прежде сказать об этом.

— Хитрость — тогда хитрость, когда она неожиданная. Он свой замысел рассказал в полном мере только мне одному, а я дал ему клятву умолчания. Не обессудь. Так нужно было до поры до времени. А теперь вот — выбирай, на переправах ж стоять, щипать ли будешь, выводя их, будто повезло им, лазутчиков крымских на Гуляй-город? Подумай часок-другой.

Действительно, есть над чем поразмышлять. Оборона переправ — дело видное, но довольно бесхитростное: враг напирает, ты бьешь его. Никакого маневра, где бы могла быть показана воеводская смекалка. Стой стеной, не боясь смерти. Когда же невмоготу станет, отходи к следующей речке. А их до Десны несколько: Нара, Лопасня, Рожая, Пахра — это крупные. Переплюек же не перечесть. Но тоже — рубеж. Тоже можно на денек-другой задержать крымцев. Славно, конечно, но все же грудь в грудь, и жив ли останешься, Богу одному известно. А что говорил мудрый дядя Малюта, наставляя в последний перед походом вечер:

«Не уподобься князю Ивану Бельскому. Не зарывайся в норы. Если сложить голову судьба, то со славою сложи ее. А лучше будет, если со славою и со щитом…»

Даже не вспомнилось Богдану, о чем размышлял он, когда полк бездействовал в лесу под Окой. Сейчас он выбирал, взвешивая все на ладони.

«Да и не буду я главным на переправах. Опричники — как подмога. А слава всегда на голову старшего опускается».

Истина неоспоримая. Это когда неладно что, тогда непременно находятся виновные из второрядных. Сподручно ли на такое по доброй воле идти?

Иное дело — набеги стремительные: выскочил из леса (а ему, Бельскому, какой интерес впереди скакать), посек растерявшихся — и снова в чащобу. Если погоня случится, в лесу сподручней с ней сразиться, а то и рассыпаться, коль силенок не хватит для рукопашной. Тем более что под его рукой будут и сотники бывалые, и тысяцкий не без головы. Они все сами знают, как поступать в тех или иных случаях.

Уже через четверть часа Богдан сказал о своем решении Хованскому.

— Я готов щипать.

— Вот и ладно. Даю две тысячи под твою руку. С лучшими тысяцкими во главе. А мое слово тебе такое: без совета с ними — ни шагу. Не мни себя пупом земли. Ищи с ними дружеский язык, не осуждая за резкость. Не с боязнью бы они к тебе, как к племяннику Малюты, но с открытой душой. Тогда и успех сам в твои руки поплывет. А с ним — и слава.

Неоспоримая правильность в словах первого воеводы, но сам-то он, похоже, не забывает чей он, Бельский, племянник: тысяцких лучших отдает, да и рати не кот наплакал — целых две тысячи. С ними можно развернуться и показать себя.

— Принимаю твое слово с благодарностью.

А через полчаса — совет. С малым числом. Хованский с Хворостининым, Бельский с двумя тысяцкими, ему подчиненными. Четко определяет он урок каждому: одна тысяча встречает засадами передовые дозоры ворогов, но в рубку не ввязывается. Побьет сколько успеет и — в лес.

— Береги ратников своих. Они ой как нужны будут в решительной сече, — наказывает Хованский тысяцкому и добавляет: — Это касается всех. Клюнул побольнее и отступил. Выжди нового момента.

Второй тысяче, похоже, самая сложная задача: сечь пушкарей турецких и до возможности портить сами стенобитные пушки. Кроме того, нападать на ту часть змеи ползучей, в которой едут нойоны, отобранные в правители русских городов.

— Чем меньше их останется, тем славней. Пусть могилы себе найдут, а не города им подъяремные!

Спросил в заключение: ясно ли всем.

— Да. Один лишь вопрос: где будет полк?

— Не гони вскачь. Как я могу об этом не сказать? — И обратился уже к Богдану: — Тебе, воевода, и твоим тысяцким особый урок. Вам бить наотмашь. Злить и злить, вызывая погони. Особенно когда последние вражьи полки крымцев переправятся через Рожаю. Я не забываю о главном: погони встречая засадами, одну или две вывести к полю перед Молодями. Пусть узрят, что там ставится Гуляй-город. Когда подвезут гуляй и огненный снаряд, я дам тебе, воевода, знать. Ясно?

— Да.

— Теперь о самом полку. Из леса он выйдет только по приказу князя Воротынского. Ежедневно от меня к вам будут гонцы. Через них стану принимать и доклады от вас. Главное же для вас — полная ваша самостоятельность. Без помочей ходите. Действуйте, сообразуясь с обстановкой, вовсе не надеясь на помощь. Не будет ее от меня. Я должен сохранить полк, чтобы привести его к Гуляю. Самое же главное — ни слова ратникам о Гуляй-городе. Даже сотники не должны об этом знать, пока не наступит нужное время.

Самостоятельность — и хорошо, и плохо. Если удача, то полностью твоя, если же просчет — виновных кроме тебя тоже никого нет. Козлом отпущения не прикроешься, как завесой. Прав поэтому Хованский: без совета с тысяцкими не делать ни шага.

Подготовку первого налета Богдан начал с разговора не только с тысяцкими, но и с сотниками. Общими усилиями определили устроить засаду в ернике, подступающем к дороге. Без рушниц. Дабы без лишнего шума. Только с самострелами и обычными луками. По полусотне посадить в ерниках и справа, и слева от дороги, а чтобы боковые дозоры не обнаружили ее прежде времени, им на пути — тоже засады. Многочисленные. Чтобы ни один всадник вражеский не вырвался.

Мысль хорошая. Сотнику, ее предложившему, Богдан поручил и место выбрать, и самою засаду устроить. Остальным всем сотням этой тысячи обеспечивать охраны от дозорных.

Вторая тысяча — в резерве. В нужный момент, когда смешается в панике замыкающий отряд крымцев, взять его в мечи и шестоперы.

Вроде бы все по углу, но когда сотники покинули шатер Бельского, тысяцкий, выделенный для резерва, посчитал нужным сказать свое слово:

— При сотниках я не стал возражать тебе, воевода, теперь вот послушай. Из леса не выводи нас. Зачем зря в рукопашки бросать, теряя людей. А их сохранить нужно для главного боя, пропалывая ряды вражьи. Их самих нужно заманивать в лес. Там им и карачун. Важно и другое: не выказывать свои силы татарве — пусть считают, как им хочется. У страха, сам знаешь, глаза велики.

Такое откровенное назидание задевает самолюбие, но верность совета заставляет уняться недовольству.

— Пожалуй, ты прав. Не станем без нужды втягиваться в рубку. Даже в лесу. Болтами самострельными сечь, укрываясь в подлеске.

— Вот это уже — слово мудрого воеводы. Но я еще хочу посоветовать. Перед ерником, где засада укроется, триболи разбросать. Как можно гуще. Поворотят татары коней на ерники, кони их вмиг обезножат. Вот и секи тогда кучу-малу. Останется время и исчезнуть, свершив свое в полной мере.

Верно и это. Триболь — прекрасная штука. Вроде звездочки с тремя острыми пальцами, но как ни кинь эту звездочку, один шип обязательно вверх торчит. Непременно вопьется он в копыто, если конь наступит на триболу. А тут по опешившему — болт. Куда как славно.

— Трибол даже в нашем обозе достаточно. Еще можно в обозе посохами разжиться.

— Что ж, так и поступим. — И к тысяцкому, чьим сотням засадить: — Пошли за триболами. К сроку чтоб доставлены были.

Двинулись опричные тысячи на быстроногих вороных конях своих по глухим лесным тропам в обгон ползущего татарского войска. Быстро обогнали замыкающий тумен и определили место для засады. И что радовало, беспечно шли крымцы, не имея по лесу боковых дозоров. Это весьма облегчало действовать скрытно.

Вот прошла голова ногайского тумена. Вот ядро его — мимо. Последняя тысяча. Одна ее сотня миновала, вторая, третья, четвертая. Теперь — в самый раз.

Сигнал, по уговору, — выстрел из рушницы. Но чтобы не попусту дробь сыпать, в подарок сотнику.

Выстрел этот в лесной тишине словно гром с ясного неба. К тому же сотник, не успев ойкнуть, ткнулся головой в конскую гриву. Миг растерянности. Однако всадники тут же схватились за луки, выхватывая их из саадаков. Еще миг, и полетели бы смертельные стрелы влево, откуда громыхнул выстрел, но… болты каленые из самострелов засвистели с противоположной стороны дороги из такого же густого ерника — тяжелые железные стрелы, вытолкнутые тугой пружиной, легко пробивали татарские латы из толстой воловьей кожи, прорезая сотню.

В ответ, опомнившись, крымцы пустили дождь стрел в ерник, но тут — второй выстрел, а следом за ним засвистели болты уже слева какие-то минуты, и от сотни всадников остались жалкие крохи. Но идущая за ней следующая сотня с криком: «Ур! Ур!» понеслась на ерник, вот тут и оказались весьма кстати триболы: одни кони падали, другие спотыкались о них, образовалась куча, ерники огрызнулись еще парами залпов из самострелов и опустели.

Лес насторожился, ожидая, что предпримет командир ногайской тысячи, теперь разрезанной как бы на две половины выпавшей из середины сотней. Не может же он вот так, не ответив на укус, повести ратников своих дальше, оставляя за собой неведомую угрозу; тем более, что не свойственно татаро-монголам и ногайцам признавать себя побежденными. Да и кара за трусость у них одна — смерть с переломленной спиной.

Чего ждали опричники, то и вышло: рассыпались сотни на десятки и, как саранча, — в лес. Он же вблизи дороги — пустой. Разумно бы, конечно, татарве покинуть его, воротившись на дорогу, но упрямство и злобность не сродни разуму. Все глубже и глубже десятки крымских конников втягиваются в лес, не чуя своей смерти в чащобе, и едва какая-либо из них оказывается на лесной поляне, со всех сторон обрушивается на нее ливень стрел, как железных, так и обычных. Куда от них денешься?

А то, что не звучали выстрелы из рушниц, было очень здорово: десятки гибли один за другим, а не попавшие еще в тенеты, не ведали об этом и не оказывали помощь.

Лес молча расправился с ногайской тысячей. Лишь немногие вырвались из него и догнали своих соплеменников со страшной вестью.

Темник в гневе:

— Переломите хребты трусливым зайцам!

Дело привычное. Хрясть. Хрясть. И — на обочины. Пусть скулят в назидание другим до прихода смерти.

На расправу у темника ума хватило, а вот что делать дальше, не может он решить. Сам поскакал к главе ногайской рати хану Теребердею, боясь его гнева и в то же время не имея возможности скрыть гибели тысячи.

Темникам, конечно, спины не ломают: с него иной спрос — вон из тумена. А это страшней смерти. Но на сей раз пронесло. Теребердей вместе с ним — к Дивей-мурзе. Чтобы обсудить происшествие и определить серьезные меры безопасности. Девлет-Гирею они решили не сообщать.

Богдан тоже держит совет с тысяцкими, радуясь успеху. Всего двое раненных случайными стрелами. Лучшего желать нельзя.

— Добрый ход нашли. Повторять и повторять его! Разить и разить калеными стрелами!

— Теребердей, считаешь, не примет ответных мер? Он воевода башковитый, ума ему взаймы не брать. Думаю, теперь все ерники, какие встретятся обочь дороги, поначалу стрелами прошпилят, тогда только — вперед. Еще можно полагать, лесными дорогами пустит крупные отряды. И лазутчики шнырять станут любо-дорого.

— Поступим и мы иначе: не станем загодя укрываться в ерниках, и лишь после того, как их обстреляют, выползем, — предложил Бельский.

— Можно будет, — согласился тысяцкий, — еще разок таким манером пощипать.

— Главное же, лазутчиков из леса не выпускать, пока не получим иное слово от князя Андрея Хованского. Самые ловкие десятки специально против лазутчиков настопорим. Много десятков.

Удалась и вторая засада. Меньше, правда, постреляно, всего сотни две, но тут сотня-вторая, там сотня-другая, все, как говорится, детишкам на молочишко. Поменее их останется, когда дело до главной сечи дойдет. Важнее, однако же, другое: крымцы теперь станут, как пуганые вороны, каждого куста бояться. Ведь не только опричный полк щипает в трех местах, но и весь полк Правой руки, все казаки атамана Черкашенина, которые присоединились к полкам то ли по приказу царя Ивана Васильевича, то ли по доброй воле.

Казаки, знамо дело, не только секут крымцев, но и грабят их обозы, но разве это помеха столь важному делу?

На Наре сводные заслоны из городовой рати остановили тумены Девлет-Гирея на пару дней — опричники Богдана в эти дни бездействовали. А те тысячи, что впереди, продолжали щипать. Но как только вражья рать двинулась, переправившись через Нару, Бельский сразу же приказывает обнажить мечи. Даже налет свершили опричники на тех, кто замыкал переправу.

Весьма успешно и этот налет окончился. Потери опричников — всего десятка полтора, крымцев же полегло более пары сотен. Они уже, видя черных всадников на вороных конях, сопротивлялись весьма вяло. Вроде бы нечистая сила на них нападала.

За этот налет благодарное слово пришло не только от первого воеводы опричного полка, но и от самого князя Михаила Воротынского.

Дальше тоже все шло ладом. Опричные тысячи меняли тактику, и Теребердей не успевал с надежной защитой. Опричники даже аукать стали, сперва ради озорства, потом же, познавши выгоду, зааукивали крымцев в топкие болота, и те тонули в них вместе с конями. Бесследно исчезали.

Рожаю миновала крымская рать. И если на Лопасне держали ее более трех суток, то на Рожае почти не случилось большой задержки. Но тумены Девлет-Гирея основательно растянулись. Замыкающие сотни только-только отходили от Рожай, а передовые уже схлестнулись с заслонами на Пахре. Теперь, по замыслу князя Воротынского и заслонам предстояло стоять упорно, и налеты свершать с боков основательней. И тогда большая нагрузка ложилась на опричный полк, ибо полк Правой руки должен был выделить добрую половину от себя на переправы через Пахру. Подтянули к Пахре даже десяток пушек. Пусть Девлет-Гирей почешет свою реденькую бородку, предвидя все большее сопротивление русской рати. Вот тогда он не отмахнется, побоявшись оказаться в клещах, от дерзких налетов на свои тылы, явно почувствовав в них большую угрозу. А чтобы не возникало у него по поводу серьезности угрозы сомнений, опричный полк и оставшаяся часть полка Правой руки должны были, объединив усилия, навалиться на тылы ханского войска. Подгадать к тому времени удар, когда крымцы, сбив заслоны на Пахре, начнут переправу через нее. Только опричникам Богдана не ввязываться в ту стычку — им задача иная: продолжая щипать бока Девлет-Гирею, вывести, а это самое главное, его лазутчиков на Гуляй-город.

Лазутчиков же, как предполагали все воеводы, станет после удара в спину вражеской рати, что муравьев: Дивей-мурза не успокоится, пока не выяснит, какие силы русских у него за спиной.

К Богдану Бельскому гонца прислал сам главный воевода, князь Воротынский, ибо от действия опричных тысяч Бельского во многом зависел ход дальнейших событий. Богдан, гордясь важностью роли своей в общем замысле главного воеводы, наставляет самолично всех сотников:

— Не больше двух лазутных групп пропустить к Гуляй-городу, но и тех на возвратном пути основательно проредить. Пусть лишь двое или трое доскачут до своих с важной вестью. Со страху-то наговорят, будто весь лес запружен войсками нашими.

Это он сам добавлял к приказу главного воеводы, логично рассуждая, что страх — не вдохновитель победы.

Сказано — сделано. Все лазутчики, переправлявшиеся через Рожаю, попадали под зоркое око опричников Бельского. Пропускали их поглубже в лес и скашивали из самострелов. Но вот одних подпустили к холмам. Оказавшись на опушке перед большим полем, они разинули рты от изумления: великий Гуляй-город, способный вместить несколько десятков тысяч ратников, грозно поглядывал на них жерлами пушек. Десятник приказывает:

— Рассыпаемся парами. Ящерицами ползти, но об увиденном весть донести.

Сам же пустил коня вскачь прямо по дороге. Не таясь.

Вот его опричники и решили одарить жизнью. Одного. За решительность, за смелость, за понимание важности увиденного.

Сотник, прискакавшего на взмыленном коне командира десятки лазутчиков, сразу же повез к Теребердею, а тот без промедления — к самому Дивей-мурзе. Тот с великим вниманием отнесся к сообщению десятника, прося еще и еще раз повторить рассказ. Потом спросил:

— Где остальные из твоей десятки?

— Они, если им удастся, воротятся лесом. Я же поскакал дорогой. В лесу гяуров много, на дороге же никого. Но я побоялся, если вся десятка со мной поскачет, привлечет внимание.

— Ты достоин стать сотником. Пока же — иди.

Долго два военачальника обсуждали тревожную новость.

— Не может быть у Воротынского большой рати. В прошлом году все полки, что обороняли Оку, погибли, — рассуждал Дивей-мурза, — а по городам прошел мор. Великий мор. С Ливонией не замирились, значит, и оттуда полки не могли прибыть. Думаю, туменом одним, твоим Теребердей, разнести можно будет Гуляй-город.

— Я тоже так думаю. Но нужно еще и еще посылать разведчиков, чтобы подтвердить слова десятника.

— Сотника.

— Да, сотника. Я верю ему, но один глаз не два глаза. Повременим, не получив еще одного подтверждения и более подробного осмотра местности.

— Наши мысли совпадают. Хану Девлет-Гирею я пока ничего не скажу. Движение к Москве не остановлю. А сотника предупреди, пусть язык держит за зубами про увиденное.

— Исполню.

У Богдана свой по этому поводу разговор с подчиненными. Недовольный.

— Как же можно позволить одному только воротиться?! Одному никогда не будет полного доверия. Жди теперь, полезут лазутчики еще нахрапистей.

— Встретим, — в один голос заверили сотники. — А если нужно, еще парочку пропустим, воротиться же дозволим из каждой десятки по паре, а то и по тройке конников.

— Но не давайте слишком долго глазеть на Гуляй-город. Кто попытается объехать его или слишком приблизится, сбивайте любознательных стрелами. Все!

Когда сотники разошлись к своим подчиненным, тысяцкий посоветовал Богдану слать гонцов и к первому воеводе опричного полка, и к самому князю Михаилу Воротынскому. Бельский, подумавши, не принял совета.

— Через голову не гоже. Да и горячку пороть нет смысла. Вот появится гонец от нашего воеводы, с ним и передадим весть.

Он верно рассудил: не им судить об их удаче, пусть судят те, кому по чину положено. Главное теперь во второй раз не опростоволоситься.

Получилось удачно. Не только пятерым крымцам позволили вернуться, но еще взяли языка. Мало что он знал, однако, получили от него сведения, которые давали повод срочно слать гонцов к Хованскому и Воротынскому. Слышал якобы плененный десятник, как Теребердей говорил с тысяцким (десятник охранял тогда юрту Теребердея), чтобы, значит, готовились идти на Гуляй-город, если лазутчики еще раз подтвердят о его существовании. Всем туменом, мол, пойдут.

Один тумен — не такая уж великая сила. Если загодя подготовиться к встрече, получат ногайцы по зубам. Как следует получат. Богдан надеялся, что и его вместе с двумя тысячами позовут в Гуляй, но никаких новых указаний не получал. Велено как и прежде, только с еще большей настойчивостью, щипать тылы и уничтожать лазутчиков.

Целых два дня в неведении и вот, наконец, приказ:

— Срочно идти на соединение со своим полком. Ногайский тумен потерпел поражение, теперь жди самого Девлет-Гирея со всем войском.

Своевременная команда. Девлет-Гирей и в самом деле, узнав о поражении ногайцев, повернул все войско на Гуляй-город, оставив на Десне лишь один тумен, дабы обеспечивал он безопасность тыла. Хан, устами Дивей-мурзы, правильно рассудил: если смести с лица земли Гуляй-город, никакой помехи для захвата Москвы не останется. В Москве не может быть большого войска.

Богдану приказ первого воеводы лег на душу. Даже возликовал он:

«Сеча! Игра судьбы. Если Бог даст, с головой и со славой выйду из нее», — думал Богдан, уверенный, что их полк войдет в Гуляй и станет отбивать штурмующих. Увы, полк вновь остался в чащобе.

Весь следующий день с тревогой прислушивались они к пушечной стрельбе, к стрельбе из рушниц, к барабанному бою татарских сигнальщиков и даже к их воинственным воплям: «Ур! Ур!» — боясь, как бы не захлебнулась стрельба, не ворвались бы в Гуляй-город татарские тумены. Даже Хованский, не говоривший обычно лишнего слова, не выдержал:

— Не ошибается ли князь Михаил? Что в Гуляе? Большой полк, полк Левой руки, немцы-наемники командира Фаренсбаха, казаки атамана Черкашенина и огненный наряд. Тысяч тридцать пять, если учесть еще княжескую дружину. Девлетка бросит на штурм больше вдвое. У него оставлен тумен на Боровской дороге, еще один — на Десне. Но ему два тумена держать в запасе легче, чем нашему воеводе два полка.

— День, почитай, выстояли. Бог даст успеха и в завтрашний день, — довольно спокойно говорил второй воевода Хворостинин. — Что-то же задумал князь, коль нас в запасе держит. Подождем своего часа.

Богдан счел нужным не говорить свое слово, не делиться своим подозрением. Может, они заодно с Воротынским. Вроде бы хотят побить Девлетку, а сговор иной имеют.

Что ни говори, а влияние дяди, возглавляющего сыскное ведомство и по долгу службы подозревающего всех и каждого, оставляет заметный след.

Не раскроешь, однако, всю свою душу тем, кого подозреваешь.

Начало темнеть. Протрубили татарские карнаи отход, ухнуло еще несколько пушек, и все затихло.

— Ну, вот — жди гонца.

Ночь меж тем входила в свои права, но никто в полк не прискакал. И вдруг: великий крик радости донесся от Гуляй-города. Даже началась стрельба из рушниц. Беспорядочная и, как казалось, радостная. В недоумении воеводы опричного полка:

— Что случилось?

— Явно не худое.

Действительно, не худое. Наоборот, очень радостное. Казачий разъезд из порубежников, возвращавшийся в Гуляй-город от Боровска с вестью, что татарский тумен остается бездвижным, столкнулся под самой стеной Гуляя с татарской десяткой, и казаки оказались проворней в той короткой схлестке: пятерых посекли, пятерых, скрутив, приволокли к ногам главного воеводы. И как оказалось, среди захваченных в плен был сам Дивей-мурза. Сам решил разведать все перед завтрашним штурмом.

Как тут не радоваться?!

Для князя же Воротынского эта удача диктовала действовать решительней, ускорить претворение в жизнь задуманного. До этого он намеревался еще один день продержаться за стенами Гуляй-города, а уж после того действовать активно, но пленение лашкаркаши наверняка взбесит Девлет-Гирея, и тумены его в страхе, что будут наказаны за трусость, полезут на штурм сломя голову. По трупам своих братьев.

— Всех первых воевод, начальника наемников и атамана казаков ко мне срочно, — велел он Фролу Фролову. — Одна нога здесь, другая там.

Совещание тоже короткое, чтобы не потерять зря драгоценное время. Казаки, немцы-наемники и огненный наряд остаются в Гуляй-городе. Еще по тысяче от каждого полка. Всем остальным — в лес.

— Ударим, когда крымцы полезут, забыв о тылах своих, предвкушая скорую свою победу. Главная задача, чтобы не прознали татары о нашем выходе из Гуляй-города, поэтому окольцуйте всяк свой полк густыми засадами от лазутчиков.

— Не привлечь ли посоху к стенам. Чтоб не слишком бросалось в глаза малолюдство, — предложил князь Шереметев. — Топорами они ловко работают. У них у всех кроме плотницких есть и боевые топоры. Мечи тоже у них есть. Даже шестоперы.

— Толково. За главного воеводу оставляю Юргена Фаренсбаха. Ему решать, когда дым пускать, — увидев, как нахмурился атаман Черкашенин, усмехнулся и спокойно так, примирительно: — Не супься, храбрый атаман. Не самолюбство нужно нам сейчас, но думки о судьбе Руси. О судьбе домов своих.

Через час после того совета в Гуляй-городе прискакал гонец и в опричный полк. Долго о чем-то говорил с глазу на глаз с Хованским, а когда ускакал, первый воевода тут же позвал Хворостинина с Бельским.

— По дыму из Гуляй-города налетаем на крымцев. Тремя клиньями. Ты, воевода Бельский, возьмешь под свою руку свои две тысячи и те, что впереди тебя щипали. Встанешь справа от меня. Твоя задача: по берегу Рожая с полверсты галопом, потом — налетать на спины татарские. Без барабанного боя, без рожков. Молча. Черной тучей. Будто кара Божья на басурманские головы. Я — в центре. Хворостинин — слева. Мы так рассчитаем, чтобы нам вклиниться в тылы штурмующих одновременно. А дальше своими тысячами каждый управляет сам. Смотря по обстановке. Если нет вопросов — по своим местам. Впрочем, окольничий Бельский, повремени чуток.

Еще Хворостинин не успел опустить за собой полог шатра, Хованский задает вопрос:

— Ты в настоящей сече бывал?

— В серьезной — нет.

— Послушай тогда совета: ищи золотую середину. Стоять в стороне на облюбованном бугорке не стоит, наблюдая лишь за действиями тысяч своих. Тысяцкие они — сами с усами. Но и рубиться, забыв обо всем, не надо. Время от времени выходи из рукопашки, дабы осмотреться. А холопов своих боевых от себя ни на шаг не отпускай. Это твоя защита.

— Отборные у меня боевые холопы, знают свое дело.

— Может быть. Только советую: голову дружинную пошли ко мне, я с ним потолкую. Имей в виду, мне за твою голову перед Малютой ответ держать.

— Иль грозил за недогляд? Не может такого быть. Сеча, она и есть сеча.

— Малюта никогда никому не грозит. Он делатель, а не пустомеля.

Точная оценка. Дядя Богдана никогда лишнего слова не скажет. Даже с ним, племянником, не часто откровенничает. А что за смерть племянника может отомстить, такое не исключено.

— Непременно учту это, памятуя о заботе твоей обо мне. Однако зайцу, под елочкой спрятавшемуся, не уподоблюсь.

— Условились.

К рассвету, когда Богдан вывел свои тысячи на исходное, откуда удобен рывок по берегу Рожая, и полки свои густо опоясал засадами против возможных лазутчиков, к нему подъехала четверка могучих опричников. Глянул на них Богдан — оторопь взяла. До жути суровы их лица. А руки, что твои кувалды.

— Первый воевода к тебе послал. Стремянными.

— Добро. Соединяйтесь с боевыми холопами.

— Нет. Мы сами по себе. Наш глаз — особый.

— Хорошо. Не поперечу воле первого воеводы.

Может, еще бы о чем-либо поговорили Богдан и прибывшие к нему телохранители, но предутреннюю тишину разорвал гулкий бой главного татарского барабана, его подхватили дробные туменов, тысяч, сотен, а следом словно повисли над предрассветным полем утробные звуки карнаев; и вот уже вздрогнул лес от великого многоголосья:

— Ур!

— Ур!

— Ур!

Первый залп пушек и рассыпчатая дробь рушниц. Еще залп и дробь, еще и еще. Штурм набирал силу, тем более опасную, что малым числом отбивался Гуляй-город, а все полки терпеливо ждали, когда взметнется черный дым из смоляного костра. И у всех одна думка: не запоздали бы с дымом. Если ворвутся в Гуляй татары, трудно будет их оттуда выковырнуть. Очень трудно. Далее, если честно, то совершенно невозможно.

Томительно тянется время. Очень томительно. Тем более, когда ты в полном безделии. Татары настолько увлеклись штурмом, что вовсе забыли об охране тылов, о разведке в окрестных лесах, подступающих к пойменному полю, поэтому даже засады дремали в ерниках.

Без Дивей-мурзы, который всегда предусматривал все мелочи, некому было умно подсказать Девлет-Гирею, он же сам пылал гневом, повелевая одно и то же:

— Снесите Гуляй-город, трусливые бараны! Смерть гяурам!

Ему, правда, доносили, что русских почему-то в Гуляй-городе меньше, чем вчера, и большинство из защитников с топорами, а не с мечами, но хан не придавал этим докладам никакого значения. Он считал, что князь Иван не мог выставить против него добрую, хорошо обученную и хорошо вооруженную рать. Пушек вот только успели наготовить много, но это даже к лучшему: стоит их только захватить, как сопротивление гяуров будет сломлено, а пушки усилят его, хана, тумены.

Татары и ногайцы во многих местах уже под самыми китаями. Уже рукопашка, почитай, не прекращается, вспыхивая то там, то здесь. Их отбивали, они вновь лезли узко новыми силами, на стену. Опасные моменты, а Фаренсбах не велит запаливать дым. Черкашенин было начал наседать на него, но тот обрубил резко:

— Я знаю время! Я не забыл ничего!

— Не велишь ты, чего я?

— Я застрелю тебя, — очень спокойно предупредил Фаренсбах и добавил: — Я знаю время!

Он ждал, пока крымцы, которые то накатываются на стены, то вновь отступают под ударами топоров, мечей и шестоперов, встречаемые еще и залпами пушек, частыми выстрелами рушниц, основательно измотают свои силы; и лишь когда вражеские конники, подлетая, начали набрасывать крючья с крепкими арканами, а потом пытались расцепить бревна, Фаренсбах бросил коротко своему телохранителю:

— Беги. Пусть дают дым.

Уже через минуту он взметнулся черным столбом, и лес ожил. Но татары ничего этого не замечали, лезли и лезли, довольные своей выдумкой с крюками. Вот им в одном месте удалось разорвать пару китаев, вот еще в одном — полезли они в эти прогалы, напирая друг на друга, и хотя им заступили путь немцы-наемники, упорные и ловкие в ратной сече, татары вполне могли их одолеть числом, но в это самое время со всех сторон на поле вырвались конники, а следом за ними и пешие.

Особенно впечатляюще пластали вороные опричные тысячи.

Богдан, забыв о советах первого воеводы Андрея Хованского, скакал впереди своих тысяч, лишь подковно охваченный боевыми холопами и приставами Хованского. Первым и врубился в плотные ряды крымцев.

Любо-дорого сечь растерявшихся, видя, как они падают под ударами меча. Нет, не держат их кожаные латы новгородскую острую сталь. Кишка тонка. Машет и машет мечом Богдан, не замечая времени, забыв обо всем, будто не воевода он, а простой мечебитец. И тут грубый такой, можно сказать приказной голос:

— Охолонь, воевода. Выйди из сечи, оглядись.

Бельский ругнул себя и развернул коня. Боевые холопы и приставы первого воеводы прикрыли его спину.

В полусотне саженей — взгорок. Должно быть, довольно удобный для командного стана. Точно. Одним взором можно охватить все поле боя. Только вот для чего это, пока Бельскому невдомек.

Подскакали тысяцкие со своими стремянными. Тоже охватить взором происходящее и получить какое-либо уточнение из уст воеводы, над ними поставленного.

— Похоже, пришли в себя татары, — со вздохом определил один из тысяцких. — Тягучая сеча пошла. Не побежали вороги, на что князь Воротынский, похоже, расчет имел. Теперь неясно, чем все закончится. Их намного больше, чем нас.

В самом деле, рубка шла по всему полю. У русских только одно преимущество: из Гуляй-города продолжают палить из пушек, рушниц и самострелов, прорежая крымские ряды, вот и оттягивают они часть сил на штурм перевозной крепости, но их нажим не так велик, разорванные китай уже скреплены, укрыться же от разящей дроби и каленых болтов просто невозможно: враги стиснуты со всех сторон, и выход у них один — рубиться до конца или рвануться на прорыв.

Похоже, не предвидел князь Воротынский такого поворота событий, когда неприятель поставлен в безвыходное положение, оттого дерется с удвоенной силой. Нужно было, возможно, оставить продух между полками, чтобы дать коридор для бегства. Теперь это видели даже тысяцкие и рады были сказать свое мудрое слово.

— Не все учел князь Воротынский, — со вздохом поддержал своего товарища второй тысяцкий. — Потому, как одной головой думал, а мог бы большой совет собрать. Теперь вот в три руки биться нужно, иначе…

Он не договорил, увидев, как из леса выпластала дружина князя Воротынского с его стягом. Впереди — знатный воевода Никифор Двужил.

— Ого! Князь резерв имеет?

Но не в гущу сечи несется дружина, а держит путь свой к ставке Девлет-Гирея, которая в полуверсте от Гуляй-города на высоком холме. Со взгорка, на котором восседает на коне своем Богдан, ее хорошо видно. Да и расстояние до ханского стяга не так уж и велико.

Первые ряды обороняющих ханскую ставку дружина смела играючи, но чем ближе к хану, тем яростней сопротивление. Да и как иначе, если добрая половина тумена отборных ратников оберегает драгоценную его жизнь.

Замедляется движение княжеской дружины, вот-вот остановится она, завязнув в тягучей сече.

«Пособить бы?» — мелькнула мысль у Богдана. Окинул он поле сечи взглядом: напрямую прорубаться сквозь татарские тумены долго. А если обочь поля. По берегу до леса, а там — по нему, вблизи опушки. И ударить сбоку.

Взыграла кровь. Объявил своим тысяцким:

— Поможем дружине славного воеводы нашего! Сигнальте выход из сечи и — за мной!

— Риск великий, наполовину оголим свой участок, однако, стоящий риск. Дело задумал ты, воевода.

А Бельский со своими боевыми холопами и приставами от Хованского уже скачет по берегу Рожай, не замечая даже, что в иных местах татары поджимают русских ратников очень близко к берегу; но вот его начали догонять вороные опричные сотни — все больше и больше их. Чувствует это Бельский по топоту несущихся за ним и торопит коня — тот рвется из-под седла, понявши намерение хозяина.

Вот она, гряда холмов. Пора выскакивать из леса. Осадил коня Бельский, чтобы подтянулось как можно больше своих. Пока не так много, тысячи не наберется, выходит, не всех вывели из сечи, побоявшись полностью оголить участок.

«Ослушались!»

Но не время возмущаться. Нет нужды и остальных, кто еще не подоспел, ждать. Тем более, может, правы тысяцкие. Нигде нельзя давать простора татарам, иначе, почувствовав слабину, еще пуще ободрятся они.

Обернулся на скучившихся опричников и — громко:

— Кто порубит ханский стяг, обещаю боярство! За мной! Момент решительный. Должна дрогнуть ханская гвардия, увидя боковой удар. На это уповал Бельский, пластая на своем вороном впереди вороньей стаи. Забыл наказы и Малюты, и Хованского не действовать сломя голову. Напрочь забыл.

Увы, гвардейцы ханские не дрогнули. Без страха встретили они черных опричников кривыми саблями. Пошла рубка. Не пятились татары, и только по их трупам продвигались вперед опричники, сами тоже не так уж мало теряя из своих рядов. У Бельского сомнение, не зря ли предпринята им атака, не сложит ли он здесь свою разгоряченную голову?

Но вот — ура! Дрогнул хан. Он видел, как упрямо пробивались с одной стороны княжеская дружина со стягом главного воеводы, с другой, не менее упрямо, черные опричники, к которым продолжала прибывать из леса подмога. Вышло совершенно случайно, что Бельский поступил правильно, не став дожидаться полного сбора ратников, — именно выскакивающие одна за другой из леса десятки более всего напугали Девлет-Гирея, ибо он посчитал, что не будет конца этим черным ратникам. Хан махнул рукой сотне телохранителей, которая пока еще не вступала в бой, и поскакал в обход Гуляй-города на большую дорогу. За ним, не теряя ни минуты, понеслись нойоны, тоже со своими телохранителями — защитников холма сразу же заметно поубавилось, да и боевой дух их моментально упал. Через четверть часа сотник Ивашка Силин подрубил княжеский стяг.

Упавший стяг — сигнал великого бедствия. Правда, еще какое-то время сеча не утихала, но вот наиболее разумные тысяцкие или наиболее трусливые, повели своих подчиненных на прорыв, русские же ратники, понявшие, что близок миг полной победы, не слишком-то препятствовали желающим улепетнуть. Пусть несутся в панике. Сподручней сечь их, догоняя, у каждой речки, но особенно на Оке. Если еще мудрый их воевода загодя определил Серпуховскому гарнизону тормошить переправы вылазками.

Тех, кто сдавался, не трогали: будет кому хоронить нечистых басурман, да и работники из татар со временем получатся неплохие, а руки рабочие земле обезлюдевшей от мора и рати ой как нужны.

Богдан гоголем восседал на коне, взирая с восторгом на происходившее вокруг. Удобное место выбрал Девлет-Гирей, чтобы все видеть, увы, толку из этого он никакого не извлек. Теперь вот он, Бельский, на его месте. Гордый тем, что не дружинники княжеские порушили ханский стяг, а опричники, ему подчиненные. Он ждал, когда к нему подъедут первый и второй воеводы опричного полка и признают его важный вклад в победу над крымцами.

Переоценка своей роли? Еще какая! Его смелый маневр не более, чем родничок в Окских струях в проделанной огромной подготовительной работе князя Воротынского и его соратников. Причем, случайный родничок. Но разве мог Богдан трезво об этом думать, считавший, что именно его умный и смелый маневр принес столь великую победу, в корне изменив картину боя.

Нет, он не спустится с холма, пока не подъедут к нему его начальники и не пожмут храбрую руку героя.

Никифор Двужил уже сказал о нем свое слово:

— Молодцом, воевода. Завяз бы я со своей дружиной, слишком отчаянная ханская охрана, да и больше их намного.

— Увидел я, что туго вам, вот и решил.

— В самое время решил. Ладно, оставайся здесь, а я — к князю своему. Вдруг пособить есть нужда.

Но не Хворостинин с Хованским приехали первыми к бывшей ханской ставке, а сам князь Михаил Воротынский. Гордый великой победой, но старающийся сохранить радость, ибо на поле сечи да и в Гуляй-городе сложили свои головы многие сотни.

— Низкий поклон тебе, опричный воевода Бельский. Пособил знатно. Как бывалый воевода действовал. Стяг ханский тебе к ногам Ивана Васильевича, царя нашего, бросать. Заслужил. А теперь… Чешутся, небось, руки. Вдогонку кинуться хочется?

— Да.

— Веди свои тысячи. Я всем полкам велел сечь безжалостно наглых захватчиков. И тебе это же велю.

Поспешил Богдан со своими опричниками и уже на Лопасне догнал улепетывающих в панике татар. Они почти не сопротивлялись, и он пленял их сотнями, заявляя на них свое право. Его вотчинам и поместьям в Московском, Ярославском, Переяславском, Зубцовском, Вяземском, Нижегородском уездах и в Белом рабочие руки лишними не будут. Можно, кроме того, приглядевшись, отобрать из татар храбрецов, готовых исполнять любые его поручения. И даже еще более возвысить при усердном служении.

Угодили в руки Богдана и те, кого Девлет-Гирей прочил в наместники в города русские. За них можно будет получить хороший выкуп, и пополнится его казна, которая хранится в Иосифо-Волоколамском монастыре.

Когда насытился окончательно, решил, что можно уже присоединяться к своему полку, под руку воеводы Хованского, выказывая ретивость. Он достиг того, чего желал: отличился в сече настолько, что даже недруги не смогут этого отрицать. И уж Малюта сможет преподнести царю Ивану Грозному его значительную роль в победе над Девлеткой, князя же Воротынского унизить или даже обвинить в нерешительности, за которой можно увидеть, если приглядеться внимательно, двойную игру со злым умыслом.

Пособит в этом и Фрол Фролов.

Жалкие остатки еще вчера огромного татарского войска решили переправиться через Оку, но и там оказались не в безопасности: казаки атамана Черкашенина разгулялись во всю молодецкую удаль. Не остались в стороне и курени донских казаков. Убивали всех, кого могли, захватывали все, что еще осталось мало-мальски ценного, конями же изрядно пополнили табуны. Основная же рать, оставив казакам добивать и дограбливать крымцев, вернулась к Молодям, где главный воевода князь Воротынский определил большой сбор. После того, как похоронит русских ратников, а пленные татары — своих нехристей.

Неделя прошла в разделе добычи, причем треть ее предназначалась семьям погибших и покалеченных, а только после этого велено было полкам построиться на месте бранного ноля, потоптанная трава на котором уже начала выправляться.

Священники отслужили молебен по погибшим, дабы упокоились их души в раю, ибо гибель их во благо Руси, во благо христианского мира, над которым нависла такая страшная угроза; затем вознесли здравицу оставшимся в живых героям-победителям; и вот еще один торжественный момент: главный воевода князь Воротынский на белом коне объезжает полки. Один. Без свиты. Лишь с парой стремянных и первыми воеводами полков. Перед каждым полком спешивается и низко кланяется, снимая золотой шелом с узорчатой бармицей.

— Низкий поклон вам, отстоявшим Русь от басурманского порабощения. Хан крымский, пожелавший воцариться в Москве, разбит. Мы доказали, что мы не рабы! Мы свободны!

Крики восторга заглушали последние слова князя Воротынского.

А он вновь в седле. Огнем горит золотой шелом на гордой голове его, искрится в солнечных лучах золотая чешуя, украшая могучую грудь ратника поверх новгородской кольчуги; конь белый под красной попоной рысит лебедем, словно понимая и важность момента, и величие хозяина, на нем восседающего.

Когда окончился благодарственный объезд главного воеводы, глашатаи разнесли по полкам последние его слова:

— Все полки идут в Москву. Оттуда — по домам. Тех же, кто пожелает верстаться в порубежную стражу, будет принят по его желанию либо с оклада царева, либо с земли пахотной и перелога. По установленной росписи.

Безмятежно двинулись полки, имея лишь дозоры на всякий случай: вдруг кто из крымцев остался пограбить?

Никого. Все тихо. Лишь люди не только тех сел, расположенных у дороги, встречали победителей крынками молока, подовыми пирогами и низкими поклонами, но и поспешавшие целыми семьями даже из далеких деревень.

Вот и Москва. Разноголосье колокольное висит над стольным градом, но не в честь победителей тот праздничный звон, а ради великого поклонения Пресвятой Богородице в день ее Рождества. Не оповестил Михаил Воротынский Москву о дне своего возращения, лишь дал знать о победе славной Государеву Двору и Боярской Думе. О том же, что поведет в Москву всю свою рать даже не намекнул. И вот в то самое время, когда князь-победитель въезжал на белом коне впереди героической рати на улицы Скородома, в храмах и церквах как раз начиналось праздничное богослужение в честь Пресвятой Богородицы, однако же весть о возвращении ратников с Оки со щитом моментально понеслась по Москве, и люди, покидая церкви, устремились навстречу дорогим воинам-защитникам.

Город ликовал. Несдерживаемо. Михаила Воротынского встречали даже торжественней, чем в свое время юного царя Ивана Васильевича, возвращавшегося в стольный город после покорения Казани. Под копыта княжеского коня бабы расстилали шелковые узорчатые платы свои, сами же, не стесняясь греха, оставались простоволосыми. Цветы летели и на него, князя, и на его храбрую дружину, и на всех конных и пеших ратников — весь разночинный люд от знатных до черных и гулящих низко кланялись победителям.

Священнослужители, не осерчавшие на покинувших храмы Господни в разгар службы, не велели прекращать колокольного звона и тоже вышли на улицы с крестами и кадилами, дабы благословить спасших русскую землю от покорения неверными.

Горд храбрый и мудрый воевода за себя, за дружину свою, за всех работников, и даже не возникало у него мысли, что вот эта стихийная встреча обернется ему страшными мучениями и жестокой смертью.

И поводом к тому станет не только она, но несколько иных событий.

Начавшийся в Москве колокольный звон в честь победителей девлет-гиреевских туменов покатился волнами по русской земле, как от брошенного в воду камня круги, от края до края, а в церквах возносили хвалу Господу за дарованную им победу над неверными, славя не только царя всей Руси, но и князя-воеводу Михаила Воротынского. А это гневило Ивана Грозного, ибо по доносу царских угодников, в церквах, будто бы, имя царева ближнего слуги возглашается более торжественно, чем имя самого царя.

Еще один предлог: высокомерие якобы воеводы. Не послал самолично он весть о победе, не посчитал это нужным, не прислал и трофеи — знак победы. Сделали это за него князья Токмаков с Долгоруким и Разрядный приказ.

Без вины виноватым и здесь оказался воевода-победитель. Еще гнали татар до Оки, а Михаил Воротынский послал к царю Косьму Двужила, сына славного воеводы Никифора, чином боярина. Посылая боярина гонцом, Воротынский имел две цели: царь на радостях пожалует Косьму более высоким чином, чего он, безусловно, заслуживал; главное же, посылая своего самого близкого соратника, князь как бы осведомлял царя, что считает победу над крымцами не столько своей заслугой, сколько заслугой самого царя. Он же, воевода, холоп царев, лишь его волю исполняющий.

А что получилось? Косьяна Двужила перехватили в Москве князья Юрий Токмаков и Тимофей Долгорукий, кого царь оставил оборонять стольный град, и они не хотели остаться в стороне от победы, не прочь были погреть руки у чужого костра, вот и отрядили в Новгород, куда Иван Грозный переехал из Вологды, князя Ногтева и дьяка Разрядного приказа Давыдова. Им передали два саадака и две сабли Девлет-Гирея, которые вез Косьма как личный подарок князя Михаила Воротынского царю. Токмаков и Долгорукий научили посланцев своих, какими словами вручить саадаки и сабли.

— Разрядный, де, приказ челом бьет да холопы царевы Токмаков с Долгоруким.

Не знал ничего этого Михаил Воротынский, оттого и не предвидел беды.

Гроза же надвигалась еще с одной стороны. Возвращавшегося в Москву царя Ивана Грозного не встречали торжественно в городах и селах: ну, возвращается царь в Кремль, пусть себе едет. Пути царь сам себе избирает. И можно представить, как воспринимал это невнимание к своей особе самодержец. Неважно, что не возглавлял рать, но он царь, Стало быть, вся слава ему, а не холопам его.

Не смягчился Иван Грозный даже после того, как сановники Государева двора и даже думные бояре самолично организовали торжественную встречу царского поезда в Тушино, а затем и в самой Москве, тем более, ничего толкового у них из этой затеи не получилось: народа для ликования выгнали на улицы вполне достаточно, но глотки драли в основном служилые люди.

Какое ликование может быть подневольно?

Настроение царя хорошо уловил Малюта и тут же принялся распускать слухи через тайных людей своих, будто не будь опричного полка, не добиться бы Воротынскому победы, а в самом опричном полку особо отличился Богдан Бельский, самолично захвативший ханский стяг. Когда же молва эта набрала силу, Малюта Скуратов донес о ней Ивану Грозному, добавив:

— Сам князь Воротынский велел Богдану Бельскому, холопу твоему верному, стяг ханский бросить к твоим ногам. Когда и где, твое, государь, слово.

— На почестном пире в честь моей победы над Девлеткой!

С этого и началось пиршество. Расселись званые гости по своим местам по знатности рода их, воссел царь за свой стол — все как обычно, только отчего-то по правую руку от царя — стул пустой. Для кого?

Недолго томились в неведении бояре и дворяне, двери трапезной распахнулись, и в сопровождении десятки вооруженных опричников вошел в зал Богдан, волоча за собой стяг хана Девлет-Гирея, как половую тряпку.

Вот это — выдумка!

Приблизился Бельский к царскому столу и швырнул к трону цареву изрядно испачканное знамя.

— Тебе, царь-победитель Девлетки, стяг его, в навозе конском вывалянный.

Царь указал Бельскому место рядом с собой.

И пошло после этого, поехало. На пиру Грозный словом не обмолвился о князе Воротынском, ибо его не было на почестном пиру, он мотался по порубежью со своими соратниками, организуя начало работ по возведению крепостей и застав, а раз нет его, чего ради говорить о нем. Честил царь лишь своих любимцев, вовсе непричастных к сражению под Молодями, а из воевод славил Хованского, Хворостинина, Юргена Фаренсбаха, особым словом отмечая мужество и находчивость Богдана — славил только тех воевод, кого сам определил в Окскую рать.

После нечестного пира Скуратов имел тайный разговор с племянником своим.

— Молодцом ты себя показал в рати, а еще лучше со стягом ханским. Теперь путь тебе открыт более вольный. Если, к тому же, довершим начатое нами.

— Пора, стало быть, Фрола подключать посмелее?

— Да. Самое время. Князь Воротынский занялся засечной линией, сейчас ему не до себя, вот и воспользуйся.

— Жаль, нет его под рукой. Он с князем в отъезде.

— Посылай к нему тайного дьяка. Не меньше. Но чтоб не прознал князь Михаил. Пусть Фрол шлет отписки каждую неделю. Особенно когда по куреням они поедут верстать казаков на порубежную государеву службу. Очень близко это от Крыма. Там вполне могут быть у князя тайные встречи с басурманами. А к возвращению князя Михаила должен быть готов донос о таких встречах. От Фрола. Согласится дать его, тут же вручай ему жалованную грамоту, не согласится — не выпускай на волю. Я сам с ним займусь.

— Постараюсь сделать все ладом.

— Да уж постарайся. Не для меня — для себя.

На следующий день тайный дьяк выехал из Москвы лишь с одним путным слугой в одежде мелкого торговца. Как коробейник, а уже через неделю он передал Фролу слово Бельского.

— Исполнишь все, что он велит тебе, боярство в твоих руках.

Очередное обещание. Из них шубу соболью не сошьешь.

Но что делать? Не выскользнешь из цепких рук Бельских, не потеряв головы. Придется, как бы ни проникся уважением к князю Воротынскому, все же посылать на него наветы.

Правда, ничего серьезного тайный дьяк не получал от Фролова, и это не устраивало Малюту с Богданом, тогда они решили принудить Фрола после возвращения сделать донос под их диктовку либо по доброй воле, либо в пыточной. И вот очередная тайная отписка: Михаил Воротынский определил ехать в Москву не прямоезжей дорогой, а через Новосиль и Воротынск.

— Вот она, зацепка! — Невольно воскликнул Бельский, прочитав отписку. — Вполне можно ухватиться!

В тот же вечер он повидался с Малютой и высказал ему свое соображение.

— Отчего не напрямки в Москву, а через свои вотчины? Не подозрительно ли?

Малюта сразу же ухватил мысль племянника и загорелся.

— Завтра же буду у царя. А ты, хочу тебе сказать, становишься мужем!

Еще не было случая, чтобы царь не согласился на тайный разговор с главой сыскной службы, когда тот просил царя об этом. На сей раз он тоже встретился с Малютой в комнате для тайных бесед сразу же после полуденного сна.

— С какой вестью? Распознал крамолу?

— Не совсем, но — есть подозрение. Окольничий Богдан Бельский, как помнишь ты, государь, имеет своего человека при князе Воротынском. Ты тому тайному агенту Бельского подписал жалованную грамоту на боярство. Так вот, соглядатай Бельского прислал тайную отписку о намерении князя Михаила ехать от донских казаков не прямым шляхом на Серпухов и Москву, а через Новосиль и Воротынск. Имеет к тому же Фрол Фролов подозрение, что Воротынский встречался с кем-то из крымцев. Будто бы даже кого-то из казаков к хану посылал.

— Не заблуждается ли Фрол о встречах и посылки к хану?

— Приедет, все в точности и узнаю. Сейчас же меня беспокоит, что он в свои вотчины путь держит.

— Проведать вотчины — худое ли дело?

— Если бы проведать только. Иные мысли, как я предполагаю, у князя: доследовать примеру Андрея Курбского, изменника низкого, примеру Дмитрия Вишневецкого, который делал вид, будто служит тебе, государь, честно, сам же польскому королю лазутил. Не возомнил ли Воротынский службу тебе, государь всей Руси, ущербной для себя? Вернее сказать, не опасается ли, что распознаешь его тайные замыслы, а хвост его замаранный станет виден. Слишком много подозрительного в его сношениях с крымцами. О послах одних вспомни, государь. Какому унижению ты подвергся, читая дерзкое письмо Девлетки. Вот и посчитай: спишется с Сигизмундом и — ноги в руки.

Долго молчал самодержец. Он понимал, что Малюта чрезмерно усердствует, но вместе с тем видел в его доносе свою выгоду: слишком вознес себя холоп, возомнил о себе Бог весть что. Даже гонца самолично не послал ему, царю, с вестью о победе. Разрядный приказ расстарался, да Токмаков с Долгоруким, и если прикинуть, то больше не нужен ему Воротынский, который и в самом деле может либо к польскому королю податься, либо, что еще хуже, переметнуться к Владимиру Старицкому, рвущемуся к престолу. Начатое же им, Воротынским, укрепление порубежья, продолжат другие. Возможно, не так рьяно и разумно, но теперь это не так уж и важно. Надолго отбита охота крымцам ходить на русскую землю походами. Ногайцам тоже досталось на бобы. Долго загривки чесать станут да зарекутся совать нос куда не следует.

— Оковывай всех ближних слуг Воротынского и — в пыточную.

— У князя две дружины. Новая — в Новосиле и старая — в Воротынске. Воевода Шика ее возглавляет. На нее особенно может опереться Михаил Воротынский.

— Всю дружину — в Сибирь. Промышлять соболя. И чтоб без возврата оттуда. Самого же князя, холопа неблагодарного, оковать до Новосиля, и в Москву. Тоже в пыточную.

Ну вот — слава Богу. Теперь вполне может царь сделать его, Малюту Скуратова-Бельского, своим слугой ближним.

«Сыскную службу передам Богдану!»

Гопнул Малюта, не перепрыгнувши. С князем Михаилом Воротынским Грозный расправился нещадно. Малюта же и Богдан остались при своих интересах. Бельский даже боярства не получил. Не перевел его государь из окольничьих Государева Двора в бояре думные.

Что же, поступки царя неисповедимы. Можно лишь затаить обиду. Не более того. И ждать подходящего момента.

 

Глава четвертая

Смеркалось. Богдан целую неделю не покидавший дома из-за недуга, крепко подкосившего его здоровье, испив снадобье, присланное из Кремля по указанию самого царя, собрался было почивать, как вдруг в опочивальню вошел его ближний слуга.

— Боярин, тебя кличет спешно Малюта.

Боярин — привычно звучит. Лести ради слуги его так величают, и он не противится, а вот с приглашением, странное.

«Вчера наведывался. Спокоен был. Уверенный в себе. Чего это вдруг? Знает и о хворобе моей. Мог бы и сам, если что стряслось…»

Меж тем приказывает постельничему:

— Вели нести одежду на выезд. Да пусть запрягут пролетку. Верхом недужен я еще. Полость медвежью не забыли бы положить. Не зима на дворе, но хворому остудиться вполне можно.

Ехать всего ничего, но слуги укутали барина своего основательно, чтоб не дай Бог не продуло бы его, не усилился бы недуг. Кучер тоже не гикнул на тройку, чтоб понеслась она лихо — не нужен барину встречный ветер. Когда же въехал во двор Малюты, не остановил пролетку на обычном для экипажей месте, а подкатил вплотную к переднему крыльцу под самый под навес.

Племянника ждали. И хотя он был здесь частым гостем и хорошо знал дом, ему услужливо подсказали:

— В дальней комнате они.

Почему «они» и почему в дальней, крохотной, можно сказать. Он, Бельский, был в ней всего пару раз — копия царской комнаты для тайных бесед. Выходит, серьезный на этот раз ждет его разговор. Тайный, ибо подальше от слуг. И все же, почему — «они»? И сколько их?

Всего один гость. Борис Годунов. Зять Малюты. Муж Марии, двоюродной сестры Богдана.

Впорхнула в душу ревность, а с ней и неприязнь. Конечно, знал Богдан, что дядя подтягивает к трону и своего зятя Бориса, и тот уже был дружкой на свадьбе Ивана Васильевича с Марфой Собакиной. Такой почет не часто достается даже князьям именитым, боярством очиненным. И то сказать, великолепен юный Борис, одарен природой щедро. Что осанка, что вид сановитый, что манера держаться — явно он нравился царю. Даже несмотря на то, что, как поговаривали, он всегда увиливает от участия как в оргиях, так и в кровавых расправах.

Должно бы, не нравится царю Грозному, но надо же — вроде бы не замечает ничего. Значит, лестью берет да хитростью.

Даже Малюта однажды высказался о нем откровенно:

— Далеко пойдет. Ты с ним, племяш, ухо востро держи. Лишний раз рта не открывай.

И вдруг они вместе. Наверняка, чтобы говорить друг с другом при полном доверии и совершенно откровенно. Что же изменилось?

— Вот и слава Богу, — заговорил Малюта Скуратов, указывая племяннику на лавку с мягким полавочником. — Не время, племяш, хворать. Царя-батюшку снова блажь одолела.

Вот это — да. Даже не та скрытая усмешка, какая однажды сорвалась с дядиных уст, а прямая крамола. Значит, не опасается он своего зятя.

«А меня предупреждал рта не раскрывать лишний раз».

Просек Малюта, о чем мысли племянника, и успокоил его:

— Сегодня не коситься нужно нам друг на друга, а плечи подставив, сообща идти к единой цели. Цель же — готовиться к самому худшему.

Помолчал немного, собираясь с мыслью, и продолжил с грустным вздохом.

— Письмо царское Василию Грязнову мне дали почитать. Вы ведаете, что израненный, пленен он Девлеткой. Слишком увлекся преследованием за Окой, вот и оказался в руках татарских. Девлетка предложил обменять Грязнова на Дивей-мурзу. Василий Грязнов от себя прислал просьбу уважить Девлетки. И что ответил Иван Васильевич, царь наш? Ишь, мол, чего захотел: кто Дивей-мурза и кто ты? Не забывай, мол, кто отец твой и дед. Дивей-мурза из знатных, а тебе чего, дескать, в знатные нос совать. Ты, дескать, низкий раб, гож лишь скоморошествовать на наших пирах. Так и назвал: низкий раб.

Вновь молчание. На сей раз довольно долгое. Снова вздох.

— Ни ты, Богдан, ни ты, Борис, не из первых княжеских родов. Стало быть — рабы. Низкие. Я тоже не из первых среди Бельских, хотя и очинен в думные бояре. Вас же выше окольничьих не жалует. Скажете, наступит, мол, и ваше время. Может быть. Но вот в чем загвоздка: завтра же Боярской Думе царь намерен объявить о конце опричнины. Не станет больше отдельно опричнины, отдельно — земщины — Русь снова станет единой. Не мне судить, хорошо или плохо это для Руси, а для нас — худо. Очень даже худо. Не при деле мы окажемся. Если даже минуем опалы. Пока я знаю, кого опалит Иван: иерарха Филиппа, епископа Рязанского Филофея, дьяка Стефана Кабылина и еще нескольких видных опричников. Казней не предвидится. Всех ждет лишь ссылка. Удалить собирается царь большинство из тех, кто был спутником его по опричнине, от руки своей. И кто из вас скажет, что и с нами подобное со временем не случится. Тем более, что опричные полки, где у нас есть какая-никакая опора, заменяются стрелецкими полками. Даже при себе Грозный создает царев стрелецкий полк. Вот я и позвал вас, чтобы сообща решить, станем ли ждать рока, будем ли сами о себе иметь думку и действовать согласно этой думки?

Не успел еще Богдан в полной мере оценить услышанное, как Борис заговорил уверенно, как о давно выношенном:

— У Ивана два сына: Иван и Федор. Иван столь же умен и хитер, как отец. Не менее его и жесток. Федор же — блаженный. Вот его и следует на трон возводить. Он станет царем всей Руси, править же будем мы.

— А брат Грозного, Владимир Старицкий?

— Не помеха, если умело действовать.

— Выходит, извести Ивана, сына его, и брата Владимира? — решился на откровенный вопрос Богдан. — Не в пыточную прямой путь, если дознаются?

— А сейчас ты от сумы и от тюрьмы можешь заречься?

— Все так. И все же нужно ловко и тайно.

— Есть ход. Вполне надежный.

Вот и весь ответ. Разве это откровенность? Хотел было упрекнуть Годунова, но сдержался, поразмыслив. В самом деле, есть ли нужда раскрываться во всем, не лучше ли, имея одну цель, делать каждому свое дело тайно. Так меньше опасности провалиться, если что-либо изменится.

В общем, многочасовой разговор закончился твердым уговором идти сообща к единой цели, не подстегивая друг друга, действуя размеренно и очень осторожно, даже не раскрываясь полностью друг перед другом.

— Главное, — подытожил Малюта, — не выпячивать на людях нашей дружбы. Жить как все: при Государевом Дворе друзей нет, есть только интересы каждого. Лучше даже, если мы, помогая друг другу исподтишка, прилюдно станем иной раз даже противоречить друг другу.

— Принимается! — горячо поддержал Борис.

Так порывисто, так несдержанно, что у Богдана закралось подозрение:

«Угодно, видать, будет ему двуличить. Себе на уме…»

Когда показалось, что обо всем тайном было обговорено, хозяин предложил:

— Перейдем в трапезную. Там поведаю вам еще одну новость. Чтоб для ушей слуг моих. И не разевайте рты от услышанного, а делайте вид, будто мы продолжаем разговор.

Но как не изумишься, услышав совершенно ошеломляющее.

— Так вот, как я уже сказал вам, Сигизмунд Второй приказал долго жить, о чем царя нашего Ивана Васильевича известил посол от польского сейма и литовской знати.

Чуть не поперхнулся Борис Годунов сладким вином заморским, а Богдан опустил очи долу, чтобы скрыть свое изумление.

— Вот и прошу вас, как верных холопов царя нашего, подумать, стоит ли соглашаться Ивану Васильевичу на королевскую корону самому или венчание на королевство Польское своего сына? Сподручно ли это для нашей державы? Я же, холоп Ивана Васильевича, донесу до него ваше слово.

Пока еще ничего не понятно. Неужели ляхи, считающие свою нацию достойнейшей из всех ветвей в общем славянском древе и кичатся этим, — неужели они прибыли предложить королевскую корону князю Московскому, как они в своих кругах величают Ивана Грозного, либо его наследницу? Что-то невероятное. Без задней мысли они на такое не пойдут.

А Малюта ведет так разговор, словно об этом самом в подробности уже говорилось в беседе до начала трапезы. Видимо, знает, что есть среди слуг его доносчик царский.

Впрочем, не долго им пришлось разгадывать загадки: утром в Кремле они обо всем узнали в подробностях как из разговоров с дворовыми, так и думными. Кремль гудел растревоженным ульем. Кому-то виделось предложение польско-литовской делегации манной небесной (объединение двух могучих славянских народов — великая сила); кто-то, наоборот, считал, что раздоры за ливонско-литовскую Прибалтику не утихнут никогда, а царь русский на польском престоле нужен ляхам лишь ради своей выгоды: подоят Русь, устроят крепкое войско, не устоять тогда Москве против Варшавы.

Дело доходило до кулаков.

Впрочем, пустозвонство все это. Никто не знал, о чем думает сам Грозный, как он относится к предложенному сеймом. Знали лишь одно: вторую встречу с коронными вельможами и литовскими посланцами царь наметил через неделю, где скажет главе делегации Гарабурде свое слово. Совета же царь ни с кем не держал, поэтому думай сколько заблагорассудится, думки твои так и останутся при тебе. Так же как и споры.

Но несмотря ни на что, Малюта не отступился от Годунова с Богданом и принудил их высказать свое мнение. Малюта очень надеялся на то, что Грозный все же позовет его в комнату для тайных бесед.

Предчувствие не подвело тайного советника, царь самолично сказал ему:

— Завтра заутреню отстоим в моей церкви, а помолясь, побеседуем.

Такого еще не бывало, чтобы царь не один молился в своей домашней церкви. Выходит, серьезно задумался самодержец Российский, получивший возможность добавить к своим титулам еще и королевский. Поэтому Малюте нужно было все ох как взвесить, чтобы не попасть в ощип.

Еще и еще раз Скуратов выслушивал мнения разных чинов как из дворовых, так и из думных, обобщая их, выбирая разумное, и все же самыми приемлемыми показались ему размышления Бориса Годунова: не отказываться от приглашения, но поставить такие условия, чтобы никакие выгоды не последовали для Польши и Литвы после избрания русского царя на их престолы.

А вот Богдан не показал ума государственного. Ничем он не отличился от десятков других дворовых. Отрицая в основе своей саму возможность принять просьбу польского сейма, ничего толкового о том, как это сделать, не сказал. Лишь одно разумное вырвалось у него:

— Избранный на сейме — не самодержец. Он будет связан по рукам и ногам.

Вот это — лыко в строку. При разговоре с царем необходимо, чтобы взыграло его властолюбие. Да так подвести, будто сказано между делом, не как о главном.

Еще одну важную мысль вынес Малюта из бесед с дворовыми, даже не очень влиятельными, но умными: шведов нужно гнать из Прибалтики взашей, иначе они перекроют в конце концов всю нашу торговлю по Балтийскому морю. А если шведов победить, то и Польша иной станет. Не будет нахально звать нашего царя в сейм на выборы, а по доброй воле сама войдет в состав Русского государства. Вот тогда образуется действительно могучая держава, перед которой все остальные, и славянские, и неславянские страны Европы преклонят колена.

Сам же Малюта намеревался напомнить Ивану Васильевичу о королеве английской Елизавете, ибо дружба с Англией во много раз выгодней для Руси, чем вассальность лукавой и лживой Польши, готовой доить Русь без всякого стеснения.

В назначенный час Малюту встретил духовник царев и повел его в домашнюю церковь, вход в которую через комнату для тайных бесед. Грозный уже молился, отбивая поклоны и размашисто крестясь. Малюта встал рядом с ним и тоже зашептал славицу Господу. Молить же его о чем, он не знал. О том, чтобы вразумил царя Ивана Васильевича поступить на пользу Руси, а не своему интересу? Но где грань между интересом царской династии и державой? Вот Малюта и крестился, шепча машинально: «Отче наш иже еси на небеси. Да славится имя твое, да прийдет царство Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земле…»

Вот, наконец, благословясь у царева духовника, они вышли из церкви и, усевшись друг против друга на лавках, смиренно сложили руки на коленях, как бы продолжая духовный разговор с Господом.

Скуратов терпеливо ждал первого слова Ивана Васильевича, первого его вопроса, но тот, казалось, не решался его задать. Но время все же настало:

— Как ты, верный советник мой, рассудишь о сватовстве меня или сына Федора на королевство Польское?

— Какие их условия? В точности мне пока они не ведомы. Не осмелился я без твоего слова, государь, приставить к ним своего соглядатая. Посчитал осудительным.

Он явно лукавил. Он не был бы Малютой, если бы не имел тайных агентов повсюду. В польской делегации он уже успел подкупить двоих, близких к главе их, пану Гарабурде, но зачем царю знать об этом? Пусть сам расскажет.

Грозный хмыкнул, не поверив главе Тайного сыска, но все же начал исповедоваться.

Малюта — весь внимание. Будто все для него внове. Когда же царь закончил пересказ условий «сватов», Малюта с просьбой:

— Дозволь, государь, уточнить непонятное?

— Затем и позвал, чтоб совет иметь, а какой совет, если не все ясно советчику.

— Посольский приказ тебе поведал или сами ляшские вельможи, что не тебя одного или сына твоего Федора представят на выбор короля в сейм? Это, думаю, важно.

— Глава посольства Гарабурда.

— Вот и прикинь, государь: тебя станут выбирать, как цыган лошадь на базаре. Кто лучше: ты, либо сын твой, или Эрнест, сын императора Максимилиана, брат ли Карла Девятого, герцог Анжу. Угодно ли такое самодержцу великой Руси?! И еще поразмысли… Ну, изберут тебя, или сына твоего, предпочтя род твой другим династиям, так ты что, власть над ними будешь иметь? Они станут властвовать над тобой, пугая переизбранием. Вот если бы они под твою руку отдались, тогда иное дело. Никто бы не посмел на столь великую державу даже косо поглядеть.

— Об этом я тоже думал. Но у них свой уклад, своя воля.

— Пусть. Порядки можно не менять, в православие тоже не принуждать, но власть должна быть одна, как и надлежит в едином государстве. Вот такое мое твердое слово. И не только мое. Твой Двор, государь, в большинстве тоже так думает. Только бояре — в разноголосице. Но как я рассуждаю, они хотят на ляшский манер ясновельможными именоваться и царя выбирать на польский манер из своих родов. Особенно Шуйские и иные из Владимировичей. Но нужно ли тебе, государь, подобное? Да и наследникам твоим не во вред ли? Потерять можно Богом данное царство, уплывет оно в руки алчных. С Федором тоже великий вопрос. Избрать соизволят, если он с приданым придет. Рот у них широко раскрыт: Смоленск, Полоцк, Усвят, Озерище — Литве, Польше ж того больше — изрядно древних русских земель. А какая уверенность, что завтра не спровадят Федора с королевского престола, плакали тогда, считай, извечные наши города, наши плодородные земли. Не ловкачи ли? Вот если бы признали право наследования престола, тогда можно еще поразмышлять над согласием. А на их условиях — ни за какие коврижки. Вот мое и в этом твердое слово, холопа твоего верного, государь. А то, что плачутся ляхи о неустройстве своем без королевской власти, наплевать на это и растереть. Сами себе такие порядки установили, вот пусть сами и расхлебывают.

— Пожалуй, соглашусь с тобой. Только считаю, обижать вельмож до вражды не стоит.

— Конечно. Однако не обидно ли тебе, государь, что делегацию возглавил не ясновельможный пан? Вот и отвечай тем же. И не мне, холопу твоему, подсказывать, как вести с послами разговор. Велеречивость твоя всем в пример. Одно скажу, с ласковым словом отвергни все их притязания на земли твои, государь. Свои же условия ставь непомерные. Вот они сами и откажутся. Тогда ты сможешь прилюдно свою обиду на них иметь.

— Завтра приглашу посольство.

— Проводив же ляхов и литовцев, готовь поход на шведов. Шажок за шажком они захватывают Эстонию, да еще Карелу смущают. Как мне доносят, чудь побережная начала голову поднимать, шведами соблазняемая. Их бы тоже не мешает погладить плетьми, а то и мечами пощекотать. Никак не будет лишним.

— Мне об этом и Посольский приказ, и Разрядный сказывали. Я уже велел готовить поход. Сам поеду, взяв с собой сыновей своих. Готовься и ты. При мне будешь. Богдану Бельскому идти воеводой в Карелы. Одного полка, считаю, ему вполне хватит.

Посольство вельмож польских и литовских покинуло Москву на следующий же день после встречи главы их с Грозным. Не по нраву пришлась им жесткость русского царя, не оценившего их благородного порыва пристегнуть к себе соседку, не нарушая условленного мира. Раскусил, выходит, русский царь их хитроумный план, главной приманкой которого — королевская корона. А раз так, давай опасную грамоту, чтоб в дороге не случалось задержек и — восвояси. Несолоно хлебавши.

Что ж, скатертью дорога. Теперь можно и самому царю поторапливаться с походом.

Первый путь в Новгород, где уже собрана крупная рать. Даже татары позваны ради того, чтобы безжалостней жечь и грабить Эстонию, которая соблазнилась на ласки шведского короля. Татары ловки в грабежах и неудержимы, а именно это нужно было Грозному, чтобы нагнать страху на непослушных эстонцев.

Правда, некоторые воеводы пытались подсказать государю, что осень — не лучшее время для похода, вернее будет, если подождать весны, но царь послушал одного Малюту, рассудив к тому же, что до зимы он устроит окончательно войско свое и ударит неожиданно, ибо кто будет ждать нападения зимой.

Первым вышел из Великого Новгорода Богдан со своим полком, по совету дяди изучив прежде по новгородским древним чертежам, где есть какие города и поселения на Ладоге, по берегу Невы, на Охте, Ижоре, Сестре и на островах. Но не только сам все изучил детально, но и велел сделать это тысяцким, сотникам и даже десятникам. Проводники — проводниками, а самим тоже не следует уподобляться слепым котятам. Особое же внимание Бельский обратил на земли северней Невы, где издревле обитала народность ижора, более финско-угорского корня, чем венедского. Вот их-то и соблазняли шведы, хотя с невеликим успехом, но все же не безрезультатно.

Еще в Новгороде Бельский, проведя совет с тысяцкими и сотниками, указал кому где сосредотачиваться перед началом наступательной операции. Для себя он наметил крепость Невское Устье, остальным же места указал так: Васильевский остров в усадьбах бывших новгородских посадников Василия Казимира, Василия Селезня и Василия Ананьина; Фомин остров, где тоже не одно боярское поместье, а так же в селах по северному берегу Котлина озера. Отдельно остановиться паре сотен в поселке Клети, что на Ижоре.

— Никому без моего слова, — наставлял Богдан тысяцких и сотников, — ничего не предпринимать. Сидеть смирно. Наказывать только тех, кто осмелится поднять меч.

Бельский рассуждал так: лучше попытаться успокоить ижору и карелу бескровно, не устрашая, а соблазняя, как это делают шведы. Все поселки, особенно погосты, привести к присяге царю Ивану Васильевичу. Но не только ижору, карелу, водь, но и всех русских. Казнить только тех, кто наотрез откажется присягать самодержцу российскому. Казнить прилюдно, как изменников. Он понимал, что такими мерами не слишком-то угодит Ивану Васильевичу, для кого главное — держать всех в страхе; он даже представлял себе, какие ужасы испытает эстонская земля, но понимая, что самовольничает, и предвидя не слишком лестное слово Грозного, все же твердо решил не размахивать мечами, не жечь и не грабить, справедливо полагая, что добровольная присяга куда как прочней подневольной. К этому он готовился основательно, обзаводясь надежными помощниками.

Не считаясь со временем, Бельский встречался со знатными гостями новгородскими, какие имели здесь заметное влияние благодаря крупному торгу, боярами и дворянами, с воеводами крепостей Ладоги, Канцев, Невского Устья, обсуждая с ними, как ловчее приводить к присяге села и погосты. Не все вот так, сразу, становились на его сторону, иные требовали меча, но Бельский шаг за шагом добивался своего, да к тому же, на его радость, в Невское Устье потянулись делегации от ижоры, карелы и води с просьбой принять от них присягу на верность русскому царю. Дошли, видимо, и до них слухи о намерении воеводы, который испытывает трудности в осуществлении своего плана.

Это и в самом деле очень пришлось кстати, и сторонники меча поутихли. Настало время приступать к задуманному.

Одного, однако, не учел Бельский и его сторонники — бунта священнослужителей. Канцы и Невское Устье, как и Ладога — не в счет, здесь почти все горожане православные и им — крест целовать. А как быть с поселками, где в основном карелы, ижора и водь, а чудь — они и есть чудь; никак она не хочет расставаться со своими богами. Кое-чего, правда, церковники добились, прирастали приходы за счет многобожников, а предстоящее крестоцелование для них, что манна небесная. Вольно или невольно, но приобщатся язычники к православному таинству, и для многих из чуди это может стать началом прозрения. Особенно настойчивым оказался настоятель церкви Спаса в довольно крупном селе, переименованном недавно по настоянию отца Никона в Спасское. Из чуди настоятель церкви многих приобщил к христианству, и теперь он никак не желал отпятиться хотя бы на шажок.

Однако Богдан Бельский переупрямил всех, чтобы присягали кто на кресте, в присутствии пастырей, а кто под Священным Дубом Правосудного бога Прова, под приглядом ратных чинов.

Он, конечно же, не уходил мыслями в далекое будущее, просто он считал, чего ради проливать кровь, если люди сами по доброй воле намерены присягнуть самодержцу русскому, на самом же деле его действия будут иметь очень далекие последствия. Когда шведам удастся захватить земли исконно принадлежавшей Новгороду Водьской пятины, и по Столбовскому мирному договору 1617 года земли эти останутся за Швецией, то не только русские, но карела, ижора и водь, покинув свои насиженные места, сбегут все до единого в среднюю полосу Руси: под Тверь, под Москву и даже более южнее — под Тамбов и Курск, где обоснуются на века. На службе у шведов останутся только несколько дворян: Рубцов, Бутурлин, Аполлов, Аминов, Пересветов.

Что же касается самого Богдана, то его придворная карьера чуть было не приказала долго жить — архиепископ Новгородский, уведомленный об антицерковных делах Бельского, бил челом Грозному, и только гибель Малюты Скуратова спасла Богдана от опалы, а может, даже от пыточной.

Погиб же Скуратов по нелепому геройству. Царь с внушительной ратью вошел в Эстонию в самый разгар святок. Праздник стародавний, любимый славянами, который, как ни старалась одолеть церковь, ибо он приходился как раз на Великий пост, так и не смогла. Лишь в одном преуспела: оттеснила святки немного вперед, чтоб до поста оканчивались языческие празднества и по возможности накинула и на них свою сутану, внушая исподволь, что святки тоже церковные, они во славу Иисуса. Но память народа упряма и долговечна: праздновали святки шумно и очень весело (пиры, разухабистая музыка, пляски, катание с горок), и церковь, хотела она этого или нет, однако, смирилась.

Никто не ждал лиха. Никто не готовил оборону городов, никто не покидал домов своих, чтобы своевременно укрыться за крепостными стенами — ни вельможи, ни хлебопашцы, ни скотоводы, ни люд ремесленный, мастеровой: и в одночасье вместо смеха и музыка — плач великий, ибо Грозный велел никого не жалеть, ни женщин, ни детей, ни стариков. Вот и запылали дома, полилась кровь, хотя чего бы злобствовать, коли никто даже не пытался сопротивляться, никто ни единого русского ратника пальцем не тронул.

Особенно буйствовали татарские конные отряды под водительством Саин-Булата. Они оставляли за собой кроваво-пепельную пустыню, усеянную трупами мужей и изнасилованных жен.

Весть о жестокости русской рати все же опередила наступающих. Все чаще и чаще стали попадаться ратникам безлюдные хутора и даже целые поселки — насмерть перепуганные люди бежали к крепости Витгенштейн, чтобы не только укрыться за ее мощными стенами, но и дать отпор беснующейся рати.

Гарнизон крепости был смехотворно мал, всего пятьдесят рыцарей из шведов и немцев. Мечей и доспехов в арсенале тоже кот наплакал, зато решимости отстоять крепость, а с нею и свои жизни было хоть отбавляй.

Грозный знал о малом гарнизоне в крепости, поэтому решил штурмовать Витгенштейн с ходу, не устраивая осады, не производя обстрела из пушек, только лишь заготовить как можно больше лестниц. Смысл в этом, конечно же, большой: задержка со штурмом на несколько дней не на пользу наступающей рати, а наоборот, к выгоде обороняющихся — приготовят они смолу, кипяток, натаскают на стену валунов, а не станут сидеть, сложа руки, ожидая у моря погоды.

И вот ударил набат, его подхватили барабаны тысяцких и сотников, следом рогам заголосили волынки, сопелки, и самопальники тройной шеренгой подступили к крепостной стене. Залп первой шеренги и отступление за спины товарищей, чтобы зарядить рушницы, в это время стреляет вторая шеренга, тоже залпом. За ней, третья. И началось круговращение с беспрерывными залпами, а под прикрытием этих залпов посоха несет лестницы, за которыми важно вышагивают мечебитцы — их работа впереди: вверх по лестницам и сеча на стене, от их ловкости и настроенности зависит успех штурма. Вот и вышагивают они, готовя себя к смертельной схватке.

Защитники крепости ждут их. До поры до времени они укрываются от пуль за зубцами, венчающими стену, поэтому ничто пока что не мешает мечебитцам карабкаться вверх, даже не прикрываясь щитами, но вот настал момент замолчать самопальникам, чтобы не побить своих, и тут стена ожила. Кто с мечами, кто с топорами, кто с вилами, а у кого в руках заостренные колья. Рубят, колют, бьют, скидывают вниз с таким остервенением, что оторопь берет.

Заминка. И что самое неприятное, лихости у мечебитцев заметно поубавилось. Вроде бы лестницы не пустовали, но видна была у штурмующих явная вялость.

Малюта с поклоном к Грозному:

— Дай мне, государь, пару сотен стрельцов из своего полка и позволь лично повести их на штурм.

— Стоит ли? И так одолеется. Ратников на стенах почти не видать, а сброд остальной недолго поупрямится.

— Ой, ли? Вон как упрямо спихивают наших да секут их. А если у мечебитцев совсем угаснет пыл, захлебнется тогда штурм. Стыд головушке. Каплю река не проглотила. Сейчас важно пример показать.

— Ладно. С Богом.

Малюта к посохе, что продолжала ладить лестницы. Более десятка готовых. Он приказывает:

— На плечи и — к стенам.

Увидя подмогу, штурмующие взбодрились. Посмелей и прытче полезли вверх. Рожки, гудки и волынки заиграли веселей, как бы подстегивая вялых и неспешных.

Приставлена новая лестница, и Малюта первым полез по ней вверх. Оттуда уже камни начали лететь. Похоже, женщины пособляют, подносят камни на стены. Малюта, однако, крепко держит над головой щит и упрямо переступает одну за другой ступени.

Вот и верх. Выхвачен меч и — прыжок на стену. Отскочил чуток в сторонку, чтобы дать место телохранителю, который не отставал от него, успел, отбив выпад шведа, рубануть его с плеча, тот рухнул, но на его месте уже трое с рогатинами. Как на медведя.

Рубанул Малюта мечом по одной рогатине — напополам, взмах мечом, чтобы отбить вторую, но в спину получил удар топором. Мощный, хотя и не пробивший добротной кольчуги, но чуть не сбивший с ног. Миг замутненного сознания и — все. Одна из рогатин угодила в кадык.

Опоздал защитить своей грудью хозяина телохранитель и осталось ему одно: мстить за любезного хозяина своего, мстить люто, не боясь смерти.

Он тоже погиб, но в этом месте на стену уже успели взобраться несколько мечебитцев царева полка, ловких и храбрых. Теперь их уже не остановишь, теперь прорыв свершен.

Через два часа крепость пала. Кого в горячке посекли, тот оказался поистине счастливым, ибо тех, кто оказался в плену, подвели к царю, и тот, пылая гневом, повелел:

— Всех на костры! Жечь медленным огнем. Пусть знатной станет тризна по Малюте Скуратову, верному моему холопу, моему любимцу!

Поистине достойная тризна для жившего душегубством.

Уже на следующее утро в Невское Устье поскакал гонец от Грозного к Богдану Бельскому, чтобы тот передал полк в руки второго воеводы, а сам спешил в Новгород, откуда повезет дядю своего в монастырь Святого Иосифа Волоцкого — достойно схоронить его рядом с могилами отца и матери.

Провожал своего любимца в последний путь Грозный более версты, затем долго стоял с непокрытой головой, пока основательно удалился санный обоз с телом покойного в сопровождении сотни стрельцов из царева полка и дюжины розвальней, на которых по воле царя погружена треть казны, захваченной в крепости, как вклад в Иосифо-Волоколамский монастырь на помин души великого опричника.

Для Богдана и весть о гибели родного дяди и опекуна, и повеление царя спешить в Новгород, чтобы там, встретив траурный поезд, сопровождать тело геройски погибшего до монастыря, что удар по темечку. Все. Теперь один как перст. Никто не подставит заботливое плечо, такое надежное и крепкое, а главное — своевременное. Да и не просто один, а в пристежку с Борисом, с которым так некстати свел их Малюта тайным замыслом. Теперь предстоит не только думать о своей голове, но и за Борисом зорко следить, чтобы не навредил бы он, ловкач и проныра.

«Что же, значит — судьба. Куда от нее денешься?»

Не лучше и то, что отсылает его государь от себя под предлогом проводов дяди. Стало быть, не пожалует место Малюты. Другое передаст, а это пострашней потери опекуна-родственника. Он-то, Богдан, знает, как устраивается пыточная тому, кто мешает. Предлогом же вполне может послужить самовольство в бескровной присяге царю, к тому же не только крестоцелованием.

«Схоронив дядю, отойду от Государева Двора на какое-то время. Оглянусь, тогда видно будет».

Это решение немного успокоило. Пройдет время, и церковники забудут, что он перечил им, утихомирят гнев за потакание язычникам, и царь забудет о доносе на него, Богдана, священнослужителей — все и обойдется.

Знал бы он, что готовит ему день завтрашний, не просто бы успокоился, но возликовал. Но это «завтра» еще впереди, сейчас же нужно исполнять государеву волю и долг племянника — достойно проводить тело Малюты до Иосифо-Волоколамского монастыря и упокоить прах рядом с его родителями.

Предусмотрительным оказался царь, послав с траурным поездом внушительную охрану, ибо несколько раз на постоялых дворах пытались выкрасть тело Малюты. Поразмыслив, Богдан сделал вывод, что это козни тех бояр, кто пострадал от похода Грозного на Новгород. Понимали они, кто был закоперщиком невиданной по жестокости расправы. Теперь вот хотят надругаться хотя бы над покойником, бросить его где-либо в глухой чащобе на съедение стервятникам, чтобы душа его не упокоилась, а вечно мучилась бы неприкаянно. А поняв это, решил повернуть на Псковскую дорогу, чтобы стороной обойти и Вышний Волочок, и Торжок, и Тверь, взяв правее, ехать на Великие Луки, оттуда — на Нелидов, Ржев и Волоколамск. Дольше путь на добрую неделю, но куда спешить? Морозы хорошие, тело Малюты сохранится без порчи, а для него теперь не столь важно, где коротать никчемные дни свои.

Этот отходный путь для Богдана был предпочтительней не только потому, что здесь обиженных Малютой и желающих отомстить ему даже мертвому, не так уж много, а более потому, что у самого племянника на этой дороге стояли усадьбы хороших приятелей, и можно останавливаться на дневки не только в постоялых дворах, но даже в дворянских и боярских усадьбах, где отдых вольготней и покойней. Вблизи же Волоколамска, в глубине лесной приютилась на берегу большого и чудесного озера и его, Богдана, скромная усадьба, мало кому известная и весьма удобная для отшельнической жизни.

Несколько первых погостов по Псковской дороге проехали молча, не привлекая к себе внимания, но вот сотник, возглавлявший охрану траурного поезда, подступил к Богдану:

— Что же это делается? Любимца царева везем, великого опричника и словно в рот воды набрали. Иль боишься чего-то? Любо ли будет царю нашему Ивану Васильевичу? Он же велел достойно проводить своего любимца в последний путь. Больше версты за ним пеше шел. Простоволосый.

— Я тоже об этом думал, — будто и в самом деле что-то подобное возникало в голове его, ответил Бельский. — Хорошо бы во всех погостах с молитвами встречали, с молитвами и провожали. В городах же, службы поминальные в соборных храмах, — дал простор воображению Богдан. — И колокольный звон.

— Гроб с телом на ночевках ставить в церкви.

— И это угодно, — согласился Бельский. — Посылай впереди нас вестника с наказом, как встречать царева любимца. Не мыслю даже, чтобы кто-то воспротивился.

Да кто посмеет. Гроза при жизни, Малюта остался грозой и после смерти, тем более, что за ним виделся грозный царь, скорый на расправу, вот и стали встречать траурный поезд колокольным звоном, устраивать долгие панихидные службы, и это весьма замедлило движение.

Впрочем, никого из сопровождавших покойника это не огорчало, ибо с посмертными почестями Скуратову не обходили вниманием ни людей, ни даже коней. Каждый город старался отличиться.

Но всех превзошли городской голова и воевода городовой рати Великих Лук, которых Малюта еще при жизни облагодетельствовал. Служба началась в соборной церкви, битком набитой прихожанами, на следующий день гроб стали переносить из церкви в церковь, затем — в монастырь, что в десяти верстах от Великих Лук, где монахи истово молились за упокой души геройски погибшего в сече, а в то время настоятель в трапезной угощал Богдана, сотника и десятников обильными яствами и заморскими винами.

Лишь третий день траурный поезд тронулся на Нелидово.

Вроде бы до Волоколамска — рукой подать, но еще целую неделю поезд проскребался сквозь поминальные службы, сквозь обильные трапезы, что весьма утомляло Бельского, ибо видел он во всем этом великую фальшь: не от души все, а ради показухи. Вот, мол, какие мы послушные царской воле. Неуют был еще и в том, что некому было открыть душу в дружеской беседе, высказав все наболевшее. Один он как перст.

Вот и Волоколамск. Богатый город. Точнее даже — крепость. Торговлей богатый. Как и Торжок, стоит он на весьма удобном месте. Через него из Низовских земель идут товары не только в Псков, но и в Новгород. В этом Волоколамск и Торжок — непримиримые соперники. А теперь, когда Торжок разорен, Волоколамску стало дышать намного легче.

Высокая стена из стволов столетних дубов то карабкается на взгорок, то отпускается к самому берегу Ламы, а от нее вновь лезет вверх — неприступна стена. Ворота же с надвратными церквами, исполняющих одновременно роль сторожевых башен, кованные, никаким тараном не прошибешь. За крепостной стеной виднелись золоченые купола церквей, увенчанные золотыми крестами.

— Может, обойдем крепость и сразу — в монастырь Святого Иосифа Волоцкого? — вроде бы вопросил самого себя Богдан, но сотник понял Богдана правильно и горячо возразил:

— Как же можно?! Я же вестника посылал. Город ждет.

И словно в подтверждение этих слов ухнул большой колокол соборного храма, следом ударили большие колокола на приходских церквах, и над городом повис глухой стон. Тяжелый. Беспрерывный.

— Вот видишь боярин, а ты предлагаешь — мимо.

Что ж, еще на пару дней задержка. Ну, да ладно. Как Богу угодно.

Пришлось, однако, провести в Волоколамске целых три дня. Священники, но особенно воевода, похоже было, из кожи лезли, чтобы показать, сколь огорчены они смертью Малюты, доброго покровителя, имевшего здесь свои лабазы и оттого заинтересованного в процветании торга, а значит, и самого города. Ни разу карающая рука Грозного не дотягивалась до Волоколамска, а вот Торжку досталось основательно; и как здесь все понимали, не без слова царева любимца.

Заметил Богдан, что ему тоже старались угодить во всем, будто и он имеет такой же вес при дворе Ивана Васильевича и продолжит покровительствовать городу в память о дяде. Это коробило Богдана, ибо он предвидел опалу, а не милость Грозного, который уже, можно сказать, отдалил его от себя, найдя удобный предлог — проводы Малюты в последний путь.

Не передал же гонец царского слова, куда ему ехать после похорон. Выходит — вольная птица. И это даже хорошо. Не подземелье в кандалах. Ибо за самовольство в Водьской пятине можно и живота лишиться. Церковники наверняка постарались приукрасить, когда челом били царю-батюшке, Божьему помазаннику. И теперь он нацелился не ко Двору и даже не в Москву, где ждала его семья, а в свою Приозерную, как он ее называл, усадьбу.

Три дня почета, напоминающего ежечасно о конце его придворной карьеры, — это поистине ужасно. Три дня душевного непокоя, ловко скрываемого — это весьма утомительно. И вздохнул он облегченно, когда траурный поезд выехал за ворота чрезмерно гостеприимного города на дорогу к Иосифо-Волоколамскому монастырю. Там тоже ждут и траурные молебны, где выпятится горечь утраты одного из крупных вкладчиков в обитель, не миновать там и почестей ему, Богдану, но те почести не просто с надеждой на будущее, а заслуженные, ибо и он, Богдан, прилагал руку к тому, чтобы настоятель монастыря получил исключительный сан архиепископа. Здесь он, Богдан, хранил свою казну, а это тоже для монастыря не без выгоды. Не скупился и с вкладами в святую монастырскую обитель, милостиво разрешил рыбные ловы в озерах немалой своей земли и даже в том озере, на берегу которого стояла полутайная его усадьба.

Двадцать верст от Волоколамска до монастыря одолели без остановок, но день еще короток, поэтому начало смеркаться, когда впереди, на холме, увиделись мощные крепостные стены с забралами, под которыми устроены гнезда для пищалей затинных — все это неудивительно, ибо сюда могут подступить вороги и с юга, и с запада, а защищать монастырю есть что: его собственная казна далеко не пустая, да еще в подвалах под охраной амбарных замков хранится казна нескольких очень богатых бояр и дворян, близких к царю.

Когда осталось до монастыря с полверсты, ударил колокол на надвратной церкви, и тут же словно вздрогнул колокол Успенского собора, даже в сумерках поблескивающий золотым куполом и мощным, тоже золотым крестом — ворота настежь, и сам архиепископ с крестом в руках вышагал из монастыря навстречу траурному поезду, а за ним — вся братия. С иконами в руках. И лишь дюжина чернецов не имела в руках ни икон, ни крестов.

Еще немного сближения, и братия затянула заупокойную молитву, да так слаженно, с такой тоскливостью, что невольно наворачиваются на глаза слезы. Даже у видевших виды и зачерствевших душой суровых мечебитцев.

Уперлись друг в друга крестный ход и траурный поезд, шапки и шеломы долой; голоса ратников и ездовых вплелись в монашеский хор, внося корявость и суровость в поминальный мотив, но это никого не покоробило, ибо все поддались святости момента.

Пение псалмов окончено. Дюжина монахов-чернецов подошла к розвальням, на которых везли гроб, двое из них взяли на плечи крышку, а остальные подняли сам гроб, и под возродившееся пение братии процессия двинулась неспешным шагом в монастырь, чтобы положить покойного в Успенский храм. Там, сменяя друг друга, станут читать молитвы над усопшим, а утром отпоют его и опустят грешное тело в грешную землю.

И вот тогда это случится, когда не очень аккуратный холмик из смерзшейся земли поднимется над могилой и когда воткнут будет временный деревянный крест с дощечкой: «Раб Божий Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский упокоился в 1573 году от Рождества Христова», — Богдан с оголенной остротой почувствует себя совершенно одиноким, неприкаянным, потерявшим в расцвете сил нить жизни.

Чуть-чуть взбодрился он лишь после второго поминального кубка фряжского вина, хандра, однако же, никак не желала вовсе отступать, не позволяя думать ни о чем, кроме своего горя-несчастья, и сразу же после поминок он ушел в свою келью, как официально назывался специально для него построенный терем в глубине двора. Терем не велик: опочивальня, гостиная, трапезная, сени для путных слуг и теремная церковь-придел. Уютно в ней, маленькой церкви с богатым иконостасом и не потухающей никогда лампадкой под распятием Иисуса Христа. Уединился надолго.

Но не молился. Решал, как жить дальше. И вот — искушение: забрать с собой казну, что в этом монастыре, и податься в Белый. Да, он не из перворядных Бельских, но и у него есть в том уезде вотчина. Довольно приличная. А на случай чего, есть там пара дюжин боевых холопов, а если еще с собой возьмет полусотню, будет возможность отбиться от приехавших по царскому указу оковать его, Бельского, и переметнуться в Польшу. Благо, до нее рукой подать. С удовольствием примут его там, как приняли Курбского, Вишневецкого и многих других. Тем более, что не с пустыми руками появится.

Мысль на первый взгляд стоящая, но как в конце концов определил Бельский после долгих раздумий, скороспелая. Лучше повременить.

И вот — окончательное решение: отпускает прибывшую с ним охрану траурного поезда, сам остается якобы в монастыре замаливать грехи и справлять поминки по схороненному дяде до сорокового дня; на самом же деле укроется в своей Приозерной усадьбе, о чем будет знать только настоятель монастыря, который должен будет оповестить загодя в случае опасности. А к бегству оттуда по лесным дорогам подготовиться заранее.

«Возьму пару височных подвесок и пару монист для дев своих и завтра в дорогу».

Не думал он в тот час о юной жене, о ее судьбе ни вдовы, ни мужней жены, когда он переметнется в Польшу; перед вожделенным взором представали в полной красе пригожие холопки, одна из которых предназначена тереть барину спину в бане, а другая согревать в постели.

Вышел из теремной церкви обновленным, сбросившим с себя непомерный груз тоски и велел звать к себе начальника охраны траурного поезда. Повел твердо:

— Завтра — в обратный путь. Обо мне скажете первому воеводе, а если спросит царь Иван Васильевич, то и ему, что остался я молиться за упокой души дяди своего и поминать до сорокового дня. Все. Собирайтесь в дорогу.

Подождал, не воспротивится ли сотник, имея какое-либо тайное поручение, не получил ли наказ непременно доставить его, Бельского, пред очи царские. С напряжением ждал. И вот — гора с плеч.

— Воля твоя, барин. С рассветом — в седла. Архиепископ одарил нас щедро из царского вклада на помин души Малюты Скуратова.

Понял Богдан намек.

— От меня тоже по золотому. Тебе, сотник, два.

Предлог побывать в подземной клети, где хранится казна. Давно не заглядывал туда. Даже не представляет, сколь много там золота и серебра, мехов дорогих, оружия и доспехов парадных, одежд золототканых. Много он отсылал в монастырь всего, частью, как вклад в обитель, частью на хранение. В честности монахов он нисколько не сомневался, получая всякий раз отчет, что все принято и надежно сохраняется.

Повел в казнохранилище Богдана великосхимник Симеон, имевший послушание держать под отчетом своим кладовые с казной. В руках его — факел. Богдану же дал в руки толстую свечу.

Десять ступеней вниз. Окованная дверь с амбарным замком, но не ржавым от сырости, как полагал Бельский — удивительно сухо в подземелье. Да и воздух чистый, вроде бы проветрено здесь.

Без скрипа открылся замок (смазан, значит), и вот — комната подземная. Просторная. Стены кирпичной кладки на извести.

«Оттого и сырости нет», — оценил Бельский.

Вдоль левой стены — стойки с крючками, на которых висят глухие льняные мешки с туго стянутыми горловинами. Вдоль остальных стен — дубовые кадушки и кованые сундуки.

— Изволишь, боярин, на меха взглянуть, — указал рукой великосхимник на ряд стоек, — порадовать глаз?

— Нет. Давай отсчитаем для сотни по золотой деньге, а я возьму по паре височных подвесок и ожерелий речного жемчуга.

Прошли к кадушкам, в которых хранились золотые и серебряные деньги. Много кадушек. Все с забитыми крышками. Но вот — последняя. Лишь прикрытая крышкой. Она не заполнена до отказа.

— Вот отсюда и возьмем.

Великосхимник отсчитал сто два рубля для ратников, еще дюжину для возничих, и перешли они к сундукам.

— Жемчуг вот в этом, — указал великосхимник на один из сундуков и отпер его массивным ключом.

Красота неописуемая. Даже у самого Богдана, привыкшего к украшениям и своей жены, и иных знатных жен, когда они обносили чарками гостей, глаза разбежались. Едва сумел выбрать он именно то, что ему было нужно.

Заперт этот сундук. Отперт второй, с украшениями из золота и драгоценных камней. И тут глаза разбежались: какие из подвесок взять?

— Возьми вот эту и вот эту, — подал подвески монах. — Угодишь подарками капризным.

Богдан хмыкнул. Любым будут несказанно рады холопки.

На следующий же день после отъезда ратников покинул монастырь и Бельский с путными слугами и боевыми холопами, определив все положенные поминки по покойному дяде справлять у себя в усадьбе. В монастыре же оставил двух верных холопов, чтобы архиепископ имел их под рукой и мог послать с вестью в любой час.

Всего верст тридцать от монастыря до деревни, которая стояла возле усадьбы Богдана, но дорога малоизъезженная, поэтому путь оказался и утомительным, и долгим. Вроде бы, бесконечный. Устали и кони, и люди, но когда повстречались с управляющим, который с дюжиной боевых холопов выехал встречать хозяина, все приободрились. Стало быть, скоро конец глубокоснежной дороге, хотя все знали, что до усадьбы оставалось еще добрый пяток верст.

Вот, наконец, и деревня. Стар и млад перед околицей встречают низким поклоном боярина (здесь иначе его не называли), и Бельский, спешившись, поклонился холопам своим ответно.

— Здравствуйте, кормильцы мои. Мир вам и покой.

Ушанку соболью, правда, не снял. И без того почтил знатно. Теперь о том, что сам боярин кланялся им, станут судачить все оставшиеся зимние вечера, до самой весенней страды.

Впрочем, он подобным манером поступал во всякий свой приезд. И в ворота усадьбы, укрытой за высоким дубовым оплотом, никогда не въезжал верхом. Всегда перед ними спешивался. Не изменил своему правилу и теперь, а дворне, которая столпилась перед теремным крыльцом словно на смотрины, поклонился ниже обычного — в его положении нужно было выказывать знаки внимания слугам и холопам, чтобы иметь от них ответную доброжелательность и искреннюю заботливость.

И вообще, с дворней и боевыми холопами он — ласковый хозяин. Такова его жизненная установка, поэтому и встречают его во всех его имениях с радостью и безбоязненно, а более с надеждой быть одаренными барской милостью.

Здесь он тоже намеревался завтра же выслушать челобитников, если таковые будут, и исполнить все их просьбы. Не забывал, однако, и о себе. В тот же вечер наказал управляющему держать в тайне его приезд.

— Постарайся не наряжать в город никого. Особенно в первые пару недель. Если же такая нужда возникает, предупреди, чтобы языки в городе не распускали. А еще лучше: отправляй под приглядом.

Впрочем, и это не внове. Боярин в каждый свой приезд заботился о скрытности.

Дальше все пошло по-проторенному: баня с девой, которую называл не иначе, как Ладушкой, пир до полуночи, опочивальня, где тоже ждала истомившаяся Любаша, а утром — рыбалка: вытаскивание сети, битком набитой рыбой, через окна во льду.

Знала дворня, как любил боярин, засучив рукава, тащить, словно обычный холоп, сеть, но особенно выпутывать из нее трепыхавшихся рыбин, теплых, хватающих в отчаянии ртом морозный воздух, смертоносный для них.

Бурлила жизнь в усадьбе, и только в положенные для поминания дни она затихала в траурном благочинии и молитвах. На сороковой же день (счет вели от похорон) с самого утра звучал надрывно церковный колокол, нагоняя тоску. На поминальную службу сошлись и деревенские, и дворовые, столы тоже накрыли единые для всех в церковном дворе — поминки знатные, о чем позаботился сам хозяин, и был весьма доволен ладностью за время пребывания в Приозерной усадьбе, вновь задумался о собственной неустроенности и завтрашнем дне. Тоска и сомнения снова навалились на душу. А твердого решения так и не находилось. И не знал, что еще накануне сорокового дня в Иосифо-Волоколамский монастырь прибыл гонец от Грозного, чтобы позвать Бельского в Москву, и то, что Бельского не оказалось в монастыре, его весьма озадачило: он не мог вернуться в Кремль без Богдана, ибо знал, чем может для него обернуться неисполнение царской воли.

Понявший решительность гонца, решил не играть с огнем и настоятель монастыря. Ради чего ему лишаться столь высокого сана, а то и быть сосланным либо на Соловки, либо на Белоозеро? Успокоил гонца:

— Дам тебе проводников до усадьбы Бельского. Туда он уехал на поминки дяди.

 

Глава пятая

Ничто вроде бы не говорило о том, что в Москве ждет его пыточная: дворянин, посланный за ним, не из захудалых, ведет себя почтительно, признавая превосходство его, Богдана, не отказывался ни от бани, ни от трапезы, и все же Бельский никак не мог подавить гнев на архиепископа, настоятеля монастыря, нарушившего уговор — разве нельзя было послать в усадьбу оставленных для оповещения холопов, а не определять их в проводники? Знал же, как оберегает он свою Приозерную усадьбу от лишнего глаза.

Богдан был настолько недоволен поведением владыки, действовавшего лишь в собственных интересах, что решил не заезжать в монастырь за благословением. Пусть подумает и поймет, что так нельзя наплевательски относиться к благодетелю своему. И еще Бельский дал обет: если все обойдется и Грозный приблизит к себе, непременно сместить настоятеля, сослав его в какой-нибудь отдаленный монастырь, а на его место посадить более надежного и благодарного Божьего слугу.

Впрочем, заезжать в монастырь или нет, не совсем зависело только от его желания. Что скажет пристав? Спросил:

— Не лучше ли миновать монастырь, экономя время?

— Будет лучше. Царь наказал и мне поспешить, и тебя поторопить.

— Исполним волю царскую, холопы его.

После таких слов ничего не оставалось, как показывать пример устремленности и неутомимости, ночевать лишь в постоялых дворах, весь день не слезать с седла, останавливаясь на малый отдых только для того, чтобы немного перекусить да накормить коней, надев им торбы с овсом.

Увы, как оказалось, спешка эта была, похоже, ник чему, ибо Грозный пару дней назад покинул Москву, причем спешно, без большого поезда и без оглашения пути. Об этом Богдан узнал при подъезде к Москве, поэтому не стал заезжать в Кремль, а направился сразу же к себе домой, отрядив лишь ближнего слугу к дьяку тайного сыска, не ведает ли тот, как поступать ему дальше.

Радость встречи с любящей женой, покойная расслабленность — полное блаженство, увы, не долгое: слуга из Кремля, принес странный ответ.

— Дьяк молвил, не ведает ничего. Уехал, де, царь с сыновьями. Куда, никому ни слова. Сам он считает, что в Александровскую слободу.

Вот так вот. Полная неопределенность. Впрочем, когда по подсказке Малюты, Басманова, Грязнова, Грозный затеял разломить Россию на опричнину и земщину, тоже покинул Кремль, никому не сказав своего пути. Выходило, что и теперь он что-то задумал. И не пустяшное.

И сыновей не просто так взял с собой.

«Ладно. Завтра поутру поеду в Кремль, там все и выясню. Непременно кого-то оповестил царь, иного не может быть».

Но ждать завтрашнего дня Богдану не пришлось. Перед самой вечерней трапезой пожаловал в гости Борис Годунов, и после первой же чарки, которую подала гостю хозяйка дома, подчеркивая тем самым его желанность, сообщил:

— Нежиться, Богдан, долго тебе не придется. Всего одна ночь. Утром завтра едем к нашему царю-батюшке. Он специально оставил меня, чтобы тебя встретить.

Хозяин почувствовал в голосе Бориса умело скрываемую зависть и удивился этому: неужели царь определил ему место выше Борисова, о чем тот уже знает?

Открылось многое, когда после трапезы уединились они для беседы с глазу на глаз.

— Тебя ждала опала за самовольство твое, но я замолвил слово, — похвалился Годунов, — и смягчил его гнев. Мое слово было такое: более надежного слуги ему не сыскать. Думаю, поручит что-либо ответственное. После чего еще больше приблизит.

И снова не смог одолеть своей зависти Борис. Не странно да, если сам защищал перед царем, сам же и завидует? Не очень понятно. Хитрит, похоже, родственничек, ни слова, видимо, не говорил Грозному, царь все сам решил. Ну, что же, не покажем сомнений своих и подозрений.

— Крепкой дружбой отплачу тебе, великой поддержкой.

— И еще тем, что станешь держать крепко слово, данное друг другу при покойном Малюте, тесте моем и твоем дяде.

— Клянусь!

— И я клянусь. К этой клятве еще добавлю: я уже начал задуманное.

Богдан надеялся услышать, в чем суть этого начала, но Борис не счел нужным распространяться. И хотя это не вполне устраивало Бельского, он не стал спрашивать ни о чем.

Пусть скрытничает. Может, это даже и лучше.

Однако мнение его изменилось, когда жена буквально ошарашила невероятной новостью:

— Ты обратил внимание, Борис будто бы завидует тебе, только не пойму я отчего? Он намерился сестру свою выдать замуж за сына Ивана Васильевича, Федора, и, похоже, ему это удается.

— Загребущий! — невольно вырвалось у Богдана. — Все готов подгрести под себя! А сам клянется в дружбе!

— Ты не поддавайся на уловки его. Будь осторожен.

То же предупреждение, какое делал покойный дядя Малюта, только иными словами. А если они исходят из женских уст, двойное к ним внимание.

«Что же, приглядимся. Выждем время и — наотмашь!»

Утром, как и уговаривались, встретились Богдан и Борис у заставы на Ярославской дороге. И у того, и у другого всего по четверке путных слуг: Грозный не одобрял, когда в Александровскую слободу бояре и дворяне наезжали со своими свитами, с бывалыми холопами, это знали все и неукоснительно исполняли.

— Помолимся в Лавре, прикоснемся к мощам Святого Сергия, оттуда — в Слободу. Думаю, тебе предстоит очень важное дело.

Говоря такое, Годунов почти наверняка знал, какой урок задаст Богдану государь, ибо по его ловкости все происходило, но ему не хотелось раньше времени говорить о предстоящем, как о знаемом, поэтому он принялся гадать, анализируя обстановку.

— Побита наша рать в Эстонии, как ее покинул государь, — рассуждал Годунов. — Хочешь или нет, а пошлешь к шведскому королю посольство. Не тебе ли его возглавлять?

— Отчего мне? Есть же дьяки Посольского приказа, есть бояре думные. Не окольничему же ехать послом.

— Может, не послом, а для пригляду?

— Это — иное дело.

— Но вполне другое ждет тебя: посольство в Польшу.

— В монастыре мне сказывали, что там королем поставлен какой-то венгр безродный именем Баторий.

— Да. Неожиданно. Царь Иван Васильевич нашими усилиями, — он сделал нажим на слово нашими, — отпал. С остальными тоже не сладилось. Тут и появился откуда ни возьмись венгр. Вовсе не знатный, не велелепный даже, но, сказывают, умен и хитер. Еще, говорят, будто обещал сейму вытеснить Русь из Ливонии. Русь и Швецию. Вот и непонятно, начнется ли война, продолжится ли мир? Оттого, думаю, пошлет наш царь посольство к Баторию.

— Ой, ли? Скорее государь сам станет ждать послов из Польши, а не унизится первым посольством.

— Я иного мнения.

Вот так, рассуждая можно сказать пустозвонно, когда переводили коней на шаг, коротали они дорогу. Когда же надоедало гадание, пускали коней рысью. Но не все же время рысить, нужно непременно давать коням передышку. Тогда снова начиналось домысливание.

Одно из них показалось им самым верным: поход на Астрахань.

— При мне дьяк Разрядного приказа докладывал, будто несколько ногайских князей замечены в непослушании. Рать они собирают для большого похода, посылая сакмы лазутить и грабить украинные царевы земли. Царю об этом сказано тут же, как вернулся он из Эстонии. Он при мне велел готовить рать. В Нижнем Новгороде устраивать полки.

— Не велико у меня умение воеводское, чтобы такую рать доверил бы мне Иван Васильевич. Полком воеводить — иное дело.

Этот вариант они и перемалывали в дальнейшем. Более того, начали даже обсуждать, что бы следовало сделать для более надежной охраны и обороны окраинных земель, всего порубежья, да и Москвы тоже, и Борис снова показал свое умение зорко видеть завтрашний день.

— Поле нынче, почитай, пустое. Ничего нет, кроме редких казачьих куреней да их крепостиц. Если мы не заполним пустоту, ногаи и татары никогда не утихомирятся. Нужно нам в Поле крепости возводить, заселять землю, оберегая новоселов заставами. Вплоть до Дона. А затем, переждав немного, чтобы Крым и Турция, смирившись, привыкли к этому, еще дальше шагнуть. Тмутаракань вернуть Руси, а там, глядишь, и Тавриду.

— Помнится, Михаил Воротынский, земля ему пухом, вот это же предлагал Грозному. Отмахнулся тот, как от назойливой осенней мухи.

— Может и сейчас отмахнуться, но все равно нужда заставит калачи есть.

Не думали они во время этого разговора, что именно им самим предстоит воплощать в жизнь часть весьма мудрого плана, а для полного его исполнения потребуется без малого двести лет.

Через пару дней предстали они пред царские очи, и тот начал с предупреждения Богдану:

— Еще раз допустишь самовольство, пеняй на себя. Теперь же милую и очиняю тебя оружничим.

Ого! Аптекарский приказ под руку. И сыск. Вот причина зависти Годунова. Он сам рвался к этому посту и надеялся получить его. Еще тогда, когда покойный Малюта свел их для тайного сговора. Оттого он так уверенно заявлял, что исполнимо извести и самого царя, и сына его, Ивана Ивановича. Сорвалось, выходит.

«Что же, придется мне заменить Бориса в этом щекотливом деле».

А государь продолжал:

— Начнешь пригляд за тайным сыском и Аптекарским приказом не вот так, сразу. Вначале исполнишь два моих важных поручения, за которые Бог простит тебя, да и меня тоже, ибо вынуждает меня к этому сам рвущийся к престолу.

Поняли оба, о ком идет речь. У Богдана защемило сердце, а Борис великим усилием сдержал торжество.

Грозный, не заметив ничего в поведении дворовых слуг, продолжал:

— Знать мне дали, что брат мой коварный, кому я простил попытку захватить трон, торопя смерть мою, дал доброе место в Кремле для постройки терема, отдал ему Боровск, Дмитров, Звенигород, взяв взамен лишь Старицу, не утихомирился. Волхвов и колдунов собрал в Дмитрове и даже в Кремль их звал, чтоб порчу на меня и на сына моего наслать. Могу ли я такое простить?

Ловок Борис. Ох и ловок. Перевалил все свои каверзы на князя Владимира, а сам потирает руки от удовольствия. Похоже, знал он, чего ради спешно звал к себе царь его, Богдана Бельского.

«Посольство! Воеводство! — возмущался Бельский, ловко скрывая ярость. — Да, родственничек! Ничего, теперь я оружничий!»

— Не знал я ничего этого без Малюты, ока моего любезного, всевидящего, что крамола голову подняла, а дознаться некому, — со вздохом продолжал Грозный исповедь. — Вот и не знавши ничего, решил я доверить коварному брату рать, которую велел ополчать в Нижнем Новгороде и по воде спускаться в Астрахань, чтоб наказать непослушных ногаев. Получив же весть о замысле против меня и наследников моих, передумал волю свою. Вдруг, получив в руки рать великую, Владимир не к Астрахани ее поведет, а на Москву. Или объявит себя великим князем Поволжья и Сибири. В Костроме, где он сейчас речной флот готовит, его величают царскими почестями. Смущает меня и то, для чего он взял с собой всю семью, которую отправил вначале в Дмитров, а вот теперь перевез в Кострому. Не иначе, как с умыслом тайным.

— Скажи, государь, тайно ли казнить намерился, либо принародно?

Замешкался с ответом Грозный, вот тут и поспешил со своим словом Борис:

— Позови, государь, его к себе. Вроде бы на совет по новой вести, полученной, якобы, из Астрахани.

— Оно так-то лучше бы, только не заподозрит ли коварный брат мой неладное? Улепетнет, чего доброго, в Нижний Новгород. Ледоход прошел, вода чистая. Ладно ли такое?

— Мы с Богданом подумаем, как избежать подобного.

— Думайте, только недолго. Завтра чтобы — в путь.

«Вот присасывается пиявкой! — негодовал, можно сказать, Бельский. — Неужто без него не смогу сделать все, как требуется?»

Пыхти, однако, не пыхти, а слово царем сказано, его не изменишь. Придется совет держать и вдвоем докладывать о замыслах своих. Если удача, то царская милость на двоих, а просчет — Бельскому головой отвечать.

«Ладно! Сочтемся!»

Уже через полчаса обмена мнениями готов был план. Ниже Костромы, в Караваеве, а для надежности и в Наволоках посадить засады для осмотра всех судов, какие станут спускаться вниз по Волге. В Ярославль тоже послать пару сотен из царева полка. В Кострому ехать Бельскому с малой охраной и путными слугами. Как гонцу царскому ехать. Но тайно под рукой держать до полутысячи мечебитцев конных. Да так укромно, чтобы не прознал бы о ней князь Владимир. Но обмозговав все, Богдан и Борис не поспешили к царю, решили повременить до вечера. Пусть не считает, что плевое задание он им дал.

Иван Васильевич одобрил план без всяких поправок. Высказал лишь одно пожелание.

— Семью его тоже надо привезти.

— Приглашу, государь, и ее, — пообещал Бельский. — От твоего имени. Погостить, мол, у царя, пока решаются ратные дела. В крайнем случае, принуждением привезу.

— Согласен. Но без принуждения лучше.

И снова Годунов с советом:

— Не оставишь же ты, государь, без внимания тех, кто встречал в Костроме крамольного князя с крестами и хлебом с солью и великою честью?

— Не оставлю. Всех в Москве или здесь, в Слободе, казню. Но после, когда рассчитаюсь с коварным Владимиром.

«Выходит, и это — мне», — подумал Богдан и не ошибся. До самого конца доводить расправу Грозного с князем Владимиром. Даже с его матерью. Но к этому время еще подойдет. Сейчас же нужно споро готовить в поход тайную полутысячу, рассылать засады по берегу Волги, слать сотни стрельцов в Ярославль и готовиться к отъезду самому, ибо любая задержка может вызвать не только недовольство Грозного, но испортить все дело: кто поручится, что нет в Александровской слободе тайного сторонника князя Владимира, который успеет предупредить Кострому, а она возьмет и ощетинится.

Неясно и то, как поведет себя Борис. Его тайные мысли не раскусишь.

Отправлены засады, ушла и полутысяча, воевода которой с Бельским до мелочей обговорили, как станут взаимодействовать; пора в дорогу и самому Богдану. Но как предстать пред князем Владимиром? В парадных доспехах или в охабени с собольим воротником-кобенякой поверх камзола и в собольей же шапке? Выбрал второе, ибо доспехи могут насторожить.

Ни к чему все эти мудрствования. Либо князь Владимир ловко притворяется, либо и в самом деле не имеет крамольных намерений, свыкся о тем, что престола ему не видать. Принял он посла Ивана Васильевича со всеми почестями и, посчитав его посланным узнать, как идет подготовка речной флотилии к походу на Астрахань, сразу же поехал с ним к затону, где уже были спущены на воду не только ладьи и раньшины, но и юмы для перевозки большого огневого наряда.

— Сразу же, как прошел ледоход, все построенные каравелами суда спустили на воду, чтоб не рассыхались. Через неделю придут корабли и плоты из Ярославля и тогда спускаюсь в Нижний.

— Все увиденное обскажу царю Ивану Васильевичу, но вернее меня ты, князь, обо всем поведаешь царю сам.

— Как? Ты, стало быть, не для смотрин?

— И да, и нет. Поглядеть велено, но главное, звать тебя в Александровскую слободу на совет. Новые вести пришли из Астрахани, вот что-то придется менять. Звал Иван Васильевич и семью твою погостить. Когда ты в Нижний подашься, он ее с собой возьмет в Кремль. Не везти же тебе в поход жену и юных сыновей?

— Вестимо, нет. На днях думал отправить их в Дмитров. Но если царь зовет в гости, как не уважить?

Вот так все и уладилось. За пару дней составили поезд с крытыми повозками для женщин и детей. И даже для дорожного скарба, сам же князь Владимир, как и его путные слуги — верхами. Выехали на рассвете, и будто природа выведала о последнем пути обреченных, полила на них свои слезы.

Не гроза весенняя взыграла, а пошел нудный окладный дождь, более свойственный осени; уже к обеду дорога раскисла основательно, пришлось останавливаться в первом постоялом дворе, переждать непогоду. И тут свершилось похожее на чудо: почти сразу же потянулись на поклон к князю Владимиру поначалу простолюдины, следом дворяне, а там и бояре из ближних усадеб. Ударили колокола на погостовской церкви, созывая на торжественный молебен. Князь же Владимир не радовался этому почету, а хмурился. Он-то знал, с какой ревностью воспринимает Грозный чужой успех. Он помнил многих, сложивших за это головы. Людей честных, прямодушных, заслуживших славу своими достоинствами. Один князь Воротынский — ярчайший тому пример.

Однако князь Владимир не запротестовал, не предложил всем разойтись и разъехаться по домам, а смиренно принимал славословие. Не воспротивился он и торжественному молебну, напротив, вошел в церковь с женой и детьми и встал на почетное место. И если до этого Богдан сомневался, действительно ли князь Владимир помышляет о троне (покушение на царскую семью он отметал, так как был твердо уверен, что этот навет состряпан Годуновым, чтобы прикрыть какую-нибудь свою оплошность), ибо видел, с какой покорностью князь Владимир переносил долгие годы царскую опалу, теперь же мнение его заметно изменилось, и он послал вестника Грозному с доносом, велев тому пересказать обо всем увиденном даже с приукрасом.

Дождь прекратился только к полуночи, решено было переждать денек, чтобы проветрились дороги, и весь день князя Владимира одолевали челобитчики, а он и от них не отмахивался, обещая каждому замолвить слово в соответствующем приказе либо самому царю. Напрямую кощунствовал, беря на себя большую лишку.

Об этом Богдан тоже должен был донести, и он определил сделать это завтра же, послав гонца со следующей ночевки.

Как ни медленно двигался поезд, но Александровская слобода неумолимо приближалась. Богдан уже получил царское повеление остановиться в деревне Слотне, дабы оттуда князь Владимир послал бы к государю весть о себе и ждал бы его ответного слова, а в это время подтянуть тайную полутысячу кремлевских стрельцов как можно ближе к деревне, и как только он, царь, минует околицу, тут же обхватить деревню плотным обручем.

Сказать напрямую о воле Грозного, чтобы до его, царского, слова поезд оставался бы в деревне, Бельский не хотел, ибо видел в этом возможное осложнение, поэтому поступил вроде бы как добрый советчик.

— Предупредил бы ты, князь Владимир, государя нашего о том, что на подъезде. Чтоб изготовился тот к встрече. В Слотне, в нескольких верстах от Слободы, и подожди ответного его слова.

Впервые Богдан прочел недоумение в глазах князя Владимира. Не посол же он иностранной державы, чтобы ждать ответного слова царского. Послать действительно вестника нужно, об этом он и сам уже думал, но ради чего ждать?

Но недоумение отразилось в глазах лишь на самую малость времени. Снова добродушно-доверчивый взгляд и смиренный ответ:

— Разумен твой совет. Теперь же пошлю вестника.

— А не лучше ли, когда Слотни достигнем?

Богдану такой вариант сподручней. Станет у него больше времени подтянуть полутысячу к самой опушке леса, который подступает вплотную к сельскому выпасу. Оттуда можно на полном скаку окружить в считанные минуты деревню. Вот он и ждал удобного для него ответа.

— Можно и так поступить, — согласился князь Владимир, но в голосе его уже заметно прозвучали тревожные нотки.

Да, непокой с этого времени одолевал князя неотступно, хотя он всеми силами пытался отделаться от тревожных предчувствий, и ему это в какой-то мере удалось, но в деревне Слотне тревога его возродилась с новой силой от вопроса жены, княгини Евдокии:

— Чего это мы встали?

— Ивану Васильевичу весть пошлю о нашем прибытии.

— Посылай, ради Бога. Я спрашиваю: остановились для чего?

— Подождем ответного слова его.

— Иль не родные вы? Чего ради такая морока?

И в самом деле, если раскинуть умом, то действительно — морока. Но Иван, царь-самодержец, просто так шагу не сделает. Хитер и коварен. Делать, однако, нечего. Прежде нужно было предвидеть.

«Обереги нас, Господи. Особенно сынов моих и супругу любимую…»

Но рок определял иное, а его предначертания изменить непосильно даже самому Богу.

На дороге из Александровской слободы показался царь с малой свитой. Шла на рысях. Вроде бы покойно. Отлегло на малое время у князя Владимира от сердца. Вот царь миновал околицу, перейдя на шаг, и тут из леса, что слева подступал к выпасам, выпластал многосотенный отряд конных стрельцов в полных боевых доспехах, словно неслись они к неминуемой кровавой сече — всадники по полном скаку начали обтекать деревню справа и слева.

Княгиня Евдокия в страхе прижалась к мужу.

— Конец наш пришел! Конец!

Она женским сердцем почувствовала беду не только для мужа, но для себя и детей своих; знала, как расправляется Грозный с опальными. Никого из родных не щадит.

Мамки и няньки подвели к князю и княгине их детей, и княгиня обхватила их, прижав к себе. Хотела было подбодрять их, но не решилась лукавить в последний час их жизни.

— Сыны мои, вы такие же Владимировичи, как и тиран царствующий, который приближается к нам. Не жмитесь покорно, не кланяйтесь раболепно. Не позорьте рода своего. Помните, честь превыше всего!

Мамки и няньки залились слезами, слушая княгиню, но она построжилась:

— Не время еще оплакивать. Поостерегитесь, однако и вы, укройтесь в доме.

— Мы не отойдем от вас, — настаивали на своем мамки, а им вторили скучившиеся вокруг господ боярыни и служанки княгини да слуги путные. Безоружные, ибо охрану поезда взял на себя Богдан, посоветовав оставить малую дружину в Костроме, наказав ей сплотиться в Нижний Новгород с речным флотом и ждать там князя Владимира.

«Зря послушал, — упрекнул себя князь и хмыкнул. — Не все ли равно. Разве плетью обуха перешибешь?»

Однако погибнуть в сече не краше ли смерти от топора палача или яда?

С приближением царя Евдокия более настойчиво потребовала от всех слуг, чтобы укрылись они по домам, оставив их одних, но никто не пошевелился. А Грозный уже совсем близко, а Бельский сычом глядит, запоминая, кто не просто служит князю по обязанности, а предан ему душой и сердцем, чтобы сказать самодержцу о них слово, приговорив тем самым к смерти.

Князь Владимир поднял руку.

— Мы кланяемся вам низко за верную службу вашу, но теперь послушайте княгиню, разойдитесь по домам, оставьте нас одних.

Воля князя непререкаема. Пошли, понурив головы, словно на казнь.

— А мы, — обратился он к жене и сыновьям, — войдем в церковь и станем в молитве восхвалять Господа Бога нашего…

— Исповедоваться бы не грех.

— И то верно.

Но только они вступили на паперть, как все церковнослужители, не только поп, но и пономарь, чтец, иподиакон выскользнули из церкви через задние двери. Они службу правили вблизи Александровской слободы и были весьма наслышаны о гневе царя не только на мирян, но и священнослужителей.

Тишина в церкви замогильная. Ни души.

— О, Господи! — вырвался стон у княгини. — Даже слуги божьи бегут! Что же ты, царь-изверг, сотворил с Россией?! Какой же ты помазанник Божий?!

— Не гневись душой, не вскипай сердцем, — успокоил жену князь Владимир. — Давай помолимся с покаянием, дабы простил Всевышний грехи наши вольные и невольные.

Не успела она опуститься на колени, как в церковь вошел Грозный. По правую руку — наследник престола — сын Иван, по левую — Федор. На полшага отстав, шли достойный преемник Малюты Скуратова Богдан Бельский и Борис Годунов. За их спинами — чашники с четырьмя кубками вина в руках.

Получается, никого из семьи не намерен щадить. Даже детей, чистых душой.

С низким поклоном и иезуитской ухмылкой на лице государь предлагает:

— Выпьем за здоровье наше, дорогие гости мои.

Ему подали кубок с вином. Ясное дело, с неотравленным. Поднесли ядовитые кубки князю Владимиру, княгине Евдокии и юным княжатам. Но те не спешили их брать. Тогда Грозный вновь с язвительной ухмылкой:

— Сдвинем кубки за здравие.

— Не в храме же Божьем творить лихо? — вполне спокойно ответил князь Владимир, отводя руку подающего ему кубок. — Не в церкви же свершать смертельный грех, умерщвляя детей неповинных и женщину.

— Тебе ли говорить о смертном грехе, кто намерился умертвить и меня, и всю мою семью, самому же сесть на престол, завещанный мне самим Господом Богом?! Не по твоей ли тайной воле гибли мои жены от яда?! Не ты ли ускорил смерть моего первенца? Пей теперь сам, чем желал напоить меня!

— Нет! Не грешен я! Да, было искушение в дни твоей болезни, но не себя ради алкал я, а державы для. Твое малолетство дорого стоило Руси, семибоярщина загнала ее в угол. Малолетство Дмитрия, первенца твоего, совсем бы подорвало державу. Не хотел ни я, ни многие бояре и дворяне, тебе душой преданные, отдавать власть на откуп Шуйским и иным таким же, кому не держава дорога, а живот свой. Но былое быльем поросло. Я давно служу тебе праведно…

— Не гневи Бога! С твоей подачи травили моих жен. И теперь вот замыслил на меня. Господь уберег своего помазанника, потом он простит мой вынужденный грех. Пей!

— Нет! Я не хочу быть похороненным без покаяния, как самоубийца! Не желаю!

Прильнула к нему княгиня Евдокия и заговорила, словно горлица:

— С покаянием ли схоронят после топора палача? Судьбу не переиначишь. Смирись. Твоему примеру последуем и мы. А покаяние? Не мы же себя отравим, а мучитель наш. Всевышний рассудит и даст каждому по заслугам его.

Князь поцеловал жену и молвил облегченно:

— Ты права.

Благословил сыновей, попросив у них прощения, что не смог уберечь их от ранней смерти, чем подсек корень рода древнейшего, а сыновья поклонились ему и почти в один голос:

— Не на тебе, отец, вина.

— Ишь ты, малы-малы, а смышлены. Все верно понимают.

— Да, Бог рассудит. Выпьем яд и станем молиться.

Он взял кубок.

— За здравие твое, государь.

Слова княгини Евдокии совсем иные:

— Будь ты проклят, изверг. Желаю от всего сердца и тебе безвременной лютой смерти. И твоим сыновьям. И вот этим, кто родится!

Сыновья князя Владимира осушили кубки молча и величественно возвратили их слугам. Затем все четверо пали на колена и начали молиться, прося у Бога принять их души грешные и без покаяния, а своей волей покарать царя-злодея.

Началась агония. Грозный с наслаждением взирал на терзания отравленных. Он, было видно, упивался местью, и Богдан, глядя на царя, думал:

«Неужели и впрямь считает, будто князь Владимир замышлял его отравить?»

Похоже, так и было. Он не покинул церкви, пока не окончились муки несчастных, после чего велел привести всех их слуг. Когда же они, уверенные в скорой над ними расправе, предстали пред очи самодержца, Грозный, указав перстом на трупы, заговорил торжествующе:

— Вот они, злодейски умышлявшие на меня! Вы служили им, потому и для вас подобная кара, — но вздохнув, продолжил еще более торжествующе. — Но я милую вас. Вы свободны.

Мужчины молча поклонились и понуро пошагали из церкви, боярыни же и сенные девушки даже не шелохнулись.

— А вы чего ждете?

Выступила на полшага ближняя боярыня княгини Евдокии, плюнула на Ивана Грозного и заговорила решительно:

— Мы гнушаемся твоей милости, кровожадный Псиголовец! Волкодав! Растерзай и нас! Гнушаясь тобой, презираем жизнь и муки!

И еще раз плюнула.

Страшно было даже смотреть на царя, не то, чтобы предчувствовать, что ждет женщин. Казалось, Грозный сам кинется на оскорбительницу и вцепится ей в горло как всамделишный волкодав, упиваясь кровью и обрастая шерстью, но он все же сдержал себя. Принялся распоряжаться со зловещим спокойствием:

— Тебе, сын мой, — взгляд в сторону наследника престола князя Ивана, — и тебе, оружничий, раздеть этих донага и умертвить стрелами. Да не сразу чтоб. Наказать лучникам, чтоб в сердце и шею не целились бы. А тебе, сын мой Федор, и тебе, Борис, ехать в Слободу и молиться за упокой души дурных и злых баб.

Грозный еще продолжал распоряжаться, а некоторые из наиболее отчаянных сенных дев принялись скидывать сарафаны, преодолев в ненависти своей к царю-мучителю стыд девичий. Их примеру последовали и боярыни — через несколько минут женщины сбросили с себя все одежды, оставшись в чем мать родила. Избавили палачей от труда раздевать их.

— За мной! — прикрикнул князь Иван и пошагал к изгороди, отделявшей кладбище от церковного двора.

Богдан крикнул своих путных слуг, велев им присупонивать приговоренных к казни боярынь и сенных служанок к слегам, сам тем временем направился отобрать десятка два лучников, кто по доброй воле готов стать исполнителем царского приказа.

Вызвалась лишь дюжина. Маловато, но — ничего. Управятся, потратив лишь больше времени. Впрочем, это даже хорошо. Будет более в угоду царю-батюшке.

Стоят жены и девы озябшие на прохладном ветерке, пупырышками покрытые, аки гусыни общипанные, но они, гордые решительностью своей, великой чести поступкам, не обращают внимания на подобную мелочь, даже не берут во внимание стыд — глядят гордо на царского сына, на коварного Бельского и на дюжину лучников, обсуждающих, с какого расстояния лучше всего пускать стрелы, чтобы впивались они в жертвы на излете, не принося им моментальной смерти.

— Саженей с дюжину и — довольно будет, — советует один из лучников, но князь Иван так на него зыркнул, что тот прикусил язык.

— Два десятка саженей. Не меньше, — твердо установил князь Иван, и все молча склонили головы.

Кто же станет спорить с наследником престола, таким же скорым на расправу, как и отец, таким же гневливым. Начали отмерять шагами. И никто, ни девы и жены, прекрасные в наготе своей, ни те, кто готовился истязать их, вроде бы не слышали, как заливался в пышной зелени деревьев церковного кладбища соловей, а в его трель вплетала плаксивое «фюи, фюи» иволга, словно сгоняет ее кто-то с гнезда или уносит детишек малых; столь же тревожно многоголосили иные птахи, а над ними как бы господствовало воронье карканье, утверждавшее свое господство над гнездом или веткой, а над всей кладбищенской рощей: птичий мир жил своими заботами, люди — своими. Одни готовились с достоинством встретить истязания и смерть, другие — истязать до смерти. Что же, такова жизнь. По законам ли она природы или вопреки им, но она такая, какая есть.

Вот выравнялись лучники на определенном месте. Князь Иван наказывает:

— В перси их пышные. В руки лебединые. В ноги соблазняющие. В бедра округлые. Да не слишком натягивайте тетивы… Чтоб лишь поклевки были. Давай.

Полетели стрелы с мягким шелестом, впиваясь в перси, ноги, бедра, руки. Совсем неглубоко. И все же три пригожих девы повисли на путах с пронзенными сердцами. В ответ князь Иван вскипел гневом:

— Вы что?! На их место хотите?! Сказано, как стрелять, так и стреляйте. Еще хоть одна стрела в сердце угодит, всех вас по-привяжу рядом с упрямыми и неблагодарными холопками!

Кому хочется быть привязанным к кладбищенской изгороди, да еще нагим? Больше не сердобольничали.

Когда выпустили по десятку стрел, князь Иван приказывает Бельскому:

— Приведи новиков. Пусть поупражняются в стрельбе. Много молодых стрельцов. Почти полусотня. И когда Богдан собирал их, несчастные боярыни и сенные девы медленно истекали кровью, а вместе с ней улетучивалась у них и гордость собой — они все более и более теряли бодрость духа, их головы свисали на груди, словно безжизненные, к тому же отягощенные косами, которые тоже свисали никчемными плетями. Без былой красы своей.

Подошли новики, скованные робостью. А Богдан вопрошает с грозным видом:

— Вы кто?! Мужи ратные или слюнтяи?! Если маменькины сынки, скидавай доспехи и надевай сарафаны. А коль в царев полк взят, показывай удаль свою, крепость руки и точность глаза. Не жены и девы пригожие перед вами, а враги царские, кому вы присягнули служить верой и правдой животом своим.

— Верные слова, — положил руку на плечо Богдана князь Иван.

— Или служи, или — вон!

После такого напутствия новики из кожи лезли, выказывая умелость и старание.

Когда колчаны пустели, новики шли, вырывали стрелы из тел окровавленных и вновь возвращались на прежнее место, чтобы снова пускать стрелы в истекающих кровью боярынь и сенных дев, уже безразличных ко всему, потерявших чувство времени и боли.

Только к вечеру закончился разгул кровожадности, и тогда, собрав деревенских мужиков, Бельский велел им выкопать общую могилу за оградой церковного двора и без покаяния свалить казненных в эту общую яму. Бугра не велел поднимать.

— Равняйте с землей. Чтоб заросло травой и не привлекало взора.

— Не по-христиански-то без креста и отпевания, — сказал седовласый ружанин. — Может, хоть над могилкой попанихидил бы наш поп?

— Нишкни! — замахали руками мужики на собрата своего. — Иль спешка есть и нам в могилу?

Закончив урок, пошли по домам, дорогой договорившись меж собой, что на сороковой день заставят попа отслужить поминальную службу по убиенным, оградку поставят и крест водрузят.

— Небось, завтра же позабудет царь-батюшка о содеянном.

— И то… У него сколько князей позади, да сколько их впереди. О всех помнить — голова вспухнет.

А Грозный в это время уже пировал в трапезной своего дворца, устроенного на монастырский манер. Скоморохи веселили его, сам он тоже скоморошничал, изображая князя Владимира, восседающего на царском троне, — угодники гоготали дружно, изображая вместе с тем слуг коварного, захватившего якобы престол.

И тут кто-то из угодников, видя распаленность государя, у кого взыграла жадность к крови, предложил заговорщицки:

— А не потешить ли себя, государь, медвежьими забавами?

— Кто в подземелье? — вспыхнул огнем взор Ивана Грозного. — Есть ли достойные?

— Как не быть. И смельчаки есть, и трусы.

— Вели готовить.

Предложивший медвежью травлю боярин засеменил, тряся пухлым животом, вон из трапезной, гордый тем, что царь самолично поручил ему столь почетное дело.

«Сумею хорошо потешить царя-батюшку, шубой, может, одарит или чин пожалует».

Свита царская всей пьяной гурьбой отправилась к месту медвежьих игрищ. Это была небольшая поляна с очень густой, сочной травой (на крови росла), которая с одной стороны примыкала к приземистым, крепкой рубки клетям с узенькими, словно щелочки, продушинами; в каждой из клетей жило по одному медведю. Крупных, специально выпестованных. И голодных. Чтобы, значит, злее были. Питались они только человеческим мясом. Не слишком часто, зато до одури. Однако никто это мясо на тарелке не подносил, его нужно было добыть.

Поляна кровавая, как ни странно, не была огорожена, и те, кто собирался на медвежью (а царь зорко следил, чтобы никто не отлынивал) могли нежданно-негаданно оказаться сами жертвами голодного, разъяренного зверя. Одна защита у них — редкая цепочка стрельцов с копьями в руках по всему краю поляны. Только для Грозного был сработан небольшой сруб на пару аршин в поперечнике и по подбородок в вышину. Клеть эту окружала дюжина суровых телохранителей с толстыми копьями и рогатинами.

Себя Грозный заботливо оберегал от всяких случайностей.

Три травли наметили. Двух чернецов, подозреваемых в том, что именно они по воле князя Владимира собирали по Поморью волхвов и колдуний, которые должны были навести порчу на царя и всю его семью и изготовить, кроме того, ядовитые снадобья. Они, конечно же, полностью отрицали обвинения, их пытали, но пока безрезультатно, вот палачи и решили избавиться от них, видя бесплодность своих усилий. Но не отпускать же их с миром после того, что они натерпелись и видели в пыточных застенках?

Третьим был боевой холоп покойного князя Вяземского, ускользнувший прежде от кары, но недавно словленный. Его еще не пытали. С ним даже не знали, как поступить. Опального хозяина давно нет, выяснять, пытая, крамольные его намерения, бесполезно и, главное, поздно, вот и держали в оковах именно как жертву для медвежьей потехи.

Вывели в центр поляны первого чернеца. Еле на ногах держится, бедняга. Кажется, дунет чуточку посильней ветерок, свалит наземь. Лицо в кровоподтеках и следах прижиганий. Волосы и борода повырваны клоками, и только ряса цела и невредима. Она укрывает истерзанное тело обреченного, как святым покровом.

Массивный засов на крепкой, обитой с двух сторон железом двери, сдвинут, и медвежий смотритель стремглав прячется за клеть. А для медведя скрип отодвигаемого засова — сигнал; он бьет лапой по двери, она распахивается с шумом, и вот косолапый великан на воле. Потянул носом, окинул голодными глазами расфуфыренную толпу зевак, перед которой стоят люди в кольчугах с копьями наперевес; туда, стало быть, не стоит соваться, ибо не единожды доставались от одетых в кольчуги мужей добрые тычки острыми копьями, остается тот, кто одиноко стоит посредине поляны. Это его добыча. Ее всегда вот так выставляют, чтобы насытился он.

Возревел, кровожадно вперя взор в одинокого человека в черном, поднялся на задние лапы и неуклюже поковылял к своему предстоящему пиршеству. И — чудо: чернеца словно подменили, словно окропили живой водой и даже дали испить глоток-другой этой самой воды. Подхватив полы черной рясы своей, монах стремительно кинулся прямо на копьеносцев, надеясь, видимо, вырваться из круга, но его встретили угрожающие копья, и тогда чернец запетлял по поляне, увертываясь от медвежьих лап.

Всяко называют медведей в народе: косолапый, неуклюжий, увалень, считая его неповоротливым зверем, увы — великая ошибка; медведь ловок и быстр, он так же спор на поворотах, как и обезумевшая жертва. К тому же — хитер.

Минуту-другую гонялся медведь за чернецом по пятам бесполезно, но вот изменил манеру погони. Чернец несется по кругу, медведь — наперерез ему; чернец поворачивается, чтобы избежать неминуемой гибели, медведь вновь наперерез. Пару таких разворотов, и прижат чернец к копьеносцам. Либо на них кинуться грудью, либо отдаться на волю Господу.

Всего секунда замешательства, и для медведя она вполне достаточна, чтобы завершить охоту. Когтистая лапа опустилась на голову жертвы — и снесена половина черепа.

Добившись своего, медведь отступил, словно затаился в ожидании, когда жертва упадет. Все так стремительно, все так захватывающе, что толпа бояр и дворян не вдруг возликовала. Но вот крики восторга. А Грозный потрясает посохом.

А чернец все еще жил. Он стоял. Он еще слышал беснующуюся толпу. Он еще мыслил. Он даже поднял руку, чтобы пощупать, что с его головой, но его ладонь опустилась на теплую, вздрагивающую мелкой дрожью мякоть, что вызвало новый взрыв восторга, и только тогда упал.

Медведь, хотя и голодный донельзя, не накинулся на жертву, чтобы терзать ее и насыщаться, он сгреб чернеца, еще живого, и, встав на задние лапы, понес добычу в свою клеть, сопровождаемый ревом и гоготом пьяных зевак.

Добыча должна отлежаться, и только тогда может быть съедена, иначе медведь не поступит, даже если будет умирать с голода.

Второй чернец, вторая медвежья клеть. Все прошло как-то необычно бесцветно. Чернец, увидев выпущенного медведя, перекрестившись, опустился на колени и, продолжая осенять себя крестным знаменем, начал бить поклоны, шепча молитву. Медведь приблизился к жертве, постоял в недоумении, затем сграбастал чернеца в охапку, сдавил его так, что у того ребра затрещали, и он даже взвыл от боли, но сразу же замолк. Либо Богу душу отдал, либо силой воли одолел боль.

Медведь, не разжав лап своих, заволок в свою клеть старца. Живого или мертвого, никто толком не мог бы ответить на этот вопрос.

Очередь за боевым холопом по имени Хлопко. Он служил воеводой у покойного князя Вяземского, опаленного царем. Вывели Хлопка в кандалах, и только в центре поляны кузнец принялся сбивать заклепки с кандальных обручей, вовсе не заботясь об осторожности. Лупит он молотком по зубилу почем зря, отчего железные браслеты кровянят, сдирая кожу, ноги и руки, но ни один мускул не дрогнул на лице могучего мужа.

Взвалил кузнец на плечи сбитые оковы и — наутек, боясь замешкаться на поляне, когда выпустят медведя. Богатырь же, проводив его презрительным взглядом, крикнул ухмылисто:

— Не убегай далеко. Вновь придется тебе меня оковывать.

Распахнута дверь третьей клети. С ревом вываливается медведь-людоед, какой-то взъерошенный, косматый. Покрутил мордой, увидел привычный круг, ощетинившийся копьями, рявкнул, чем-то недовольный, и, поднявшись во весь свой рост, покосолапил к стоявшей в центре поляны жертве.

К жертве ли?

Муж могучий повел себя необычно: не стал ждать медведя, не стал и пятиться от него, а пошел ему навстречу. Смело пошагал, хотя ростом пониже медведя, но шаг его казался даже тверже. Вроде бы земля вздрагивала от его поступи.

Медведь ускоряет шаг, Хлопко шагает все так же неспешно и твердо. Вот-вот сблизятся, и обхватит медведь могучими лапищами свою жертву, свой обед изобильный…

Но что это?! Хлопко шмыгнул под растопыренные медвежьи лапы и сзади захватил медвежье горло замком — медведь тоже не промах: бух на спину, чтобы раздавить своей тяжестью наглеца, но это оказалось бесполезным. Ребра действительно затрещали у мужа ратного, помутилось его сознание, но не настолько, чтобы разжались руки, сдавливающие горло зверя. Сучит ногами великан, пытаясь хотя бы одной лапой опереться о землю и, вывернувшись, сбросить с себя человека, но тот широко расставил свои ноги, не дает вольности задним ногам медведя, руками же продолжает все сильнее и сильнее сдавливать медвежье горло.

Все тише звериный храп. Все судорожней движение лап, и вот — затих огромный зверюга, но Хлопко, лежавший под ним, все еще не расцепляет рук, словно не верит в смерть кровожадного зверя и свою победу. А боярско-дворянский пьяный круг молчит, пораженный столь совершенно неожиданным окончанием травли: здесь еще ни разу никто не спасался от медвежьих когтей.

Но еще и потому молчали, что с тревогой поглядывали на самодержца. Все ждали его слова. Его решения.

Не спешили и стражники бежать в круг. Растерянно стоял и кузнец, так и не скинувший с плеча кандалы.

«Неужто и впрямь снова оковывать? Жаль богатыря…»

Жалей или нет, но поступишь все равно по царскому слову. Если, конечно, сам не захочешь быть окованным.

Грозный тоже молча стоит в своей клетке. Долго помалкивает. Вот, наконец, выходит наружу и решительно шагает к центру поляны. Телохранители подковой за ним. Даже мечи обнажили.

— Отбросьте недотепу, — словно серчая, повелевает Иван Васильевич, когда же телохранители с трудом оттащили зверя, расцепив руки Хлопка с медвежьей шеи, Грозный заговорил совершенно иным тоном, отечески-добрым, обращаясь к застонавшему от боли молодцу: — Мой лекарь исцелит тебя, муж доблестный. И если захочешь, станешь при мне служить. От холопского заклада освобождаю.

С трудом, кряхтя от боли в груди, поднялся Хлопка. Склонил голову.

— Низко бы поклонился тебе, государь, да ребра, помятые медведем, не дают. Весьма благодарен тебе за милость твою и не погневись на мою просьбу. Челом тебе бью: отпусти меня к жене моей, извелась, должно быть, бедная, к сыновьям моим. От хлебопашества ушел в холопы деньги ради, в хлебопашество хочу вернуться. Надежней оно и спокойней.

— Из какой губернии?

— Ярославский я.

— Что же, воля вольная. Ступай с Богом. Гривна тебе от меня, — и повернувшись к дохлому медведю, ткнул ему в бок острым посохом. — Эко, зверюга непутевая.

Навстречу Грозному шагали его сын Иван и Бельский. Они подошли к поляне в самый критический момент единоборства, видели удаль-молодца; как и все, они тоже не решались нарушить раздумья царя, а вот теперь спешили с докладом, но услышав царскую щедрость, решили не оставаться в стороне.

— И от меня гривна, — посулил наследник престола.

— От меня тоже, — сказал свое слово и Богдан.

Бояре и дворяне наперебой принялись раздавать свои обещания, вовсе не намереваясь их исполнять, лишь пуская царю пыль в глаза, а Грозный вроде бы уже забыл о помилованном холопе, пошагал с сыном своим и Бельским обратно в трапезную, пригласив всех остальных:

— Продолжим пиршество.

Победитель медведя остался один аки перст. Никому до него не стало дела. А из всего обещанного только царская гривна в руке, да гривны наследника с Бельским.

«Уносить нужно отсюда ноги. Чем черт не шутит, пока Бог спит».

Его мысль словно подслушал Богдан, сразу же, как только закончилось пиршество, имел он разговор со своим ближним слугой.

— Узнай, какой дорогой покинул Слободу помилованный царем, а утром спозаранку догони. Пригласи его в мою Ярославскую усадьбу. Не боевым холопом, а ближним слугой. Провожающего выдели с повелением моим, чтоб терем ему срубили в самой усадьбе.

— А если заупрямится?

— Ни в коем разе не насильничай. Уговори.

— Ясно.

Богдан пошел в опочивальню. Что ни говори, а день был и долог, и напряжен. Утомился донельзя. А слуга ближний, передав хозяина постельничему, позвал к себе двух смышленых мужей из боевых холопов.

— Боярин велел утром догнать помилованного Хлопка, но утра ждать я не решаюсь: далеко может отъехать, если попутное что подвернется. Теперь же скачите по Ярославской дороге, увидев его, не упускайте из поля зрения. А если уже остановился на ночлег, скажите, что я хочу с ним говорить. Тогда один из вас — ко мне. И помните, не для любопытных ваша встреча. Пару изо рта не выпускайте с кем иным.

Посланцы Бельского нашли Хлопка быстро. В постоялом дворе первого же погоста, куда доехал он на попутной телеге и остановился, чтобы подлечиться мазями и снадобьями у местной знахарки. На встречу же со слугой Бельского едва-едва согласился. Долго отнекивался, но все же сдался:

— Ладно. Пусть едет. Все одно я не спешу. А разговор душевный — не оглобля по спине.

Но начался тот разговор не с душевности. С ершистости начался. Хлопко наотрез отказывался от предложения поступить на службу к Богдану.

— Иль не ясно царь наш батюшка определил? Вольная от холопства. На заклад себя в холопы не пойду больше ни за какие коврижки. Крестьянствовать стану, и все тут.

— С твоей ли силушкой за сохой ходить? Меч в богатырскую руку куда как ладнее, чем рога сохи. И не холопом предлагает тебе наш хозяин, оружничий царский, а воеводой дружины не очень великой, но молодецкой.

— Иль князь он, чтоб дружину иметь?

— Не князь, но в каждой вотчине, в каждом имении у него по полусотне боевых холопов. Вотчин же и поместий у него к дюжине подбирается. От Белого до Нижнего Новгорода. По всей, почитай, Руси. Что в наследство получил, что прикупил, служа верой и правдой царю нашему. Вот тебе над полусотней в Ярославском поместье и быть воеводой. Терем тебе рядом с хоромами боярина срубят, вези семью свою и — властвуй над ратниками. А добрей Бельского вряд ли отыщется иной какой барин.

— Наслышался я о его доброте, когда у князя Вяземского холопствовал. Не приведи Господи. Что Малюта, дядя его, таков и он — племяш его. Вот и теперь мед с твоих уст до той поры, пока уговариваешь. Когда же откажусь, не миновать мне оков или лютой смерти. Только, думаю, если станете насильничать, многим из вас тоже придется расстаться с душами.

— Не о том речи ведешь. Оружничий не лют от природы. Он лютует, служа верой и правдой царю, оберегая его от крамолы. Иль, скажешь, твой князь Вяземский был без крови на руках? Крови грешной, вражеской самодержцу. Небось и ты не в сторонке от этого стоял. Когда же сам с крамольниками якшаться начал, тут ему и расплата…

— Навет. Не крамольничал он.

— Не наше с тобой дело судить-рядить, кто супротив царя, кто у его руки. Послушай о Бельском от слуги его честный сказ: нет добрей его во всей русской земле. Не только он сам никогда не велит пороть провинившихся, если узнает, что управляющий руки распускает — взашей его. С мужиков две шкуры не дерет, помочь всегда готов, коль кого одолеет нужда. Девок не портит. Имеет в тех усадьбах, куда жену не возит, по паре дев для утех, но не силком приневолил их, а по доброй воле. Одаривает их так, что иная боярыня позавидует. Не для красного словца говорю тебе, не соблазнительства ради — хозяин мой доволен будет, если ты примешь его предложение, он и меня отблагодарит, если же не исполню я его поручения, зла мне он не сделает. А тебе — тем более. Скажу одно: счастье тебе подвалило, а ты упираешься рогами, словно баран, хотя видно, что разумен. В общем, решай сам. Я все выложил, как на исповеди.

— Дай покумекать. Завтра отвечу.

— Мне недосуг оставаться здесь до завтра. Оружничему, по моему расчету, царь завтра определит знатный урок, а я у него — правая рука. Я здесь оставлю одного из боевых холопов, если надумаешь, он проводит тебя до поместья Бельского с наказом к управляющему. Если откажешься, отпустишь его.

Едва успел ближний слуга Бельского с возвращением. Начал он было пересказывать беседу с Хлопком, как от царя посланец:

— Зовет царь Иван Васильевич к себе. Велел не мешкать.

— Хорошо. Сейчас иду.

Пока переодевался, дослушал ближнего слугу. Остался доволен. Но тот под конец озадачил:

— Воротники бы не донесли царю, что мы взад-вперед шастали конно. Опередил бы, боярин, вопрос царский.

— Улучу минутку.

Действительно, в Слободе все под неусыпным контролем, доносят Грозному лично, кто выезжает и кто въезжает. Осторожен он донельзя. И очень подозрителен. А повода для недоверия Богдану нельзя давать.

«Нужно найти уместную лазейку в разговоре».

Вышло же так, что лазейка не только нашлась сразу же, но и оказалась весьма уместной.

— Предстоит тебе, оружничий, довершить расчеты со сторонниками коварного князя. Одному. Даже никого из сынов своих тебе не оставлю. На полную твою волю. Тем более, что ты воочию убедился, кто льнул к князю Владимиру. Мне же в Москву нужно поспешать. От Батория послов встречать.

— Я предвидел твою волю, государь. Посылал слуг своих проведать, не собираются ли те из дворян и бояр, кто славил крамольника на погостах, в бега?

— Ну, и как?

— Пока тихо. Но, думаю, стоит поспешить. Сгрести их всех сюда.

— Не вози в Слободу. Лучше в Кострому.

— Тогда уж — никуда. А в поместьях и вотчинах. Если на то, государь, будет твоя воля.

— И то верно. Попытав, нет ли еще какого злого умысла, сечь головы или ядом травить. Поголовно всех. Чтоб наследников не оставалось.

— А как с церковниками, что в колокола звонили и торжественные службы правили?

— В Ярославль их отправляй. Оттуда я их на Соловки сошлю. Всех до одного. Твоя забота — под надежной стражей в Ярославль их доставить. Но не самому, а выделив сотню с добрым сотником, не зевакой. Да предупреди, церковный клир, мол, хитер и коварен, вокруг пальца могут обвести.

— Сам наказ дам сотнику.

— Верно. После чего твой путь в женский монастырь, что близ Кирилла-Белозерского. Заберешь оттуда инокиню Ефросинию. Она была главной соблазнительницей князя Владимира, толкая его на захват трона. Уверен, не без ее пособничества колдуний и нынче собирали.

— До Москвы не довозить ее?

— Верно уяснил.

Прямо скажем, задание не из легких. То, что в усадьбах и вотчинах можно ожидать сопротивления, Богдана не очень-то беспокоило: тысяча мечебитцев царева полка — не шуточки. Палачи тоже отобраны знатные. Сложней с Костромой. Вдруг город затворит ворота. Конечно, никуда он от наказания не денется, но любые осложнения, а тем более кровавые, при необходимости штурмовать и звать для этого дополнительную рать не на руку начинающему оружничему и главе Тайного сыска. Поэтому лучше семь раз отмерить, прежде чем рубануть. Вот и позвал Бельский на совет не только тысяцкого, но и сотников. По опыту он знал, что толк от этого велик.

На сей раз он тоже не ошибся. Первое же предложение отмело главное сомнение.

— Половину тысячи, воевода, шли сразу же в Кострому. Княжескую дружину, если она не сплыла в Нижний, и городовую дружину запереть в гриднях. Да порознь, а все ворота взять под свою руку. Кто тогда пикнет?

— Хорошее слово. Тебе и вести полутысячу.

Честь великая сотнику, так легко доставшаяся. За один только совет. Богдан, однако, поступил верно: сотник расстарается вовсю и все сделает лучше лучшего.

Так оно и вышло. Недели две Богдан шел по кровавому пути до Костромы, и в эти недели город жил в страхе. Вначале побежали было бояре и дворяне, видя неминучую гибель свою, но их всех до одного перехватили и оковали. Пытать, верно, не стали, ждали оружничего, но даже сам факт арестов утихомирил остальных.

В город Богдан въехал только с путными слугами и парой десятков мечебитцев. Остальная рать разбила стан в версте от городских стен на высоком берегу Волги, чтобы сподручно было сбрасывать в воду казненных, ибо решил Бельский казнить тех, кто славил князя Владимира аки царя-самодержца, не на городской площади, как прежде предполагал поступить ради устрашения всего народа, а на манер новгородской расправы — в воинском стане, приготовив там и виселицы, и плахи, и кострища.

Вполне возможно сам он, будь его полная воля, не стал бы изгаляться, порубил бы головы обвиняемых, кончив на этом дело, но Грозному каждый его шаг станет известен, потому он и выдумывал изощренности.

В одном он отступил с опасностью для себя: из слуг бояр и дворян пытал и казнил только самых близких, а из простолюдинов вообще никого не тронул. Зато привел к присяге царю всех горожан и даже городскую рать, постращав после этого, что каждого, кто отступится от клятвы на верность царю Ивану Васильевичу, ждет лютая смерть без всякой пощады.

Не тронул Бельский никого и из княжеской дружины. Даже воеводу. Велел им разоружиться и присягнуть государю. После этого под конвоем отправил в Нижний Новгород, чтобы оттуда сослали бы их в Сибирь на пушной промысел. Без права возвращения. Сделал он это от имени Грозного, хотя такого слова от него не получал. Случись челобитная от сосланных, не отвертишься.

Ссылка, однако, куда как лучше смерти, и верно рассудил Богдан, что челобитчиков не найдется среди дружинников.

Лето набирало силу, когда оружничий, отправив рать в Слободу, а себе оставив только сотню, выехал из города через Северные ворота. Путь его — к Белоозеру. К инокине Ефросинии, теперь уже не честолюбивой, а смиренно молившейся о спасении души.

Она давно была не опасна для Грозного, ибо царь лишил ее возможности встречаться не только с сыном, но и со всеми дальними и ближними родственниками. Не имели возможности они и переписываться. За это отвечала настоятельница монастыря. И как ей не исполнять волю царя, когда она знала, чем кончается доброхотство по отношению к опальной — всех их казнили. А нужно ли подобное настоятельнице? Ей жизнь дорога. Тем более, что не худая жизнь.

Знал Бельский и то, как уважаема Ефросинья в монастыре и за знатность родовую, и за вклад великий, и за доброе отношение ко всем сестрам-монахиням, даже к тем, кто имеет самое неуважаемое послушание, поэтому решил схитрить и на этот раз. Рассудил так: слух о гибели князя Владимира до Белоозера не дойдет ранее его приезда, тем более, что опальных церковников повезут через Ярославль, а если дойдет, — то выдать гибель сына не как месть Грозного, а как самоубийство. А звать именем царя, сожалеющего о смерти брата, в Новодевичий монастырь. Как подтверждение того, что не держит он больше на нее зла. Если же слух еще не доползет, тогда все проще. Царь, мол, зовет в гости. Сын тоже ждет.

Вот такой план. И не вопрос, честен он или нет.

Еще выбор пути. Прямоезжей дороги от Костромы до Вологды нет, можно плыть по Соте-реке вверх, но это долго — все время на веслах против течения; решил поэтому ехать посуху по пойме, взяв проводника, чтобы тот помог срезать огибь и выехать напрямую на село Пречистое, что у прямоезжей Ярославской дороги. А дальше все знакомое. Путь до Вологды хоть и не близок, но ровен и не петлист. За Вологдой же и того приятней: по речке Вологде до Сухоны, а уж по ней сбегать до самого Кирилло-Белозерского монастыря. Вожак, знающий Вологду и Сухону, найдется. Тем более, для посланца царева.

Не близок путь, и если брать с собой провизию, нужен обоз, а он обузен. Вот и определил Богдан закупать в селах хлеб, квас и медовуху, мясо же добывать охотой. Не очень-то подходящее время, самки еще кормят детенышей молоком, но простит Бог, ибо не наживы ради охота, а для прокорма. К тому же не великий случится урон, если лишнего не брать и стараться стрелять только рогачей, а не комолых самок.

На первых сотнях верст от Костромы пойма Соти многолюдна. Шалаши косарей, словно пупырышки за озябшем теле, а копны духмяного сена — на каждом шагу, то и дело приходится отворачивать от них, чтобы не повредить. С молодками и женами, которые сгребают или ворошат подсыхающую траву, ратникам можно даже позубоскалить, благо ни сотник, ни оружничий не одергивают. Более того, на ночлег они выбирают место такое, чтобы поблизости оказались две или три артели косарей и ворошильщиц. Закрывают они глаза и на то, если кто отлучится. Строгость только в одном: на рассвете чтобы они были подседланы без спешки, с полной заботой о конской спине, и носом бы не клевали в пути.

Особенно же хорошо, когда дневка. Выбрана стоянка, тоже меж артелями косарей, отряжены в лес самые меткие и ловкие в охоте лучники, с которыми едет сам Богдан, любитель гонять зверя. Вот они углубляются в лес, а уже через малое время везут на вьюках добычу. Лося, как правило, и в придачу пару косуль. Спеши теперь с вертелами, да разводи огонь.

Пир начинается не вдруг, ждут ратники, когда окончат работу косари и жены с девами, да потянутся к их стану. Не с пустыми руками. Несут они с собой туеса медовухи и кваса. Вот тогда начинается настоящее веселье чуть не до зари. А иным из ратников, кому благоволил Лель, шаловливый сын Лады, даже рассвет встретить в густых прибрежных зарослях. И не спешить в стан, ибо весь день — день безделия. Только и забота, чтобы коня обиходить.

Предел этому раздолью души и тела наступил, когда отряд углубился в лес, срезая огибь. Сыро и хмуро. Лишь редкие полянки ласкают глаз. На одной из таких полян остановились на ночлег, подстрелив сохатого.

Еще один день хмурого пути и вот — Пречистое. Проводника можно отпустить, дальше путь от погоста к погосту, где есть и стол, и кров для царских ратников и для столь знаменитого опричника.

Забот путевых поубавилось. Теперь можно без помех обдумать еще раз во всех деталях, как ловчее исполнить волю царскую, чтобы княгиня, в иночестве Ефросиния, померла в дороге от болезни, либо случилось бы с ней недолга, ставшая причиной смерти.

Ищущий находит, если ищет усердно. Если ехать посуху, то предстоит переправа через Сухону. Вот на ней все и можно свершить, оставив для этого верного слугу, который найдет исполнителя среди бродников. И лодку подготовит нужную, и гребца наймет за добрую плату для переправы знатной инокини.

Решение найдено окончательное, теперь — полное спокойствие. Огоривай версты от погоста к погосту до самой до Вологды, а там повремени денька два-три, пока наместник царев и воевода подготовят ладьи для сплава, и катись безостановочно вниз.

Славно бежать по воде, помогая еще ей веслами. Плывут лесистые берега мимо, сменяясь зеленотравными плесами или клыкастыми лбами; покойно на душе, мысли безмятежные, и только время от времени всколыхнется неприязнь к предстоящему злодейству, но она легко одолевается, ибо не по своей воле едет, чтобы умертвить Ефросинию, а по воле самодержца, и он один отвечает перед Богом. Его дело холопское. Ему никак нельзя ослушаться. Кара за взбрыкивание одна — лютая смерть.

Ему сейчас об одном думать нужно, как убедить не только самою мать князя, что звана она Грозным в Москву по милости его, но и наставницу монастыря, всех монашек. Чтоб не возникло у них никаких подозрений. Потом пусть думают, что им заблагорассудится. Прямо обвинить в злодействе не смогут. Тайно, вполне может быть. Но это их личное мнение, которое вслух вряд ли кто посмеет сказать. Мыслям тайным удержу нет, главное, чтобы слова звучали нужные.

В общем, до приезда в монастырь Богдан, как ему казалось, все продумал, но одного все же не учел: согласится ли сама Ефросиния менять отдаленный монастырь на Новодевичий, что под боком у Кремля? Вот едва все не сорвалось. Еще бы немного, ему бы пришлось принуждать Ефросинию. Спасла положение настоятельница. Умная и, как показалось Богдану Бельскому, все понявшая.

— Передай царю-батюшке, — твердила Ефросиния, — не сменю я тихой обители на суетность московскую.

— Но разве в Новодевичьем мирская суета?

— Вроде бы и нет, на самом же деле — искушение великое. Мне же о душе одной думать нужно, грехи замаливать, а не суетиться.

И так и эдак Богдан, Ефросиния стоит на своем:

— Не хочу менять обитель. Передай мой поклон царю Ивану Васильевичу и — будет с него.

Либо понимала, что не нужна она в Москве, либо и в самом деле не хотела менять нынешнее спокойное житье на суетное. У Богдана уже на кончике языка слова: «Не поедешь добром, силком увезу, ратников кликнув», — да тут грубоватым баритоном, но удивительно певуче, заговорила настоятельница:

— Ты, сестра Ефросиния, истово молила Господа о прощении грехов от гордыни твоей, он услышал тебя, смягчил сердце помазанника своего на Русской земле, ты же не желаешь со смиренной радостью принять дар Божий. Откинь гордыню и прими мое благословение в добрый путь.

Сдалась упрямица, склонила голову перед настоятельницей.

— Благослови, матушка. И еще благослови взять с собой инокиню Александру, родненькую мою.

— А звал ли и ее царь-батюшка?

— Он не молвит противного слова, — нашелся Богдан, хотя об Александре речи никакой не было. Но откажи в просьбе матери князя Владимира, вновь она может заупрямиться. Одна или две жертвы — какая разница?

«Простит Бог грех невольный».

Инокинь провожали всем монастырем. Со слезами, в которых смешались и грусть от расставания, и радость за великую княгиню, с которой наконец-то снята опала царская. Ефросиния тоже прослезилась и, поклонившись низким поклоном любезным сестрам, взобралась в возок, устланный медвежьей полостью. За ней, вся в слезах, последовала Александра.

Богдан Бельский, тоже благословясь у настоятельницы, — ногу в стремя.

— Трогай.

К полудню прибыли они в Кирилло-Белозерский монастырь, где к малому поезду присоединилась сотня в парадных доспехах, как почетная путная охрана важной персоны.

Заночевали на берегу Шексны, где загодя был разбит великолепный шатер, застланный толстой кошмой и ковром поверх нее. Постель приготовлена тоже теплая и мягкая: перина лебяжьего пуха и такое же одеяло. Только инокине Александре пришлось довольствоваться более скромным ложем, ибо готовили шатер лишь для одной Ефросиний, а для неожиданной спутницы досталось то, что сумели спешно раздобыть.

Ну, да — ничего. Не отлежит и она бока.

Богдан самолично проводив инокинь на покой, приободрил их обещанием:

— Последняя ночь в неудобье. После переправы — погосты. Там лучший уют.

И самому стало противно от этих лживых слов. Что ночь для инокинь последняя, в этом сущая правда, а вот об уюте после нее кто может сказать что-либо определенное — какой он тот, потусторонний мир, да и уготован инокиням рай или ад? Отворит ли утопленницам, хотя и невольным, Господь Бог врата рая?

На рассвете густой туман лег на Шексну и ее берега, хотели было переждать его, но он не улетучивался, лишь немного осел, уплотнившись до толстого одеяла. Если и дальше ждать у моря погоды, не успеешь засветло к переправе, а это не предусмотрено, поэтому Богдан скомандовал отъезд. Странная получилась картина: кони цугом, скрытые по самую грудь, прорезали туман, а возок весь утонул в бездвижном молоке, инокини же плывут по этому молоку лебедушками.

Кони почетной стражи стрельцов — тоже по грудь в молоке.

Добрых полчаса вот такой езды ощупью, с надеждой лишь на добрых и умных лошадей, если которых не дергать вожжами, не собьются с дороги, и вот туман начал рассеиваться, теперь можно переходить на рысь. Времени и так упущено достаточно, придется его наверстывать.

К переправе подъехали, когда солнце повисло над дальним лесом и, казалось, высматривает удобное место для ночного отдохновения. Сейчас прицелится, найдя где не уколисто, и нырнет вниз. Вот Богдан поторапливает стрельцов грузиться на паром.

— Не время чесать загривки. Шустрей, шустрей.

Сам же провожает инокинь в лодку, специально для них подготовленную: на полах ковер пушистый, сухо ногам, на сиденьях мягкие полавочники. Гребец — дюжий малый из переправщиков. Отталкивает весельник лодку от берега самолично.

— С Богом.

Несколько взмахов веслами и — что это? Лодка начала быстро наполняться водой, словно не дно у нее, а решето. Гребцу бы веслами тормознуть, да к берегу править, но он словно не замечает столь бурной течи, рвет веслами, взбурливая воду.

— Господи! — восклицает Ефросиния, ибо поняла она в этот миг, что опутана коварной ложью и ждет ее неминучая смерть. — Будь ты проклят, царь Иван. И ты, кровожадный сатрап его, будь проклят! Пошли Бог и тебе лютую смерть!

Богдан Бельский вроде бы не слышит проклятия, кричит:

— Коня мне!

Несется до переката, что в полуверсте вниз от паромной переправы. Там отмель до половины реки. Спрыгивает там с седла и — в воду. Видит, все идет как надо. Лодка перевернута, гребец тянет, пытаясь изо всех сил спасти захлебывающихся инокинь, к отмели, сам едва не захлебываясь.

Богдан ему наперерез, чтобы пособить. Крепко уперся ногами в дно, сопротивляясь быстрой воде. Есть. Перехватил. Вдвоем стало легче. Выволокли, но поздно — бездыханны инокини. И тогда Богдан требует от стремянного своего:

— Дай меч твой.

Не спросил тот, для чего. Подал, обнажив. Богдан же шагнул к гребцу-броднику, который склонился над более молодой инокиней и, набрав полную грудь воздуха, припал к ее губам, чтобы вдохнуть ей живительный воздух, но услышал:

— Встать!

Он повиновался, не понимая, чем недоволен боярин. Он, бродник, сделал все по уговору, отработал гривны сполна. Хотел даже спросить об этом, но…

Удар меча, и голова оказалась на мягкой прибрежной траве.

— Достойная смерть не сумевшему перевезти знатную гостью царя нашего Ивана Васильевича.

Лишняя фраза. Лишь на всякий случай. Стремянный не утаит ее, и станет она известна многим, обеляя его, Бельского.

На обратную дорогу в монастырь взяли у паромщика на время бричку, возок же оставили ему насовсем, в уплату за пользование бричкой. Уложив покойниц на медвежью полость, покрыли их сукманиной, и траурный поезд тронулся медленным шагом. Богдан, слуги его путные, стрелецкая сотня ехали без шапок и шеломов с понурыми головами, будто в великом горе.

Вперед поскакал вестник и в Кирилло-Белозерский мужской монастырь, и в женский, дабы подготовились по-христиански отпеть покойниц. Однако настоятели и мужского, и женского монастырей поняли слово вестника правильно — встречи прошли далеко не торжественно.

Бельский будто всерьез упрекнул настоятеля Кирилло-Белозерского монастыря, но тот ответил недоуменным вопросом:

— Вправе ли мы нарушать заповеди Господни, отпевая утопленниц и справляя по ним сорокоуст?

Он-то приспособился вести себя подобающе с опальными. Сколько их здесь перебывало, и не всем доводилось покинуть святую обитель в здравии.

В женском монастыре схоронили инокинь Ефросинию и Александру с молитвами, хотя и скромными. Монахини плакали, иные даже навзрыд, но настоятельница пожурила их.

— Не гневите Господа нашего, а радуйтесь, что он не пожелал отпустить от нас сестер, нами уважаемых. Они обретали здесь в молитвах к Господу покой душевный и теперь, по его всевышней воле, упокоются здесь навечно.

 

Глава шестая

Как и велено было государем, Богдан поехал прямиком в Кремль, домой отправив лишь путных слуг с вестью о себе. Царь оказался не один, в окружении нескольких думных бояр, поэтому Бельский подумал, что царь не станет слушать его доклад сейчас, а определит иное время для встречи наедине, но Грозный спросил, словно и впрямь ему не терпелось узнать о результатах поездки.

— Во здравии ли доставил инокиню Ефросинию в Новодевичий?

У Богдана дух перехватило: неужели он что-то не так понял и не то сделал?! Но только на миг. Поняв игру царя, склонился в поклоне.

— Казни меня, государь, но случилось непоправимое: утопла Ефросиния в Шексне.

— Как это — утопла?!

— Не доглядел. Лодочника, виновного в той беде, я казнил на месте. Казни и меня, государь, холопа твоего нерадивого.

Грозный стукнул посохом о пол, вроде бы собираясь изречь свое обычное: «В пыточную!», сказал же иное:

— Завтра, после заутрени, обскажешь все. Тогда я определю вину твою. Решу после этого, как поступить с тобой.

Значит, беседа в тайной комнате один на один. Глядишь, боярством пожалует. И, тогда не лести ради станут слуги его в вотчинах и усадьбах именовать боярином, а заслуженно.

Дома, попарившись в бане и легко перекусив, временил с вечерней трапезой, ожидая Бориса Годунова. Увы, трапезовать ему пришлось в одиночестве, недоумевая, отчего тайный друг не пожаловал, хотя знал о его прибытии.

«Странно. Или знатно преуспел, или что-то затеял и боится проговориться».

Богдану хотелось услышать все о подноготной жизни двора, чтобы быть готовым к разговору с Грозным, собрался даже послать к Годунову слугу с приглашением, но передумал, посчитав это унизительным.

Не послал он и за дьяком Тайного сыска, хотя желание тоже было. Поостерегся. Вдруг царь переиначил что-то в своем Дворе, иного кого поставил на сыск, а решения царя непредсказуемы и скоры, тогда его встреча с тайным дьяком не в Кремле может быть истолкована двояко.

«Нет. Пока не повидаюсь с Грозным, не стану мельтешить».

В общем, в комнату для тайных бесед Богдан вошел слепым котенком. Прохаживался, ожидая, когда государь окончит свою утреннюю молитву в домашней церкви, и пытаясь ни о чем не думать, ничего не предполагать, только оттачивая краткость, нужную направленность своего доклада; но нет-нет, да и защекочет в душе приятная надежда услышать от царя долгожданное: «Жалую тебя боярством».

А известно, чем страстней надежда, тем страшней разочарование, если надежда окажется зряшной.

Наконец Грозный окончил свою долгую утреннюю молитву. Бельский встретил его низким поклоном и поспешно по указующему жесту сел на лавку.

— Ну, рассказывай, — буднично вопросил Иван Васильевич, тоже усаживаясь на лавку напротив Бельского. — Все ли по уму исполнено?

Вот это — вопрос. Совершенно неожиданный. Стало быть, кто-то успел шепнуть царю какую-то нелепицу для него, Бельского, нелестную. А это уже не совсем ладно. Оправдываться, однако, не стоит. Рассказ нужно повести с будничным спокойствием, поддерживая тон, заданный самим царем. Даже с гордостью за умело исполненное тайное желание царя.

Похоже, удалось. Постный лик Грозного оживился, когда Богдан рассказал, в какой момент отсек голову лодочнику, готовому было оживить инокиню-утопленницу. К тому же он был один, кто знал о проделанных в днище плоскодонки пробоинах. Только с ним одним был тот тайный уговор.

— Самолично с ним говорил, строго-настрого предупредив, чтобы язык держал за зубами. Но поопасался я, что со временем не удержится и расскажет о тайном. А нет человека, нет и свидетельства. Сам факт казни под горячую руку тоже говорит о многом.

— Разумный поступок.

Совсем же преобразился Грозный, когда услышал пересказ слов настоятеля мужского монастыря, но особенно настоятельницы женского. Даже воскликнул:

— Истинно — воля Божья!

И все. Ни тебе спасибо, ни тебе милость за усердие. Молчание долгое и, наконец, слова о предстоящем:

— Баторий, безродный выскочка, наглость выказывает. Плевать бы на это, но тайный дьяк сказывает мне, что ляхи совращают дворян и бояр к измене. Вот и засучивай рукава, оружничий. Не допусти крамолы в державе моей. Всех выводи на чистую воду, на чины не оглядываясь.

Не густо. Однако же, если ты глава Тайного сыска, то не тебе царь должен подносить вести о делах в Кремле и в Руси на блюдечке, а ты ему. На подносе.

Поклонился поясно царю Ивану Васильевичу и вышел из комнаты с довольным видом, но с душой, полной досады.

«Ну, царь-батюшка. Такая будет служба моя тебе, какая от тебя благодарность».

Прямым ходом в Тайный сыск. Для первого разговора с дьяком, от которого зависит очень многое. Начал его Богдан поэтому не с начальственного тона, не со своих условий, каким бы он хотел видеть подчиненного дьяка, а наоборот, с просьбы.

— Мой дядя, Малюта Скуратов, не единожды сказывал, что у вас сложилось полное доверие друг к другу. Он не начальствовал над тобой, ты же не чувствовал себя безгласным подчиненным. Рука об руку работали. Мне бы тоже хотелось обрести доверие твое, тем более, внове для меня Тайный сыск, ты же зубы на нем съел.

Польстил Бельский тайному дьяку. Зело польстил. И тот с видимой охотой начал рассказывать о всех своих соглядатаях и во Дворе, и в имениях знатных бояр. Даже не скрыл, кто соглядатай среди его, Бельского, слуг.

— Не отдаляй его от себя, будто ничего не знаешь, — посоветовал Бельскому дьяк. — Так ловчее будет для нас с тобой.

Тогда, когда Малюта собрал вместе Бориса Годунова и его, Бельского, для тайного сговора, Богдан недоумевал, чего ради скоморошествовать за трапезным столом, сейчас же оценил ту осторожность со всей ясностью:

«Малюта знал о соглядатае и играл с ним».

А тайный дьяк продолжал назидательно:

— Но не только не отдаляй, а никакого вида даже не показывай, что осведомлен о его двоедушии. В нашей работе это самое главное: ты знаешь, но никто об этом даже не догадывается. В этом великое наше мастерство.

Коробит Бельского, что дьяк говорит с ним, как с сосунком, но терпит, ибо сам напросился на такое вот к нему отношение. Дает себе слово ничего до времени не менять, пока сам не раскинет свою невидимую паутину, в которой окажется и вот этот дьяк, даже не подозревая об этом.

— Я буду внимательным к твоим советам. Буду примерным твоим учеником.

Эта лесть тоже легла на душу тайного дьяка, и он без утайки принялся рассказывать обо всем, что происходит в сей день не только в Кремле, но далеко за пределами Фроловских ворот. Даже за пределами Русской земли. А известно тайному дьяку все. Как теперь уже знал Бельский, соглядатаи Тайного сыска имелись во всех приказах. Они внедрялись во все посольства, они находились среди думных бояр, то есть были везде и обо всем уведомляли сыскных подьячих или же самого тайного дьяка, имея от сыска мзду немалую.

— За то время, какое отдалили тебя, оружничий, от двора под предлогом проводов дяди в последний путь, свершилось многое, для тебя неизвестное. Недосуг тебе было и после того, как позван был обратно. Почитай, лето миновало и воды утекло более, чем достаточно. Слушай поэтому, запоминай и осмысливай. Начну с главного: Баторий присылал послов, как и ожидал Грозный, только прибыли те не с ожидаемым словом. Он, дерзкий воевода семиградский, подданный венгерского короля, именовал в послании Ивана Васильевича не царем Земли Русской, но братом. Не признал Баторий за нашим царем и титулов князя Смоленского и князя Полоцкого. Себя же повеличал королем Польским и Литовским. Послов проводили без почестей, дав лишь в дорогу опасную грамоту. После этого Иван Васильевич двинул рать в Ливонию. В несколько дней взяты города Мариенгаузен, Лунцов, Розоттен, Дюнебург, Крейцбург, Лаудок, Таубе и еще несколько. Но воеводы князя Иван Шуйский, Василий Сицкий, Федор Мстиславский и боярин Никита Захарьин, начавши блестяще, похоже, кончат худо: сели в городах и благодушничествуют, уповая на многочисленность своих полков. Шведы же и немцы не сидят сложа руки.

— Дал ли об этом знать Ивану Васильевичу?

— Как умолчать? Сказывал.

— И что?

— Да ничего. Отмахнулся. Кто, мол, посмеет голову поднять, не убоявшись великой нашей рати? Малюта был бы жив, тот смог бы настрополить царя, указав ему верный путь. Теперь вот — некому.

— Выходит, мне необходимо вмешаться.

— Только скажу тебе так: прежде, чем царь станет слушать твое слово, тебе еще много придется потрудиться. Сейчас, думаю, не одолеешь. Хотя сказать непременно нужно. Потом, когда сбудется то, о чем нынче предупредишь, царь станет внимательней к тебе. Так вот, исподволь, и завоюешь право первого советника. Пусть даже без чина право. Но даже в этом — великая сила.

— А сам Баторий не идет в Ливонию?

— О Баторие чуток позже. Сейчас о посольствах, ибо не ратью одной действует царь наш батюшка, но и хитростью. Увы, пока не очень удачно. Вернее, совсем неудачно. В Вену послан был послом боярин Ждан Квашнин со словом к императору Рудольфу, который принял корону после скончавшегося императора Максимилиана. Квашнину надлежало заключить договор о любви и братстве и склонить цесаря к войне со Стефаном, чтобы разделить меж собой Польшу. Квашнину способствовал воевода Албрехт Ласко, который еще при дяде твоем имел тайные сношения с Кремлем. Но и это не помогло. Квашнин воротился с пустыми руками. Рудольф только пообещал прислать в Москву в скором времени кого-либо из первых вельмож для переговоров.

— Не одобряет, должно быть, наши победы в Ливонии.

— Верно мыслишь. В послании Рудольф действительно укорял Ивана Васильевича за разорение Ливонии. Не по-братски, дескать, это, не по человеколюбию.

— Эка, человеколюбие?! А шведы и немцы нас щадят?!

— Так-то оно так, только они рассуждают иначе: сами они несут свет, мы же — тьму. А ради света все допустимо, все во благо. Ну, да Бог с ними. Слушай дальше.

Вздохнул, словно вновь ему предстояло говорить нерадостное, желания к тому не имея. Но что делать? Продолжил:

— Слал Иван Васильевич посольство в Данию. Король датский Фредерик будто бы в мире со Швецией, на самом деле весьма ее опасается. Вот наш царь и предложил Фредерику заключить союз против шведов и ляхов. Как раз в то время, как ты ездил на Белоозеро, прибыли послы от Фредерика Яков Ульфельд и Григорий Ульстамф с таким словом: Дания готова на союз с Россией против Польши и Швеции, если Россия вернет ей захваченные в Ливонии датские владения: Габель, Леоль, Лоде. Чтобы не уступить, коль в союзники стремишься, увы, упрямые думные бояре уперлись рогами, аки козлы своенравные. А что в итоге получилось? Перемирие на пятнадцать лет, обещание не помогать ни деньгами, ни людьми Баторию, да свобода торговли для купцов. Пшиком, выходит, и здесь все окончилось.

— Что же Грозный не приструнил бояр?

— По моему разумению, его самого гордыня цепко за бороду держит. Очень цепко.

И умолк, испугавшись столь вольного слова о царе-батюшке, за которое можно лишиться живота своего.

Но Богдан даже бровью не повел, и это ободрило тайного дьяка.

— Пшиком закончилось и заигрывание с Магмет-Гиреем, заступившем вместо умершего отца Девлет-Гирея. Послом к нему Иван Васильевич направил князя Мосальского с богатыми дарами и обещаниями даров ежегодных, если он согласится на союз против Батория. Дары хан принял с охотой, ответил, однако же, так: вернуть Крыму Астрахань, свести казаков с Дона и Днепра. Еще просил четыре тысячи рублей. Условия неприемлемые, и все же государь послал Магмет-Гирею тысячу рублей, еще щедрые подарки для жен ханских и детей его. Бесцельно только и это оказалось. Баторий заплатил больше, и разбойный хан отдал ему свое дружелюбство. Только, как я понимаю, нас он тревожить не станет крупным походом. Урок, преподанный его родителю Девлет-Гирею, не выветрился еще из памяти разбойников.

— Выходит, на нас он не пойдет, но и Баторию нечего бояться Крыма?

— Да. Он обезопасил себя с юга. А ему это очень важно. Рать под его рукой не слишком большая, около двадцати тысяч. Польский отряд, пять тысяч венгерской пехоты, несколько тысяч литовских конников, остальные наемники. Огненного снаряда — кот наплакал. Пушек семьдесят или восемьдесят всего.

— Наших, должно, вдвое больше?

— Не вдвое, а втрое. Разрядный приказ, сняв изрядно рати с Оки, собрал без малого шестьдесят тысяч пехоты и конницы, да мощный огневой заряд. Все бы хорошо, только стоит войско не там, где бы оно полезней оказалось. В Ливонии в основном все полки. А Баторий туда не пойдет. Он хитрит. Мне донесли, что король сейму обещал прилепить Россию к польской короне, тогда Ливония сама признает владычество Польши. Цель Батория, сделать польское королевство главенствующим над всем славянским миром. Устремления, как видишь, великие.

— А не подавится ли?

— Может быть. Но он идет на риск, вполне понимая, либо Польше быть главою северо-востока, либо Руси. А если так, то Польша неминуемо подпадет под русскую корону. Далеко вперед глядит, и в этом ему не откажешь. Не откажешь и в разумности ратной. Он вроде бы за Ливонию спорит с Грозным, сам же вострит копье, по моим сведениям, на Полоцк. На Свири он собирает свою рать в кулак, делая это весьма осторожно, без лишней огласки.

— Извещал ли ты об этом Ивана Васильевича?

— Не единожды. Только он почему-то оставляет мои доклады без внимания. Ни слова Разрядному приказу о перемещении рати из Ливонии на путь Стефану Баторию. Тайные вести, мною полученные, я вручу тебе. Подкрепишь ими свое слово. Глядишь, послушает тебя.

— Попытаюсь.

— Теперь о другом. О тайне, какую не знают даже думские бояре. Государь послал одного из любимцев английских гостей, Горсея, за свинцом, серой, медью, порохом и селитрой. Думаю, еще до ледостава доставят они груз на кораблях в порт Святого Николая. По моему разумению, царь пошлет тебя встречать Горсея и переправлять привезенное им в Вологду.

— Отчего такое твое разумение?

— А кому больше поручать тайное, как не главе Тайного сыска?

— Увидим. Давай дальше.

— Погоди подгонять. Послушай прежде полезный совет. Горсея Грозный зря ли послал тайно от всех? Прежде в Англию он посылал Дани или Сильвестра за тем же самым. Тот воротился с письмом от королевы, но его будто бы убило молнией. Она к тому же сожгла дом, в котором он остановился. Сгорело и послание королевы английской. Думка у меня такая, не Батория ли люди расстарались, чтобы мы не получили от Англии нужное нам? Потому совет мой тебе: в Холмогорах остановись у воеводы городовой рати, но особенно осторожничай в Архангельске, квартируй только у начальника порта. У него и трапезуй. Больше ни у кого. Горсея тоже оберегай как зеницу ока.

Замолк, чтобы не сваливать в одну кучу все новости, а разделить их по полочкам:

— Вот теперь можно и дальше. И чем дальше, тем увлекательней. Жена или сожительница, как ее именовать, не берусь разгадывать, Наталья Коростова бесследно исчезла. Даже я, тайный дьяк, не могу узнать, где она.

— Но он же страстно ее домогался. Дядю ее, новгородского архиепископа Леонида, кто противился этому союзу, одев в медвежью шкуру, затравил собаками. А прошло с тех пор совсем немного. Несколько месяцев.

— То-то и оно. Теперь он положил глаз на дочь опального боярина Федора Нагого Марию. Красоту Марии, а она действительно велелепна, расписал Ивану Васильевичу князь Одоевский. Он же устроил так, чтобы царь лицезрел красавицу. Вот так все и решилось. В самое скорое время быть свадьбе. Все бы ладно, но мне не совсем понятно одно: царь, готовясь взять в жены Марию Нагую, имеет мысль ожениться с королевой английской.

— Это и впрямь тайна из тайн. Кого царь послал сватом?

— Никого. Горсею поручил сватовство.

— Уверен, не согласится Елизавета.

— Не могу ничего определенного сказать. Тут я бессилен. В тайны женщин разве проникнешь? А вот факт сватовства к одной и свадьбы с другой меня удивляет. Но более всего удивляет другое: государь наш основательно занемог. И царевич Иван тоже. До свадеб ли ему?

Новость для Богдана очень важная. Значит, не сидит сложа руки Борис Годунов. Но ловко ли ведет свое дело? Спросил:

— От естества болезнь или?..

— В том-то и дело, что — или.

— Чьих рук дело?

— Боюсь оговорить. И еще одна у меня опаска, чья рука видна, того не вдруг схватишь за эту руку. Он свою сестру Ирину отдает замуж за царевича Федора.

Даже здесь, в Тайном сыске, где подслушивание вряд ли возможно, тайный дьяк не осмелился назвать имя Бориса. Для оружничего это о многом сказало. Вот теперь он понял, отчего вчера Борис не поспешил в его дом, хотя не мог не знать о его возвращении. И еще понял, что умолчать об услышанном от дьяка не сможет без риска лишиться живота своего, предварительно покорчившись в пыточной. Но понял и то, что имя Годунова не должен называть самолично.

— Кто в подручных?

— Кто же, кроме Бомелея.

— Завтра же извещу об этом Ивана Васильевича.

— Разумно. Только извещать тоже следует весьма разумно.

Да, читает, похоже, тайный дьяк его мысли. Или дает лишь разумный совет?

Грозный без проволочек согласился на беседу с оружничим, что весьма добрый знак. Выходит, поверил, как верил всегда Малюте, когда тот говорил, что дорог не только день, но и час. И это была сущая правда, ибо Бомелей оказался предупрежденным (кем, предстояло выяснять) и ночью бежал из Москвы.

Оставшись наедине, Иван Васильевич спросил вполне серьезно:

— Чем порадуешь или озадачишь, слуга мой верный?

— Радости мало, а заботы вдосталь. В свое время посол твой, Савин, привез из Лондона Елисея Бомелиуса. Ты взял того Бомелея к себе, как доброго аптекаря, получившего знания в Кембриджском университете. Но либо Савина в Лондоне обманули, либо Савин не сказал тебе, государь, всей правды: Бомелей сидел в лондонской тюрьме по обвинению лондонского архиепископа в чародействе и колдовстве. Бомелея освободили лишь потому, что он согласился поехать на Русь. С тайной целью. Ты доверился ему, не ведая всей правды, и он многое для тебя делал, по твоей воле готовя яды и всякое иное зелье. Но, как я выяснил, служа тебе будто бы честно, на самом деле исполнял чью-то волю, готовя отравное зелье для тебя, государь, и сына твоего — царевича Ивана. Оттого ты и сын твой начали недомогать. Яд действует не вдруг, а медленно разрушает тело, подрывая здоровье. Кончина наступит не сразу, а спустя многие месяцы.

— В пыточную его! — стукнул Грозный посохом о пол. — Узнай непременно, по чьей воле он покусился на мою жизнь и жизнь наследника моего?!

— Бомелей нынче ночью бежал из Москвы. Проведал, что мне стало известно о его злодействе. Известить его мог только кто-то из близких к твоей семье. Я постараюсь узнать. Теперь же вели слать погоню.

— Немедленно.

— Я предусмотрел твою волю. Погоня готова скакать сию же минуту.

Однако Богдан не поспешил передать волю Ивана Грозного подготовленным для погони ратникам, ибо не сказал еще одного, не менее, — пожалуй, главного — о намерении Батория и его хитрости.

— Похоже, ты еще не все сказал?

— Да, государь. Вот тайная отписка, переданная мне дьяком сыска. Баторий намерен по Десне идти на Полоцк, наводя наплавные мосты через Свирь и Десну. Доверять пославшему весть вполне можно.

— Можно-то — можно, но не слишком. С Баторием разноголосица у меня из-за Ливонии. Он туда и двинет войско свое маломощное. А Свирь — обманный маневр, оттого трогать свои полки я не стану. Он хочет выманить меня на битву в поле, но я не собираюсь идти у него на поводу. Пусть осаждает крепости, не имея достаточно стенобитных орудий. Пусть изматывает свои силы. А я погожу. Когда увижу, что пора — ударю наотмашь. Но об этом — держи язык за зубами.

Бельскому бы, как это делал Малюта, не склонять молча голову, а настаивать на своем, дабы усилил царь гарнизоны Полоцка и вообще часть полков перебросил из Ливонии на путь движения основных сил Батория в Русскую землю, но он не посмел больше ничего советовать, помня слова тайного дьяка: «Прежде, чем царь станет слушать твое слово, тебе еще много придется потрудиться».

А зря оробел. Грозный, не терпевший противного слова прилюдно, уважал тех, кто в личных с ним беседах твердо отстаивал свое мнение. Со временем Богдан Бельский поймет это и станет пользоваться в своих интересах; сейчас же он не перечил царю, не желая его гневить, ибо надеялся, что за Бомелея будет очинен боярством. Если не вот теперь, то после пытки крамольника и его признания под пытками обязательно.

Бомелея догнали довольно быстро, хотя он спешил и по возможности таился, но его подвела жадность: капитал он сколотил в Руси основательный на темных делишках своих и не решился его бросить, поэтому не мог, имея с собой несколько бричек, двигаться тайными лесными дорогами, а вынужден был держаться наезженных, от погоста к погосту. А на них как укроешься, если появился царский указ схватить беглеца?

Какую-то часть захваченной у Бомелея казны Богдан раздал хорошо исполнившим волю царя стрельцам, что-то передал в царскую казну, но себя нисколько не обидел. Бомелея же — в пыточную. И осталось Бельскому потирать руки, предвкушая новое торжество, основанное на показаниях допрашиваемого, но вышло не по-задуманному — Бомелей не назвал ни одного имени, хотя пытали его старательно.

Разгневанный Грозный повелел:

— На вертеле поджарить.

Он самолично присутствовал при столь жестокой казни и даже ткнул крамольника острым своим посохом в бок.

— Желал моей смерти?! Получай ее сам!

А на следующий день среди бояр и дворян поползли слухи, будто Бомелей, сам немец, исполнял волю Немецкой слободы, которая была недовольна привилегиями, какие имели английские купцы. Со смертью царя, доброхотствующему английскому двору, все, как они считали, изменится. Бельскому хотелось бы умолчать, ибо он понимал, откуда растут ноги, что подтвердил еще и тайный дьяк, сказавший без обиняков: «Сваливает с больной головы на здоровую», но разве мог он допустить подобное: дойдут до царя слухи прежде его, Бельского, доклада, может умолчание его обернуться бедой. Рыкнет Грозный, и никто не станет уточнять, на самом ли деле Бомелей немец.

Опричь души, но Богдан все же рассказал о слухах, которые появились среди царевых слуг, дворян и бояр, сделав, правда, упор, что это всего-навсего слух, а верен ли он, нужно еще проверить, но царь не обратил внимания на существенную оговорку. Бросил гневно:

— Гнездо папистов-латынян. Я дал им право торговать крепким хмельным, они наполнили богатством свои дома, из нищих превратились в вельмож, высоко задирающих нос. Но вместо благодарности платят злом! Наказание им такое: полное опустошение всех домов и позор прилюдный. Позор перед москвичами, коих они обирали в своих монопольных кабаках.

Взыграла душа Богдана Бельского в предвкушении доброй добычи. Если не получил боярства за столь важную услугу, как раскрытие покушения на царскую семью, то богатства основательно добавится.

Позже, в беседах с Горсеем, Богдан поймет, почему Грозный не велел дознаться истины, на самом ли деле Бомелей связан был с Немецкой слободой и с кем конкретно, а сразу велел карать всех поголовно. За этим повелением стояло желание царя угодить английским купцам, которые по ряду причин начали терять те привилегии, какими давно пользовались. Уповая на помощь Англии в борьбе с Баторием, Иван постарался выказать свое отношение к конкурентам английских купцов — немцам. Это была хитрая и дальновидная игра, жертвами которой стали многие совершенно неповинные люди.

Оценил тогда еще раз Бельский, сколь умен и прозорлив Годунов, уловивший желания царя и сумевший направить их в нужное ему, Борису, русло. Хитро он отвел от себя малейшие подозрения.

Впрочем, если Богдан сразу бы понял все это: и хитрый ход Бориса, и истинную цель Грозного, он все равно поступил бы так же. Взяв с собой добрый отряд стрельцов и составив обоз, в котором с десяток пароконок были его собственными, он окружил Немецкую слободу. Не велев стрельцам ни пытать, ни насиловать, а применять силу лишь к тем, кто станет скрывать, где хранится его казна, очистить все дома до нитки, самих же жильцов, как мужчин, так и женщин, даже детей и стариков, раздевать донага и выгонять на улицу на позор.

Ограбление великое, но без жертв. И то слава Богу.

Государь доволен Богданом, ловко исполнившим его волю. Объявляет ему свою милость:

— Быть тебе посаженым отцом на свадьбе сына моего Федора с Ириной Годуновой. Позвал бы посаженым отцом или дружкой на свою свадьбу, но уже объявил дружками со своей стороны князя Василия Шуйского, со стороны невесты Марии Нагой — Бориса Годунова. А посаженым отцом — сына своего Федора.

— Благодарю за честь, — склонил голову Богдан.

Хотя, если рассудить, какая это честь? Быть на свадьбе самого царя у руки его, вот это честь, но у сестры Бориса — скорее унижение.

Остается, однако, одно: упрятать глубоко обиду и делать все так, будто и впрямь польщен милостью. Подошел день царской свадьбы. Грозный не просил благословения на венчание с девятой женой у митрополита, а велел ему венчать столь торжественно, словно первый раз царь идет под венец. Он, помазанник Божий на Русской земле и, стало быть, отвечает сам перед Богом за свои грехи. Патриарх не посмел перечить, отстаивая чистоту христианского нрава. Не хотел, понятное дело, быть облаченным в медвежью шкуру и затравленным собаками, как совсем недавно расправился Иван Васильевич с новгородским архиепископом.

Даже первая свадьба юного царя Ивана с Анастасией Захарьиной не была столь пышной и торжественной. Вышедших после венчания в Успенском соборе молодых встречали толпы москвичей, битком набившихся в Кремль. Под ноги были расстелены персидские ковры до самого до Царского крыльца. Неисчислимо цветов, в которых даже путаются ноги, а на головы молодоженов горстями сыплются отборная пшеница, веянный овес и просо. Церковный хор и хор Чудова монастыря поет «Многие лета» во все свои иерихонские глотки, но ликующее многоголосье заглушает громогласную величальную.

За что любили простолюдины Грозного, понять трудно. При нем жизнь их не стала лучше. При нем на долю Руси выпало поистине неисчислимо страшных испытаний, однако, царю все прощалось. Необъяснимо, но народ горячо любил самодержца: он понимал это и принимал любовь к себе с достоинством, даже с гордостью. Вот и сейчас идет самодержец в одежде, шитой золотом и жемчугом, величаво, вроде бы даже не замечая, что творится вокруг, лишь иногда поглядывая с нежностью на идущую рядом молодую царицу, с пылающим от непривычного почета лицом, отчего это изумительной ладности лицо буквально завораживало прелестной красотой.

Внимательный взгляд, однако, мог вполне разглядеть в глазах юной царицы не только смущение, но и скрытую тоску от предчувствия не безмятежного будущего: царь стар и хвор, к тому же избалован донельзя, отдалил от себя уже восемь жен, не окажется ли и она в монастыре, когда стареющий страстолюбец натешится юной красотой? Подневольно, что ни говори, пошла под венец, не смея отказать царевым сватам, ибо знала: отказ приведет к печальному исходу не только для нее, но и для всей родни.

Но вряд ли кому приходило в голову вникать в истинные чувства юной царицы, великолепной лицом и изумительным станом. Все любовались ею, бросали ей под ноги цветы, обсыпали зерном, чтобы нарожала она как можно больше детей.

Покоряло москвичей и то, как смущена царственная красавица столь великим вниманием.

Отпировав установленное вековой обрядностью и даже сверх того, сразу же принялись готовиться к следующей свадьбе — царевича Федора и Ирины Годуновой. Не до посольств, не до переговоров царю и его приближенным, хотя Баторий как раз в это время уже подступал к Полоцку, ловко зайдя к нему с подбрюшья. Обо всем забыли в Кремле, кроме того, как угодить царю, готовя свадьбу его младшего сына. Даже Богдан, получивший от тайного дьяка весьма тревожные сведения, не осмелился говорить о них царю-батюшке. Не понял бы тот попытки приостановить торжество посаженым отцом.

Дня за три до свадьбы Борис приехал в гости к Богдану. Снизошел. Пока готовилось угощение и накрывался стол, они вели уединенную беседу. Она шла не совсем ладно. Годунов взял сразу же покровительственный тон, а Бельский не принял его.

— Дьяк Тайного сыска слишком много о себе думает, — говорил Годунов. — Тебе надобно убрать его. Заменить своим. Он едва не подвел меня под пыточную. Хорошо, что я сообразил переложить вину на немцев. Если не уберешь его, вполне можем оказаться на вертеле, как Бомелей.

— Я не царь, чтобы по своей воле менять дьяков. Тем более — тайных. Тебе самому стоит действовать осторожней и продуманней. Не я, не сносить бы тебе головы. Тайный дьяк мне откровенно указал на тебя. Будто бы Бомелей твою волю исполнял.

— Ошибся он. С Бомелеем я не якшался. И все равно, зачем тебе было о нем говорить царю? Смолчал бы.

— Подставлять свою голову взамен твоей? Ты наследил, а мне ответ держать? Я к такому не готов. Да и уговора такого не было. И потом, раз ты не через Бомелея подносил царю зелье, не Бомелей готовил его, чего тебе тревожиться. А вот что меня тревожит. Тайный дьяк, думаю, знал все, знает и о нашей уговоренности. Если не точно, то догадывается. Рассудил я так оттого, что именно дьяк надоумил меня на Бомелея все свалить. Похоже, он его сам и предупредил о грозе над ним, посоветовав бежать из Москвы. Вот из этого мы с тобой должны исходить и действовать куда как осторожней. И еще я бы хотел, чтобы ты не говорил со мной тоном повелителя.

— Но я спас тебя от опалы за выкрутасы твои в Вольской земле. И еще не забывай, теперь я вошел в царскую семью. Не слуга я теперь, а член семьи.

— Все так. Только и тебе не стоит забывать, что я спас тебя от вертела. Квиты мы с тобой, действуя по тайному нашему уговору помогать друг другу в беде. Скажу тебе так, либо мы равные в делах наших условленных, либо всяк по себе. Только думаю я, печально окончится для нас наш разнотык. Для тебя же — в первую голову. Вошел ты в царскую семью долгими усилиями, а вылетишь аки пробка из бочки с сыченной брагой. Не забывай, я — оружничий. Не только Тайный сыск в моих руках, но и аптекари с лекарями тоже.

Не ждал подобного отпора Борис. Он уже считал, что схватил Бога за бороду и можно теперь подминать под себя всех и вся, ан — нет. Не по зубам Богдан. Время, видимо, еще не подошло. Оно придет. Если, конечно, не ломиться в открытую дверь. Пока стоит, если есть нужда, повременить, приостановиться у порога. Или даже отпятиться. Протянул руку Богдану.

— Извини, если ненароком высокомерил. Друзьями мы были, ими и останемся.

— Принимаю. И вот совет тебе: зельем в малых дозах не пои ни того, ни другого. Еще покойный Малюта мне сказывал: привыкнет организм к малому, устоит против большого.

— К моему зелью не привыкнут. Оно медленно разрушает тело, но неотвратимо. Когда же все привыкнут, что царь и царевич хворые, кончина их поочередная не вызовет кривотолков.

— Осторожней действуй. Я, конечно же, всячески стану оберегать тебя, но я — не царь.

За Богданом последнее слово. Надолго ли?

Услышав приближающиеся к двери шаги, они враз сменили тему. Заговорили о предстоящей свадьбе, словно ради этого и уединялись.

— Нет, не ловко венчаться в Успенском соборе, где только что венчался наш государь, — будто бы продолжал с жаром отстаивать свою точку зрения Борис Годунов.

— Не нам решать, — вроде бы стоял на своем Богдан. — Как Иван Васильевич определит, так мы, холопы его, и поступим.

Слуга постучал в дверь и, приоткрыв ее, доложил:

— Стол накрыт. Боярыня самолично готова потчевать гостя кубком фряжского вина.

— Что же, пойдем, — пригласил гостя хозяин. — За трапезой продолжим разговор.

Он не случайно сказал эту фразу: кравчий, звавший их к столу, как раз и был соглядатаем тайного дьяка, вот и нужно было сбить его с толку.

За столом они беседовали только о предстоящей свадьбе. Борис фантазировал, Богдан всякий раз отвечал смиренно:

— Как определит государь наш. Все пойдет по его слову.

Никто не остался доволен этой вечерней встречей. Соглядатай тайного дьяка досадовал, что не мог уловить хотя бы кончик главного разговора хозяина с гостем (а он был уверен, что не ради свадьбы они встретились) и теперь не получит от дьяка ни гроша; Годунов болезненно переживал, что не удалось поставить себя выше Богдана, а наоборот, пришлось уступить первенство ему; Бельский же, оценивая поведение Борисово, обдумывал, как и впредь держать властолюбца в узде, не дозволяя ему уросить, а тем более закусывать удила.

«Не должен я пропускать его вперед себя. Не пропущу!»

Самонадеянность. Уже через три дня, во время венчания Федора с Ириной, он станет всего лишь посаженым отцом, а Борис, на правах брата царевны, сядет за стол по правую руку царевича, а царевич Федор, было видно, с любовью взирал на шурина, как не только на нового родственника, но как на близкого друга.

«Сумел влезть в душу слабоумного. Скорее всего, совместными молитвами».

А через несколько дней после свадьбы сбылось пророчество тайного дьяка: царь позвал Богдана Бельского в комнату для личных бесед. И — сразу:

— Собирайся в Архангельск. Встречать Горсея. Знаешь ли, о чем я его просил?

— Да, — решил не лукавить оружничий. — О припасах для рушниц и огненного снаряда. И еще одно, не менее важное, посватать за тебя английскую королеву.

— Ишь ты, не зря, выходит, очинил я тебя оружничим. За малый срок проник в самые тайны.

— Обязанность моя такая. Не дело с повязкой на глазах. Не могу.

— И не моги. Для тебя не должно быть никаких тайн.

Помолчал немного, затем заговорил повелительно:

— Встретив Горсея, не говори с ним о сватовстве. Об этом у меня с ним отдельный разговор. Твой урок — проводить груз до Вологды. Посуху ли, водой ли, решать тебе. В Вологде примет груз подьячий Разрядного приказа. Он знает, что с ним дальше делать. Тебе же везти Горсея в Москву. Но прежде непременно покажи корабли, которые я строю. Их уже, должно быть, сорок. Да так сделай, чтобы не ударить в грязь лицом.

— Понятно. Все исполню, как надо.

— Поспешай. Тебе еще насады и учаны ладить предстоит. Лучше всего в Холмогорах. Оттуда плевое дело скатиться в Архангельский порт. Рукой подать.

— А если англичан принять в Холмогорах?

— На парусах вверх? Не на галерах же груз прибудет.

И в самом деле ляпнул не подумавши. На парусах вверх по течению можно плыть только при сильном попутном ветре, да и то медленнее черепахи. Ладно, урок на будущее: не раскрывай рта, не знаючи нужного слова.

Грозный смотрит с ухмылкой и советует:

— Ты не тычься в соски слепцом, не кажись пустомелей-всезнайкой, больше слушай поморов и на ус мотай. Тогда все ладом пойдет.

Какой раз ему дают дельные советы, но проходит время, и он забывает о них. Не гоже такое. Особенно когда столкнешься с новым делом.

Определил Богдан для себя такой порядок: в Вологде остановиться на пару дней, побывать у судостроительных мастеров, все самому оглядеть, обо всем порасспросить, что не совсем понятно, дабы с Горсеем речи вести знающие; а в Холмогорах не указывать, какие суда ладить, лишь про груз рассказать и что тем судам с грузом путь в Вологду.

Так и сделал. О многом сам узнал, но, главное, выбрал тех, кто станет знакомить английского гостя с построенными кораблями. Чтобы, значит, с гордостью за свою работу, а не с заискиванием перед иноземцами, которые любят хвалить только себя, а русское оплевывать, относясь к Руси с пренебрежением.

В Холмогорах задержался дольше. Послал слуг своих, дабы своевременно они известили, когда причалят в Архангельском порту английские суда, сам же гостевал у воеводы городовой стражи. Но не в безделии время проводил: то встречался с вожами, знающими речной путь до Вологды, отбирал из них самых уверенных в себе, гордых своей работой, своим авторитетом у поморов, к тому же не лазающих в карман за словом; то проводил весь день в артелях судостроителей, которых определили ладить учаны: груза они берут много, а осадку имеют малую. А чтобы ненароком не подмочить груз, вода для которого губительна, решили послы делать повыше, но даже на низ все же грузить вначале свинец и медь, а уж поверх них все, что боится воды.

— Если осмолим основательно днище, груз не попортится. Голову наотрез даем, — утверждали мастера. — Не опасайся, боярин. Мы же понимаем, сколь важен груз из Англии.

Богдан верил мастерам, но каждый опущенный на воду корабль проверял не единожды, сухо ли в трюмах, не потеют ли борта. Артельные обижались на дотошность оружничего, но он, сходя на берег, всякий раз жаловал им добавку к договорной цене, и обида исчезала.

И все же, несмотря ни на что, выкроил Богдан денек для охоты на уток, гусей и лебедей. Молодняк уже встал на крыло, можно без зазрения совести пострелять.

Воевода расстарался. Не только подготовил уйму каленых стрел для самострелов, но и запасся на всякий случай рушницами. Вдруг гость захочет по сидячим жахнуть дробью. А на место охоты загодя выслал пару ловких в охоте ратников, чтобы выставили бы они чучела да подновили скрадки.

Выехали затемно. Миновали ворота, рысью прошли выпасы и сенокосные луга, еще пару верст до Даниловки и за этой деревней — в лес. Вековой. С густым подлеском. Темно, хоть глаз коли, хотя заря уже высветила восток, когда они сворачивали к лесу. В два счета можно заблудиться даже хорошо знающему его, но проводник вел охотников уверенно, иной раз даже пуская коня рысью, и к лесному озеру они выехали как раз к тому времени, когда оно начало просыпаться.

Светлело быстро, и озеро раскрывало свою изумительную красоту. Вода нежной голубизны еще бездвижна. Лишь прибрежный тростник нарушает предутреннюю тишину всплесками, хотя еще полусонными. Спросонок и незлобливая перебранка крякух, приглушенный говорок гусей, да все чаще и чаще всплески вышедших на тропу охоты щук и окуней — тростник жил своей предутренней жизнью по извечному природному укладу.

Вот первая пара лебедей скользит по воде из тростниковой прогалины, величаво изогнуты их шеи и, будто не глядя друг на друга, ведут о чем-то своем утреннюю беседу, едва задевая мягкими боками сонные лилии, пока еще не распустившие нежно-восковые цветы.

Вот еще одна пара, вот еще. Следом — гуси. Эти не парами, а крупными стаями. Озерная гладь сразу же всколыхнута рябью, а то и волнами, если сразу два или три гуся начинают разминать от ночного безделья разленившиеся крылья.

Вот время и для уток. Крякухи попарно, чирки стайками, красногрудые и крохали табунками, как и гуси. Раздолье для стрельбы. Выбирай любую приглянувшуюся птицу, стрела непременно достанет, спусти только крюк, выцелив. Но охотники не берут в руки самострелы: грешно бить сидячую дичь. Вот когда поднимется она на крыло, чтобы лететь на поля для кормежки, вот тогда — самый раз проверить меткость глаза своего и ловкость. И пусть не на воду шлепнется подсеченная каленой стрелой дичь, а в прибрежный тростник или даже в лесной ерник, что за спиной охотников, собаки разыщут добычу и поднесут к ногам воеводы. У воеводы их, натасканных и на водоплавающую и на боровую дичь, целых полдюжины. И все они здесь. Терпеливо ждут команды.

По мере того как гуси, утки и даже лебеди все чаще помахивали крыльями, сгоняя ночную дремотность, Богдана все более и более охватывал азарт. Несчетно он вот так встречал рассветы на озерах в ожидании, когда дичь поднимется с воды, но обрести спокойствия так и не сумел. Более того, первые табунки, какие, поднявшись с воды, потянутся на поля, вызывают у него такую суетливость, что стрелы его летят мимо, как у начинающего неумехи. Он злился на себя, пытался сжать себя в ежовый кулак, но ничего не помогает. Успокаивается лишь тогда, когда лет пойдет массовый, а успокоившись, выказывает и меткость глаза и точность расчета. Но если в его усадьбах слуги и домочадцы знали эту слабость, если знали даже те, кто готовил царскую охоту, то здесь он новичок, и суетливость его наверняка станет предметом пересуда и завтра же, и даже после отъезда — Бельский, понимая это, ничего не мог поделать с собой: он сгорал от нетерпения, руки судорожно сжимавшие самострел, предательски подрагивали.

Первой зашлепала по воде стайка чирков. Взмыла вверх и, описав над озером дугу, полетела на поле как раз над головами охотников, сидевших в скрадках. Не очень это ловко, лучше, когда утка летит чуть в сторонке, тогда удобней рассчитывать, куда целиться, но не охотник выбирает путь табунку, а табунок летит там, где считает более удобным.

Пять каленых болтов взмыли наперерез чиркам, и четыре из них угодили в цель. Только болт Богдана пролетел впустую и затерялся где-то в ернике.

Вторая стайка чирков, и вновь болт оружничего улетел в ерник. Лишь когда на скрадки потянула четвертая стайка, на сей раз красногрудок, Богдан выцелил головного селезня и сбил его к своему великому удовольствию — по головным стреляют очень уверенные в себе охотники. Ну, а после этого, он показал всем, каков он стрелок. Ни одного промаха, что никому из напарников не удавалось.

Отлет на кормежку окончился. Теперь ждать часа три, пока птицы кормятся на полях, где после уборки хлебов, гречи и проса много осталось и для перелетных птиц. Мужики даже специально оставляли на межах необмолоченные снопы, а то и разбрасывали их, рассупонив, чтобы птице было удобней клевать. Делалось это и сердобольства ради, но и с выгодой: есть где стае покормиться перед дальней дорогой, там она перегодит недельку-другую, и охота будет отменной.

Первый табунок прошелестел крыльями над головами охотников, но никто из них не пустил стрелы вдогонку. На чучела надежда, расставленные на якорьках вдоль берега близ скрадков. Утка не разбирается, ловушка ли для них, или в самом деле сородичи спокойно отдыхают на воде, а значит здесь безопасно.

Вот табунок, развернувшись над озером, идет на посадку к чучелам. Теперь не зевай.

Выбита из табунка четверка. На сей раз промазал сам воевода. Он даже крякнул от досады. Остальные красногрудки, рассыпавшись в панике, улетели в дальний угол озера. Это не очень хорошо, ибо теперь не все возвращающиеся с кормежки утки, гуси и лебеди попадутся на обман, часть их сразу полетит в компанию красногрудок.

Ничего не сделаешь. Теперь — что Бог даст.

Бог дал хорошую охоту и на возвратном лете. Когда лет утих, пустили в воду собак, и те зачелночили, принося к ногам хозяина настрелянную дичь. Даже в тростнике вылавливали всех подранков. А вот за чучелами пришлось пускать лодку: собаки проплывали мимо чучел, либо вовсе не обращая на них внимания, либо презрительно фыркая.

Охота окончена. Теперь можно и пображничать. Чуть поодаль от скрадков, на уютной полянке у берега звонкого ручейка, сбегавшего в озеро, развели костер, когда же нагорело достаточно углей, закопали в них на каждого охотника по чирку, тщательно обмазанных глиной, чтобы ни одно перышко не выглядывало, иначе мясо пропахнет горелым пером; в ожидании же, пока чирки поспеют, принялись закусывать медовуху и фряжское вино привезенной из домов снедью.

Лепота. Отдохновение полное. Время несется вскачь. Спохватились, когда солнце собралось нырнуть в свой ночной уют.

Вернулись домой охотники довольно поздно, но дворня еще не спала, дожидаясь хозяина. Вместе с дворней ждал своего господина и слуга Бельского, прискакавший из Архангельска. И сразу же с докладом:

— Как пальнули из пушек англичане, давши знать о своем прибытии, я — в седло. Вожа для проводки кораблей по стреженю я попросил высылать без спешки. Не раньше завтрашнего обеда он приведет корабли в порт.

— Спасибо за весть. Завтра, Бог даст, скатятся по Двине к порту насады. Нам же с тобой — посуху. Коней приготовь к рассвету.

Дорога от Холмогор до Архангельска торная, кони ходкие, и вышло так, что Богдан слез с седла на пристани в самый раз: первый английский корабль подходил к причалу. На его палубе, скрестив руки на груди, как великий мыслитель, стоял Горсей.

Джером Горсей и Богдан Бельский хорошо знали друг друга, но не выкавывать же свое доброе отношение прилюдно. Не простолюдины они, да и не на посиделки съехались, чтобы махать друг другу руками или скинутыми шапками, а тем более раскланиваться преждевременно, не по протоколу, определяющему поведение посла английского и встречающего его пристава. Так они и поступят, ни пяди не отступив от протокола, и лишь потом, за трапезой в каюте ли капитана корабля, в доме ли начальника порта, где он определил остановиться по совету тайного дьяка, они смогут поговорить откровенно по душам.

Расчет, однако же, оказался не при деле. Не получилась беседа душевная. Какой-то ершистой она оказалась. Неожиданно, можно сказать. После традиционных приветствий и осмотра прибывшего корабля, где капитан угостил оружничего чаем. Там же, в каюте капитана, Горсей коротко доложил, чего и сколько привезено, предложил даже осмотреть груз на первом корабле, а затем на остальных по мере их подхода, но начальник порта воспротивился:

— С осмотром груза и приемкой успеется. В лес он не убежит. Теперь пошли ко мне в дом. На обед по-поморски.

Дом начальника порта срублен из мачтовых сосен саженей по двенадцати. Суров вроде бы, без всяких излишеств, но так ловко подогнаны бревно к бревну, что диву даешься мастерству плотников. Будто краснодеревщики поднимали дом. Горсей даже пощупал, когда поднялись они на гульбище, стыки меж бревен и покачал головой, восхищенный. А начальник порта Никанор Хомков пояснил, как бы между прочим, не похвальбы ради, лишь для сведения гостям:

— Без единого гвоздя дом. И без мха даже.

Не понял Горсей, отчего без мха и вообще для чего мох нужен в стенах дома, его место на болотах, но расспросами не унизил себя, хозяин же посчитал сказанное вполне достаточным и радушным жестом пригласил в дом, двери которого были гостеприимно отворены.

В сенях — половик домотканой работы, узорчатый, любо поглядеть, а к ноге мягок, словно по мшистой низинке ступаешь. Дверь в просторную комнату для праздничных обедов тоже открыта настежь. Хозяйка встречает гостей низким поклоном и ласковым приглашением:

— Проходите за воронец, дорогие гостюшки.

Не только Горсей, но и Богдан не поняли, за какой такой воронец проходить. На полу мягкая узорчатая полость, по стенам — лавки, застланные полавочниками, тоже узорчатыми, между лавками — горки с посудой, местной и заморской; в центре комнаты — стол из карельской березы, не покрытый скатертью, чтобы не скрывать красы Богом данной и ловкими руками краснодеревщика выглажен до приятного блеска; у стола тоже лавки с мягкими полавочниками — где же воронец?

Он над дверью. Во всю стену тянется широченной доской. У поморов извечно установлено так: переступить порог дома может каждый, но дальше — ни шагу. Стой под воронцом до тех пор, пока хозяева не пригласят.

Об этом Богдан узнает после трапезы, порасспросив хозяина, пока же, подчиняясь приглашающему жесту хозяйки, прошел вместе с Горсеем к столу.

— Садитесь, где кому удобно, — предложила хозяйка, говоря этим, что все чины остались за порогом, за столом же все равны.

Конечно, стол не имел такого разнообразия, как, к примеру, у московского боярина, но и здесь обильность и основательность блюд покоряли. Особенно аппетитно гляделись ловко нарезанная семга, будто вспотевшая каждым ломтиком серебряными капельками, и янтарный от умелого копчения морской окунь; даже лебедь на огромном подносе, словно плывущий по морошковой полянке не так привлекал взор своим величием, как семга-царица, как окунь-янтарь, как зажаренные до приятной коричневости крутобокие хариусы, с которыми соседствовали белые грибы, а как завораживали взгляд подовый хлеб, шаньги, хворост, обсыпанный сахарным песком, пузатые пирожки с различной начинкой, рассчитанной на самого капризного гостя — Джером Горсей даже крякнул от удовольствия, будто оставил под воронцом свою расфуфыренную чванливость и словно по мановению волшебной палочки превратился в обыкновенного человека. Увы, на малое время.

— Что ж, начнем, благословясь? — мягким спросом прозвучало приглашение хозяина. — Чарка крепкой медовухи либо кубок фряжского вина, думаю, не станут лишними после утомительного пути, что морем, что посуху навстречу друг другу.

Кто ж от добра откажется? Это тебе не стакан чая вприглядку, хотя с серебряным подстаканником.

Все началось по-домашнему ладно. Хвалили ловкие руки хозяйки, говорили о щедрой обильности поморской земли, и вдруг все изменилось: Горсей, подняв чарку с крепкой медовухой, окинул гордым взором и стол, и сидевших за столом, помолчал многозначительно, продолжая держать высоко поднятую руку с чаркой, как бы подчеркивая этим всю важность предлагаемого тоста, и вот заговорил с величавой торжественностью:

— Я предлагаю выпить за нас, англичан, кто открыл для вас, русских, такое прекрасное место для порта. Если бы не мы, стоял бы здесь густой лес, полный медведей и волков, и не сидели бы мы вот за этим столом. Выпьем за мореходов-англичан, чьи корабли плавают по всем безбрежным морям и океанам, открывая все новые и новые земли, на которых с нашей помощью начинается новая жизнь…

Гость явно не закончил свое словесное излияние, но хозяин довольно резко осадил его:

— Тебе, хотя ты и гость, пить одному. Не обессудь. Или вдвоем с приставом твоим. Я же повременю.

— Я не хотел никого обидеть. Я только говорю правду.

— Правду? — хмыкнул Никанор. — А ты ее знаешь?

— Как мне не знать правду о своих мореходах, о своем предприимчивом народе? И разве не правда, что корабль королевы английской Елизаветы первым вошел в устье Северной Двины, после чего ваш царь повелел строить здесь порт.

— Верно, до вас в устье Двины порта не было, но только потому, что он не слишком, как мы считали, удобен. Так считали и наши деды, наши пращуры. Ветрено здесь. В Холмогорах уютней. А глубины вполне позволяют морским судам туда заходить. Впрочем, сюда, как и в Холмогоры, вы ни в жизнь бы не вошли, не повели царь Иван Васильевич: встречать вас проводниками-вожами. Сколько рукавов в устье Двины? Не посчитал? То-то. Все они приглядные, а сунься незнаючи, тут же на банке окажешься. Иль тебе неведомо, гостюшка заморский, как вы наше море Студеное нашли? Поморам оно, да и Батюшка ледовый издревле известны. Промышляли мы испокон веку на Груманте, на Новой Земле, на иных заледенелых островах, что месяц иль два пути на Восток. Мой род идет от Хомковых, знаменитых тем, что братья-промышленники со товарищи четыре года огоревали на Груманте. Вернулись живыми и вполне здоровыми. Детишек нарожали. У каждого вожа — чертежи заливов и губ спокойных, носов и банок. Делились вожи ими, но и свои секреты имели. Потому на совете вожей решили свести все в единый чертеж и поднести его царю-батюшке, не ломал бы он копья за Балтийское море мелководное, а устремил свой взор на моря вроде бы не очень приветливые, но по ним можно ходить до Китая и Индии, в Америку. Поморы в эту самую Америку хаживали много сотен лет. Промыслы там отменные. Так вот, свели мы все чертежи в единый, отправили в стольный град, но вышел из этого не просто пшик, а худо вышло: запрет получили мы царский ходить морем на Восток. Слух до нас дошел, что украдена та наша карта. Не к вам ли она попала? Не по ней ли вы вошли в Студеное море через горло его? Войти-то — вошли, только укусить локоть не смогли, пока мы от царя указ не получили вас пускать. Иль тебе неведомо, гость благородный, как порешили вы жизни рыбака нашего Гурия Гагарку, который не согласился повести вас в устье Двины по верному стреженю? Так и не укусили вы тогда локтя, хотя вот он, под боком, почти у рта. Иль Ивана Рябова, кормщика нашего, из головы вон? Захватили его ваши горе-мореходы, велели вести в устье Двины. Он повел вроде бы. Но посадил на банку как раз супротив Новодвинской крепостицы, а сам — в воду. Он доплыл, а ваш корабль чем встретили? Ядрами, мил человек. Ядрами. А не поленьями из глухого леса.

— Погоди-погоди, — остановил начальника порта Богдан. — Не о нем ли воевода Новодвинской крепости доносил как об изменнике? Покойный Малюта мне сказывал о нем, об Иване Рябове.

— Его бы героем величать, а вместо того, в подземелье с кандалами. Слава Богу, нашлись рассудительные дьяки в Москве, выпросили бедолаге царскую милость. Выпустили его и позволили дальше вожить. Но не об этом мое слово, а вот ему, гостю заморскому, на его похвальбу.

Слушал Бельский хозяина гостеприимного дома, узнавая для себя много нового о жизни и плаваниях поморов аж до самой до Америки, удивляясь одновременно, как изменился Никанор Химков, став вдруг не гостеприимным добряком, а грубияном, не стесняющимся обидеть гостя, — такое может произойти с человеком, если его заденут за живое, унизят донельзя, оплюют святая-святых; удивляло Богдана и то, как сник Горсей — знал, выходит, что не они открыли место для Усть-Двинского порта, пришли на готовенькое и лишь добились у царя его строительства и монопольного права вести через этот порт единоличный торг.

Но если знал, чего же куражился?

«Поделом чванливцу. Урок знатный. Спеси поубавится».

Ошибался Богдан. Отповедь Никанора Химкова не пошла на пользу Горсею. Он еще не единожды получит по носу и во время плавания до Вологды, и в самой Вологде.

Перегружали привезенное Горсеем из трюмов английских кораблей в трюмы насадов добрую неделю. Вожи поторапливали артели грузчиков, ибо знали, что вот-вот вода спадет, и как только уйдут они с Двины, намыкаются на перекатах. Грузчики не волынили, работали с рассвета до полной темноты, падая с ног от усталости. Иные даже засыпали в трюмах на мешках, и все одно основательно опередить время не смогли. Когда пошли на веслах вверх по Двине, кормщик учана сокрушенно вздохнул:

— Намаемся. Как пить дать — намаемся. Даже Богдану, не знавшему речных повадок, было ясно, что Двина обмелела. Определил он это по заметно оголившимся берегам. Он даже подумал, не послать ли в Вологду гонца, чтобы готовили там обоз для груза, но прежде все же решил посоветоваться с вожами, и те успокоили его.

— Прорвемся. Не впервой. Двину нашу Северную пройдем легко. Меньше воды — легче грести. По Сухоне аж до устья Лузы тоже пройдем, должно, без помех. Проскочим, Бог даст, и до Нюксеницы, а то до самой до Тотьмы, дальше вот — дальше видно будет. Все одно, оттуда слать за обозом сподручней будет. Наш совет: прежде времени не стоит кричать караул. Холсты парусные мы прихватили с собой для запруд. Станем поднимать воду на перекатах.

Не совсем понятен ответ вожа. Вернее сказать, совсем непонятен. Если бы по воде шли, тогда ясно: перегородил реку, дождался подъема воды до нужного уровня, отпустил парус-запруду и — скатывайся по волне до новой глубины, но они же идут против воды. Однако Богдан не стал переспрашивать, боясь показаться бестолковым. Он справедливо заключил: придет время — увижу своими глазами.

Разумно поступил: поморы с презрением относятся к тем, кто не знает, как испокон века славяноруссы одолевали перекаты на своих судах. Тут же они лепили кличку, самая мягкая из которых — чистоплюй.

Медленно, но без остановок полз по Двине караван-насадов с учаном во главе. Его построили специально дли Горсея и Бельского с их слугами. Даже соорудили палубную надстройку из двух кают. По мнению корабелов, они были очень уютными и вполне приличными для временного жилья. Иное, однако, мнение оказалось у Джерома Горсея. Только он переступил порог отведенной ему каюты, как не сдержался:

— В Англии стойла для скаковых просторней.

Вож, провожавший гостей, насупился, но смолчал. Сделал вид, будто ничего не услышал, и Богдан. Он-то оценил заботу поморов о заморском госте, заодно и о его приставе — на учанах, как и на насадах, как на лодьях надстройка только для вахтенного рулевого и вожа, да и та полуоткрытая. Спят же матросы и вож в одном кубрике под палубой. Под палубой готовится пища, под палубой и трапезуют. Но это не от непритязательности к быту, это вынужденная непритязательность, приспособленность к суровому российскому климату. Особенно северных земель. Горсей же сопел-сопел, наконец прорвало его:

— Вы, русские, не любите себя. У вас нет гордости. Капитан спит рядом с матросом в тесном кубрике! Где это видано?! А вот эта каюта для меня, посланца царя вашего?! Разве в ней можно жить?!

— Гроза налетит, узнаешь, можно или не можно жить. А северок, не дай Бог, потянет, враз вниз спустишься. Даже сруб поставь на палубе, не помеха он большая для северка — моментально закоченеешь, без печки если.

Не убедил ответ вожа Горсея, он продолжал разглагольствовать об уважении к себе, об особом положении капитана на судне, вож терпел-терпел, да и не вытерпел:

— Ты, мил человек, на свой аршин поморов не меряй. Мы — единая семья. Особенно, когда на воде. Чванливость у нас осудительна. Задерешь нос, из вожен — под зад коленом. Это вы там, в Англии своей, расфуфыренными ходите, с простолюдинов три шкуры дерете, у нас тоже такие есть, но не среди поморов, а в низовских землях. Но нам они пока не указ, мы живем, как пращуры наши жили.

— Не горячись, — попытался остепенить вожа Богдан Бельский, но вызвал еще больший запал в отстаивании правды-матки.

— Мы — не бояре. Нам царский гнев не страшен. Да он не достанет нас. Без нас держава не проживет, если мастеровых начнут казнить. На нас, трудовом люде, земля наша русская стоит. Ты вот, боярин, рассуди, кто из нас хамничает? Он только что говорил об особом положении капитана на корабле, сам плюет мне, вожу, в лицо. Вот я и говорю: не мерь на свой аршин. Мы-то, вожи, нагляделись на порядки у англичан, немцев, голландцев. Только у норвежцев почти так же, как у нас. Дружно. У остальных же команды с миру по сосенке, а не мореходцы. Их в узде держать нужно, оттого капитаны у них в отдельной каюте и при оружии. Боятся, кабы в море не скинули. А у нас команды не бесятся. Никогда такого не было. Вожу поперек никто слова не молвит. Посоветовать — посоветуют, но приказам вожа не прекословят.

— Даже если вож ошибается?

— И тогда. Вот когда вернешься домой, тогда судись. Собирай совет вожей и говори свою правду. Совет рассудит. Виноват вож — вон его, не прав обвинитель — ему тоже моря не видать. На год отлучат, а то и на целых пять.

Горсей внимательно прислушивался к диалогу вожа с приставом и не мог понять, отчего оружничий терпит грубый разговор с собой. На их, английском корабле, за такое вздернули бы наглеца незамедлительно или, в лучшем случае, прополоскали бы в море на лине несколько часов.

Бельский же, согласившись с правдой вожа, думал о другом: насколько обижен Горсей зуботычинами словесными и не доложит ли он Грозному о плохой заботе о нем пристава, что весьма и весьма нежелательно. Оттого он все же попросил вожа настойчиво:

— Учитывая особенность заморского гостя, мирись с его капризами. Он царев посланник, сделавший многое для пользы Руси. Переиначить же себя он не сможет, как ты ему ни выговаривай.

— Ладно. Что уж там…

Вож и в самом деле стал вежливей в обращении с гостем, но и Горсей тоже заметно изменился. Пошла, видимо, на пользу взбучка. В общем восстановился мир и покой, беседы велись дружелюбные, но более всего Горсей любил, когда позволяла погода, смотреть на берега, медленно уползающие за корму, а вож часто, когда позволял стрежень, подходил к нему и с увлечением рассказывал о поморском житье-бытье, о многогодичных плаваниях промышленников к ледовым островам, о терпеливом ожидании их на берегу, о празднествах после их удачного возвращения — Горсей слушал внимательно, хотя вряд ли мог оценить в полной мерой такое откровение, проникнуться душой — он просто не представлял себе всей неуемности поморской, их жадных поисков чего-то нового, неизведанного. Они для него были тайной за семью печатями, ибо сам он ни разу не ходил в море даже на несколько месяцев, к тому же он вырос в Англии, где совсем иные условия жизни, иной климат, вырос в аристократической среде, изнеженным, лишенным заботы о хлебе насущном, хотя, впрочем, он тоже был по-своему непоседа. Для него все, что он слышал, было, конечно же, интересно, сопереживать же он просто не мог по причине совершенно не известного для него мира.

Северная Двина меж тем день ото дня сужалась, течение ее слабело, и вот вож объявляет:

— Через пару дней войдем в Сухону. В ней встречная струя легче, пойдем спорей. Неделю пути, если не заупрямятся перекаты, и мы — в Вологде.

Не зря оговорился вож. Как он прежде предполагал, помех не встретилось до Лузы никаких, а вот до Тотьмы пару вынужденных остановок случилось: чуть-чуть не удержали руля на третьем насаде и сел тот на мель. Дно вроде бы мягкое, илистое, но захватило киль будто клещами. Без лебедки не обошлось. Почти полдня потеряли, пока караван вновь пополз вверх.

Но все трудности, как оказалось, ждали их еще впереди, когда миновали Шуйское и до Вологды оставалось всего ничего. Учан вгребся в затон, плоский песчаный правый берег переходил отлого в заливной луг, левый же — сплошная стена с гнездами-дырками стрижей, которые порхали беспрестанно над корабельными мачтами, вспугнутые редким чудищем. Вода под обрывом иссине-черная, стало быть, приличной глубины омут.

— Вот здесь бросим якорь, — сообщил вож. — Оглядимся. Пощупаем перекат, пустит ли насады.

Караван как шел гуськом, так и встал, подчиняясь поднятому на учане стояночному сигналу, с учана спустили шлюпку, на которой встал самолично вож с глубокомером в руке. Прошли немного и воротились.

— Будем прудить, — сообщил Богдану вож. — Не менее полудня для проводки через этот перекат, а там, должно быть, еще пара или даже тройка. Тебе, оружничий, слать бы гонца за конями да ехать посуху в Вологду. О грузе не сомневайся, доставим в лучшем виде.

— Верю. Только если что случится, головы мне не сносить.

— Если суждено случиться, разве ты огородишь от лиха? Твое дело глядеть в безделии.

— И то верно. Вели спустить лодку для гонца.

Вскоре лодка погребла вверх, и тут началось самое главное и самое интересное для Бельского, но более для англичанина. Поначалу тот не понимал, что речники собираются предпринять, чтобы преодолеть мелкое место на реке; он даже пожимал недоуменно плечами, видя, как матросы грузят длинную парусину на несколько лодок, установившихся гуськом, а погрузив, угребают с ней вниз по воде. Еще на двух лодках повезли туда же канатные бухты. Горсей даже спросил с ухмылкой:

— Не перегораживать ли реку собрались?

— Хотим, — совершенно обыденно ответил вож и добавил: — Увидишь своими глазами.

А они у англичанина на лоб полезли, когда сразу же за последним насадом одни матросы начали нанизывать на канаты парусиновую полость, которая имела кольца и по низу и по верху, другие — собирать камни поершистей и поувесистей, а пара молодцов принялась забивать длинный железный клин у самого берега, а забивши его, переправилась на другой берег и вбила такой же клин и там.

Когда парусиновая полость была нанизана, конец нижнего каната закрепили на клине, верхний же, более длинный, завели за столетний дуб, вольно раскинувшийся саженях в двадцати от берега. Две лодки, захватив концы канатов, потянули полость на противоположный берег, остальные матросы ловко крепили на нижний канат камни-грузила. С каждым метром ход лодок становился все трудней, но все же они догребли до противоположного берега.

Теперь — проще. Натянув посильно нижний трос, закрепи его за железный клин, верхний же заводи за стволы нескольких сосен из опаски, что одна сосна, даже матерая, не выдюжит напора воды, ибо корни сосны неглубоки и их может выворотить.

Заключительное действие — натяжение верхнего каната, чтобы поднять парусину, образовав из нее запруду. По дюжине матросов с каждого конца, а на берегу звонкоголосый:

— Раз-два — взяли! Еще раз — взяли!

С великим трудом, но натянут струнно верхний канат, парус надулся, словно под напором шального ветра, канат подрагивает лихорадочно, но держит напор воды, которая начала быстро подниматься.

Вож учана стоит на носу своего судна и глядит на воду. Вроде бы ему страшно интересно, как бег ее все более и более утихомиривается, струи, натыкаясь на силком остановленную воду, крутят мягкие водовороты. Кажется, кроме любования рукотворными водоворотами вожа больше ничего не занимает — не спускает он с них взора. И вдруг, ни с того, ни с сего — команда:

— Весла на воду! Якорь поднять! Сигнал на мачту: «Следуй за мной!»

По каким признакам вож определил, что пора грести вперед, для Бельского так и осталось загадкой.

Запенилась вода под взмахами весел, ходко пошел учан, ибо вода в реке не встречная, словно в настоящем пруду, а вожу все мало. Поторапливает зычно:

— Навались!

Насады тоже, подняв якоря, идут следом, как и прежде гуськом, лишь основательно сократили меж собой расстояния. Почти упираются носами в корму идущего впереди.

Далеко от переката учан увел караван, пора бы и остановиться, чтобы забрать парус-запруду, но вож все подбадривает гребцов:

— Навались!

Лишь когда версты на две от переката отгреб последний насад, вож скомандовал сушить весла, и вскоре несколько лодок погребли к запруде.

Освобождать парус-запруду проще: отвязал концы верхнего каната и бросил его, вода сама придавит помеху к самому дну и устремит свой вольный бег, выравниваясь до привычной своей ровности.

Даже здесь, далеко от запруды, почувствовался устремленный бег воды, якорные канаты струнно натянулись, но удержать корабли удержали. Понял теперь, отчего вож так далеко увел свой караван от переката: случись такое, что не удержит якорь, есть время вновь зацепиться, не сев на мель.

— Слава Богу, — перекрестился вож. — Еще пару перекатов и — у причалов в Вологде.

Для Богдана, увлеченного необычностью происходящего, время пронеслось галопом, и он удивился, увидев на берегу дюжину вооруженных всадников, своего слугу и пару коней в прекрасной сбруе.

— Послезавтра жди нас в Вологде, — пообещал вож учана, и они распрощались.

«Что ж, проведем не в безделии два вольных дня. Посетим верфи, — решил оружничий, — а как груз сдам, сразу же в Москву».

Все так и сложилось. Встретили Горсея наместник вологодский и воевода целым поездом. Пересадили английского посланника из седла в коляску, другую предложили Бельскому, но он отказался.

— В седле привычней. Не старик же я.

— И то верно. Коляски для жен и старцев расслабленных. — И тут же вопрос: — Банька изготовлена, но угодна ли она англичанину? Согласится ли? Да и сдюжить ли сможет?

— Сдюжит, куда денется. Я сам его похлещу веничком. Пусть узнает, как мы косточки усталые разминаем.

Потеха вышла с Горсеем в бане. Вроде бы несколько лет жил он в Москве и мог бы уже познать русскую баню, даже оценить ее благодать, но иностранцы, как англичане, так и немцы, никак не могли отступиться от своего привычного уклада, имели свои мыльни, а если у кого ее не было, предпочитали лохань русской бане. Горсей сразу же заупрямился.

— Не пойду в вашу баню. В ней можно угореть. Можно даже обгореть. Не пойду.

— Иль много ты видел в Руси угорелых и обгорелых? — насмешливо вопросил воевода. — Глянь на меня, что у меня обгорело, а я каждую неделю банюсь. Или на наместника царева погляди, а у него баня парней моей.

Богдан успокоил:

— Не ляжет на душу пар, обмоешься, не входя в парилку, и — вольному воля.

— Отпустишь сразу?

— Отпущу-отпущу. Не сомневайся.

Бельский и в самом деле не намеревался насильничать, хотя обещал воеводе, что сам похлещет гостя веничком, но он знал предел, ибо одно недовольное слово, сказанное царю-батюшке о приставе, может обернуться лихом, вот и приходилось Богдану прежде чем шагнуть, пощупать, твердо ли под ногой.

В предбаннике дух свежего лугового сена. Оно настлано на полу толстой периной, а поверх сена — мягкая полость. Горсей вдохнул полной грудью духмяного воздуха и приободрился. Выходит, не на казнь привели в адскую жару. Все здесь очень даже мило.

Богдан увидел перемену в настроении Горсея и еще более подбодрил его:

— Все ляжет тебе на душу и дальше.

В мыльне тоже приятная чистота и свежесть теплого воздуха. На лавках — дубовые шайки. Новые, похоже, специально принесенные для важных гостей. Шайки уже наполнены водой, а банщик с ковшом уже готов по вкусу каждого добавить либо горячей, либо холодной воды.

Для начала ополоснулись, и Богдан предлагает:

— Попаримся?

— Очень парно?

— Не так чтобы. Терпимо, в общем. Не понравится, как и условились, выйдешь.

Нахлобучили Горсею на голову войлочную ушанку, и она словно придавила его, миг назад гордого собой за смелость, — Горсей вновь скуксился, но все же дошагал в парилку, хотя с явной опаской.

Но что это? Действительно, терпимо. А Бельский командует:

— Взбирайся на полок. Садись. Сперва погреемся, а уж потом ты ляжешь, банщик поддаст пару по твоему терпежу, а я веничком похлестаю.

— Как розгами?

— Нет, — засмеялся Бельский. — Нежно. Как ласковым ветерком, — а сам банщику: — Ты по капелюшке поддавай. Не гони вскачь.

— Понял, — с хитроватой улыбкой ответил банщик. — Уж расстараюсь.

Банщик и в самом деле сумел угодить. Плескал на каменку словно из ладошки и с перерывами, поэтому парилка наполнялась сухим жаром исподволь, почти не заметно, и вот когда Горсей вспотел основательно, Богдан повелел:

— Ложись на живот.

Повел по потной спине, едва прикасаясь веником, затем начал навевать ветерок — англичанин блаженно вздохнул.

— Лепота, как вы говорите.

— Теперь поддавай проворней, — советует банщику Богдан и начинает охаживать, пока еще не хлестко, вениками нежные телеса заморского вельможи — спина и бока враз порозовели, словно раки в закипающей воде.

Вот уже Горсей застонал, Богдан же продолжал хлестать все ядреней, приговаривая:

— Терпи. Еще чуток. Еще. Потом спасибо скажешь. Вот теперь — все. Кати в предбанник. Отдышись.

Горсей пулей вылетел из парилки, а в предбаннике плюхнулся в изнеможении на узорчатую полость. Ему подали хлебного кваса, в меру холодного, и он с жадностью осушил целый ковш.

Через четверть часа вывалился в предбанник Богдан Бельский. Его охаживал сам воевода. За Богданом — воевода, которого парил наместник. А уж после всех — наместник. Его, как обычно, парил специальный слуга, умевший угодить капризному хозяину.

Когда Богдан отдохнул, в шутку спросил Горсея:

— Джером, не хочешь ли на второй заход?

— Хочу, — неожиданно согласился тот. — Пусть будет второй заход.

— Вот так англичанин! — воскликнул наместник. — Душа-то русская!

Очень неуклюжая похвала, но на нее, слава Богу, никто не обратил внимания. Горсей сам напялил на свою голова войлочную ушанку и позвал Богдана решительно:

— Пошли.

Часа три парились в бане и, разомлевшие и обессиленные, уселись за стол, чтобы начать пир. Неспешный. С уютной беседой, которую на сей раз Горсей не увел на обочину.

Зато утром он напросился на щелчок по носу.

Позавтракав, они поехали к рукотворному затону, на берегу которого были верфи, где по царскому указу строилась крупная морская флотилия. Непонятно только было, для какой цели. О ней можно было лишь догадываться по тому факту, что почти вся царская казна перевезена в специально построенные хранилища совсем рядом с затоном. Погрузил ее на корабли и — в путь. В Студеное море, а по нему либо в Соловки, либо, что наиболее вероятно, в Англию, с которой он явно заигрывал.

Хотя, если поразмыслить, чего ради бежать Грозному из Руси? Строптивых бояр он, похоже, приструнил основательно. Претендента на престол, князя Владимира, отравил. И не только его, но сыновей его тоже. Чего ему теперь бояться?

Мысли и поступки самодержца, однако же, холопам его не ведомы и не обсуждаемы. Раз велено строить корабли, догоняя числом королевский английский флот, стало быть, так нужно. По Сухоне на полой воде за милую душу скатятся корабли в Двину, а там глубины, особенно весной, более чем достаточны.

К верфям поехали так: Горсей в коляске, запряженной шестеркой цугом, Бельский, наместник и воевода со стремянными и слугами — верхами. Дорога торная, ухоженная. Вроде бы в тайне строились корабли, но вся Вологда знала о них, и горожане любили в праздничные дни посещать верфи, кто пеше, кто в экипажах, кто верхом. Получалось вроде гуляния на берегу затона. С толпой праздных зевак смешивались, бывало и такое, иностранные лазутчики, приезжающие в Вологду под видом купцов. Грозному об этом доносили, но он в ответ лукаво усмехался.

Вот и верфи. Пять кораблей на стапелях и более трех десятков покоятся на воде. Красавцы. Двух- и даже трехмачтовые. И что особенно поразило оружничего, каждый корабль отличался от остальных. И не только потому, что на них не было обычных для русских кораблей носов, схожих с лебединой грудью, а сам корабль подстать гордому лебедю, здесь все иначе: если на носу львиная голова, искусно вырезанная да еще позолоченная, то и сам корабль похож на изготовившегося к прыжку льва.

Драконы, единороги, слоны, орлы, тигры — каких только раззолоченных и посеребренных голов не было у кораблей, дремавших в безделии на сонной воде затона, и каждый корпус являлся как бы продолжением своей головы, должных бы, по замыслу заказчика, пугать хищным видом, на самом же деле привораживающих взгляд изяществом форм и мастерством исполнения.

Гостей встретили артельные головы, работа же на верфи продолжалась: пилили, строгали, крепя доски друг к другу не гвоздями, а деревянными клепами.

Артельные головы с достоинством приветствовали вельможу зарубежного и своих высших чинов, не переломились в унизительном поклоне до земли, а лишь почтительно склонили головы. Они высоко держали марку, гордились содеянным и справедливо ожидали уважительности от гостей, которым, по их мнению, понравится великое мастерство исполнителей царского заказа.

— Знатная работа! — вдохновенно заговорил Богдан. — Поведаю об увиденном царю-батюшке! Предвижу милость его!

— Благодарствуем, — ответил за всех самый, пожалуй, молодой артельный голова, разбитной малый, с острым взглядом голубых глаз. — Мы и так не обижены его милостью и рады трудиться в угоду ему и на пользу Руси.

И вот тут плеснул свою ложку дегтя Джером Горсей:

— Я в свое время оставил царю вашему макет корабля, какие строят на моей родине в Англии, владычице морей. Я подал самый подробный чертеж корабля, где указал самые точные размеры, но, как я вижу, вы все делаете на свой лад.

— Глядели мы на макет, — ответил вновь за всех голубоглазый артельный голова. — Разглядывали и чертежи, и вот наше мнение: на макет можно любоваться в праздное время, чертежом же твоим, дорогой иноземец, задницу подтереть…

Горсей от грубости этой начал задыхаться в гневе, а Бельский к артельному голове со строгостью:

— Как звать тебя?!

— Ивашко.

— Ты вот что, Ивашка, говори, да не заговаривайся! Перед тобой посланец царя, а ты как с родней своей!

— А что я такого сказал? — недоуменно пожав плечами, простодушно ответил Ивашка. — Я правду сказал. И чего на нее обижаться аж до гнева?

— Думай, что говоришь! — продолжил строжиться оружничий. — Не ровен час, попадешь под опалу царскую по слову посла!

— И-и-и, боярин, кто же за правду опалит? И еще скажу: мы — мастеровые, на нас вся Русь держится. Начни нас на коды сажать, как бояр крамольных и своенравных, кто созидать станет? А ты, боярин, прежде чем стращать меня, разберись, послушав слово мое. Русские, что дом, что терем, что ладью строят по всемеру. От длины все идет. И ширина, и высота. Если выдержан всемер, то глазу утешно, не боязно тогда, что покоситься может. А для кораблей еще нужна устойчивость на крутой волне и при покосном ветре. Тут свой всемер. Но и он по длине. Англичане и голландцы красивы, слов нет, но даже в ласковых морях при добром ветре нередко киль задирают. Для наших морей такие корабли не подойдут. Если только на гибель матросов слать? Вот мы по своему всемеру и ладим корабли, чтоб, значит, ходкость добрую имели, а на крутой волне устойчивыми были. Скажу одно, придет время, по нашему всемеру все корабли будут строить. Слижут у нас. Да пусть их, мы не жадные. Для людей же все. Немцы ли они, испанцы ли — все одно люди.

— Не слишком ли высоко берете?

— Не слишком. Испытаны веками поморские суда по Батюшке Ледовитому. До самых теплых морей хаживали на промыслы и на торги выгодные. Пока царский запрет не вышел. В Мангазею, что к соседу на чай ходили. Вот и посуди: раз на наших морях ходко, разве худо станет на ласковых?

Горсей слушал артельного голову Ивашку внимательней Бельского, забывши про обиду. Он даже начал выяснять, что такое всемер, и не только Ивашка, а и другие артельные головы старательно объясняли английскому гостю суть прямой зависимости ширины и высоты от длины, но Горсей, похоже, никак не мог взять в толк, для чего нужны такие жесткие пропорции.

Неудивительно. Уже многие века ищут крупнейшие проектировщики закономерность пропорций. Вплотную подошел к открытию этих закономерностей зодчий Фибоначчи, предложивший систему пропорционирования; еще дальше шагнул Корбюзье, разработавший модулер; но ни единичный ряд Фибоначчи, ни модуль Корбюзье не достигли такой универсальности, каким был древнерусский «всемер», но он отчего-то не был взят великими зодчими на вооружение, либо от неведения о его существовании, что вероятней всего, либо от мнения, что русские ничего стоящего изобрести не могут.

Бельский слушает артельных голов вполуха. Ему не до всемера. Он рад, что прошла обида у Горсея.

«Что ж, еще одна взбучка пошла на пользу, — удовлетворенно думал Богдан. — Не станет жаловаться Грозному».

 

Глава седьмая

Чем ближе подъезжал поезд Джерома Горсея к Москве, тем все более пристав его понимал, что в Москве произошло кое-то из ряда вон выходящее событие. Если Бельский где-то появлялся неожиданно, говорившие меж собой тут же умолкали и только по обрывкам фраз, которые все же ему удавалось услышать, он мог сделать вывод: в Александровской слободе свершилось страшное убийство. Не казнь, а именно убийство. На его вопрос: «О чем речи ведете?» только что делившиеся тревожными новостями с явно показным спокойствием отвечали:

— О житье своем, боярин. О чем же еще?

Не похоже, судя по взволнованным лицам и горящим глазам.

«Ладно, в Ярославле все разузнаю».

Увы, и там с кем бы ни начинал разговор оружничий, толкового объяснения не получал. Либо городская знать не была осведомлена о подробностях произошедшего в Слободе, либо опасалась его. Тайный сыск всегда страшен, а новый его глава прошел школу своего дяди Скуратова, который умел из ничего сделать что угодно. Из мухи у него без всякой осечки всегда получался слон. Не такой ли и племянник? Пока еще мало времени прошло, чтобы разглядеть его лицо, но на всякий случай поостеречься не помешает.

Сам же Богдан не знал, кто в Ярославле соглядатай Тайного сыска — дьяк рассказал ему лишь о своих московских людях, да еще подсадных к думным боярам и иным, имеющим вес при Государевом Дворе.

Ему очень хотелось вот сейчас же подыскать себе собственного соглядатая, но он пока что не решился на это: вдруг наткнешься на царского тайного агента, тогда начавшаяся почетная служба при царе может сразу же окончиться.

«Не стоит спешить. Всему свое время».

Ясность внес Джером Горсей. Он встречался со своими соплеменниками-купцами, и те сказали ему, что царевич Иван скончался и тело его везут в Москву, где похоронят, отпев в Успенском соборе.

— Они утверждают, что царь самолично забил до смерти своего сына-наследника.

Да, известие. О таком и в самом деле опасно не то, чтобы говорить, но даже думать. Для иностранцев, понятное дело, русский царь — не их царь. У них языки развязаны. А вот подданным Грозного нужно ждать царского слова, которое принесет гонец из Кремля. Вот оно и станет предметом пересудов, да и то очень осторожных. И действовать по воле царя. Велено будет справлять сорокоуст согласно всем канонам, начнутся поминальные службы в соборной и приходских церквах, велено будет внести лишь заупокойный поминальник, стало быть, так нужно — никто не проявит самовольства без риска лишиться живота.

Без дела царь не убьет родного сына.

У Богдана мысли в раскоряку: спешить ли в Москву, все бросив, ждать ли здесь царского вестника и решать, как поступить, лично с ним переговорив. А если в самом деле царевич убит, тогда, возможно, вообще не торопиться в Кремль. Пусть схоронят наследника и пройдет после этого недельки две или даже три, пока страсти улягутся. Наверняка Иван Васильевич не станет сразу после похорон заниматься государственными делами, устраивать приемы послов. Заставит ждать даже такого важного, как Джером Горсей. И не лучше ли уберечь от такого унизительного ожидания Горсея, потянув время в пути?

До самой полуночи не мог уснуть Бельский, но так и не нашел ответа на то, что лучше, что хуже.

Спозаранок же в еще запертые городские ворота постучал царев гонец.

— Отворяй не мешкая. Весть от царя Ивана Васильевича наместнику и воеводе.

Воротники решили было подняться на колокольню надвратной церкви, чтобы убедиться, на самом ли деле ранний гость не лукавит, но в ворота постучали еще более настойчиво и уже с угрозой:

— Отворяй живей! Если не хочешь батогов по пяткам!

Теперь уж без сомнения — гонец. Действительно, нужно поспешить с засовами.

Гонец, едва появилась возможность просунуться в ворота с конем, пустил его галопом. Путные слуги и стремянные, при доспехах, тоже не мешкая пронеслись за ним вскачь. Ко дворцу наместника.

Сменив коней и наскоро перекусив, царский вестник со стремянными и путными слугами поскакал дальше. Его путь через Вологду до самого Архангельска, наместник же послал своих слуг за воеводой и оружничим.

Они приехали быстро. Но пришлось ждать писаря. Ему читать письмо, чтобы все чин-чином.

Вот и он, явно недовольный ранним вызовом, даже не пытается скрыть своей хмурости, даже специально выпячивает ее.

— Ты не сопи! — ругнул его наместник. — Иль думаешь, кроме тебя грамотеев в Ярославле нет?! Еще раз заставишь себя ждать — взашей!

— Да я что? Я всегда готовый.

— То-то же. Читай вот.

Из послания дьяка Государева Двора ясно лишь одно: Иван Грозный убил своего сына. За что и как, непонятно. Но вот дьяк прочел хитроумное пояснение: отец хотел наказать сына за неуступчивость, но оплошал.

Слово-то какое ловкое. Ни с какой стороны к нему не приладишься, чтоб хоть чуточку представить, какая ссора произошла между отцом и сыном, окончившаяся смертельными побоями.

«Узнаю у тайного дьяка, если Годунов тоже станет вилять, — успокоил себя Бельский, — а вот ехать или перегодить, тут поломаешь голову».

У наместника тоже, видно, такая же беспокойная мысль, ибо не с бухты-барахты он посоветовал:

— Тебе, оружничий, не следует спешить. На поминальных службах нужно побывать? Нужно. Лучше всего в путь после того, как девятый день помянем. Сороковой как раз в Москве помянешь. С царем нашим, Иваном Васильевичем.

— Да, так сподручней, — сразу же согласился Богдан. — Думаю, Горсей тоже согласится не спешить.

— На пару деньков в Сергиевой Лавре задержись. Помолись за упокой души царевича и за здравие царя. Оттуда гонца можно слать с вестью о Горсее.

Это уже лишнее. Не наместнику диктовать, как поступать оружничему. Не дитя же он малое, неразумное.

— Поступлю по обстоятельству, — сухо ответил Богдан, отбив охоту наместнику и дальше назидать.

Впрочем, тот сделал вид, будто не заметил недовольства оружничего, хотя сразу же перешел к тому, как организовать в самом Ярославле и в уездах поминки по царевичу, постоянно спрашивая советов у воеводы, но более у Богдана.

К Горсею в специально выделенный для него прекрасный теремной дворец Бельский приехал в обычное для него время для совместного завтрака. На нем и рассказал о вестнике из Кремля, затем и о предложении наместника повременить с отъездом из Ярославля. Не от себя предложил, а именно от наместника, посчитав это более весомым.

Горсей не стал раздумывать слишком долго. Он-то наторен в вопросах этики и оценил решение Бельского достойно. Ответил согласием, но уклончиво:

— Приставу видней. Пристав от самого царя, стало быть, он поступает в интересах своего государя.

Ну, что ж, и на том спасибо.

Службы поминальные, следом за которыми обязательны поминальные трапезы, длинные и скучные — все это надоело до чертиков, и когда закончилась длинная служба на девятый день, Бельский вздохнул с облегчением: конец фальши. Дело-то в том, что почти все бояре и дворяне в душе были рады смерти царевича, ибо тот по жестокости и вспыльчивости пошел весь в отца, который с самого малолетства внушал сыну, что бояр и дворян следует держать в ежовых рукавицах. Ребенком брал Грозный сына на казни, водил в пыточные, а в отрочестве даже поощрял к насилованию вдов и дочерей опальных князей, воевод и бояр. К Ивану Ивановичу лыко в строку народная мудрость: яблоко от яблони далеко не катится. Однако, радуясь в душе, все имели постные до отвращения лица, истово крестились, даже временами смахивали слезы.

Впрочем, Богдан, хотя и тяготился фальшью, сам мало чем отличался от других и то лишь мыслями. Их тайный сговор воплощается в жизнь неуклонно. Нет князя Владимира и его сыновей, теперь нет и наследника престола со свойствами отца, стало быть, открывается весьма заманчивое будущее: править державой при богомольном Федоре, к тому же с расслабленным умом. А там, глядишь… Дух захватывает от одной только мысли.

Помехой может стать Борис, теперь шурин Федора-царевича, но и он тоже смертен.

Все так, пока же стоит продолжить игру, не выделяясь из общей толпы, переживающей смерть царевича как свое личное горе. Вместе со всеми выстаивать многие часы в церкви, после чего за трапезный стол. Последняя, на девятый день, такая трапеза у самого архиепископа. На нее пригласили даже Горсея, не взяв во внимание, что он не из православных.

Джером Горсей не отказался, и там, за трапезным столом (а их с Богданом посадили рядом по левую руку архиепископа) они условились выехать из Ярославля через пару дней.

Конечно, два дня на сбор явно маловато, но слуги управились, проявив расторопность, к тому же имея всяческую поддержку наместника и воеводы, поэтому в назначенный час тронулись в путь, сопровождаемые несколько верст почти всей Ярославской знатью. На прощанье сделали малый привал, посошок на дорожку, и вот теперь можно без дневки ехать до самого до Сергиева Посада. Если Бог даст, то и без помех.

Четыре ночевки на постоялых дворах, и вот она — Лавра. Золотоглавая, обнесенная мощной каменной стеной. Отсюда слать гонца к царю и ждать его ответного слова. Сколь долго? Все теперь зависит от воли самодержца, от его настроения. Еще от глубины его горя. Скорее всего, пока не минует сорок дней, Горсея в Москву не позовут и, стало быть, торчать здесь, в Сергиевом Посаде, вместе с Горсеем и Богдану. А ему бы сейчас быть в Москве, разобраться во всем, что произошло и определиться. Возможно, даже начать противодействовать Годунову, настраивая против него и самого Грозного, и царевича Федора, которому теперь достанется царский венец — шапка Мономаха.

Теперешнее отсутствие его в Москве может дорого ему стоить. Каждый день Борис использует в своих интересах, приближаясь почти вплотную к трону.

Богдан понимал его, досадовал, однако, продолжал лелеять мысль оттеснить Годунова от трона, освободив для себя место.

«Оттеснить от трона — главное. А еще лучше, сослать бы его. Или казнить».

Сладость мечты. А вот сбыточна ли она? Годунов — хитрый лис. Он продумывает каждый свой шаг, каждый жест, не говоря уже о словах. Ни одного лишнего слова. Каждое к месту, каждое в угоду. Серьезный супротивник, как считал Бельский. Очень серьезный. Но и себя он считал не ниже Годунова. Его лоб, как он определял, тоже перстом не перешибешь.

Как часто люди заблуждаются, оценивая свои возможности, и это всегда приводит не к выгоде, а к печальному концу. Человеку, однако, не дано знать свою судьбу, и он даже не представляет, что и заблуждение его тоже определено судьбой. Рок ведет человека по жизни.

Впрочем, Богдану на этот раз вроде бы судьба улыбнулась: ответного царского слова ждать долго не пришлось. Гонец вскорости прискакал в Лавру и передал волю царя: выезжать немедленно, в пути поспешать. В Мытищах ждать встречающего поезда.

Гонец остался при Горсее, чтобы при подъезде к Мытищам ускакать в Кремль с докладом Грозному о приближении посланца королевы английской к условленному месту для торжественной встречи.

Как понимал Богдан, царю не терпится узнать, как отнеслась Елизавета Английская к его сватовству, и это оказалось сильнее горя по утрате сына.

В Мытищах им не пришлось ожидать встречного поезда, наоборот, встречный поезд ожидал их, что удивило даже Горсея. Обычно даже посольства тех стран, с которыми ищут дружбу, выдерживают в Подмосковье не менее двух-трех дней, а тут — вот она, раззолоченная коляска с шестеро кой белых красавцев цугом. Еще одна коляска, тоже с шестеркой цугом, только не белых лошадей, а буланых, для Богдана. Выходит, с этой минуты он не пристав, а почтенный царедворец.

В приставах — пара знатных дворян. Они в парадной одежде. С ними сотня стрельцов на вороных конях. Тоже при параде.

— Царь Иван Васильевич, самодержец Российский, велел доставить вас к нему для уединенной беседы. И тебя, посланец английской королевы, — низкий поклон Горсею, — и тебя, оружничий, — такой же низкий поклон.

На высоте блаженства Бельский: только любимцев своих вот так привечает Грозный. Выходит, приблизил к себе, как прежде держал у сердца Малюту.

«Вот теперь уж точно очинит боярством».

Вновь неоправданные надежды. Хотя доверие со стороны Грозного оказано полнейшее, к нему отнеслись не так, как обычно бывает с приставами: привез подопечного к царю — свободен. А тут обоих к себе. О многом это говорит.

Иван Васильевич встретил Горсея и Богдана дружелюбно, пригласил садиться, и Бельский подумал, что при нем царь выслушает англичанина, какого товара и сколько он привез, какова оплата за доставленный по заказу груз, затем его попросят оставить их одних, однако, вышло не так. Горсей назвал сумму — Грозный заявил:

— Покончим когда со всем, пойдем в казнохранилище, где сразу же получишь полный расчет. А теперь давай о главном: каков ответ Елизаветы?

Бельскому не указали на дверь, и он воссиял душой.

«Такое доверие! Приближен к трону вплотную!»

— Королева моя, — Горсей встал при этих словах, встал Бельский, привстал даже царь, — дай ей Господь здоровья, не против сближения через семейные узы, но она предлагает в жены тебе, государь великий, юную красавицу королевской крови, двоюродную свою племянницу Мери Гастингс.

— Какова она собой?

— Я же сказал: красавица. Стройна. С великолепными манерами, лицом пригожа. Красотой она затмевает многих придворных дам, а при дворе Елизаветы собран цвет женщин Англии. Вот и суди, какова будущая твоя жена, если сговор состоится. Вскорости после меня из Лондона, тоже на кораблях, выедет посол Ее Величества Елизаветы сэр Уильям Россел из очень знатного рода. Ему, как я осведомлен, поручается вести переговоры о государственных делах и, как изволила выразиться моя королева, о делах тайных. Он уполномочен окончательно решить все дела на благо Англии и Руси. При нем, как и об этом мне стало известно, будет два письма лично от королевы. Я позволю дать тебе совет, государь всей Руси, пошли теперь же встречать посла в Архангельске.

«Сейчас повелит мне ехать. Для того и зван сюда», — с неудовольствием подумал оружничий, но услышал иное, к своей радости.

— Пошлю непременно, — и к Бельскому: — Передай мое повеление дьяку Посольского приказа, пусть готовит приставов. Не менее двух. Из знатных родов. О них доложишь мне самолично, и если мне будет угодно, я соглашусь. Теперь же — в казнохранилище.

Ничего подобного прежде Богдан не видел. Нет, не о количестве золота, драгоценностей, мехов и одежд дорогих, доспехов парадных — у него у самого казна довольно внушительная. Конечно, с царской ей не сравниться, но все же она у него даже не из средних среди боярских. Покруче будет замес. Поразило Бельского изменение в настроении Грозного, когда они спустились в хранилище: он буквально преобразился, глаза вспыхнули жадным блеском, и он стал похожим на орла, готового к смертельному броску, ради спасения своего гнездовья. Казалось, вот-вот он заклекочет и, сложив крылья, стремительно понесется на врага.

Но кто враг?

И вдруг, совсем неожиданно и моментально лицо государя стало задумчивым и, можно сказать, лицом мудреца. Он прошел к висевшей на стене цепочке из намагниченных иголок и заговорил, вроде бы забывши, чего ради он привел Горсея в хранилище. Впрочем, не без хитрости же: пусть поглядит на богатство русского самодержца. Пусть и послушает.

— Известно, в магните великая тайна. Вот эти иглы сцеплены невидимой силой, не прикрепленные ничем иным друг к дружке. Магнит имеет такую силу, что держит в воздухе железный гроб пророка Магомета в его гробнице. Вот и я мечтаю, чтоб и для меня была сооружена такая же гробница. Пока у меня нет много магнита, то что имею, не удержит в воздухе мой гроб. Вот соберу скоро достаточно, обязательно пошлю в Персию за мастерами, знающими тайну чудесной силы.

Грозный пошагал к дальней стене просторного помещения, и хранитель казны предусмотрительно открыл дубовый ларь. Значит, царь не первый раз приводил сюда гостей, и его пояснения были однообразны, к чему хранитель уже приспособился.

— Поглядите вот на этот коралл. И вот на эту бирюзу. Возьмите их в руки. Видите, никаких изменений. Значит, вы совершенно здоровы. Теперь положите их на мою руку. Смотрите, как бледнеет бирюза. Я отравлен, и смерть моя не за Горами. — И к Богдану: — Тебе, оружничий, любезный мой слуга, узнать, кто покушается на мою жизнь. Отныне это для тебя — главное из главных. Вместе с тайным дьяком примите все меры, но разоблачите злодея! Ради этого покличь даже волхвов и колдунов!

«Выходит, пока еще нет явного врага. Нет даже подозреваемого. Но враг должен быть. И он будет!»

Грозный, перебирая драгоценные камни, пояснял их свойства в мельчайших подробностях, хорошо знал, как оценивают их целебные или разрушительные качества колдуны и волхвы. Особенно он принялся расхваливать рубин:

— О! Как этот камень оживляет человеку сердце и мозг, дает ему бодрость, очищает застоявшуюся испорченную кровь, — затем взял изумруд. — А этот камень радужной породы — враг всякой нечистоты. Он лопается, если мужчина и женщина живут распутно друг с другом, злоупотребляя природой, а камень при них.

«Отчего же не полопались все изумруды в царском хранилище? — спросил себя Богдан. — Не ты ли, царь-батюшка, более всех злоупотребляешь природой?»

Царь взял в руки оникс.

— Удивительный дар Божий. Он покровитель милосердия и добродетели и враг порока, — но не положил оникс на свое место, а продолжал держать на ладони, словно испытывая на себе волшебную силу камня.

И чудо! Грозный начал меняться на глазах, слабея с каждой минутой. Наконец, уже в полном изнеможении, положил оникс на место и велел казначею:

— Выдай золотом все, что причитается Горсею. А ты, — обратился царь к Бельскому, — уведи меня в мою домашнюю церковь.

Просьба не каприза ради: царь действительно не мог без посторонней помощи сделать ни шага, и Бельский, молодой и крепкий телом, не просто поддерживал Ивана Васильевича, особенно когда поднимались по лестнице, где располагались дверь в опочивальню, комната для тайных бесед и домашняя церковь, а обхвативши за талию, волок, словно пьяного в стельку.

Стрельцы-стражники низко кланялись государю, не выражая ни малейшего удивления. Величайшая вышколенность. Но, вполне возможно, картина для них не новая. Вполне возможно, кто-то уже водил Ивана Грозного в его церковь, чтобы в молитвах обрел он бодрость духа?

Но кто? Не Борис ли Годунов?

Но эти вопросы не слишком долго мучали Богдана. Он поразился, в полном смысле этого слова, тем, что произошло дальше. Грозный не вошел в домашнюю церковь, велев ему, Богдану, быть свободным — царь сел на лавку в комнате для тайных бесед и указал оружничему место напротив себя.

— Садись.

Почти четверть часа сидели они молча: царь в полном отрешении от земного, Богдан в недоумении, боясь даже громко вздохнуть. Лишь постепенно лицо Грозного обретало осмысленное выражение, взор становился привычно-пронизывающим, и вот царь заговорил. Словно на исповеди перед своим духовником.

— Отчего так расслабляет меня оникс? Выходит, я — порочен. Но в чем мой порок? Разве я казнил крамольных бояр не ради величия державы? Только в единовластии сила государства. Никогда не будет лада и благоденствия в стране, где правят многие сразу. В одночасье страна потеряет силу, народ обнищает, рать превратится в бородавку на теле державы.

Умолк государь, но на сей раз не в отрешенности, а в явной задумчивости. Видимо, пытался оценить беспристрастно свои поступки. Но чего ради вот такая откровенность? Очиститься душой? Этот порыв, однако, может для оружничего оказаться веригами, а то и камнем на шее. Разве нужен самодержцу слуга, который знает о нем больше того, что дозволено ему знать, поэтому не радовался Бельский, что удостоен исповедальной беседы, а смущался. Ждет с тревогой, что еще о себе скажет царь-батюшка.

— Молва осуждает меня за убийство князя Владимира, но разве я поступил вопреки державным интересам? Разве нужна нынче Руси прежняя междоусобица? Нам ли забывать, к чему привела борьба князей за великокняжеский стол? Более двух веков платили мы дань Орде. Дань крови! И теперь, ослабни мы, крымский хан воцарится в Москве и что станет тогда с русским православным людом?

Вновь пауза. На сей раз очень короткая. Заговорил Грозный уже более окрепшим голосом. Решительно:

— Не порочность моя стала виной смерти сына Ивана, а необходимость поставить его на место. Ты, по моей воле, наказал Немецкую слободу, гнездо алчной наживы. Пользуясь моей добротой, немчура обирала мой народ, спаивая его. Мог ли я это терпеть? Нет! А сын мой, кровиночка моя, наследник престола охал вместе со злопыхателями из бояр и иноземцев. Хотел считаться у алчных хорошеньким, в ущерб державы нашей. Не в противность ли это царскому единовластию, не в противность ли интересам Руси? Мало того, самолично подписал подорожную дворянину своему до самого до порубежья ляшского. Что, посол от него? Остановил я то посольство, не став пытать, куда и зачем направлялись, решил только внушить сыну, что рано еще считать себя венценосцем. Видит Бог, не имел я желания побить его так сильно, лишь чуточку поколотить хотел, как строгий отец неслуха-сына, а он возьми и занедюж. Думаю, не от побоев лихорадка. Он и до этого хворал.

— Не зелье ли какое? — вкрадчиво вставил Богдан. — Кто-то, вошедший в вашу семью, злобствует. Если будет на то воля твоя, дознаюсь…

— Не нужно. Да и не об этом разговор.

Не получилось с первого раза кинуть тень на Годунова, а получив согласие, спровадить его через несколько дней в пыточную. Что ж, придется ждать другого случая.

Царь же продолжал:

— Я о своей порочности. В чем она? Думаю, в одном — в нарушении церковных запретов на венчания. Нельзя, грешно более трех раз венчаться, а Мария Нагая — девятая жена. Нет, восьмая. С Наталией Коростовой я не венчался.

У оружничего чуть не вырвалось: «Где она?», но быстро спохватился, иначе исповедь в одно мгновение сменилась бы разносом.

— Мария Нагая — хорошая жена. Пригожа — слов нет. И все же я никак не могу забыть своей первой — Анастасии. Скромна, тиха, но тверда в нравах и убеждениях. Не я виновен в ее смерти, ее отравили бояре-крамольники. Дядя твой, Малюта, кого я ценил выше всех, вел розыск. Казнил я виновных, но Анастасию не вернешь.

Можно было бы поспорить с царем-батюшкой, сказать ему, что не все, о чем доносил Малюта, истина. Он жил не по праву, а в угоду своему государю. Возникло у царя подозрение, будто отравили Анастасию, он сам определит виновных (кто у него под ногами или поперек дороги) и преподнесет на блюдечке допросные листы.

Посчитал Грозный, что и вторая жена Мария Темрюк отравлена, виновные назначены и даже признались. Пусть и в самом деле двух первых жен извели недруги, а отчего так легко расставался со следующими женами? Не их смерть разлучала, а самолично избавлялся от них. И счастлива та, которая оказывалась в монастыре. В этом смысле не повезло третьей жене, Марии Долгорукой. А в чем она провинилась, никто не знает. Даже Малюта ничего не мог сказать племяннику своему. Не ведал.

Пышная свадьба после венчания, а на второй день — выезд в Александровскую слободу, и там загнали молодую в санях в Царский пруд с еще не окрепшим льдом. Мало того, схватили ее брата Петра Долгорукого, обвинив в лиходействе: он, видите ли, утопил царицу.

Обо всем этом, однако же, можно думать, даже можно мысленно возражать Ивану Грозному, только ни в коем случае не давая возможности прочитать твои мысли на лице.

Иван Васильевич продолжал вспоминать о всех женах, винил себя за то, что отсылал их в монастыри (о Долгорукой почему-то не вспомнил), и только в смерти Василисы Мелентьевой не упрекал себя.

— Не знатную взял за себя, а она, негодница, пустилась прелюбодействовать. Я самолично застал у нее сокольничего Ивана Колычева, прикончил его посохом, а на другой день соединили прелюбодейку и прелюбодея навечно в едином гробу.

Не сказал, что Василису Мелентьеву положили в гроб живой.

Умолк надолго государь. Поглаживал в задумчивости бороду, осмысливая что-то его волнующее, и вот, наконец, спросил:

— Думаю я, верно ли поступаю, сговариваясь о свадьбе с Марией Гастингс? Скажи мне, как на духу.

Если «как на духу», то одно слово — наверно. Но царь-батюшка ждет иного ответа. А раз так, получай желаемое:

— Самодержец женится не столько по любви, сколько в интересах своих холопов. Союз с Англией, подкрепленный семейной близостью, к великой пользе державы твоей, государь.

— Ты говоришь от себя или знаешь, как судят-рядят остальные?

— И от себя, и от большинства, которые одобряют твое сватовство. Но знай, есть и противники. Осуждают те, кому не интересна сила державная. Им чем хуже, тем лучше. Но если будет на то воля твоя, я пообрезаю языки у крамольников.

— Такая воля будет. После того, как покончим дело с послом королевы английской, сестры моей.

— А как с Марией Нагой?

— Пригожая она. Люба мне. Думаю, не в монастырь ее, а в вотчину. Углич ей отдам. Охрану. Слуг. Пусть здравствует.

Это что-то новое. Сердобольное. Богдан мысленно одобрил замысел Грозного, готового поступить по-людски.

Не знал он в тот момент, что Мария Нагая носит под сердцем дитя. Возможно, наследника престола. Иные у него возникли бы мысли, иначе бы он оценил благородство царя-батюшки. Возможно, что даже возразил бы, отсоветовал жениться на англичанке. Увы, он ничего еще не знал, долго отсутствуя в Кремле, поэтому сказал то, что сказал, и исповедальная беседа продолжалась. Закончилась она царским поручением:

— Переговоры с английским послом вести тебе. Помощников я определю позже.

— А как насчет волхвов и колдунов?

— Известно же тебе: я слов на ветер не бросаю, — с нотками недовольства ответил Грозный. — Но не самолично же ехать за ними. Иль слуг у тебя мало? Или нет подьячих в Сыскном приказе?

— Все ясно. Позволь, государь, идти исполнять твою волю?

— С Богом.

Прямой путь от царя к тайному дьяку. Разговор с ним получился весьма тревожным. Дьяк сразу же предупредил о необходимости быть предельно осмотрительным.

— Тебе известны успехи Баториевы, и это подвигло некоторых из бояр и дворян на измену. Но не в этом беда. Она в том, что я не сумел упредить побеги, не известил загодя о возможной измене. И это бы ничего, но вот недолга: один из сбежавших — Давид Бельский. Когда я докладывал о его побеге царю, тот разгневался. Ну, думаю, сейчас повелит оковать меня и в пыточную спровадить, однако, обошлось. Лишь о тебе, оружничий, спросил, не заодно ли ты с Давидом Бельским, если молчал до времени, когда станет поздно. Я ответил, что ты же в отъезде давно и добавил: оружничего нужно держать при себе, тогда можно с него и спросить.

— Понятно, — неопределенно протянул Бельский. — Понятно…

Хотя ему вдруг стало еще более непонятно, чем до приезда в Кремль. К тому же сомнение взяло: не двоедушничает ли тайный дьяк? Не мог царь, имея подозрения, распахивать перед ним душу, исповедоваться в грехах.

«Поглядим, поглядим. Поспрашиваем…»

— Что известно тебе в точности о смерти царевича Ивана?

— Причин ссоры несколько. Главная, как я считаю, вот в чем: Иван Васильевич объявил на Думе посольство к Баторию, чтобы просить мира или, на худой конец, перемирия, царевич же Иван начал перечить отцу при всех боярах, не попросил, а потребовал дать ему полки стрелецкие, встав во главе которых он изгонит всех ворогов из Русской земли. Грозный ответил резким отказом. Дума поддержала не царевича, а царя. В тот вечер и случилась у них семейная ссора. Царевича будто бы защитил Борис Годунов, ему тоже, как он сам сказывал, досталось, он тоже занемог, и все же имел силы самолично лечить царевича. Не отходил, как мне доносили, от кровати царевича ни на час. В общем, не выпустил его из горячки.

Вот это — словцо. Не выпустил. Не просто так оно слетело с уст тайного дьяка, не случайная это оговорка. Но отчего сам не донес царю о докладах своих соглядатаев? Почему, наконец, ему, его прямому начальнику, не выкладывает все, о чем осведомлен, а лишь намекает хитрым словечком?

«Ладно. Поговорю с Борисом, тогда определюсь».

Однако твердо решил не привлекать дьяка к поиску и доставке в Москву волхвов и колдунов. Определил сегодня же слать гонца за Хлопком.

«Два-три дня, — не великая задержка».

Дальше шел разговор об обстановке в Кремле, о великой милости царя к Нагим, родственникам царицы Марии, хотя не отталкивал царь и прежних своих советников, старейших бояр Мстиславских, Шуйских, Трубецких, Голицыных, Юрьевых, Сабуровых.

«С Нагими постараюсь сблизиться, не теряя отношений с Романовыми и Воротынскими, — заключил в конце беседы для себя Богдан. — У старейших бояр заимею своих соглядатаев, тайному дьяку неизвестных».

И все же, чтобы окончательно определиться, нужно встретиться с Борисом, послушать его. Но как сделать это ловчее? Ждать, когда сам пожалует поздравить с приездом? Но дождешься ли? Может, послать слугу с приглашением на ужин, а возможно, самому посетить его дом? После некоторых раздумий определил поехать к нему.

«Не убудет от чести».

Известив через слугу о своем желании погостевать у него, Бельский поехал к Борису Годунову на экипаже. Парадным поездом. Борис встретил его на крыльце и, казалось, был искренне рад гостю. Настолько рад, что сразу же повел в трапезную, но, как понял оружничий, Борис пригласил к столу, чтобы избежать беседы наедине. Бельскому ничего не оставалось делать, как повести разговор о семейном скандале за столом. В присутствии кравчего, который был соглядатаем тайного дьяка.

«Что же, пусть доносит».

После первых тостов за здравие всех, в первую очередь, конечно же, царя Ивана Васильевича, кубки за упокой души безвременно почившего в бозе царевича Ивана. Осушили кубки, не чокаясь, и Богдан с уместным вопросом:

— Расскажи, Борис, как все случилось? Ты, сказывают, тоже получил на орехи?

— Да. И довольно изрядно. Ты знал же, что жена царевича Елена Шереметева была на сносях, вот и застал ее свекор, войдя в покои сына по какой-то надобности, в одной сорочке да еще и без пояса. Грех великий. Принялся Грозный отчитывать Елену Ивановну, даже замахнулся на нее, но сын перехватил руку с посохом…

Богдан представил себе воочию всю дальнейшую картину, какую намеревался нарисовать Борис. Более того, даже услышал, словно наяву, вкрадчивый шепот Бориса: «Как ты терпишь, царевич, такое унижение?» Хотя вряд ли вообще подобная сцена была на самом деле. Никто, кроме самого Грозного, его невестки и вот этого хитреца, ничего толком не знает. Царь же молчит, помалкивает и Елена Ивановна, Годунов же все, похоже, выдумывает.

— Само собой понятно, как разгневался царь, — продолжал Годунов. — Огрел он посохом сына. Тут я попытался остепенить Ивана Васильевича, защищая царевича и Елену, но он и на меня с посохом. Обоим нам досталось сполна. Иван Иванович упал, вот тогда только спохватился отец, лекаря крикнул, велел лечить сына. А мне гневно так: «Заступился, лечи теперь!» Вот я, сам недужный, старался.

Все. Больше ни слова о страшном сыноубийстве. Вроде бы обычная семейная размолвка, не заслуживающая особого внимания. Поинтересовался гость, его любознательность удовлетворена, о чем больше говорить? Но вполне возможно, что Борис, подозревая или даже зная о соглядатайстве кравчего, играл, поэтому Богдан Бельский ожидал, что после трапезы продолжится более откровенный разговор в уединении, но Годунов явно не желал оставаться с гостем один на один и не скрывал этого.

Расстались они тепло. Но с сей минуты оба поняли, что стали врагами. Врагами, повязанными узами тайного сговора.

Утром, чуть свет, как это и положено у царских слуг, — в Кремль. Дело не в дело, а будь. У оружничего есть забота. Ему, как главе Сыска, не доверяющему теперь тайному дьяку, нужно обзаводиться своими людьми во всех приказах, во всех службах — он твердо решил, принимая доклады тайного дьяка, перепроверять их и окончательно понял после встречи с Борисом, что тайный дьяк ведет двойную игру, в которой он, его начальник, является подсадной уткой. Сказал к примеру, что виновен в смерти царевича Годунов, но не прямо, а лишь намеком, теперь попробуй не сообщи об этом Грозному. Промолчишь — окажешься на крючке у дьяка, доложишь царю, не ясно, как он это воспримет. Могут потянуть дьяка в пыточную, а он упрется рогами, мол, поклеп на него, ничего такого не говорил. Сказал лишь правду, что не одолел Годунов горячки у царевича, как ни старался.

Кому тогда ответ держать? Ему, Бельскому. Когда же будет донос своего соглядатая, иное тогда дело. Вот он, знакомься, государь, и делай вывод.

И еще. Как можно настойчивей нужно развивать дружеские отношения с Нагими. Это очень важно, ибо они нынче в силе.

Встречи, разговоры, вроде бы пустопорожние, но с глубоким смыслом; и вдруг по Кремлю тревога: царь недоволен, что оружничий не оказался у его постели при пробуждении.

Зависть у многих — моментальная. И в самом деле, великая честь. Можно ходить гоголем. Однако Богдан не очень-то возликовал, хотя в опочивальню припустился чуть не бегом, досадуя меж тем:

«Боярином бы очинил, вот это — честь».

Грозный встретил Бельского упреком:

— Не гоже царю ждать своего слугу, хотя и любимого. Запомни, отныне ты у руки моей неотступно. Под твоим глазом постельничьи, но особенно доктора и аптекари, под твоим глазом стольники и повара с поварятами.

Так и просилось возражение: посильно ли одному человеку за всем этим углядеть, ответил же смиренно:

— Велика честь, государь. Исполню все по воле твоей, только позволь иметь своих людей в поварне, среди постельничих и среди аптекарей. Тогда уверен буду в делах, тобой порученных.

— Разве я когда пеленал Сыскной приказ. Имей, кто ж тебе запрещает.

— Но, государь, я говорю о своих людях, о собственных соглядатаях, а не Сыскного приказа.

— Отчего так?

— Сомневаюсь я в дьяке.

— С чего бы это? Малюта, и тот верил ему.

— Малюту он, может, не водил за нос, а вот со мной… Дозволь спросить? Не сообщил тебе, государь, о доносах на Бориса Годунова?

— Нет. А что?

— Борис распустил слух, будто ты, государь, побил его сильнее сына своего, и будто он даже занемог знатней царевича. На самом же деле ни на час не отходил от постели Ивана Ивановича. Дьяк и мне не сказал о доносе открыто, а хитренько так намекнул: Годунов не выпустил из горячки царевича. Вот и думаю: отчего не доложил он тебе, государь, а дождался, когда я ворочусь. И почему не прямо, как начальнику своему, а так: вроде бы, сказал, а вроде бы и — нет?

— Скажу тебе одно: ты — молодец. За один день в такие детали вникнуть, нужно уметь. За вот такое умение быстро узнавать главное, любил я Малюту покойного, земля ему пухом, за это же люблю тебя. Ты еще раз оправдал мою любовь. И еще скажу: двуличие Годунова мне известно. Не от Тайного сыска. Я сам вижу. Но как я его порешу, если сын, теперь мой наследник, весь в нем? Души не чает. Поэтому погодим.

— Не станет ли поздно, государь?

— Как Бог положит. Ты послал ли за волхвами и колдунами?

— Да, — взял грех на душу Бельский. — Но не через тайного дьяка, а своих слуг.

— Пусть будет без дьяка. А когда доставят их в Москву?

— Месяца через полтора.

— Хорошо. Зови одеваться.

День заколготился, и Богдан едва выкроил часа полтора для встречи с Хлопком, о приезде которого ему сообщили слуги. Звать Хлопка в Кремль он остерегался, поэтому нужно было обязательно побывать дома. Но предлога для отлучки не нашлось, и только когда царь отправился почивать после обеда, Бельский улизнул.

Хлопко встретил его низким поклоном, но хозяин сразу же попенял ему:

— Ты не простой боевой холоп, ты — воевода. Вот и веди себя достойно. Для тебя поясной поклон и то чрезмерен.

— Уяснил, боярин.