Олени бежали резво, ровный наст попадался на пути редко, и тогда только можно было расслабиться, передохнуть от постоянных толчков, но такое блаженное отдохновение длилось совсем недолго, нарты вновь начинало встряхивать, словно мы неслись по бесконечной шиферной крыше, только белой, – я уже порядком утомился и от бесконечной тряски и от этой бескрайней белизны с редкими темными плешинами обдутых ветром гладких сопок; я уже хотел попросить Игоря Игоревича остановиться хоть на немного, но все крепился, предполагая, что должен же он дать оленям передохнуть; но Шушунов гортанно покрикивал, потыкивал несильно хореем в спины оленям и, казалось, восхищался их стремительным бегом. Но вот наконец олени перешли на шаг, я тут же спрыгнул на жесткий наст и зашагал рядом с нартами.

– Устал маленько? – спросил участливо Игорь Игоревич. Сам он не собирался покидать нарты.

– Есть чуток.

– Побеги, побеги рядом.

Скорая ходьба взбодрила меня, и я поначалу, когда Игорь Игоревич снова пустил оленей в бег, не испытывал неудобства от жестких толчков, но вскоре снова почувствовал вялость. Мне становилось все безразлично, тянуло ко сну, а ребристый наст набегал и набегал из бесконечности и, похоже, не будет предела этой однообразной утомительной тряске.

Гортанный покрик Игоря Игоревича тоже убаюкивал своей монотонностью. Однако я упрямо пересиливал сонливость, продолжая осматривать безбрежность, надеясь увидеть какой-нибудь из упавших шаров. Запоминал я и места, которые мы проезжали, мысленно сравнивая их со схемой участка заставы. По моим расчетам, скоро должна была встретиться нам варака.

Однако ехали мы еще больше часа и только тогда, обогнув высокую сопку, увидели низкорослый лесок.

Варака эта была ниже и реже Междуреченской, чахлые сосенки и елочки, словно рахитичные младенцы, березки, похожие на изможденных старцев, – и вся эта убогость среди раскошно-пухлого белого до синевы снега. Но даже эти озябшие калеки радовали глаз – так надоело мне снежное однообразие с редкими плешинами голых сопок. А когда нарты проезжали рядом с елочкой или сосенкой, я не мог удержаться, как и там, в Междуреченской вараке, чтобы не дернуть за ветку и потом любоваться, как взвихривалась нежная радужная пыль и медленно текла между иголками вниз, вслед за слетевшими в снег крупными хлопьями. За этим детским занятием я не заметил, как мы миновали вараку, а олени, вырвавшись на простор, рванули – я едва не вывалился в пушистый снег.

Снова ребристый наст, вновь ужасно надоевшая тряска и монотонный покрик Игоря Игоревича, не менее надоевший. Теперь, верно, мы ехали совсем немного. Втянулись в узкую горловину между двумя ягельными сопками, и тут начали доноситься до нас приглушенные расстоянием крики пастухов и лай собак.

– Олешек режут, – обернувшись, довольно проговорил Игорь Игоревич. – Хорошо. Рог олешки сломаем. Успеть бы.

Он энергичней принялся тыкать хореем в оленьи холки – упряжка понеслась стремительней прежнего, комья снега полетели из-под копыт, запорошили меховую подстилку на нартах, наши совики, и это понравилось мне, сонливость как рукой сняло; я не отворачивал лица от летевшего навстречу жесткого снега, только жмурился и думал удивленно:

«Шум-то едва слышен, отчего же так уверенно определил Игорь Игоревич, что в бригаде режут оленей. И рог олений зачем ломать? Обычай какой? Либо из прошлого дошедший до сегодня ритуал?»

Шум тем временем приближался, и как только мы вынырнули из горловины, сразу же увидели на дальнем конце довольно большой ровной поляны десятка два сбитых в плотный косяк оленей; вокруг них бегала, беспрестанно тявкая, маленькая северная лайка, огненно-рыжая, и топтались несколько пастухов, которые беспрерывно махали руками, громко покрикивая на перепуганных оленей. На другом краю поляны двое пастухов валили на снег, рядом с изрядной кучей уже забитых оленей, здоровенного рогача, но тот не поддавался, вскидывал голову, пытаясь разбросать этих вцепившихся в него пастухов и вырваться на свободу к своим важенкам; но люди были хотя и не сильней, но хитрей: они, выкручивая голову, подбивали передние ноги оленю, и он в конце концов рухнул на пропитанный кровью, утоптанный снег. Нож вмиг распорол горло. И тут же один из пастухов отсек рог и принялся высасывать из него кровь.

Игорь Игоревич повернул упряжку к полузаваленным снегом тупам, которые прижимались друг к другу у подножия сопки, остановил оленей, крикнул что-то понятное только им, и они покорно улеглись возле нарт; сам же торопливо скинул совик и, позвав меня за собою, быстро пошагал туда, где пастухи поочередно высасывали кровь из оленьего рога. Я постоял в нерешительности, потом все же направился вслед за Игорем Игоревичем и подошел к оленеводам, когда один из них уже поволок рогача к куче забитых на мясо оленей, а двое других волокли к площадке новую жертву.

Олень этот тоже был рослый, с красивыми мощными рогами.

– Нам выбрали, – с довольной улыбкой пояснил Игорь Игоревич. – Слабый рог – слабая кровь; сильный рог – кровь силу дает.

Этого только недоставало, чтобы и я вот так же припал, как к соске, к рогу и сосал теплую, наверно, противную на вкус кровь (я прежде не то, чтобы пробовать, а даже не представлял, что кровь можно пить), перепачкал бы, как и они, лицо, руки. Но и они тоже, скорей всего, даже не представляли, что кто-то вдруг может побрезговать и отказаться от столь редкого лакомства. Они старались от души, не предполагая, что ставят меня в довольно неловкое положение. Для них, как до меня уже дошло, эта необычная на мой взгляд трапеза, была весьма праздничной. Их перепачканные в крови лица словно одухотворены какой-то большой идеей, движения их были возбужденно-радостными; они подавали мне руки кроваво-липкие, не видя в этом ничего необычного.

Поздоровавшись со мной, те двое, которые только что высасывали кровь из рога зарезанного ими оленя, поспешили на другой конец поляны к сбившимся в кучу оленям, а вторая пара принялась валить приведенного ими самца. Игорь Игоревич кинулся им на помощь. Несколько минут борьбы – и перерезано горло, отбиты оба рога.

– Что стоишь? – крикнул Игорь Игоревич. – Скорей!

– Нет, нет, – скороговоркой отказался я, не двинувшись с места.

Шушунов, недоуменно пожав плечами, припал к рогу. Меня для него больше не существовало. Во всяком случае, в данный момент.

Когда пастухи потащили забитого оленя к куче, Игорь Игоревич, с блаженной улыбкой на лице, вполне серьезно предложил мне:

– Вон еще тянут. Пей теперь ты.

Он думал, что я предоставил ему право насытиться первым, я же не знал, что ему на это ответить. Решился все же сказать прямо:

– Да как-то, Игорь Игоревич, без привычки. Кровь все же. Сырая.

– С глотки нельзя – прав ты. Глотка грязная. А рог – чистый. Мягкий сейчас рог, весенний. Вкусней крови нет.

– Я не оттого, Игорь Игоревич. Я сырую кровь не смогу. У нас не принято.

– А-а-а, – понимающе протянул Шушунов и изучающе посмотрел на меня своими круглыми светло-серыми глазами, такими же маленькими, как и лицо, как и он сам и, нахмурившись, произнес философски: – Край Лоухи – это край Лоухи.

Помолчал, насупившись, словно я его лично в чем-то обидел. Затем, ухмыльнувшись, заговорил насмешливо:

– Африку в кино показывают. Залез на дерево, срубил орех – пей молоко. Вот такой орех. Все там есть. Только крокодил страшный. Удав страшный. Только не сожрет если крокодил или удав – живи себе. А у нас? Летом морошка есть. Верно. А зимой? Без крови нельзя. Без трески – нельзя. Без строганины – совсем плохо. Тогда зубам конец. Тогда – подохнешь. – И вдруг спросил: – Строганину тоже не будешь? – И сам же ответил: – Будешь. Лучше еды нету!

Стало быть, ждал меня сюрприз за ужином. Какой? Ужин, однако, еще когда будет, а что сейчас делать? Не торчать же истуканом возле площадки, куда волокут пастухи следующего оленя?

Выручил Игорь Игоревич. Посоветовал сочувственно:

– Иди к оленям. Помогай держать.

Подходящий выход, и я, благодарный Шушунову, быстро пошел туда, где вокруг испуганного косяка бегала с лаем собака и топтались, крича и махая руками, оленеводы. Они «держали» оленей и намечали очередную жертву, чтобы, когда подойдет время, набросить ей на рога петлю. Я тоже принялся махать руками и кричать, подражая пастухам. Может, не совсем квалифицированно и даже, скорее всего, потешно у меня получалось, однако же я очень старался. А вскоре и в самом деле понял свою роль: устремился с криком туда, где перепуганные олени намерились совершить прорыв.

Я бегал, кричал, махал руками, не переставая вместе с тем любоваться, как ловко пастухи набрасывали на рога веревочные петли, словно ковбои свои знаменитые лассо; мне было жаль оленей, пугливо храпящих (мне казалось, что они вполне понимают свою участь) и делающих отчаянные попытки вырваться на волю, – я старался как можно лучше помогать пастухам, пытаясь, сам, видимо, еще не сознавая этого, загладить перед ними свою вину; но ни на минуту не выходили из моей головы слова, от которых пахнуло горькой обидой: «Тогда – зубам конец. Тогда – подохнешь». Все яснее я начинал осознавать, что происходившее здесь – жестокая необходимость, суровое торжество жизни.

«Купит к праздничному столу гурман в “Дарах природы” кусок оленины и даже, скорей всего, не вспомнит о тех, кто взрастил оленя, а расскажи ему о том, что происходит сейчас здесь, воскликнет: “Ужас какой! Это же так бесчеловечно!”»

Я даже представил себе этакого розовощекого бочоночка с холеной бородкой и мысленно спорил с ним; мне хотелось даже подергать за бороду гурмана, нарисованного собственным воображением.

Впрочем, образ этот был не случайным – он очень походил на приятеля моего отца. Тот приятель был частым гостем в нашем доме еще и потому, что моя мать буквально благоговела перед ним. Интеллигент до мизинчика на руке, с восхищением оценивала она приятеля отца. Мне же он был неприятен, но, чтобы лишний раз не подвергаться «воспитательному воздействию» матери, я относился к нему внешне без пренебрежения. Только один раз не стерпел.

Приехал я в отпуск. Поставил чемодан – и на ипподром. К Гавриле Михайловичу. Постарел тот. Осанка не та. Шаг – шаркающий. До смерточки, как он сказал, обрадовался моему приходу. Прослезился даже. Такого прежде не бывало. Ну и не уходил я от него до позднего вечера. Домой вернулся, а там – застолье. Мать, вполне понятно, с упреком:

– Мы тут все жданки съели, а ты у лошадей своих вонючих! Или не надоели они тебе на твоей границе?!

– Не омрачай приезда дорогого гостя, – примирительно попросил отец, а его приятель, пухлый бочонок, воскликнул:

– Это же прекрасно! Человек и лошадь – вечные друзья. Вспомним кентавра. Лошадь – это прекрасно! Так же прекрасно, как и собака. Они положительно все понимают. Я сужу по своей Зизи (это их кудлатая балонка) – ведь так умна. Поразительно умна.

Только что я видел искреннюю любовь человека к лошади, не эгоистичную любовь, а такую, которая отдается без остатка на пользу и животному и человеку, а тут – совершенная противоположность. Я был не в силах промолчать:

– Не насилуем ли мы естество животного, запихивая в ванну крокодила? Для своего удовольствия.

– Евгений, ты совсем огрубел на своей границе!

– Верно, мама. С болонкой там делать нечего. Там – овчарки. И им не приходится дремать на коленях у хозяина.

И мне вдруг захотелось пересказать давнюю историю, которую я услышал от ветеринара-пограничника.

Застава стояла на краю Даурской степи. Правый фланг участка был ровный, как заснувшее море, к центру земля начинала горбатиться, попадались небольшие заросли кустарника, а левый фланг уходил в тайгу, густую, с высокими сопками и обрывистыми оврагами. Недалеко от заставы стояла кошара. Или, как ее называли колхозники, овцеферма. Сотни две овец и десяток волкодавов. Собаки буквально не давали заставе дышать. Стоило только выехать всадникам за ворота, они поднимали гвалт. Чутье не подводило псов даже тогда, когда пешие наряды, крадучись проходили мимо кошары. Попросил начальник заставы чабанов соорудить сараюшку для собак и запирать их на ночь, но чабаны в ответ: волки овец пожрут.

Раз да другой попросил начальник заставы – все без пользы. Обстановка же на участке месяц от месяца сложней. Японцы кордон выставили. Как раз напротив заставы. Быстро, видимо, смекнули: залаяли собаки – наряд вышел или выехал, повременим с нарушением. А потом и засады начали устраивать. Один наряд на засаду напоролся, второй, третий… Правда, удачно все отбивались. Но один раз в перестрелке ранило пограничника. И тут лопнуло терпение у начальника заставы, приказал запрягать тачанку. Выскочил за ворота с гиком на тройке, да еще плетью стеганул одного-другого волкодава; те взбесились донельзя. Захлебываются от злости, норовят в колеса зубами вцепиться, а то и коня схватить за ногу. Начальник же заставы лихо гонит тройку все дальше и дальше в степь, злит собак плеткой. Как с километра два от фермы отъехал, вынул маузер и начал в упор расстреливать собак. Почти всех порешил. Всего пара псов смирили свою злость, разобрались, должно быть, в ситуации, не захотели погибать.

– Ужасная жестокость! – воскликнул розовощекий бочонок, еще не дослушав моего рассказа. – Не нахожу слов, с чем сравнить!

– И немудрено, – хмыкнул я. – Вы таких слов не знаете, да и вряд ли захотите узнать. Вы жизнь оцениваете с позиции своей ванны, обложенной черным кафелем. А она, жизнь-то, свои законы пишет. Суровые. Жестокие. Жестокость иногда – гуманна, гуманность – жестока.

Сейчас, вспомнив тот разговор, я задал себе вопрос: чем я лучше того бородатого интеллигента? Столкнулся с необычным – и предрассудок. И чтобы как-то ослабить угрызение совести, я помогал пастухам изо всех сил. Выглядел я, видимо, немного смешным.

Подошел Игорь Игоревич, такой же перепачканный, как все пастухи, такой же умиротворенный и празднично-вдохновленный.

– Хорошо, Евгений Лексеич. Шибко хорошо!

– Верно. Витамины. А это – жизнь

– Иди, пей.

На миг отвлек меня Игорь Игоревич, а олени уже рванулись справа от меня, я даже опешил от такой наглости, но Игорь Игоревич, зычно крикнув, кинулся наперерез. Подоспела и лайка. «Порядок» был восстановлен. Но больше я уже не отвлекался.

С приходом Игоря Игоревича пастухи потащили оленей на убой тремя парами, косяк стал уменьшаться побыстрей, и вскоре две петли почти одновременно захлестнули последнюю важенку. Мы с Игорем Игоревичем направились к тупам, и только тогда я почувствовал, как сильно устал. Ноги буквально подгибались. А, казалось бы, выносливости мне не занимать. Видимо, и к выносливости у тундры другие требования.

У избушек мы постояли, ожидая, когда закончат работу оленеводы. Начало темнеть. Ветвистые осанистые рога на крышах туп теряли свой внушительно-устрашающий вид, словно растворяясь в густевших быстро сумерках.

«И впрямь немудрено черту напороться впотьмах, – мелькнула у меня мысль. – Бок тут же пропорет».

Спросил у Игоря Игоревича:

– Неужели у пастухов все же осталась вера в нечистую силу? Там, в той бригаде, – рога, и здесь.

– Нет, наверное. Я сказал уже тебе. Привыкли просто. Только, думаю, старые немножко трусят черта. Есть немного такое дело.

Но как мне показалось, старше самого Игоря Игоревича среди пастухов никого не было.

– Сколько же лет оленеводам?

– Там, в первой, – все ребята. Бригадир только мужик. Здесь – все мужики. Бригадиру сто, наверное? Ивашкой прозывают.

– Что, тоже Иван Иванович?

– Тоже. В первой бригаде Ивашка-молодой, здесь – Ивашка-старый. Его еще Ивашка-мудрый зовут.

Удивительно, ни один из пастухов не походил на столетнего. Подвижны все, неутомимы. А что все бородатые, так они и у молодых такие же. И только когда в тупе у камелька Ивашка-мудрый откинул капюшон малицы, я увидел удивительно белые, как первый снег, волосы. Да, у камелька сидел старик. Сейчас движения его были неторопливы, жесты полные достоинства, слова – только необходимые. Ловко отстругивая огромным ножом, которым он только что резал оленей, от мерзлого мяса прозрачно-розовые стружки, спрашивал:

– Помощь нужна? Сказывай, какая?

– Вы не видели воздушных шаров? – памятуя преподнесенный в первой бригаде урок, вопросом на вопрос ответил я.

– Нет.

– В тундру пролетели шары. Мы выслали наряды, но надеемся на вашу помощь. Вы лучше знаете тундру, у вас зорче глаз. Да и мне завтра на заставу ехать нужно. Так бы я остался.

– Лишнее слово говоришь. Бабе слушать, – остановил меня старик и пододвинул ко мне, побрызгав уксусом, алюминиевую миску с мясными стружками. – Ты не пил кровь. Ешь мясо.

И замурлыкал, покачиваясь. На огонь в камельке смотрел, словно привороженный, не мигая. Вновь я оказался в затруднительном положении: приниматься ли за строганину, продолжать ли разговор о шарах, убеждать в том, что пограничникам очень нужна быстрая помощь оленеводов и что при желании, несмотря на свои заботы (назавтра они ждали вертолеты за тушами), все же можно послать пару нарт в тундру для поиска шаров. И потом, если вопрос с шарами не будет решен, если я не буду иметь твердой гарантии, что их начнут искать и найдут, как я смогу спокойно уехать на заставу?

Бригадир Ивашка-мудрый продолжал смотреть на огонь и, покачиваясь, мурлыкать песенку, будто его сейчас ничего не интересовало, ни шары, ни то, примусь ли я в конце концов за приготовленную им строганину или останусь голодным; у него были свои, недоступные мне мысли.

Строганина подтаивала, оседала, розовая прозрачность по краям стружек становилась кроваво-красной мягкостью, и нужно было решаться. Чем скорей, тем лучше. Пока тонкие стружки не превратятся в волокнистые кусочки мяса. Я взял первую щепотку. И что же? Мясо мне показалось изумительно вкусным. Верно говорят: голод – не тетка.

Я доедал стружки, Игорь Игоревич попыхивал трубкой в свое удовольствие, а Ивашка-мудрый продолжал мурлыкать однообразный мотив, только взгляд его теперь был устремлен в дыру, которая зияла в стене, напротив камелька. Она была единственная и значительно больше тех, какие я видел в стенах тупы первой бригады. И еще я обратил внимание: здесь рога не оберегали жилье от проникновение черта через дыру, и если бы он вздумал сюда проникнуть, ничто бы ему не помешало.

– Отчего здесь рога не прибиты под вытяжным отверстием? – поинтересовался я, но бригадир вроде бы не услышал моего вопроса. Ответил за него Игорь Игоревич:

– Ивашка – он мудрый. Черт, считает, когда в тупу полезет? Ночью. Черт, считает, сам пакостит, сам боится. Ивашка так говорит: трусливый человек и черт все равно, будто братья. Оба исподтишка пакостят. Ивашка на ночь и затыкает дыру. Видишь, вон – затычка. Когда все уходят, тоже затыкают.

И в самом деле, у стены лежал обитый мехом кляп, и теперь мне стало понятно, отчего в этой тупе не такой свежий воздух, хотя и здесь было чисто, постели аккуратно заправлены шкурами; на полу шкуры тоже чистые, словно только что старательно выбитые; посуда на полках составлена ровными рядками, хорошо перемытая – все говорило о чистоплотности хозяев, но все же оставалось впечатление, что тупа насквозь пропитана застарелым табачным дымом, сдобренным пряной духовитостью добротно выделанных овчин.

– Ивашка-мудрый еще говорит: рога помешают общаться с духом владыки земли и неба. Он говорит: зачем человек молится красивым картинкам? Бог – это все: небо, земля, воздух, море. Бог, он говорит, это мы сами.

Невероятная схожесть с мировоззрением дырников, этой почти совсем неизвестной секты. Дырники, насколько я был осведомлен, жили на берегах Каспийского моря. Молились они святому духу через отверстие в стене. Икон они не признавали вовсе. Церквей чурались. Исходя из заповеди Иисуса Христа: молитесь тайно.

Берег южного моря и берег северного. Можно ли протянуть духовную ниточку между ними? Не схожи ли условия возникновения одинаковых взглядов на устройство мира и вообще мироздания? Разве ответишь на недоуменные вопросы? Можно лишь предположить, что вряд ли старик саам слышал о секте дырников, об их учении. Видно, Ивашка-мудрый не только пасет оленей, но и думает о смысле бытия. И пусть мир он понимает в меру своих познаний, первобытно-наивно, он, однако, остается человеком – мыслит и рассуждает, а не поддается сегодняшней стремительной, нескончаемо-бездушной крутоверти. И мне подумалось тогда, что если бы каждый человек взял и передохнул, подумал, ради чего живет и творит, куда движется мир, наверняка в жизни людей многое было бы совсем иначе. Лучше. Покойней.

Но все те мысли как бы скользнули в моем сознании. Сейчас меня волновало другое: я пытался вновь возобновить разговор о шарах и ждал удобного момента. Я обрадовался, когда в тупу вошли и расселись у камелька еще трое оленеводов. Подождал, пока они набьют трубки табаком.

– Я вот тут бригадиру говорил о шарах, – начал я было пересказывать им цель моего приезда, но Игорь Игоревич прервал меня:

– Найдут шары. Не первый раз. Спать сейчас будем.

Что оставалось делать? Хотя, честно говоря, мне не хотелось уходить от камелька: ласковый огонь, монотонное мурлыканье старика, сосредоточенное молчание пастухов, над головами которых вился табачный дымок – все это создавало картину сказочной таинственности, и я все ждал, что сейчас произойдет что-то необычное. И предчувствие не обмануло меня. Игорь Игоревич сказал что-то по-саамски Ивашке-мудрому, тот поначалу даже не обратил никакого внимания на его слова, продолжая мурлыкать, но вот вскинул на меня взгляд. Допел, видно, песню-молитву.

– О Муйчесь Катрин хочешь знать?

– Да. Об Ущелье Женщин, о становище, – ответил я, хотя и не понял слова Муйчесь.

– Слушай тогда. В мотовском погосте, который раньше стоял на берегу Мотка-губы, жила красивая женщина. Так и звали ее: Муйчесь Катрин– Красавица Катерина.

Однажды Муйчесь Катрин с девушками собирала на острове морошку. В то время к острову подошел чужеземный корабль. Увидели люди с корабля Муйчесь Катрин, и понравилась она им. Старший из них и говорит ей:

– Мы возьмем тебя с собой.

Она ему ответила.

– Сейчас я не пойду с вами, отпустите меня домой и приходите сюда в другой раз. Тогда я пойду с вами.

Чужеземцы согласились, сказали ей, когда придут в другой раз, и ушли на своем корабле обратно.

Когда подходило время опять приплыть кораблю, Муйчесь Катрин привела свою Гальден-Алт, косорогую важенку, взяла пудовый мешок муки, навалила на нее и убежала с ней в осеннее место, к Кылбозеру. Жила Катрин там целое лето.

Осенью еще раз приплыли чужеземцы. Искали, искали Муйчесь Катрин – не смогли и уплыли обратно. Обещали приплыть еще раз.

Муйчесь Катрин после этого вернулась в погост, прожила там зиму, а весной опять позвала свою Гольден-Алт, взвалила на нее пудовый мешок муки и убежала с ней на осеннее место.

Они еще раз приплыли. Искали, искали Муйчесь Катрин. Не нашли. Сказали: мы еще раз придем сюда, если не найдем Катрин, разорим весь погост и всех людей перебьем.

Подошло время приходить чужеземцам. На этот раз Муйчесь Катрин нельзя было убегать на осеннее место: если бы она убежала, чужеземцы убили бы всех жителей погоста. И она осталась.

Пришли на корабле чужеземцы. Нашли Муйчесь Катрин. В это время мужа ее не было дома. Сказал ей старший из чужеземцев, чтобы собиралась с ними в дорогу, а она попросила время проститься с родными местами.

Стоял в море у берега большой камень. Села Муйчесь Катрин на этот камень и стала гребнем причесывать голову и приговаривать: «Моя косорогая важенка, снеси пудовый мешок муки к Колбозеру – бабушке!» А приезжие стали торопить ее: поедем, мол, Катрин, скорей.

Распрощалась Катрин со всеми в погосте – взяли ее чужеземцы с собой. Ветер был тихий, и корабль шел тихо. А в это время возвращался с охоты муж Муйчесь Катрин. Увидел он корабль, а на корабле – свою жену, и побежал за кораблем по берегу. Бежал он, бежал, вспотел так, что две убитых куропатки, которые у него были за пазухой, сварились в его поту.

Подошел корабль к Эйна-пахте. Муж Муйчесь Катрин выстрелил в рулевого и сбил его с места. На корабле все растерялись, и корабль, никем не управляемый, прошел под самой пахтой. Когда корабль проходил под пахтой, муж Катрин схватил ее за руку и снял с корабля. А корабль пошел дальше

После этого весь погост переселился на Гремуху. Недалеко от того места есть ущелье. Оно раздваивается на две щели.

Но и этот погост нашли чужеземцы. На этот раз они пришли не водой, а горой. Пришли неожиданно для жителей погоста. Застали их врасплох. Погост подожгли. Только некоторые спаслись. Катрин убежала из погоста. Несколько женщин с грудными детьми тоже спаслись: их тогда не было дома, они были за Лись-наволоком на лодке.

Катрин побежала к ущелью, а за ней погнались чужеземцы. Она была далеко от них и перепрыгнула ущелье в узком месте, потом вышла на край обрыва, где ущелье было пошире. Прибежали чужеземцы к обрыву ущелья и увидели на другой стороне Муйчесь Катрин. Остановились на краю обрыва – не знают, как переправиться на другую сторону. Стали спрашивать Катрин, как она переправилась, а она – в ответ: вот тут я прыгнула, прыгайте и вы.

Стали чужеземцы один за другим прыгать, и все попадали на дно ущелья, а Муйчесь Катрин тогда на них камень скатила и придавила всех.

Другие женщины, которые были в лодке за наволоком, приплыли к становищу, вышли из лодки, и по другой щели ущелья незаметно для иноземцев поднялись наверх, туда, где была Муйчесь Катрин. При женщинах был маленький ребенок в люльке-киктем. А несколько иноземцев приплыли на лодке за наволок и увидели несколько женщин на скале. И крикнули им: как они туда попали? Велели спускаться вниз. Женщины ответили им: если у вас дело есть, то вы поднимайтесь к нам. А как подниматься по крутизне? Катрин же начала стыдить иноземцев: женщины, мол, с люлькой-киктем поднялись, а вы трусливей зайцев. Так и поднимайтесь, как они поднялись.

Стали иноземцы на скалу подниматься. Трудно им. Даже остановились. А Катрин им:

– Идите скорей. Мы шли сюда скоро.

А там наверху большой камень стоял. Женщины столкнули тот камень на чужеземцев. Понесся камень вниз, за ним посыпались мелкие камни – все на чужеземцев. И увлекли их в Гремуху. Вместе с лодкой. Там все и погибли. А камни в речке и сейчас остались. Падуном то место называют люди. А ущелье с тех пор называют Нэзани-Курьщ – Ущелье Женщин.

– Вот тогда и ушли люди на Падун-реку. Там становище и поставили, где сейчас стоит, – добавил Игорь Игоревич. – Бросили Гремуху. В ней жемчуга много было, вот чужеземцы и нападали.

Сказочная таинственность сразу же улетучилась, будто вовсе и не было ее. Наивная сага, заученно, видно, не первый раз пересказанная Ивашкой-мудрым, приобрела совсем иной смысл. Не любовь к красавице вела сюда алчных, а чужое богатство – жемчуг. Ненасытная жадность, стремление жить за счет чужого – вот корень всего зла.

– Сказ знаешь, теперь – спать, – заключил Игорь Игоревич. – Завтра рано ехать.

Бригадир показал мне на раскладушку, и я нехотя принялся раздеваться. Очень уж хотелось посидеть у камелька еще хотя бы немного. Но едва голова моя опустилась на мягкий олений мех, я сразу же почувствовал блаженную невесомость и тут же заснул.

Утром, когда меня разбудил Игорь Игоревич, я сразу и не сообразил, что ночь прошла и пора ехать. А камелек уже пылал, а воздух тупы был напоен ароматом сваренного мяса. А пастухов, кроме бригадира, никого уже не было.

– Снегом лицо мой, – посоветовал мне Игорь Игоревич. – Грудь снегом мой. Хорошо будет.

– Верно, взбодрит, – согласился я и вышел на улицу. Встал у двери пораженный: все вокруг словно утонуло в молоке. Такого густого тумана я еще в жизни не видел. Я вытянул руку, и пальцы мои растворились в молоке. Пальцы-невидимки. Удивительно. Отойди чуток подальше от тупы, и легко заблудиться. Поэтому я прошел, держась стенки, до угла, затем отсчитал четыре шага, оглянулся – тупы не видно. Дальше не пошел. Принялся натирать лицо и грудь снегом, хотя он здесь не был так мягок и пушист, как поближе к подножию сопки. Но сопки я тоже не видел, вот и боялся далеко уходить от жилья.

«Все планы наши – побоку», – с сожалением думал я, сознавая, что никак нельзя в таком тумане ориентироваться и придется поэтому ждать, пока туман рассеется. А сколько времени он будет вот так висеть молочной густотой над тундрой? Мне рассказывали, что весенние туманы держатся, бывает, по несколько суток.

«Но пастухи ушли же к оленям».

Вернувшись в тупу, я спросил Игоря Игоревича:

– Не пустит нас туман, да?

– Разве туман – веревка? – ответил он вопросом и добавил: – Садись вот к камельку. Олешек сейчас приведут, и побежим. Нельзя тебе здесь. Там ты нужней.

Что верно то верно. Знал бы Полосухин, как о нем заботятся пастухи, повеселей бы на жизнь смотрел. Ведь не посмел бы я осудить Игоря Игоревича, если бы он сказал, что лучше переждать туман. А он готов ехать. Готов рисковать. Правда, если мы собьемся, дальше тундры не уедем. Замерзнуть в пимах и совиках – не замерзнем. А что станем плутать, я был совершенно уверен. Кисти рук не видно, а уж дорогу как определишь? Да и ехать нам предстояло не по старому следу, а напрямик, чтобы значительно сократить путь.

Мы еще не успели позавтракать (старик бригадир потребовал крепко набить животы), как вошел пастух и, присев к камельку и раскурив трубку, сообщил:

– Упряжка ждет.

Значит, он побывал в стаде, поймал оленей Игоря Игоревича и привел их. В моем сознании все это не укладывалось. А я же – пограничник, запоминаю местность с первого раза, могу потом по ней пройти или проехать днем и ночью, а по своему участку пройду даже в такой туман, но тундра – не дозорная тропа. А, может, у них в этой безбрежности есть свои заветные тропы или есть чутье особое к местности? Мне хотелось все осмыслить, чтобы извлечь пользу для себя. Я считал, что в пути, наблюдая за Игорем Игоревичем, расспрашивая его, смогу это сделать.

Вскоре мы, одевшись в дорогу, вышли из тупы. Туман немного рассеялся, кисти рук были видны сравнительно хорошо, даже упряжку оленей я смог разглядеть метрах в двух от нее. Распрощались с бригадиром, провожавшим нас, уселись поудобней на нарты, Игорь Игоревич гикнул и ткнул хореем в спину коренника – нарты рванулись, а я едва сдержался, чтобы не рассмеяться: мне были видны только оленьи зады, спины до половины, а дальше все растворялось в серой мягкости – ни холок, ни шей, ни рогатых голов видно не было; конец хорея тоже терялся в тумане, и, казалось, будто он протыкает податливую белесую массу и исчезает в ней. Сказочная удивительность была в этом стремительном беге оленьих задов в таинственную невидимость. Проходила минута, вторая, третья – Игорь Игоревич беспечно покрикивал и тыкал хореем в никуда, а зады бежали и бежали, снег из-под копыт хлестко бил в лицо.

– Игорь Игоревич, как вы ориентируетесь в таком тумане? – спросил я Шушунова, хотя знал, что этот вопрос вызовет очередную ухмылку.

– От вараки к бригаде как ехали?

– Прямо.

– Долго?

– Двадцать минут.

– Смотри теперь, как бегут олени. Прямо. Вот и пусть бегут.

– Да как определить, прямо ли бегут, не уклоняются ли вправо или влево?

– Ты смотри: зады ровно? Ровно. Прямо, значит, бегут. Вараку пробежим, вправо пойдем, к Падуну. Левый олешка подгоню, пусть сильней тянет.

Я поднимался по реке километров на пять. Берега крутые, на нартах не спустишься. Значит, еще прежде на лед спустимся. А где подниматься? Только от залива, что напротив Страшной Кипаки, от ромашковой поляны свободный подъем к становищу. Но риск великий. Чуть левей возьмешь, и едва ли под упряжкой выдержит лед. У Страшной Кипаки лед почему-то всегда слабый, оттого проходят и проезжают мимо нее только на малой воде. Но, видимо, уверен в себе Игорь Игоревич, раз избрал этот маршрут. А, может, хочется ему поскорее доставить меня на заставу, только не говорит об этом вслух?

– У Страшной Кипаки не нырнем под лед?

– Убылая вода когда будет?

В голосе Игоря Игоревича я уловил нескрываемую насмешку. Но почему? Откуда я знаю… Впрочем. Прибывает вода шесть часов, столько же отливает. Поморы так и говорят: в сутках две воды. Совсем, оказывается, не трудно ответить.

– Зачем тогда спрашиваешь? – постыдил он меня. – К Кипаке на убылой подбежим.

Вот откуда кажущаяся бесшабашность, надежда на авось, на интуицию. На самом деле, каждое решение, каждый шаг основан на точном расчете, на жизненном опыте. Только говорить они об этом считают пустой тратой времени. Но сейчас, видимо, Игорь Игоревич понял, что меня интересует.

– Гляди, вот в вараку забежим.

И в самом деле, минуты через две нарты скользнули рядом с густой елочкой, сказочно вынырнувшей из молочной невидимости.

– Как же вы, Игорь Игоревич, время точно определили?

– Время чувствовать нужно.

Еще один щелчок по загривку. Чувствовать время учили меня «старики» на заставе, еще когда я стажировался. А потом, когда стал офицером и познал границу, сам учил этому чувству молодых. Многие пограничники, да и я тоже, могут без часов (ночью все равно ничего не разглядеть) с ошибкой лишь в несколько минут определить, сколько времени пролежал в секрете, сколько ехал на лошади, либо шел пешком по намеченному маршруту. Ответ Игоря Игоревича вызвал у меня не удивление, а осуждение самого себя. И впрямь, чего лезть с вопросами, которые, если покопаться в своем жизненном опыте, известны тебе? А когда в тундру поехали, нужно было не пялить глаза сонные на горбатую бесконечную белизну, а засекать по времени переезды от ориентира к ориентиру – изучать местность так, как положено изучать ее пограничнику. Ну и что, если не лошадь под тобой, а трясучие нарты? Принцип один и тот же. И на море нужно перестраиваться. Хватит подзатыльники собирать.

Елочки плыли и плыли в молочной речке мимо нас, и, казалось, не мы скользим по снегу, а мимо нас двигается разрисованное полотно, как на сцене кукольного театра. Но вот вновь беспросветная молочность поглотила нас. Елки отстали. Значит, позади варака. Пора забирать вправо, и Игорь Игоревич принялся энергичней тыкать хореем туда, где пряталась в тумане холка левого оленя.

Нарты подбрасывало на бугристом насте, оленьи зады мелькали и мелькали, жесткие комья, выметанные копытами, хлопали по совику, словно выбивалка по ковру, Игорь Игоревич монотонно покрикивал, и его крик тонул в молоке – все было так однообразно, но теперь я это утомительное однообразие пересилил, можно сказать, легко: у меня была своя забота, я как бы расстилал под ноги оленей карту и все время определял, где мы едем. Я даже почувствовал, что нам нужно брать еще правей, чтобы выехать к Падуну там, где его берега не так круты. К удивлению, Игорь Игоревич согласился со мной и принялся еще энергичней подгонять левого оленя.

Туман немного редел. Становились видными, хотя и размывно, оленьи рога. А вскоре, поначалу едва слышно, затем все явственней и явственней стал доноситься до нас дальний голос маяка. Прежде я не слышал ревуна, но мне уже говорили, что как только на море ложится туман, свет на маяке выключается (он становится бесполезным), а включается ревун, мощный звук которого разносится на десятки миль и по которому ориентируются суда.

В тундре тоже по нему можно ориентироваться – это ободрило меня вовсе: теперь-то никак не заблудимся. Так и держать нужно, чтобы звук доносился слева и постепенно приближался. А если Падун проскочим, не заметив его (такая мысль меня тоже тревожила), можно повернуть прямо на голос маяка. Проскребемся между сопками к морю все равно.

Олени будто тоже побежали уверенней, а часа через полтора езды нарты поскользили вниз – Игорь Игоревич начал тормозить ногами, я тоже помогал ему, догадавшись, что начался спуск к реке, и радуясь этому. Но тут коренник выскочил на наледь, завихлялся, ноги его расползлись, и он неуклюже осел, подбив пристяжных оленей, – нарты же продолжали скользить, вот-вот они ударят оленей, подомнут их; Игорь Игоревич молниеносно воткнул хорей перед нартами, но это не очень-то помогло: хорей, пропахивая тонкий слой снега, скользил по льду, и тут я машинально, не отдавая отчета своим действиям, упал с нарт и ухватился за стойку – нарты остановились. Оленей не помяли. Коренной и пристяжные бились, пытаясь подняться, но Игорь Игоревич крикнул что-то понятное им, и они притихли, словно оглоушенные.

Долго мы возились, отстегивая упряжи от нарт, оттаскивая нарты в сторону, олени же лежали спокойно. Они не пытались встать даже тогда, когда мы волокли их, спутав игной ноги, с наледи. Поднялись лишь по команде своего хозяина (завидная дисциплина) и ждали терпеливо, пока хозяин ощупает ребра, спину, ноги.

– Везет вам, – уводя от наледи, разговаривал с оленями Игорь Игоревич. – Все цело. – Потом упрекнул коренного: – Другой раз смотри, куда бежишь. Ногу кто сломает, как лечить стану? Конец тогда. Совсем конец.

Вроде подействовал упрек: сколько раз еще попадались наледи по пути, но олени пробегали рядом, у кромки.

Мы ехали прямо к морю, звуки ревуна, пробивая туман, встречали нас все с большей громкостью. Они сейчас походили на гневный крик быка, взбешенного появлением соперника и готового ринуться в бой за право быть хозяином стада. Но по мере приближения к морю звук заметно менялся, и мне уже казалось, что стонет в предсмертных муках какое-то гигантское чудище, а потом методический рык просто уже не с чем было сравнить – грубый мощный бас буквально давил, нагоняя неуемную тоску, и я почувствовал себя одиноким, донельзя приниженным существом, совершенно лишним в этом беспрестанно рыкающем тумане, да и мысли мои стали тоже приниженными. О них даже рассказывать совестно.

Мне прежде говорили, что с наступлением туманов будет изводить ревун, но одно дело слышать чужое мнение, другое дело – чувствовать самому. Но хочешь или нет, к ревуну придется привыкать, слушая его сутками, работать, нести службу, учить и воспитывать пограничников. А что с этой приниженностью поделаешь? Состояние скорей физическое, чем духовное.

И вдруг… В тумане все возникает вдруг: и предметы, и звуки. Вдруг я услышал приглушенный туманом ватный голос начальника заставы:

– Вот здесь укладывайте. Вот здесь.

Олени круто повернули вправо, пробежали несколько метров и остановились у груды кирпичей, возле которой, словно огромные жуки, копошились люди. Значит, началась строительная страда, стало быть, навалятся новые заботы. Разве откажешь строителям людьми и катером, когда подойдет логер с очередным грузом, разве не станешь читать им лекции, проводить с ними беседы и политические занятия, разве не истопишь баню? С радостью все это станешь делать, ведь они превращают в реальность твою мечту – переселение в новую просторную заставу, в новую квартиру, уютную и теплую. Без печки.

А у Игоря Игоревича своя забота. В голосе грусть:

– Пропадут цветы. Пропадут.

– Нет, Игорь Игоревич – услышал я голос Полосухина. – Мы же всему становищу слово дали.

– Слово дали. Не забыл. А куда груз девать станешь? Логер – не карбас. Много везет.

– Мы не все сюда будем сгружать. Большую часть решили оставлять на том берегу. Перевозить станем по мере необходимости

– Верно рассудил. Помощь нужна будет, становище пособит.

– Уже помогают. Портопунктовская дора вместе с катером ходит, а на разгрузку весь народ вышел. Много до тумана успели.

Я представил себе беспрерывную работу без сна, с полной отдачей сил, и та усталость, с которой я боролся, сидя на нартах, усталость от безделья, показалась мне злой насмешкой. Я сбросил совик, скинул пимы и, уложив все это на нарты, сказал Игорю Игоревичу:

– Поезжайте, я поработаю.

– Олешек отпущу, вернусь, – ответил Шушунов, гикнул, запрыгнув на нарты, и скрылся в тумане.

Мы вместе с начальником заставы встали в цепочку солдат и поморов, перебрасывавших кирпичи от берега на строительную площадку, где из этой бесформенной кучи скоро начнет рождаться застава. В легкой малице с ветерком за пазухой работать было легко, и я вошел в ритм почти сразу же, уронив всего лишь несколько кирпичей, быстро приловчился ловить летящие шершавые кирпичи и перекидывать их соседу по цепочке Что делалось впереди и позади, за туманом я не видел, только ловил и бросал, как включенный автомат.

– Последний… Последний… Последний… – вылетал из тумана, приближаясь, разноголосый переклик. Потом, словно споткнувшись, остановился. Видно, не я один ронял под ноги кирпичи.

Вновь ожил по цепочке переклик, застопорился на мне, пока я подбирал оброненные кирпичи, затем без остановки докатился до конца. Полосухин, вздохнув облегченно, промолвил:

– Вот и все. Пошли домой. – И спросил: – Как поездка?

Не удивился, отчего я раньше срока приехал. Вроде бы даже уверен, что именно так и поступлю.

– Шары найдут и привезут, – доложил я, затем добавил с обидой в голосе: – А меня за подлеца приняли.

– Вот даже как…

– Да. По твоей милости. Проверку мне устроил, что ли?

– Мы уже проверяли друг друга. Я не потому…

– Кто приехал и где они?

– Подполковники Сыроваткин и Гарш. И еще майор Балясин. Утром хотели туда идти, да вот – туман. Еще и обстановка. Коноховская вводная раскручивается. Оказывается, иностранец дрейфовал у банок. А как наш пограничник стал к нему подходить – врубил машины на полную. Это, конечно, дело его: воды нейтральные, но что особенно настораживает, как туман лег, он вернулся.

– Рыбаки с МРТ мне сказывали, опасно там плавать. А в туман – тем более. Не зря, видимо, на риск идет.

– Конечно. Сыроваткин докладывал начальнику отряда. Решение такое принято: Конохову снова туда пойти. Вывод один: шары с фотоаппаратами и гидрограф липовый, скорей всего, ради одной цели. Главный объект – Атай-губа. Короче говоря, правому флангу сейчас глаз да глаз нужен.

– Понятно.

– Пока ничего не ясно. Поживем – увидим…

Подошли к Кипаке. И в самом деле – страшная. Сквозь плотную кисею пробивалась зловещая чернота утесов, то лобасто-гладких, то острозубых, и представлялось, что что-то таинственно-жуткое неспешно выползает из тумана, и вот сейчас безжалостно придавит нас, беспомощных людишек, к ноздреватому бугристому лбу. Не сговариваясь, мы ускорили шаг. Тем более что вода уже прибывала и лед под ногами «дышал».

Легко вздохнулось, когда утесистая крутизна осталась позади, и мы вышли на берег и пошагали по утоптанной тропинке, на которой не только глаза, но и ноги угадывали каждую вмятину, каждый бугорок. Сколько раз я ходил по ней на проверку нарядов или просто в дозор, и каждый раз останавливался перед тем, как подниматься на Страшную Кипаку, когда полная вода, или спускаться на обсохшее дно реки, когда отлив, и любовался уникальным творением природы – ромашковой поляной, глубоким, всегда удивительно спокойным заливчиком, который здесь называют вадегой, и всегда жалел, что маршрут мой не по тому берегу и что не удастся принести букетик ромашек Лене. Она так радовалась цветам. До разговора перед поездкой в тундру я считал – радовалась искренне. Теперь в этом сомневаюсь.

Пока я находился в тундре, где столько проблем навалилось на меня, я вовсе забыл о разговоре с Леной, сейчас же он со всей ясностью вспомнился мне, и на душе сразу стало тоскливо. Игра в искренность. Мне даже захотелось пройти мимо своей казенно-неуютной портопунктовской квартиры прямо на заставу, а Лене объяснить потом, что к комиссии спешил. Но не предстанешь же пред очи начальства в малице?

– Отдыхай до боевого расчета, – разрешил мне Полосухин, а сам пошагал на заставу.

Подождав, пока он скроется в тумане, я поднялся на крыльцо, взялся было за ручку двери, как она сама распахнулась, и Лена, радостная, порывисто прижалась ко мне. Мягкая. Теплая. Туман проползал мимо нас через открытую дверь в темный коридор, наполняя его промозглой сыростью, но я не решался сказать Лене, что она может простудиться в своем бумазейном халатике, а гладил ее голову и перебирал волосы, боясь спугнуть и ее радость, и свою успокоенность, умиротворенность.

– Слава богу! Слава богу, – шептала она. – Я извелась вся… Пошли в комнату, пошли. Снимай эту вонючую оленью шкуру.

Сама же не отрывала головы от моей груди. Я чувствовал ее тугой живот и боялся пошевелиться.

– Пойдем, а то простудишься, – сказал я наконец, – и наследника простудишь.

В комнате, сразу у порога, она принялась стаскивать с меня малицу, потом, несмотря на мои протесты, помогла снять тобурки, делала это неуклюже (живот не давал согнуться) и больше мешала, чем помогала; но вот тобурки сброшены, и Лена сразу же вынесла их и малицу в холодный коридор, тут же вернулась, налила в тазик горячей воды и принялась мылить мне голову, шею, спину, потом накрывала обеденный стол – делала все вдохновенно, лицо ее выражало безмятежное счастье. Наверняка Лена понимала, что мне трудно пришлось в тундре и что со мной в этом сплошном тумане все могло случиться, и вот теперь она старалась излить на меня всю свою нежность. Я любовался своей милой женой и даже усомнился, было ли то откровение перед моим отъездом.

Было. Неслучайно сорвалось с языка. Плод долгих раздумий и, безусловно, тайных слез. Она жалела свою молодость, похороненную в портопунктовской квартире. Жалела.

– Давай, Лена, подарим кому-нибудь «Серого волка»?

Счастливая улыбка у Лены потухла. Она посмотрела на меня укоризненно и, вздохнув, ответила:

– Не лишай меня возможности иногда всплакнуть, думая о судьбе Василисы Прекрасной.

И снова вздохнула. Вот так, друг мой ситный. Не мешай плакать. Но, может, родится ребенок, и все образуется? Она перестанет скучать. А любовь ко мне? Есть ли она?

– Расскажи, Женя, как съездил? – попросила Лена, наливая чай.

– Мир новый, мне прежде неведомый, познал. И повзрослел. Намного. Только, знаешь ведь, офицеры отряда на заставе. Идти мне к ним нужно. Проводив их, все порасскажу.

– Заходили они ко мне. Как живу, интересовались. О Северине Лукьяновиче спрашивали. Олей и Надей интересовались.

– Ну и что ты им сказала?

– Как есть.

– Молодчина. А письмо показывала?

– Да, – неохотно выдавила Лена. – Допивай чай и иди. Иди.

И так спокойно у меня стало на душе, так радостно, что хотелось схватить Лену и закружиться с ней по комнате. Но разве ее сейчас можно поднимать? Да и ревун не давал долго ликовать душе, заглушая все ее порывы надрывным ревом.

А за окном посветлело основательно. Пора бы кончать рев, не портить людям радость.

И вроде подслушал мое желание ревун. Обрубил себя, не набрав самой басовитой густоты, выдохнул остатки звука облегченно и утих. Значит, нужно мне поспешить. Наверняка отрядные офицеры либо в становище пойдут, либо на пост наблюдения.

И верно. Когда я пришел на заставу, офицеры отряда собирались в дорогу. Полосухин предложил комиссии катер, но Сыроваткин отрезал:

– Разгружайте логер поскорей. Пока обстановка позволяет.

Разумно. Обстановка туманная. Что может случиться через час, через два – кто может предсказать. Не до стройматериалов тогда будет. Уже и сейчас Полосухин снял с разгрузки почти половину солдат. Одни уже ушли на службу, другие спешно к ней готовились.

По-уставному я доложил подполковнику Сыроваткину о своем прибытии, и он, выслушав рапорт, энергично похвалил меня:

– Молодец, что вернулся. Много вопросов к тебе. Как к замполиту. Поступим так, ты нас проводи к Савелию Елизаровичу, побудем у него с полчаса, потом мы пойдем на пост наблюдения, а ты – отдыхать. К нашему возвращению будь на заставе. Почему такая спешка? – спросил он, хотя я не задавал никакого вопроса. – Хотим уехать на логере. На следующей воде.

– Я тоже пойду с вами на пост.

– Зачем? Мы участок знаем.

– Я пойду.

– Хорошо, – согласился Гарш. – Хорошо.

Сыроваткин промолчал. Значит, согласился.

Когда мы вышли с заставы, Гарш спросил меня:

– Мы планы партполитработы посмотрели, комсомольские планы и какой вывод напрашивается: сократилась у вас работа по воспитанию у подчиненных чувства уважения к командирам. Чем это, Евгений Алексеевич, объяснить? Отчего не наоборот?

– Новичков на заставе нет. Вот и не хотелось повторяться.

– Ой ли? Новые формы всегда можно найти, если подумать. Скажи, посчитал не совсем уместно говорить об авторитете командира, когда…

– Полосухин не потерял авторитета среди солдат и сержантов, – прервал я подполковника Гарша. – Случай действительно тяжелый. Это не могло не наложить определенного отпечатка на взаимоотношения, но подчеркиваю – временного. Местные же к капитану Полосухину еще трепетней стали относиться. А они, вы это лучше меня знаете, никому никогда подлости не прощают. В этом я уже убедился вполне. Их вывод такой: Полосухин сделал все от него зависимое, чтобы дойти до поста. Кстати, мое мнение точно такое же.

– Так-так, – воскликнул Сыроваткин. – В атаку, значит? Шашку из ножен. А чем объяснишь, комиссар-защитник, семейный разлад?

– Ничем. Одно скажу: Полосухин честен в своих поступках. Честен перед собой, честен перед женой, честен перед Надей. И еще уверен – горячку он пороть не станет.

– Он уже спорол, похоже.

– Нет. Не так все просто, как на первый взгляд кажется.

– Вот и помоги разобраться.

А чем поможешь? Тут нужно всю жизнь переворотить, а имею ли я на это право? Вот в чем вопрос. Дозволено ли мне? И вообще кому дозволено запускать пятерню человеку в душу? Ответил я уклончиво:

– Постараюсь. Что в моих силах.

Через мост прошли молча, затем вновь продолжили разговор. Мне он казался вовсе лишним, а когда стали подходить к дому Мызниковых, я попросил:

– Не обижайте Надежду Антоновну подозрением. Поверьте, никакой хирургии пока не нужно. Да и вряд ли она потребуется в будущем.

– Хорошо, – согласился Гарш. – С Савелием Елизаровичем поговорим, расспросим только его – и все.

Но не получилось никакого «расспроса». Дед Савелий, суетливо-радостный, встретив нас на крыльце, провел в горницу.

– Садитесь, гости дорогие, – пригласил он радушно. – Давненько не заглядывали к старику. Сейчас самовар Надюша подаст. Как знала будто, ко времени поставила. – И крикнул громко: – Надюша, потчуй гостей.

– Мы ненадолго. На пост идем. А через воду – на логер. Нужно успеть, – возразил было Сыроваткин, но дед вспетушился:

– Доклад даешь, что начальству. А начальство уважать следует. Так в уставе написано. Аль нет?

– От чашечки, Савелий Елизарович, не откажемся, – успокоил деда Сыроваткин. – А уж тогда – в путь.

– И главное дело, – в тон ему проговорил дед Савелий, – за чаем все и проясним. Сподручней за чаем речи вести.

Да и речь повел сам Савелий Елизарович, не ожидая вопросов. Сам спросил:

– Набатно в России колоколили когда? – И сам ответил: – Когда всем миром подниматься нужда звала. Супостат ли поля хлебные топчет, пожар ли пластает. А есть ли нужда бить в колокола набатно в становище нашем, весь народ колготить, чтобы горе огоревать?

Отхлебнул с блюдца чаю с явным удовольствием, помакал кусочек сахара в чай, откусил уголок и вновь с явным наслаждением отхлебнул из блюдца. Еще раз блюдце наполнил, еще – пока не опустела чашка.

– Налей-ка, Надюша, еще, – попросил он внучку и только после этого, решив, видимо, что мы вполне осмыслили его слова, продолжил: – Жаль мальчонка. Домашний такой, что теленок под матерью выросший. Только, если умом пораскинуть, каких людей Север когтистый загубил?! Либо Батюшко Студеный сглотнул, варнак ненасытный, а то в тундре кто обезножил – собрать бы за века поморское горе, на земле его не уместишь. Живого места не останется.

– Савелий Елизарович, так ведь гибли, когда край осваивали, а теперь освоен он, – осмелился было возразить Сыроваткин, но дед Савелий вновь вспетушился:

– Эка – шустер! Чего ж ты тогда пакосную пургу не засенил? То-то. Помолчи, помолчи. Оно полезно иной раз. Ты ее, заставу-то, да становище наше в Москву свези. Там небось не налетит волна, не лизнет. Только и там, сказывают, шибанет машиной, косточек не соберешь

– Все это, Савелий Елизарович, понятно, – вступил в разговор Гарш. – Среди нас всего двое новичков, да и те уже на своих боках норов северный испытали. Цель наша: разобраться, все ли сделано, как нужно. И помочь, если в этом увидим необходимость.

– Разобраться-то можно… Мы здесь все, как на духу. Если что не так, готовы на плаху головы. А помочь? Нужно ли? – в глазах мелькнула лукавинка. – Всяк русский с одолень-травой знаком. Потопчет ее скот, или косарь-неумеха подобьет, а она, глянь, выправилась. Растет горемыка, соком наливается. Да каким! Хворь всю у человека что тебе рукой снимет, силу возвратит. А подруби корень, и одолень-трава не поднимется. Зачахнет, загниет. Вот ведь закавыка какая…

Что-то вроде притчи. Ну и дед! И вроде никого не обидел, но и под ребро поддал. Никто, понятно, ему больше не возразил. Вопросов также не последовало, хотя было видно, что Сыроваткин явно недоволен беседой, которая прошла не по его плану.

Допили чай, распрощались с хозяевами – и вперед. Пока шли к берегу от становища, Сыроваткин и Гарш обменивались мнениями по поводу дедовой притчи.

– Все у него просто так, ясно все, – удовлетворенно говорил Гарш. – И прямо в глаза говорит.

– Не много ли берет на себя? – энергично возразил Сыроваткин. – Если его послушать, то получится, что застава и что становище – все едино. Одной меркой он меряет. А застава – воинский коллектив. Воинский!

– Лучшего и желать, Борис Петрович, не нужно. Вдумайся: становище и застава – едины. Здорово!

– Преувеличиваешь, Рем Васильевич, преувеличиваешь. Как и дед.

Вклинился я, хотя и понимал, что это не совсем тактично. Но уж сильно хотелось осадить Сыроваткина.

– Меня, товарищ подполковник, из тупы выгнали оленеводы. За что, спросите? Обвинили, что я бросил начальника заставы на произвол судьбы, когда приехала комиссия. Подлость совершил, как они расценили. А назад везти, густого тумана не побоялись.

– Да, дела, – неопределенно протянул Сыроваткин и рубанул: – Все. Довольно. Пока будем шлепать на логере до дому, обмозгуем. А сейчас: Балясин и Боканов двигаются по урезу воды, мы идем по линии связи.

Неспешно двигались мы к цели, хотя и знали, что пред нами уже прошел дозор и осматривал берег, особенно удобные для высадки бухты, очень внимательно. К посту наблюдения подошли, когда уже начало темнеть. Передохнули, а чуть озарилось небо – двинулись в тыл.

Пятнистая равнина: где снег, где чистый камень. Ни на лыжах, ни пешком – все едино неудобно. Хорошо, что хоть наст весенний тверд. И все же не везде он выдерживал. Особенно Сыроваткина, самого тяжелого среди нас. Смешно смотреть, как идет человек, идет и вдруг – короче стал, будто ноги ему кто-то ловко подрубил… Но, право, не до смеха. Провалился Сыроваткин, значит, нам с Балясиным тоже месить сыпучий снег. Гарш обходит пролом в насте, а мы – не можем. Нужно подать руку помощи.

Как-никак все же дошли. Постояли, поговорили еще раз о том, что уже говорено и переговорено, – и обратно. Одна фраза меня порадовала из того разговора. Ее Сыроваткин произнес, который в основном сомневался. А тут в ответ на слова Гарша, что капитан Полосухин приложил, как напрашивается вывод, максимум усилий для спасения себя и солдата, Сыроваткин высказал свою оценку:

– Полосухину руку нужно пожать. За честность. За мужество. Такой рапорт написать, тоже нужно мужество.

На посту наблюдения встретил нас Полосухин. Доложил, что логер разгружен и ждет их – членов комиссии.

– Тогда так поступим: нас отсюда – на логер, – высказал свое решение Сыроваткин. – Мы все вопросы решили. Вывод комиссии, думаю, – он оглядел своих коллег, – такой: продолжайте спокойно работать. Уверен: начальник отряда поддержит нас.