Третий день штормит. Рейсовый теплоход даже якорь не бросил в салме. Так курсом на Мурманск и пошел. А мы с Леной рассчитывали именно на этот рейс. Теперь нужно ждать целую неделю. Это уже поздно. Ребенок может «постучаться» со дня на день. Что делать? Лена расстроена, у меня тоже настроение хуже некуда.

А ведь жизнь, казалось, входила в ровную колею. Шары найдены и переправлены по назначению. По итогам работы комиссии вызывали в отряд только меня. Слушали на политотделе. Шумный разговор получился, противоречивый. Я доложил, что отношение к капитану Полосухину после нашей штормовой эпопеи, а особенно после комиссии, вновь обрело прежнюю уважительность. Правда, Гранский еще не переборол себя, но явного пренебрежения уже не демонстрирует. Я намеревался поговорить с ним, но большую ставку на ту беседу не делал. Теперь я был окончательно убежден: время сделает свое дело. Время – великий судья. Древняя и никогда не стареющая мудрость. Забываем мы только о ней частенько, все спешим, подминая события под себя, внося свое, субъективное, часто ошибочное, но не считаем, что ошибаемся, считая себя деятельными воспитателями и организаторами. А воспитать человека, не кол в плетень вбить. Эту мысль я высказал на совещании, когда меня упрекнули, что я, как политработник, не все сделал, чтобы поскорей ликвидировать конфликт между начальником заставы и, как было обтекаемо сформулировано, «некоторыми солдатами».

Упрек я не принял, пытался разъяснить мотивы своей, как они считают, медлительности. Я говорил, что прежде чем убеждать, нужно убедиться. На это тоже нужно время. Но, самое главное, я в этом особенно был тверд, авторитет и уважение завоевывает каждый человек сам себе. Насильно мил не будешь.

Вызвало спор и это утверждение. Меня чуть было не обвинили в верхоглядстве. Досталось, короче говоря, основательно. Но вот заговорил начальник политотдела.

– Прав Боканов: время действительно – великий судья.

Словно пригладил он бурливость этими словами. Все притихли, ожидая, что начальник политотдела скажет дальше. А он спокойно с отеческой заботливостью продолжал:

– Вот мы нашему молодому коллеге чуть ли не ярлык негодности пытаемся пришить, и пришили бы ненароком, потому что торопливы. Ох как торопливы.

Он встал из-за стола подошел к нам и сел среди своих политработников, которые быстро освободили ему стул. Доверительно, с грустинкой в голосе, продолжил:

– Мы – не отцы. Мы – командиры. И потому мы несем еще большую ответственность за жизнь и здоровье солдат-пограничников. Они оберегают страну нашу с оружием в руках, и держава вправе спросить с нас, не благодушны ли мы, не зачерствели ли в повседневной круговерти?! Отец и мать тоже вправе спросить за сына. Наконец, та девушка, которая ждет любимого, ждет свою судьбу, и вдруг эта судьба окажется искалеченной.

Он помолчал немного, собираясь с мыслями, и тишина, которая воцарилась в комнате для заседаний, была похожа на ноздреватый весенний лед, готовый в любой миг взломаться под мощным напором паводка. Почти всех задели за душу его слова, и каждый едва сдерживался, чтобы не высказаться по поводу услышанного. И, казалось, начальник политотдела понимал душевное состояние своих подчиненных. Но он не дал отдушины для взлома молчаливости, он тем же доверительным тоном вновь заговорил:

– Да, мы – не отцы. Мы – командиры. И потому просто обязаны быть во сто крат заботливей отцов, ибо ответственны, повторяю, не только перед своей совестью, а перед партией и народом. Давайте поразмышляем: вчера Силаев ходил на службу, вчера он был жив и здоров, а сегодня его нет. Какой моральный ущерб нанесен заставе? А Полосухин? Мы не вправе обвинять его полностью за случившуюся беду, но ни мы, ни он сам никогда не скажет: он вовсе не виновен.

Добрые четверть часа говорил начальник политотдела, дав в конце концов такую же оценку, как и комиссия: продолжать работать спокойно и уверенно.

Вернулся я домой ободренный. Ободрил и Полосухина. Повеселел он немного. Только чувствовалось – скучает по Оле, ждет от нее письма, хотя вида старается не показывать. А когда получил письмо от тещи, обрадовался несказанно. Потом несколько дней ходил взвинченный. Не ответил он теще. Почему? Не рассказал. Значит, не велик еще мой авторитет. Но, надеюсь, еще расскажет, когда время придет.

Наладилось и с постом в Атай-губе. В прежнем обогревателе, оборудованном в заброшенном сарае, пока еще располагались наряды, но армейцы пообещали через месяц построить специальный домик почти у самого причала. Причал они основательно расширили и продолжали расширять.

Наша стройка тоже, как говорится, обжилась. Единственное неудобство было в том, что солдаты-строители заняли клуб становища. Месяца два теперь ни кино, ни танцев в нем не будет. Навалится скукотища. Один выход: помогать строителям возвести первый дом. Чувствовали перед становищем мы себя немного виноватыми, но – не отказываться же от помещения. Теплей и удобней, чем в палатках. Да и от помощи как откажешься, если она от души? Кирпич, цемент, доски – все это перевозили через Падун в основном подростки. Конечно, вместе с нашими солдатами. Мальчишки даже гордились, что им разрешили помогать.

В общем, все шло хорошо, но вот подул ветер как раз накануне прихода рейсового теплохода, на котором Лена должна была ехать в Мурманск (санчасть отряда была предупреждена и подготовила все к встрече), но все планы рухнули. Благополучие улетучилось. Полосухин, правда, пытался успокоить:

– Чего носы повесили. Кровать в медпункте становища есть. Заведующая имеет акушерское образование. И не важно, что молоденькая. Принимала уже роды. Два раза принимала. Еще благодарить судьбу станете. Вот уехала бы ты, Лена, в Мурманск, ну, встретили бы тебя, в роддом отвезли, кто-то, может, и проведал разок, а в основном все одна и одна. Здесь же – рядом муж. Застава рядом. Дом, есть – дом. Мост, я договорился, не разберут.

А у меня и думки никакой о мосте, хотя знал, что перед ледоходом снимают настил с Чертова моста, чтобы повыше поднялись тросы, и не зацепило бы их льдом. Когда рассказывали об этом, подумал только: «Перестраховка. И без того тросы высоко» – и забыл. А ведь видел, что Падун уже пучится, наливается весенними соками, вот-вот разорвет ледяной панцирь. Попробуй тогда переправиться. Реку не осилишь никак. Морем только. От Стамуховой губы до Вторых песков. Не ближний свет. Да пешком сколько идти? Волна тоже вон какая. Как тут не поблагодаришь Полосухина?

– Да бросьте вы, – отмахнулся он. – Я уже старый северянин. Попривык.

Спокойней стало на душе после того разговора. Только ненадолго. Приткнулась тоска, не избавишься. Мысли грустные. Да и откуда им взяться – радостным? Ветер мост так раскачал, смотреть страшно. Ходила, правда, Лена по такому мосту, для нас спиртом разжиться, но полегче же тогда была. А как теперь? Что уж не передумалось мне, что не представилось. Чем бы ни был занят – наряды высылал, беседовал с солдатами, занятия проводил, а Чертов мост из головы не выходил. Даже думал, не провести ли Лену загодя, пока дитя не «постучался». Можно у деда Савелия пожить денек-другой, можно сразу в медпункт. Но Лена воспротивилась:

– Утихнет, Женя, ветер. Может, утихнет.

Но ветер не утихал. Гнал низкие темные тучи, хлестался дождем и будто слизывал с сопок и островов зимний снег. Радоваться бы им, освобожденным от зимнего плена, только нет, хмурятся темные скалы, неуютно им на ветру. Зябко. Смотрю я на них, и мне тоже зябко становится. А Лена и вовсе скуксилась. Ждет тишины. Солнышка ждет. Мог бы, расшвырял вот эти свинцовые тучи, пусть ласкает солнце истерзанные ветрами сопки, пусть морошка выклевывается, пусть ромашковая поляна расцветает. И Лена радовалась бы цветам. Нарвал бы ей охапку целую. Не пожалел. А осудить, никто бы не осудил. Такое событие.

Вздрогнул дом от налетевшего заряда, еще мрачней все вокруг стало, словно наступило солнечное затмение. Запуталась в дождевом заряде мечта о тепле, не может вырваться. Так и унеслась в неведомые дали. Пронесся заряд, и снова монотонно забарабанил дождь. Подошел я к этажерке с книгами, чтобы выбрать книгу по настроению, да почитать вслух. Отвлечь Лену от грустных мыслей. Но она, поняв, видимо, мое намерение, сказала тихо, испуганно:

– Не нужно. Нам идти пора.

Заметался я, словно ошпаренный. Пальто ей несу, шаль, валенки. Смотрит она на меня и улыбается. Грустно. Сочувственно.

– Пальто разве застегнешь? В полушубке твоем придется идти.

И верно. Несу полушубок. Подаю. А она сидит бледная-бледная. Губы закусила. И пот на лбу.

– Что с тобой, Лена?! Что?!

Молчит. Лишь минуты две спустя отошла. Румянец во всю щеку. И улыбка грустная-грустная. Боится. Не меньше меня.

– Пошли, – говорит, поднимаясь и надевая шаль. И после паузы: – Так и не стих шторм. Я ждала. Загадала.

Как человек может сам себе усложнить жизнь? Понимаем ведь и она, и я, что гадание все это – глупость самая настоящая, но вот загадала, а не сбылось, и станет теперь ожидать чего-то неприятного, думать, что роды могут пройти неудачно. И мне прилипнут, как банный лист, эти же мысли. Ладно бы помощь от тревог и предчувствия разных была, тогда иное дело – тревожься как можно больше; но только события сами по себе пойдут, не поменяются. Думая обо всем этом, я суетливо помогал Лене одеваться, а когда все было готово в путь, она предложила:

– Присядем, чтобы вернуться.

– О чем ты? Думай о наследнике. Все обойдется. Вот увидишь.

Помолчали. Лена первой встала. Обвела взглядом комнату, потом долго смотрела на Василису Прекрасную. Я сидел и ждал. Вот вздохнула она и позвала:

– Двинулись потихоньку.

Едва я пересилил ветер, открывая входную дверь. Держал ее плечом, пока выйдет на крыльцо Лена. Шагнула она через порог, зажмурила глаза, съежилась, боится шаг шагнуть, а знает: идти необходимо. Чудо не свершится, стой не стой. Говорит, словно себя подбадривает:

– Пошли.

Взял я ее под руку крепко, посоветовал: «Держись за меня», – и повел ее к мосту, приноравливаясь к ее робкому шагу.

Перед мостом остановились. Передохнуть, набраться сил и смелости. А ветер бьет, валит с ног, ему что, этому бесшабашному баловню природы? Вольготно. Лети, куда вздумается, просторы не меряны. Через вот такие чертовы мосты ему переправляться нет нужды.

– Пошли!

Рвется из-под ног деревянный настил, вырываются из рук тросы-поручни. Прижимаю я к себе Лену, веду шаг за шагом вперед. И все советую: «Вверх смотри. Вверх. Под ноги не нужно», – боясь, не закружилась бы у нее голова. Медленно двигаемся. Очень медленно, и все же половина пути осталась позади. Дотянем теперь. Обязательно дотянем. А Лена вдруг остановилась. Сдавила мне руку судорожно, до боли.

– Что?! Что с тобой?!

Молчит. Губа закушена. Как и дома. Лицо синевой отдает. Да что же это?! Неужели роды начались? На мосту!

– Потерпи, – уговариваю. – Скоро дойдем.

Отпустила руку мою, пожала благодарно, улыбнулась болезненно.

– Пошли.

Ветер сорвал с посиневших губ это тихое решительное слово, и я скорее понял, чем услышал Лену.

Пошагали неспешно. Конца ему не видно, этому мосту, и впрямь – чертову. Ведь в обычную пору, пусть даже ветер, перебежишь его, не заметив, сейчас же все дощечки я пересчитал. Тоненькие они, оказывается, узенькие. Сколочены из ящиков водочных. То и гляди, какая дощечка не выдержит.

А на том берегу уже ждет нас Маша Чикатаева, заведующая медпунктом. Увидел, должно, часовой с вышки нас, доложил дежурному, а тот в сельсовет позвонил. Приятно. Забота без просьбы о содействии всегда приятна.

Я не знал, некогда было оглядываться, что и позади нас к мосту подошел Терюшин с двумя пограничниками. Я их потом увидел. Когда осилили мы в конце концов свой бесконечный путь.

Вот и медпункт. Ни разу прежде я в нем не бывал. Обычный приземистый дом из двух больших комнат и темного коридора. Первая комната оборудована для приема больных. Стены окрашены, прямо по бревнам, в голубой цвет. Стол накрыт белой, старательно выглаженной простыней. Три стула в белых чехлах. Кушетка, аккуратно застланная простыней, а в ногах – медицинская клеенка. Два шкафа с застекленными дверцами. У глухой стены, тоже белой, плита, оставшаяся, видимо, с тех времен, когда здесь жила какая-то семья, была тщательно побелена. Даже конфорки сияли белизной. Все это создавало впечатление стерильной чистоты и едва уловимой, но подчеркивающей торжественности. А хозяйка бело-голубого царства, скинувшая шубку и надевшая белый халат, словно влилась в эту чистоту, смешалась с ней.

Я уже несколько раз встречался с Машей Чикатаевой, и меня всегда удивляла ее круглость. Неповторимая. Особая. Круглое личико, круглые глаза, словно с удивлением и тихим восторгом взирающие на мир; даже пальцы ее были как бы составленными из бочоночков лото. И ногти круглые, похожие на перламутровые пуговицы. Кто-то из солдат назвал ее «чебурашкой». Она и впрямь походила на чебурашку, только волосы русые, да уши маленькие, кругленькие. Судьба Лены, моя судьба сейчас в руках этой кругленькой девушки. Надо же так не ко времени разбушеваться шторму?

– Сейчас разденемся – и на кушетку, – мягким приятным голосом заговорила Маша, подошла к Лене и принялась расстегивать пуговицы на полушубке. Я хотел было помочь ей, но она решительно отстранила меня и тем же мягким голосом попросила: – Вы, папаша, оставьте нас. Как родится ребенок, я сообщу. Идите, папаша, идите.

Папаша… Непривычно и приятно звучит. Обошлось бы все по-хорошему. Тогда уж – полноправно могу называться папашей. Отцом!

Я вышел на крыльцо и встал, не зная, куда идти. На заставу, домой ли? На душе неспокойно. Может, здесь, на крыльце, и ждать? Сесть вот на эту ступеньку, поднять воротник, и пусть несутся над головой лохматые тучи, пусть воет голодным волком ветер, а море хлещет злобно в гранитные утесы – мне все это сейчас совершенно безразлично. Мне нужно ждать. Больше ничего. Зачем только она загадала на шторм? Не стих он. Не захотел. Думай и гадай теперь – благополучно ли все окончится?

Открылась дверь медпункта, и Маша возмущенно спросила:

– Вы с ума сошли? Да? Вы знаете, что такое роды?! А ну марш домой! Марш! Марш!

Вот тебе и чебурашка. Настойчивая какая. Да отчего же здесь, на ступеньках я ей помешал? А она даже подтолкнула меня.

– Домой, домой.

– Ладно. Только вы уж мне сразу…

– Хорошо, хорошо, – согласилась она и захлопнула дверь.

Я пошагал, пробивая лбом тугой ветер, к мосту, но вскоре остановился и повернул к дому Савелия Елизаровича, не думая вовсе, что уже поздно и что хозяева могли лечь спать, тем более что стоит такая непогодь, нагоняя тоску. Я все еще никак не мог привыкнуть к тому, что начинается длинный полярный день (ночь теперь держалась всего около часа, а вскоре она и вовсе исчезнет), но что люди все же живут по распорядку средней полосы, спят в ночные часы, встают утром. Только дети иногда заигрываются в лапту или в «горелки» далеко заполночь. Но мне повезло. В доме не спали. Встретили меня дед Савелий и Надя чем-то взволнованные. Похоже – спорили.

– Не ко времени? – попытался было я извиниться за то, что невольно оказался так некстати и помешал им договорить о чем-то, похоже, важном.

– Кто ж тебе его определил, время-то? – спросил с ехидцей дед Савелий. – Забежал в какой век и оторопел. Сказывай: проведать, или дело есть ко мне?

– Лену в медпункте оставил.

– Ну и слава Богу Господу! Не первая Лена твоя, не последняя. Сейчас вот Надюша чайку сообразит, переможем часок-другой, благоверная твоя и разродится. Там и магарыч с тебя.

– Все будет хорошо, Евгений Алексеевич, – поддержала Савелия Елизаровича Надя. – Все будет хорошо.

Сказала удивительно просто, по-домашнему. А сколько нежной заботливости и одновременно уверенности звучало в ее голосе, что я сразу почувствовал себя намного спокойней. А может, не тон, не слова, а вот эти глаза с поволокой, которые смотрят так понимающе, так ободряюще; может, эта улыбка, мягкая, едва уловимая; может, вся она, стройная, удивительно женственная, внесла покой в мою встревоженную душу? Вот есть она – чудная девушка, и рядом с ней тебе хорошо и покойно. Нет, не верится, что Полосухин к ней равнодушен. Видимо, иное что-то сдерживает. Слово, данное прежде, еще до встречи с Надей. Долг. Либо самолюбие. Но ведь любовь властвует над всем. Кто может осмыслить ее необузданную силу? Сегодня Полосухина еще сдерживает долг, а что будет завтра? Впрочем, разве это плохо, когда разные люди вдруг понимают, что они – разные.

Взвешивала ли Надя свой порыв, когда кинулась вслед за дедушкой в тундру? Одно руководило ее поступком – желание помочь любимому человеку, спасти его. Не для себя. Для другой женщины. Для той, которая и шагу-то не сделала ради спасения своего мужа. Да еще устроила сцену ревности за то, что вот эта верная, надежная девушка-товарищ оттерла его, обессиленного, нерпичьим жиром, смазала йодом его ножевые раны и забинтовала их. Близкое по духу должно, просто обязано слиться. А впрочем… Жизнь – непонятная штука… Такая же, как и любовь.

– Чего же ты, мил друг, руки опустивши, колом торчишь? Пошли-ка, пошли, – и дед Савелий буквально потянул меня в боковую комнату. – Перескажу тебе, отчего сыр-бор у нас с внучкой разгорелся.

Какой разительный контраст: обаятельная красота молодости и исполосованная морщинами старость, спокойная нежность и петушистось откровенная – и это люди одного корня, одной веточки человеческого древа. Время. Что оно делает с человеком…

– Я ей, Наденьке, совет даю: пиши о поморах, не погибнул бы отцом начатый труд великий и праведный. Дак нет, знать, дескать, много нужно, чтобы свое слово произнести. Дак знание-то, его тебе на тарелочке, как хлеб-соль, что ли, поднесут? Держи карман шире.

– Боится, видно, начинать со спорной темы.

– Уж куда как не спорная. Куда ни кинь, все вроде на задворках поморы. И неумехи-то они, и голь ватажная. Только я так ей толкую: Петру пусть Петрово останется, Ивану – Иваново. Что доброго для России сделали, за то благодарность потомков, а что накуролесили по близорукому желанию сделать лучше, чем было, либо по злому умыслу, за то хвалить взахлеб нужно ли? Глубже-то, в корень если смотреть, так Иван Грозный маховые перья из крыльев поморцев-шестокрыльцев повыдергал. Запрет положил ходить в Мангазею и в края теплые. На Коле еще торговлю прикрыл. Иноземные моряки, вишь ли, прознают путь, да пустят корни. Боязно, дескать. А сын мой покойный, царство ему небесное, так судил: запрет пути мангазейского, сказывал, – это деталь; запрет торга морского в Коле – тоже, сказывал, деталь. Главное, дескать, в том, что вольницу новгородскую, вольный корень России короной придавил, опричниной задушил. Куда бы Русь-то пошла, победи Новгород, гадать да спорить лишь можно. А к спору-то исподволь готовиться следует, так я Надежде сказываю. Только не начавши, шага не сделаешь. Вот и убеждаю ее: начни с крестов. Раскрой людям глаза на труд поморский.

Как ни поглощен был я мыслью о Лене (даже понимал, что дед Савелий принялся так подробно пересказывать суть домашнего спора, чтобы отвлечь меня), все же не мог я не воспринимать рассказ помора-энтузиаста, а когда он заговорил о крестах, даже не удержался от вопроса:

– Кресты на могилах погибших поморов?

– Кто тебе такое навыдумал?! Выходит, идет коч и крест дубовый на палубе везет. Случись несчастье, вот он – крестик. Готов на могилу. Резон большой ли в том? Скончаться, глядишь, никто не скончается, а промышленники, да и сам кормчий на крест коситься будут. Это все одно, что могилу себе прежде смерти заготовить. Прикинь и то – дубовый крест – груз немалый. А коч – это тебе не нынешний теплоходище. А еще тебя спросить хочу, где ты крест береговой встречал, чтобы не на грубом берегу? На горязде не ставили их. Низко, не приметно. Приглядись, кресты-то отовсюду видны. Приметные места они указывают. Как и гурьи. Стоит крест на утесе тут, значит, рядышком укромная бухта. Крест – маяк. Там, где крест, там нога новгородца-промышленника не единожды ступала. А крестами, мил человек, Батюшко наш по всем берегам обставлен. На островах стылых, чужеземными именами нареченных вместо прежних, российских, стоят кресты из дуба или сосны русских. Крещен Батюшко наш. Крещен. Но заметь, испокон веку для людей крест имел смысл радости встречи с солнцем!

Последние слова дед Савелий произнес сердито, да и взгляд его был довольно сердит, и мне стало неловко, будто я тоже виновен в том, что забыта столь славная история русского народа, вычеркнута почти начисто, и лишь в долгий стылый вечер какой-нибудь дряхлый дед, разморенный теплом русской печки, пересказывает своим любимым внучатам, сбившимся возле него, как цыплята у наседки, о дальних поморских походах, о дерзкой смелости новгородских вожей, да вот такие энтузиасты, как Мызниковы, собирают по крохам все те редкие признания историков и ученых о важном вкладе русских мореходов в освоении Севера, в создании флота российского.

Дед смотрел на меня, словно ожидая, что я скажу в свое оправдание. Но что я мог ответить? Я спросил:

– У Благодатной губы, Савелий Елизарович, клинья железные вбиты. В гранит прямо. Говорят – викинги?

– В глаза плюнь брехунам! Кишка тонка у викингов твоих. Они паруса правили туда, где потеплей. Где море поласковей нашего. Только в четырнадцатом веке первые их парусники носы показали в морях наших студеных. И давай свои названия лепить. Кое-какие так и прилепились… А сами же писали о встречах с русскими кораблями, советы у них получали, да помощь. А русский человек от природы честный, все, как на духу, выкладывал, морошкой да мясом делился. Думать не думал, что иноземцы только о своей выгоде заботу имеют. Потом-то спохватились, когда уже на становища нападения начали чинить, да уж поздно. Винить себя начали. Доверчивы, мол, доверчивы слишком. Только чего винить? Эт, ведь, только гулящая свекровь снохе не верит. А о викингах старики поморы, когда я мальчонкой был, как сказывали: бывать, должно, бывали. И здесь, и в Белом море. Только через Кандалакшу. Волоком шли. А чтоб вокруг Кольского – такого быть не могло. Да и в книгах, – дед Савелий кивнул на стеллаж, – тому подтверждения имеются. Найти можно, если кто захочет историю правильно видеть.

Дел Савелий подошел к стеллажу, взял явно старинную книгу, подержал ее, не раскрывая. Вздохнув, произнес:

– В книге этой сынок много чего доброго находил. Самая любимая книга его.

Поставил книгу на прежнее место, снял с другой полки довольно пузатую папку и, развязывая завязки и перебирая листки в поисках нужного, спросил, будто между прочим:

– Ты для какой надобности здесь? И Конохов чего ради пашет море Студеное? Верно: земли своей защиты для. А ты думал пращуры наши ротозеяли? Еще когда не только Петра, но и Ивана на свете не было, поморы норвежцев славно бивали. За Нордкапом, который прежде Русским носом назывался. На вот, читай.

Передавая мне каллиграфически, чтобы, видимо, не случилось после непонятности, исписанный лист, дед Савелий продолжал:

– Тут тебе еще один ответ, по какой-такой причине викинги не захаживали к нам морем. Пока крылья поморам не подрезали.

Сердитость его все не проходила, и я даже пожалел, что задал так растревоживший деда Савелия вопрос.

Исписанный лист тем не менее уже у меня в руках. Это был перечень фактов:

«– Князь руссов Антип привел на помощь осажденной греками Трое 30 кораблей с нижанами-руссами, хорватами, казями (хазарами) и русью.

– 500 лет до Р. Хр. Руссы и гунны напали на Данию при короле Фротоне Третьем. Царь руссов Олимер начальствовал флотом, царь гуннов – сухопутным войском.

– 300 лет до Р. Хр. Король датский Фротон Четвертый уничтожил флот русского государя Траннора.

– В VI веке авары и греки пригласили славяноруссов для строительства кораблей.

– В 554 роду наш соплеменник Доброгост командовал греческим флотом в морском сражении с Персами.

– В те же годы воевода Рича, тоже славянорусс, подступил к Любечу со множеством кораблей, разграбил его и сжег.

– В 735 году, когда Гаральд и Сигур-Ринг воевали меж собой, в морской битве в заливе Бревикан участвовали славяноруссы с огромным флотом.

– Поход Аскольда на двухстах кораблях на Царьград. Ужас и паника в Византии. Греки спешно запросили мира. Поход Игоря. Тоже с применением флота.

– 1320 год. Морской поход русского флота в Северную Норвегию. Воеводы Лука и Малыгин. Полный разгром норвежского флота. Подписан договор о границе по морю.

– 1496 год. Поход русских в Северную Норвегию под командой Московских воевод Ивана Ляпуна и Петра Ушатого. Прежний договор о морской границе подтвержден».

«Вот это – глубокая пахота!» – уважительно думал я о неведомом мне проходце древности, и едва доходили до меня слова Савелия Елизаровича, слова гневные, обличительные:

– Угадал, видать, что фамилии все иностранные?! Своим-то, русским, выходит, недосуг о себе позаботиться, свои корни раскопать!

В самом деле – источники, помеченные после каждого короткого факта, были немецкие, датские, норвежские, персидские, греческие. Лишь о походах Аскольда и Игоря взято из наших летописей. Еще о битвах с норвежцами из книги «Краснознаменный Северный флот».

– Выходит, – прервал я деда Савелия, – Северный Краснознаменный числит свою историю с четырнадцатого века, а не со времен Петра?

– О чем я тебе прежде сказывал? – продолжал серчать дед Савелий. – Флот российский – не детище Петра! Иль еще не вразумел, что напраслиной заморочили головы всей России: Петр и Петр! А мы, поморы, лишь лаптем щи хлебать умели. Лаптей-то у нас до империалистической да Гражданской, почитай, никогда не было. Слова такого мы не ведали. А ты – Петр!

Он взял у меня листок и, вложив его в папку, поставил ее на место. И вновь взглянул на меня. На этот раз не так сердито. Догадался, похоже, что нет моей вины в том, что и цари российские, и губернаторы ихние, инородного племени, давили да мяли поморское племя вольное, а иноземцы разные обман чинили безнаказанно. Кто же их накажет, если вся верхушка знати в основном кровей западных и пред Западом стояла на задних лапках?

– Клинья отчего вбиты? – переспросил дед и уверенно ответил: – Новгородцы жемчуг промышляли на Гремухе. Он и теперь там есть. Поменьше прежнего, но есть. И в Падуне есть. Только не все это знают. Вот я и сказываю Надюше, бери, дескать, книги, да отцовы бумаги, тут тебе начало и есть, – продолжил дед Савелий, потом помолчал, собираясь с мыслями, и вдруг спросил: – На опере об Иване Сусанине бывал?

– Слушал. И не раз.

– А слышал ли ты, мил человек, про Ивана Рябова, кормщика нашего, либо про рыбака Гурия Гагарку? – И сам ответил: – Откудыва… Старики-поморы и те забывать стали, путают уже, где Гагарка английский военный корабль на мель посадил да погиб от вражьей руки, то ли перед Колой, то ли перед Архангельском. И о Рябове путают. Только тут уж никуда не денешься – сидел Рябов в остроге. Год, почитай, сидел за решеткой за подвиг. Воевода Архангельский даже казнить его хотел. Случилось так: шведы его дору захватили. Веди, приказывают, в Архангельск и все тут. Ну, Рябов, не будь дураком, повел передовой фрегат к Новодвинской крепости, а прямо перед ней сунул на кошки. Вдарили пушки крепостные по фрегату шведскому, а Рябов – в воду. Доплыл до берега и рассказал все как на духу. Памятник бы герою, одарить бы, дак нет – в острог! Изменник, мол. Эко как повернул воевода дело все. Себе славу, герою – решетку… – и вновь сердитость в голосе: – Не благородно ли теперь правду разузнать да рассказать народу нашему? Пусть своих героев знает! Не отвяжусь от Нади, пока она не даст мне своего согласия.

– Самовар, деда, готов. Веди гостя к столу. Словами твоими он сыт не будет, – ласково проговорила Надя, войдя в комнату. – Да и до поморских ли проблем ему сейчас?

– А что ему, по-твоему, делать? Не на стенку же лезть. Двери-то медичка наша в медпункт уж точно на засов заперла, а под окнами ходить, не по-мужски это. За разговорами, да за чаем огорим время, пока дитя новое на свет появится. Ты бы, Наденька, чем деда попрекать, сбегала бы к медичке, передала ей, что Алексеич у нас. Пусть сразу бы знать дала, как разрешится.

– Сходила, дедуля, уже. Оповестила.

– Догадливая какая ты. Вся в меня, – удовлетворенно заключил дед Савелий. – Вот и попьем чайку в покое.

Мне захотелось сказать Наде что-то приятное, похвалить ее за такую отзывчивость, но я побоялся, что все возвышенные слова прозвучат фальшиво и даже могут обидеть ее. Сказал просто, как проста и натуральна была ее забота.

– Спасибо.

Сели пить чай. Разговор не клеился. Надя раза два принималась рассказывать о шалостях учеников, мы даже смеялись, Савелий Елизарович делал прогнозы на летнюю путину, высказывал свою точку зрения на появления у Дальних кошек «иностранца»:

– Неспроста в дрейфе лежал, неспроста, – утверждал он. – Куда как кошки-то остры, да когтисты там. В войну, бывало, не одну сетенку мы там в клочья подрали.

И он принялся рассказывать о том, что только нужда заставила их рыбачить на банках, – говорил все то, о чем уже рассказывал Игорь Игоревич, интереса поэтому воспоминания деда Савелия у меня не вызывали, да и на душе становилось все тревожней и тревожней.

– Ладно, – вдруг прервался на полуслове дед Савелий. – Допивай чай, да пошли. Я тебе про кошки, а у тебя свои теперь кошки сердце скребут.

Он лучше меня понял мое состояние. И знал, как поступить, чтобы отвлечь меня от беспокойных мыслей. Я поспешно допил чай, словно ждал, что вот-вот прозвучит команда «В ружье!», и так же быстро, как по тревоге, оделся. Савелий Елизарович тоже поторопился, и мы вышли на улицу. Первое, что мне бросилось в глаза, ветер принял западное направление и приутих. Медленно, то и дело останавливаясь и поглядывая на мыс и море за ним, еще пенное, сердитое, шла к своему дому Максимовна. В черном.

– Конец горнему ветру. Утихомирится. У Максимовны ошибки не случается, – заключил дед Савелий. – Отмучилась до другого шторма, бедняжка…

А у меня нелепая, но прилипчивая мысль: «Все будет теперь хорошо. Перестал шторм. Перестал!» Хоть плюйся от досады, а она сидит в голове, и все тут.

Дед Савелий повел меня на мыс, откуда, как я понял, как раз и возвращалась Максимовна. А я-то надеялся, что пойдем к медпункту, я даже собрался туда повернуть, но дед Савелий немедленно отреагировал:

– Не вострись! Иль не мужик ты?

Поплелся следом. Что делать? Не признаваться же, что баба.

Тропа, пробитая пограничными дозорами в снегу, теперь отяжелевшем, ноздреватом, не слишком круто взбиралась на вершину утеса, огибала черный крест, большущий, угрюмый, видный отовсюду – и с моря, и с берега на многие километры и справа и слева от Падуна. Умели выбирать поморы места для крестов.

Утес – прекрасная смотровая площадка. И острова, и салма как на ладони. Мечутся волны в салме, сталкиваясь в сутолочной неразберихе, лезут друг на друга, взбивая пенные барашки – ветер боковой путает волну, отливное течение тоже сбивает ее, вот и торопится море пригладиться, утихомириться, сбросить сердитость и отдохнуть от шторма. Ничто в природе не может находиться без отдыха. Человек тоже. Хоть на минуту, но забудется, отключится от тревожных переживаний. Любых. Самых навязчивых.

Сколько прошло времени, как мы с дедом Савелием остановились возле креста, минута ли, час ли, я не мог определенно сказать. Море мечущееся, почти бездвижные облака, нависшие над ним, которые, казалось, едва-едва держатся, чтобы не свалиться всей своей грозной чернотой в море, обнять его, укрыть от непогоды, укрыть едва различимые в подкравшихся сумерках острова, величественно отбивающиеся от хлестких волн, – вся эта картина предутреннего штормового моря так заворожила меня, что я забыл буквально все. Но времени, видимо, прошло много. Острова все более отчетливо вырисовывались, тучи рассыпались, обнажая куски светлеющего неба, а море совсем утихомирилось.

Похоже, я даже пытался припомнить, о чем думал в то время, но так и не вспомнил ничего. Да, дед Савелий знал, куда следовало повести меня, чтобы прошло незаметно время! Он добился своего. Из состояния очарованности вывел меня тогда крик Нади:

– Евгений Алексеевич, сын у вас! Сын! Поздравляю!

Я оглянулся. Надя стояла внизу, метрах в ста от нас и кричала:

– Поз-дра-вля-ю-ю!

Вмиг вернулся я на грешную землю. Будто подтолкнул кто мое сердце, оно застучало гулко, потом замерло на миг и вновь безудержно заколотилось в груди. Как я в тот миг был благодарен Наде за столь радостную весть! Бегом понесся вниз.

– Куда стреканул? – крикнул дед Савелий. – Все одно, медичка не пустит.

Слова те пролетели мимо меня, словно не мне адресованные. Я подбежал к Наде, сжал ее руку в благодарном порыве и взволнованно проговорил:

– Огромное спасибо, Надя! Огромное!

– Моя роль во всем свершившемся – самая мизерная.

До моего сознания почти не доходили ее слова. Мои мысли были там, в медпункте. Одно господствовало желание: скорей увидеть сына и Лену. Бежать к ним. И Надя, поняв мое состояние, посторонилась, пропуская меня по узкой тропе.

Через несколько минут я рванул входную дверь и влетел в приемный покой – первую комнату. Успел сделать всего пару шагов к двери во вторую комнату – в палату, но мне навстречу выкатилась Маша. Удивленно всплеснула руками и воскликнула:

– Вы с ума сошли! – и принялась подталкивать меня к выходу. – К ним нельзя. Инфекцию занесете, что мне тогда делать?

Я отступал нехотя. А у самого порога взмолился:

– Машенька, всего на минутку. Взгляну только. Одним глазком.

Возможно, вид у меня был такой обалделый, что Маша сдалась. Не вдруг. Поначалу перестала выталкивать своими круглыми ладошками, потом проворчала:

– А в Мурманске если бы родила, тоже вот так? Нет. Там окошечко. Передачку да записочку, вот и весь сказ. А здесь добротой моей пользуетесь.

– Оттого Лена и не поехала в Мурманск, – польстил я. – Дома лучше.

– Здесь медицинское учреждение, а не дом, – осерчала Маша, не то, видимо, сказал, и как мне показалось, сейчас она вновь примется меня выталкивать. – Инфекцию занесете, с кого спрос?

– Только посмотрю, Машенька…

Пауза. И наконец решительный взмах пухлой рукой.

– Раздевайтесь. Вот халат.

Она прошла в палату первой и почти у двери остановилась. Указала круглым кулачком на место рядом с собой.

– Дальше – ни шагу.

Я сразу увидел сына и Лену. Он, розовый, с оттопыренными губами, а щеки его, как у хомяка, набившего полный рот зерном. Между этими розовыми буграми торчал кругленький носик. Лена же – бледная, почти такая же, как наволочка на подушке. И радостно видеть сына, и жаль Лену – невозможно описать, сколь противоречивы были в тот момент мои чувства. Я смотрел то на сына, укутанного в розовые байковые пеленки и спокойно спавшего, то на Лену, которая бессильно лежала на широкой металлической кровати с панцирной сеткой (самая большая редкость для здешних мест), – голова Лены покоилась на большой мягкой (явно из гагачьего пуха) подушке, не казенной, а, скорее всего, подаренной медпункту кем-то из охотников; ватное одеяло натянуто до самого подбородка, хотя в комнате очень тепло; но, видимо, Лене сейчас совсем нельзя было остужаться, – я смотрел на спящего сына, на обессиленную, на грустно и будто виновато улыбавшуюся Лену и не знал, что делать, что говорить.

– Поздравьте. Вы что? – шепнула Маша, подтолкнув меня круглым локтем в бок.

– Молодец ты, Лена! Поцеловал бы подошел, да вот – не положено. Поздравляю тебя с сыном.

– Нас, Женя. И тебя тоже, – глухо, словно из последних сил проговорила Лена. – Четыре двести. Богатырь. – Это уж с гордостью произнесла: – Давай Олегом назовем?

– Давай.

Кто-то вошел в приемный покой. Мужчина. Маша шепнув:

– Не подходите ближе, – кинулась за дверь.

Донесся ее недовольный вскрик:

– Ну, куда же вы?

Потом там, за дверью, забубнили тихо и непонятно, и Маша, похоже, с чем-то смирилась, как с необходимостью.

– Как чувствуешь себя? – спросил я Лену, хотя понимал, что сейчас нужны иные слова, нежные, ободряющие, радостные, но они не находились. – Рада, что сын?

– Да. Дочь родилась бы, тоже хорошо.

– Верно. Но все же – молодчина ты. Сына-богатыря родила.

Там, в первой комнате, вновь протопали сапоги. Теперь к выходу. Хлопнула наружная дверь, и тут же Маша вкатилась в палату.

– Все, папаша. Нам пора ребенка кормить.

– Поправляйся, Лена. Что тебе принести? Соку? Компота? Варенья?

– Питание у нас хорошее. Домашнее, – ответила за Лену Маша. – Я сама буду готовить. И продукты есть. Понанесли… Соки и компоты – другое дело. Это – витамины.

– Поправляйся. Я часто стану навещать.

Вышел я в первую комнату и с удивлением увидел на столе целую гору съестного – большой кусок оленины, банки с говяжьей тушенкой, с сосисочным фаршем, с треской в томате и в масле, с тресковой печенью, несколько пачек вермишели и макарон, кулечки, на которых знакомой терюхинской рукой выведено: «Рис. Гречка. Манка». Отделению целому хватит на неделю.

«Узнали уже на заставе, – подумалось мне. – Быстро среагировали. Молодцы».

С улицы донеслось жиканье пилы, ударил по чурке топор.

«И о дровах подумал заботливый Денис Константинович. Старшина есть старшина».

И в самом деле, в коридоре, как я успел заметить мимоходом, не придав этому значения, наколотые дрова тоненькой поленницей жались в уголочке. Дня на два запас – не больше.

Я вышел на крыльцо. Ногайцев и Яркин пилили, уложив на козлы толстое, отполированное морем бревно, Кирилюк неторопливо взмахивал колуном, делая несколько надрубов на внушительной чурке, затем, крякнув, ударял со всей силой, и чурка разваливалась сразу на несколько частей. Ловко. Рационально.

– Старшина послал? – поздоровавшись, спросил я у ребят.

– Он Кирилюка с продуктами послал сюда, а мы сами. Думаем, может, дров нет, а ребенку как в холоде? – ответил за всех ефрейтор Ногайцев.

– Давайте, я порублю.

Спустился я с крыльца, взял топор, но Кирилюк подошел ко мне и забрал его у меня. Сердито, как мне показалось, спросил:

– Чи спамши вы? Чи думка вас, не смогем сами нарубать?

Вот так, шагай, отец, отсюда, без тебя есть кому позаботиться о твоем наследнике!

В пустую квартиру мне идти не хотелось, и я направился на заставу. Когда подошел поближе, навстречу мне высыпали все пограничники. В наброшенных поверх нижних рубашек куртках, с улыбками на розовых ото сна лицах. Солдаты поздравляли меня, крепко пожимая руку, спрашивали, какой он, новорожденный пограничник, советовали в метрику вписать не название становища, а номер заставы, и мне было весело и покойно среди этих молодых, заботливых друзей.

И Полосухин с Терюшиным вышли. Тоже поздравили. Потом Полосухин приказал:

– Трое суток выходных!