Рассказ Игоря Игоревича

– Война мимо нас прошла. Только первый день на Маячном постреляли. Давно было, да помню. Совсем еще рано было, а становище всполошилось. Сельсовета председатель, тогда не я был, другой, два пограничника с ним в окна тарабанят и кричат: «В клуб. Политрук кличет!» Беда, понял, какая-то пришла. Отчего бы попусту колготить стали? Политрук такой, как ты, может, моложе еще нам все о фашистах, бывало, говорил. Звери они, дескать, и есть звери. Всегда вечерами собирал. Потом кино крутили. Утром-то, думаю, чего про фашистов говорить да кино крутить? Не будет кина. Беда, видать, пришла.

И правда. Когда все собрались, политрук говорит: война пришла. Фашист напал. Ну, мы, которые помоложе, требуем: пиши в красноармейцы. А он в ответ: верно мужики мыслите. Очень верно. Только, говорит, пока такая команда есть – маяк оборонять. Смены, говорит, будем делать там. И становище охранять будем. Берег будем охранять. До войны, говорит, вы добровольно помогали пограничникам, а теперь – от работы освобождения нет, и службу нести обязательно. Там, куда начальник заставы пошлет. Хочешь или нет, но выполняй.

– Эти слова зря сказал. Немножко обидел. Что, у нас головы нет? Понятия нет? Сколько лет улетело? – Игорь Игоревич помолчал, пересчитывая, наверное, года, потом вздохнул. – Много. Другие слова какие – позабылись, а обидные – нет. Хороший был политрук. Как наш – помор. Уважали его люди, только не стерпели тогда. Галдим: сказывай, что делать! Чего пустое молоть! Сам же, галдим, говорил, что фашист – зверь кровожадный и хитрый, а кто, галдим, в становище своем зверю позволит гулять? Мы галдим, а ему, видать, в удовольствие. Не так хмурый стал. Руку поднял. Уймитесь, просит.

Умолкли. Ждем. Он помолчал-помолчал и командовать стал. Первые два ряда, говорит, получать карабины в Сельсовете и давай на Маячный. Отделение бойцов с заставы уже погребли туда.

Тогда у нас так было: карабины в Сельсовете лежали. Побежал в тундру к олешкам – бери карабин, вернулся – положи на место. Пожирней смажь, заверни в ветошку и – пихай в ларь. И теперь, знаешь сам, так же делаем. Только в пирамиду ставим. Ее в тот день начальник заставы велел смастерить. Те мастерили, кто на остров не попал и по угору не побежал. Еще и жирно смазывать карабины начальник заставы не велел. А то, сказывал, стрелять по врагам не сможете. Как не смогли бы, смогли, конечно. Раз, однако, велел, стало быть, не просто так велел. По его и поступали. Только это уж после, когда смена нам на Маячный подгребла.

Назад мы без двоих пошли. Те двое в один год со мной родились. Добрые пастухи были. Один – напополам. Снаряд рядом разорвался. Другому – голову насквозь. Везти домой побоялись. Бабы завыли бы. Потом уж объявили, когда бабы сами стали смекать. Требовать стали: пусть наши воротятся. Остальные, дескать, меняются, а наши почему там и там?

Игорь Игоревич неспешно выколотил из трубки пепел, вновь набил ее табаком и, раскурив, глубоко затянулся. Сделав несколько затяжек, продолжил рассказ:

– А суденышко-то заморенное было, будто важенка некормленая. Близко подошло. Совсем близко. И давай из пушек стрелять по маяку. Нам отделенный приказывает: молчите, дескать. Мы и молчим. Как пеструшки под камни засунулись. Со шхуны шлюпки спускают, а мы – как померли. К берегу шлюпки гребут, мы все одно смирно лежим. Как велел отделенный. Когда морды их разглядели, тут душу отвели.

А со шхуны все бух да бух. Лодки-то мы опорожнили, а до шхуны как достать? Многих побил бы нас. Всех, может, побил бы. Только глядим, пограничный корабль бежит. Как вжарит с пушек. Пузо пропорол некормленой важенки, она и нырнула под воду.

Игорь Игоревич снова грустно вздохнул, словно жалея ту утонувшую шхуну, и принялся раскуривать совсем почти потухшую трубку. Когда же раскурил, затянулся с явным наслаждением и, умиротворенный, прикрыл глаза. Лицо его стало удивительно покойно, словно то, о чем он сейчас вспоминал, вовсе не волновало его. Я смотрел на это спокойное лицо и представлял, что вот так же, с кажущимся спокойствием, вытаскивали поморы из ларя карабины и подсумки, протирали смазку – готовили оружие впервые не для охоты на тюленей, не для обороны важенок от волков или «дикаря», а чтобы защитить свой дом, своих жен и детей, своих немощных стариков от цивилизованных дикарей; но мысли их, видимо, не были так покойны, как лица, как полные достоинства движения, – сейчас я с завистью смотрел на Игоря Игоревича (всегда завидовал людям, которые умеют скрывать свои чувства и волнения) и пытался представить, как прошел тот бой на Маячном. Первый бой в их жизни.

Вряд ли разрывы снарядов, дробный стук осколков о камни, гибель сородичей не вызывали у них желания отбежать или отползти подальше от берега, перевалить на ту, тыльную, сторону острова, но они спокойно лежали за камнями, как лежали пограничники, подчинявшиеся силе приказа, – да, помор не уронит своей чести, это уж точно. Не вскинули карабины раньше времени, хотя даже бывалые солдаты едва сдерживают себя, когда видят, что наступающего врага намного больше: берут сомнения не просчитаться бы, не припоздниться, оказавшись в трудном положении. А выстрели один из них, автоматы исполосовали бы весь берег свинцовым дождем – головы не высунуть. Вот и дожидались, насилуя себя, когда можно было «разглядеть морды». А уж, приложив карабины к плечу, стреляли без промаха. В голову, как тюленей на Баклышах.

Радость и горе перемешались тогда. Еще и удивление. Не в лютый мороз, обезножив, погиб человек, не в шторм сгинул, не медведь помял, не с волком матерым схлестнувшись, не одолел его, а человек, – такой же человек, как и они сами, послал смерть. Это было так, по их понятию, нелепо, что, привыкшие говорить правду в глаза, пусть самую горькую и безжалостную, они побоялись сказать эту непонятную им жестокую правду. Они солгали. Быть может, тоже впервые в жизни.

– Больше фашисты не ходили к маяку. Мы думали, боялись фашисты. И то сказать, кто нырнуть в ледяную воду хочет? Фашист, он тоже смерти боится, – вновь продолжил рассказ Игорь Игоревич. – И начальник заставы наших меньше туда посылал. Вот и стала нас тогда думка одолевать: война, гляди, под самым носом, а мы пузо у камелька греем. Подойдут корабли, мы олешек побьем и отвезем морякам – вот и вся наша помощь фронту. Мало, рассуждаем. Рыбаки-то, они – пошли. К пятну, который голомяннее, все бегали. Дору наполнят, и – бегом обратно. На пятно фашист не сунется – мелко. Да до пятна-то добежать нужно. Сорок миль. Не близкая дорожка. Встретится фашист, считай, на том свете.

– Дальние банки, что ли? – уточнил я. – В сорока милях от островов?

– Они.

– Там какой-то большой «гидрограф» сейчас утюжит.

– Без нужды чего бы ползал? Пузо там себе пропороть вполне можно. Пятно и есть пятно. Камни, что тебе оленьи рога. Сколько там бредней в войну пооставляли да порвали. Прибегут, бывало, рыбаки и давай чинить-перечинивать. Злые. Ругаются, уши хоть затыкай. Только где в сторонке, где поглубже, где ровнее, опасались рыбалить – жизнь жальче сетей. Ночью оно совсем спокойней. Ночью между ближними и дальними пятнами тралили. Огней только не зажигали. В потемках все. Трубку закурить на палубе – и то не моги. А узнай, попробуй, сколько воеров выпущено. Только ведь как: нужда заставит – сообразишь

Палкой мерили. На воер метки ставили. Он вниз идет, матрос палку к нему прижимает. Прыгнет палка на метке, он считает: раз метка прошла, два метка прошла…

– Самому, Игорь Игоревич, приходилось ночью тралить?

– Не довелось. Я с дедом Савелием все. Он вроде бы за главного чинильщика сеток вначале был, потом плюнул. Деды, говорит, наши треску в Колу и Архангельск полными карбасами отвозили и все – крючками. На шнеке, говорит, к тому же без всякого огляда можно за островами, на первом пятне, таскать треску да пикшу. Как ушкуйники таскали. Шнек, сказывал, огорим колхозом, ярус сообразим. А как сообразишь? Все крючки в магазине взяли, из домов притащили – половины нет. Дед Савелий сам точил. Мы тоже точили. Десять тысяч надо. Больше даже. Ярус сработали на шесть тысяч петлей. Верст пять, значит. Больше не могли. – Вдруг Игорь Игоревич спросил меня удивленно: – Не интересно тебе, да?

– Отчего же? Очень даже интересно.

– Почему тогда не спросишь, что такое шнек, что ярус? Все спрашивали.

Я пожал плечами. С таким же основанием Игорь Игоревич мог бы поинтересоваться, отчего не спрашиваю я, кто такие ушкуйники, которые за островами на банках ловили треску, что такое голомяннее, что за петля, на которую пошло целых шесть тысяч, что этот самый ярус; но сколько раз я уже попадал впросак, видел едва скрываемую ухмылку, недоумение, вот и не решался выяснять непонятное по ходу рассказа. Да и стройность рассказа часто прерывать не хотелось. Потом, считал, либо узнаю из книг о Кольском полуострове, которые теперь я твердо решил брать у деда Савелия, либо у Полосухина расспрошу. Но если рассказчик хочет пояснить, пусть это делает. Для меня это с большой пользой, и я сказал откровенно, что еще мне незнаемо.

На сей раз Шушунов без ухмылки объяснил все, о чем я его попросил, и все стало на свои места: и голомяннее, что значит, дальше от берега, и петля – местная мера длины, равная расстоянию от одного плеча до конца пальцев другой руки – эти слова и по сей день в обиходе у поморов (русских и саамов) и, как считают они, само собой разумеется, их смысл должен быть понятен всем. Другое дело – шнек, ярус, ушкуйники. Забыта уже старинная парусная лодка десятиметровой длины, не очень остойчивая, поэтому она применялась для ловли трески близ берега тоже забытой снастью – ярусом. Как я понял, ярус чем-то похож на известный нам всем перемет, только фантастической длины – километров до десяти-двенадцати, с десятком тысяч крючков. Мало кто из поморов знает, только старики разве, и об ушкуйниках – ватагах предприимчивой новгородской вольницы, рвавшейся на Север с целью наживы, хотя многие, сегодня живущие на Кольском полуострове, являются потомками тех ушкуйников. А раз они не знают и не помнят, кто же может, по их понятию, знать? Примитивное представление о познаниях человеческих, но – что поделаешь? Вот и удивился Игорь Игоревич, отчего я не спросил его о непонятных вещах, решив, что его рассказ мне не интересен.

А я ждал, с нетерпением, когда он продолжит рассказ о тех военных годах, таких неизвестных мне и далеких, которые испытывали людей на прочность… Попыхтев трубкой, Игорь Игоревич наконец продолжил:

– Когда тепло, что не ловить ярусом? Наживляй крючки и пускай. Пока час стоит ярус, на поддев дергай. Битком шнек мы с дедом Савелием набивали. А когда заряды – плохо. Если мороз – плохо. Только, думали мы, на фронте еще хуже. Своими глазами тоже видели. На Рыбачьем видели, на Лотте видели, на Западной Лице видели. Плохо там очень было. Треска, она что за рыба? Цинге враг. Ее не досоли только. Душок у нее тогда. Всю цингу прогонит. Дед Савелий, куда как умеет готовить тресочку. Всякую делал: соленую с душком, вяленую, копченую. Вот и грузили ее на корабль, когда приходил. И олешков мясо грузили. Только не пришел он однажды в срок. Еще подождали – нет и нет. Тут дед Савелий указ дает нам – еще шнек сладить. И лодки, какие покрупней, смолить да конопатить. Делать, думаем, так делать. Привычно. Через два дня все исполнили, как надо, и пошли на лодках. Что тебе скажу, так уж плохо шли, потом смеялись. Летит самолет – парус спускаем. Дым голомяннее углядим – в губу, какая поближе, убегаем скорей. Дед хорохорится, нас всяко сквернит, а мы что поделаем: рыбу и мясо жалко, если не довезем. Правда, на второй день осмелели. Ходко пошли. Только дед Савелий опять недоволен: грумаланку, дескать, сейчас бы нам, добрым бы поносом шли. Только, говорит, забыли все поморы, как ее мастерить. Грумант и тот уже все Шпицбергеном величают. Тьфу, дескать, не выговоришь, если не косой язык.

Когда вошли в Кольский залив, бежит к нам катер. Кто, дескать, такие? Куда путь? Вот, говорим, припасы для вас. Командир похвалил. Молодцы, говорит. Только, говорит, в Западной Лице нужней этот продукт. Дело, говорит, совсем добровольное: фронт там. Если, сказывает, боитесь, тогда давай к нам в базу. Тут дед Савелий распетушился, что твой турухтан на току. Сердито так командиру отвечает: «Ишь ты, храбрец! Не ровняй нас с нырками. Лучше сказывай, в самой губе груз сдать, либо в лахту заходить?» Командир извиняется, никак, говорит, не имел цели обидеть. А раз согласие есть, провожатого дам. Лоцмана, как он сказал. Дед же Савелий знай турухтанится: зачем нам вож? Мы сами вожи. Сказывай лучше, идти ли в речку, либо в губе отгрузиться? И то, если размыслить, верней верного. Какого водича даст командир? Сам командир, и тот сколько лет здесь? Пусть, десять? А дед Савелий? Его род на Грумант да в Мангазею пути торил.

Пошли сами. Без водича. В губу заходили крадучись, как волки стреляные. Паруса сняли. Жмемся к берегу. Веслами тихо гребем. А шнеки-то, как матки, по две лодки за собой вели. На парусе когда, беды половина. А на веслах? Взопрели. Передохнуть бы, по трубке выкурить. Только когда курить? Фашист возьмет да увидит. Вот и крадемся без остановки. Когда в лахту носы уже поворотили, тут как он жахнет-жахнет. Вода горой поднимается, чайки галдят, жалко им нас, боятся. А нам когда бояться? Гребем. Поскорей в лахте укрыться.

Мы с дедом Савелием к быку уже прижались, лодки наши еще снаружи торчат, тут и угодил снаряд в крайнюю лодку. Треска, мясо, малицы и тобурки, что тебе птицы разнокрылые повзлетали… Малицы потом на воде распластались, не тонут. Второй шнек, Ивашка на нем кормщиком был, к малицам спешит. Начали таскать из воды, а дед Савелий кричит что есть мочи, чтобы не трогали малиц, а вперед спешили. А как вперед? Что скажешь тем бабам, которые шили малицы? Не слушает Ивашка, собирает. Пусть вода вокруг дыбится. Все собрал. Тогда только за бык укрылся. А дед Савелий серчает. Малиц, ворчит, подбирал, а не думал, что другие лодки и шнек фашист в щепки мог побить. Правда его. Потом мы деда Савелия очень слушали, когда к фашистам пошли.

– Как к фашистам?

Шушунов улыбнулся, показав ряд ровных зубов. Ему явно было приятно мое удивление. С нотками гордости продолжил:

– Так и пошли. Бойцы мяса понаварили, довольные вроде, да не совсем. Мы, сказывают, здесь и без того как-никак перебиваемся. Каша, говорят, есть, сухари привозят иногда, а вот пограничникам каково теперь? Тогда дед Савелий расспрос повел: где, мол, людям туго приходится, сказывайте? Ну, бойцы и говорят: когда, мол, совсем плохо стало попер фашист, что удержу нет, впору отступать, а куда отступать? Лицу нельзя отдавать. С моря в лахту катера заходят, патроны везут, людей везут, еду везут. Вот тогда пограничники и говорят: побегаем-ка мы по тылам у фрицев, шуму наведем, глядишь, остынут немного. На катерах они ушли. Высадились в тылу и давай гулять. Сразу, рассказывали бойцы, на фронте дышать легче стало. И то верно, как же вперед переть, когда нож в боку? Только, говорят бойцы, фашисты пограничников обратно не выпускают. Обложили их со всех сторон. Попробовали к ним пробиться, да силенок маловато. Не вышло ничего.

Дед Савелий тогда и спрашивает нас: как, дескать, обратно на шнеки, либо доставим треску пограничникам? Мясо-то, говорит, без нужды брать, варить его там негде, а рыба – в самый раз.

Вот и пошли. Еще десять бойцов с нами. Рыбу несем. Сухари. Патроны и гранаты. Дед Савелий впереди. Где покруче, да камней побольше, туда и ведет. На олешках, соображаю, ловчее бы, только где олешек возьмешь? И ползать олешка не может. Убьют еще олешку-то. Вот сами мы вместо олешек за спинами все тащим. Взопрели все, спасу нет. И курить дед Савелий не разрешал вовсе. Мы ему говорим, кто дым от трубки увидит? А он свое: нет и все тут.

На сопку выползли. Лежим под камнями, как пеструшки пугливые. Ночи ждем. А тогда день уходил. Колдунья Лоуха еще не совсем проглотила солнце. Побудет оно часа два в пасти у Лоухи, гляди, вырвется. Лежим мы тогда и думаем: пусть Лоуха сегодня осилит светило, подольше в пасти своей подержит.

Хотя я, слушая рассказ Игоря Игоревича, переживал, как мне казалось, то, что переживали тогда они – эти смелые люди, рисковавшие своими жизнями ради помощи совсем незнакомым бойцам, и хотя я, как мне казалось, волновался так же, как и они в тот день и в тот вечер (не могли же они пробираться по фашистскому тылу вот так же спокойно, как спокойно о том рассказывает Игорь Игоревич), но, несмотря на то, что я был во власти созданных самим же своих сложных чувств и переживаний, я не мог не удивиться, услышав о фантастических возможностях какой-то старухи Лоухи, которая так запросто берет и глотает солнце. Ожившая легенда седой старины? Но отчего имя колдуньи Игорь Игоревич произнес напевно, немного торжественно?

Позже, когда я прочитал «Калевалу», легенды и сказы о древней Кольской земле – Лапландии, полусказочной стране, полной чародейства, я узнал, что Лоухе – злой и властной колдунье, хозяйке Севера – под силу было только заколдовать солнце, застудить морозом воздух, но даже древние люди не осмеливались наделять Лоуху такими невероятными возможностями, как глотание солнца. Как же современный человек приписал ей то, что колдунье не было свойственно? Оттого, видно, что устный эпос, многовековой спутник саами, заглох в век цивилизации на Кольской земле, до книг же руки не доходили, да и были ли они вообще о прошлом? К тому же и понятие «не профессоры же мы» вполне прижилось, вот и наделяли старуху-колдунью тем качеством, какое не соответствовало представлениям древних предков. Но этот вывод я сделал много месяцев спустя. Сейчас же я с волнением слушал мерный рассказ Игоря Игоревича.

– Когда темно сделалось, поползли мы. Бросит фашист в небо огонь яркий – мы к камню прилипнем. Потом снова ползем. Ой, как медленно. Вот-вот злая Лоуха, думаем, выплюнет светило. Что тогда? Фашист кругом. Кто обратно шнеки отведет? Пропадут. Нам бы попроворней скрестись руками, да куда там. Олешку на рога петлю бросить – давай; белку в голову из карабина угодить – не промахнемся. А ползать обучения не проходили. Дед Савелий, он – мастак. Германскую прошел, на англичан, какие в Архангельске грабили, хаживал. Мы же как-никак – ползем, однако. Когда до середины сопки поднялись, дед Савелий нырнул за камень и шепчет: стой, дескать. Дальше коль двинемся, свои побьют.

Пополз один красноармеец. Мы ждем, сидим. Думка одна мучает: покурить бы. Только кто разрешит? Вот уж, надеемся, наверху никто мешать не станет. Даже дед Савелий не должен запретить. Только не так все вышло, не по думкам нашим. Пограничники больше нашего без курева. Табак у них совсем кончился. Все и отдали.

Патронам они ой как рады были. Совсем пустяк у них остался. Ровно разделили между собой. Еще, говорили, день или два продержаться смогли бы, а уж потом – штыки вперед. В рукопашную, говорили, осталось бы.

Когда совсем светло стало, Ивашка приловчился за камнем и смотрит вниз. Высунул голову фашист – Ивашка ему, как тюленю, пулю в голову. Другой высунулся – другому конец. Тут уж и я не утерпел. Так день и провел. Фашист мины в нас бросал, только все без пользы ему, а мы мимо не одной пули не пустили. Бойцы тоже приладились. Тоже ловко стреляли. Только беда: темнеть быстро стало, мы так думали. Тогда собрал командир всех пограничников и говорит: «Нас фашисты уже за бойцов не считают. Второй день в атаку не идут. Ждут, пока без пищи погибнем. Дождались, сукины дети! Сегодня будем прорываться. Не к фронту только. В тыл. Штабы и обозы погромим, тогда уж – к своим. – И нам приказывает: – Вы – обратно. К своим лодкам. Вам мясо и рыбу фронту доставлять нужно».

Дед Савелий турухтаниться стал, с вами, требует, пойдем, и все тут, только командир строгий попался. Сказал, как обрубил.

Потом узнали, когда другой раз на шнеках в Западную Лицу бегали, – погиб командир.

– Игорь Игоревич, а Конохова вы вместе с дедом Савелием спасли?

– Нет. Весна уже шла. Туманов ждали. Сбегали на шнеках на Рыбачий, отдали все, что припасли, идем обратно. Тут, как на грех, самолет фашистский. Пузом чуть на мачты не натыкается и все строчит и строчит из пулемета по шнекам. Деду Савелию тогда ногу – насквозь. Мне – плечо. Домой как-никак вернулись. Огорили дорогу. Дед потом разболелся. Не заживает рана, и все тут. На пятно мы без него бегали, тресочку, много ли мало, все же таскали. А на фронт везти как? Без кормщика боязно. И у меня плечо не в порядке еще. Поутопишь шнеки. На оленях договорились сбегать. К Лотте. Пограничники там фронт держали. Крепко держали. Когда мы туда добежали, там бой гремит. Лезет и лезет фашист. Нас командир просит, чтобы раненых к докторам везли, а когда обратно, то патроны и гранаты. День возим, другой возим. Одна упряжка совсем погибла. Мину задели олешки. Опасаемся, домой бежать не останется олешек, но людям помогать тоже нужно. Возим. Один раз думали, совсем уж конец пришел. Лазарет почти рядом уже, сейчас, думаем, раненых отдадим докторам, и полегчает, радуемся, бойцам. Откуда ни возьмись – фашисты. Финские солдаты. Трудно их как-то называли.

– Щюцкоровцы?

– Они-они. Олешков, которые впереди нарты тянули, они сразу побили. Раненых двоих порешили. А наших – никого. Всех мы их побили. Раненые тоже нам помогали.

Так просто, так буднично. А я представил себе тот короткий и, наверняка, жестокий бой в густом лесу; представил, как сдернули оленеводы с плеч карабины, как раненые, превозмогая боль, пересиливая немощь, вскидывали автоматы и стреляли-стреляли, поморы же, неспешно выбирая цели, били без промаха. В голову. Спасли раненых, спасли полевой госпиталь от налета прорвавшихся в тыл щюцкоровцев.

– Наградили за тот бой? За тот подвиг?

– Ордена дали. Зачем только говоришь – подвиг? Своя жизнь дорогая. Пусть враг, как волк лютый, гибнет. Так думали. Бойцов беспомощных спасать, думали, надо. Людей от зверя поганого уберечь – разве подвиг? По-другому никак нельзя поступить. Никак. Если по-другому, тогда зачем себя человеком называть?!

Игорь Игоревич даже приподнялся на руках и недовольно посмотрел на меня. Потом вновь лег на совик и проговорил философски:

– Герой, он тогда герой, если за весь народ стоит. Когда человек за человека стоит – так всегда надо. Так всегда правильно. Когда это человек забывает – он плохой человек. Тундра такого человека не похвалит. Пастухи саами у камелька сказ не скажут ему, в тупу спать не пустят. Говорить станут с ним, если только нужда заставит.

Вот это монолог. Не тут ли собака зарыта. Не обвиняют ли они меня в каком-то свершенном мною зле? Я за собой ничего подобного не числил, поэтому вполне согласился с Шушуновым:

– Это очень верно.

– Говорить: правильно – хорошо. Делать правильно – вот тогда совсем хорошо, – так же недовольно продолжил Игорь Игоревич. – И дед Савелий, думаешь, подвиг совершил? Верно, не убег к берегу, когда корабль в торпеду ударил, а туда погреб. За острова бы ему бежать быстрей, подводная лодка фашиста – вот она. Рядом. Только не побег дед Савелий. Не побег. Туда, где люди, погреб. Спасать их. А рана не совсем еще прошла. Люди беду терпели, как не поможешь. Ты сам бы за остров убежал бы? – вопросом закончил он рассказ, потом, сердито попыхтев трубкой, ответил сам себе: – Может, убежал бы. А дед Савелий – не убежал. Иван Иванович – не убежал бы. Полосухин капитан – не убежал бы. А ты? Ты – не знаю.

Я даже присвистнул от неожиданной концовки рассказа. И пот меня прошиб. Вроде никогда не считал себя способным на подлость, они же, совсем не знающие меня люди, в чем-то меня обвиняют, не доверяют мне. Все, конечно, связано с Полосухиным. Но что сделал я не так? Нужно выяснить. На деликатность стоит махнуть рукой. Что я и сделал. Спросил прямо:

– Отчего такая сомнительная оценка моих качеств?

– На заставу сегодня рейсовым комиссия приезжает, а ты – здесь. Сбежал, похоже. Так думают пастухи.

Вот оно что… Полегчало на душе. Я даже улыбнулся. И попросил Игоря Игоревича:

– Ловить уже можно оленей? Подкрепились? Если можно, давайте вернемся на заставу. Сейчас. Сразу.

– Не знал, выходит? – спросил скорее себя, чем меня, Игорь Игоревич, затем буркнул зло: – У! Ивашка! – И ко мне, уже мягче: – Сейчас нельзя. Не добегут олешки. Завтра побежим.

Много воды до завтра утечет. Какое-то мнение сложится у комиссии. А Полосухин-то, Полосухин! Жесток к себе. Ишь, как все повернул: для себя, для своей совести он сделал вывод, а что скажут другие, ему вовсе безразлично. Прав ли он? Ответить на этот вопрос вот так, сразу, можно ли? А ехать нужно непременно ему на выручку. Наломать он может дров, озлобить членов комиссии. Только вот с шарами как?

Шушунов сразу же развеял мои сомнения.

– Пастухи найдут шарики и привезут на заставу. Они так сказали.

Тогда-то что? Приказ будет выполнен, а это – главное.