Богусловский вошел в кабинет Оккера, хотел было молвить обычное: «Слушаю вас, Владимир Васильевич», но начальник отряда, кивнув в сторону сидевшего за приставным столиком молодого краскома в мешковатой форме, что выдавало в нем совершенную непричастность к строевому командиру, сказал с сухой раздражительностью:

— Не я, а вот он, следователь, пригласил.

— Да, пригласил я, — подтвердил мешковатый краском мягко и доброжелательно. — Видите ли… — сделал паузу, словно оказался в затруднении, что сказать дальше, не обидев незнакомого человека, затем лишь, как бы подавляя свои сомнения, как бы насилуя свою собственную волю, прихлопнул ладонью по зеленому сукну столика и продолжил более решительно, но с той же доброжелательностью: — Поступим так… Посмотрим халат, а уж тогда, исходя из результатов обыска, начнем уточнения.

Ничего не понимая и пока еще вовсе не осознавая всей сложности своего положения, Богусловский переводил взгляд с насупившегося лица Владимира Васильевича на доброе, открытое лицо следователя. Стоял он посреди кабинета растерянно, похожий более не на начальника штаба отряда, а на недотепу-недоросля, ошарашенного какой-то новостью и пытающегося осмыслить ту новость.

Тягучую паузу прервал Оккер.

— Скрывал я от тебя, Михаил Семеонович, что следствие по твоей поездке с учеными началось. Давно началось… Скрывал оттого, что просили, — кивнул на следователя. — К тому же вполне надеялся на благоразумный исход: разберутся по чести и совести, тебя и трогать не станут.

Холод пополз к сердцу. Перехватило дыхание. Богусловский понял теперь причины столь неожиданных распоряжений Оккера о срочных выездах на границу, в комендатуры или на заставы, хотя он, как начальник штаба, не видел никакой необходимости в тех поездках, а тем более их срочности. Он только теперь понял причину того, почти неуловимого изменения в отношениях к нему подчиненных, по поводу которого недоумевал и первооснову которого искал в своем поведении, в своем отношении к работе; понял он теперь и причину откомандирования Васина в Алма-Ату, и то, отчего Васин, с кем свои отношения Богусловский считал вполне дружескими, не зашел попрощаться, чем весьма его тогда обидел, — теперь ему на многое открылись глаза, но он пока еще представлял свое положение всего лишь нелепым…

Следователь тем временем прервал Оккера. Мягко, но категорично:

— Прошу вас не информировать подследственного о ходе следствия. Очень настоятельно прошу.

Богусловский напружинился. Лицо следователя, вся его мешковатая фигура, его добренький голос вдруг стали для него омерзительными, ненавистными.

— Да как вы смеете?!

— Согласен, пока не вполне смею, — совершенно не меняя доброжелательности тона, ответил следователь. — Посмотрим халат, тогда. — И вдруг спросил резко: — Вы не распарывали его?! Не перепрятали золото?!

— Какое золото?! — невольно вырвалось у Богусловского, а память вмиг выхватила из недавнего прошлого и ту растерянность, какая вдруг возникла у устроителей митинга, когда поднялись на помост мужчины с халатами в руках; ту поспешность, с какой дано было пояснение на его, Богусловского, вопрос, отчего тяжелы полы халата; вспомнился и тот восторг, с каким Анна приняла известие о пулях-амулетах, — все это навалилось кучно, и ощутил наконец Богусловский опасность момента.

Усилием воли приглушил обиду и гнев, ибо, не видя за собой никакой вины, знал, что следователю нужны не эмоции, а убедительные доказательства невиновности.

— Халат мне преподнесен на митинге. В полы зашиты пули-амулеты. Для обережения от других, роковых пуль… Я сам их щупал.

— Если амулеты — дело, безусловно, примет иной оборот. — И вновь неожиданный и резкий вопрос: — Так вы, утверждаете, видели те пули?

— Пощупал. Там, на митинге. Потом коновод убрал в переметку. Дома Анна, жена, повесила со своими платьями. Подарок все же памятный…

— Ясно, — проговорил следователь, хотя по тону, каким было сказано это «ясно», было совершенно понятно, что он не верит Богусловскому. — Ясно, ясно…

И задумчиво забарабанил пальцами по сукну. Затем встрепенулся:

— Кого, товарищ Оккер, возьмем понятыми?

— Никого, кроме меня. Авторитет начальника штаба…

— Хорошо, — совершенно не стал перечить следователь. — Я согласен. — И Богусловскому: — Ведите нас.

Анна встретила гостей приветливо.

— Проходите, проходите. У меня как раз самовар готов. Сейчас и Лариса Карловна должна подойти.

— Результат осмотра халата решит вопрос, станем мы пить чай либо нет, — ответил Анне Павлантьевне следователь, вежливо кланяясь ей и вовсе, казалось, не замечая, как бледность вмиг изменила ее только что радостное, румяное лицо.

А Михаил попросил Анну:

— Ты иди к Владику. А то он проснуться может…

— Хорошо, — покорно ответила Анна, прошла в спальню, где стояла кроватка сына, и прикрыла дверь. На сына только глянула мельком, затем остановила взгляд на оставленной специально щелочке. Напряглась до предела, боясь вздохнуть, чтобы не помешать себе же услышать то, о чем говорят в гостиной.

А там водрузили на стол халат, следователь прощупал полы, хмыкнул многозначительно, затем принялся с величайшей аккуратностью отпарывать подкладку.

Замерло время. Замерло все вокруг. Только хрустят перекусываемые ножницами нитки, словно сухие ветки под неосторожным каблуком. Но вот просунул следователь пальцы в распоротую щель, вынул одну пулю, вторую, третью и — дальше уже не спешит. Понял, что кончились пули, начались червонцы, но выдерживает паузу, чтобы натянуть еще более нервы подследственного, до предела натянуть и тут же подмять его, лишить воли к сопротивлению.

— Хороша пуля! — с явной издевкой проговорил следователь, медленно вытянув и аккуратно положив на стол золотой червонец. — А вот еще! — торжествовал следователь, вытягивая следующий червонец, а за ним массивную печатку. — И вот еще!..

Для Богусловского все это казалось каким-то идиотским сном, хотя все отчетливее он осознавал трагизм своего положения.

«Кто и для чего это сделал?! Кто?! Для чего?!»

— Я вынужден вас арестовать. Обвинительное заключение вы получите в самое ближайшее время, — жестко, словно ему вовсе не свойственна была мягкость и доброта, проговорил следователь. Он диктовал условия: — Выделите, товарищ Оккер, соответствующее помещение, организуйте охрану!

— Прошу санкцию на арест, — едва сдерживая гнев, с таким же металлом в голосе заговорил Оккер. — В противном случае!..

— Не усугубляйте! — предупреждающе поднял палец следователь. — Я получил устное распоряжение моего начальника товарища Мэлова арестовать подследственного при положительном результате обыска! Доказательства налицо! Вот она — плата за предательство!

— Прежде за такое вызывали на дуэль! — встрепенувшись, резко оборвал следователя Богусловский. — А сейчас я попрошу одного: докажите мою виновность в чем-либо, тогда обвиняйте!

— Помолчи, Михаил, — мягко положив руку на плечо Богусловского, совершенно спокойно, как рассудительный старец, заговорил Оккер, и только ему было ведомо, какие усилия для этого потребовались. — У нас свой круг обязанностей, у следователя — иной. Он получил приказ и обязан его выполнить. Ты не гневи, Михаил Семеонович, его, а помоги ему. — Перекинул взгляд на следователя. — Я совершенно уверен, что мой начальник штаба — жертва ловко спланированной провокации. Именно эта версия должна лежать в основе следствия. Уверяю вас. А что касается ареста, то будем считать надежнейшим местом пребывания подследственного его дом. Ответственность полностью беру на себя.

Не сразу ответил следователь. Обвел взглядом комнату, словно прикидывая, надежны ли стены, затем пристально, словно впервые видел его, принялся изучать Богусловского и, наконец, поправив портупею, дрябло висевшую через плечо, и одернув гимнастерку, выдавил с явным насилием над собой:

— Хорошо. Извольте письменное поручительство.

— И еще одна просьба, — не меняя тона, словно его не обрадовало несказанно согласие следователя на домашний арест, осмелел Оккер. — Позвольте ознакомить подследственного хотя бы с сутью обвинения. Уверяю вас, дело от этого выиграет.

— Странная просьба, — недоуменно пожал плечами следователь. — Выходит, не интересовался, что зашито, не ведал, что делается вокруг. Его, как своего подчиненного, вы могли не вводить в курс событий, но как человека, коему обязаны если не всем, то почти всем… Не воспринимаю.

Михаил вновь встрепенулся, с его уст уже готова была сорваться резкая отповедь, но Оккер опередил его:

— Михаил, прошу тебя. Не вызывай ответных стрел. — И следователю: — Все логично. Я, однако же, не говорил о начале следствия, чтобы не расстраивать попусту. Считал: отметется напраслина. А халат? До него ли начальнику штаба отряда, когда граница бурлит?

— Позвольте усомниться и в этом, — с ехидной вежливостью прервал Оккера следователь. — Неужели вы не обратили внимания на лицо жены… — запнулся, не зная, как назвать Богусловского, товарищем либо гражданином, но нашелся, — краскома? Отчего бы это? Не смогла совладать с собой?

— Давайте у нее у самой узнаем причину. Позови, Михаил Семеонович.

— Нет-нет. Сделаю я это сам. Она — Анна Павлантьевна, если мне не изменяет память?

Через неплотно прикрытую дверь Анна слышала почти все, о чем говорили мужчины. Сын спал, не мешая ей. Она, машинально покачивая кроватку, судорожно искала ответ на то, как ей вести себя со следователем. Дело в том, что она давно уже знала, что в поле халата не пули. Не раз и не два она, прощупывая полы халата, пыталась убедить себя, что не перстни там, не монеты, по размеру очень похожие на червонцы, а что-то другое, не ценное, но ритуальное. Обнаружила она, что в полах халата не пули, когда демонстрировала его своеобычную красоту Ларисе Карловне. Оценили женщины и мастерство шелковых дел мастеров; и ту гармонию, которая создавалась сочетанием пышущих жаром полос с холодными, почти снежными; и изумительного орнамента тесьму, которой были отделаны ворот и рукава, — все приводило их в восторг, казалось им экзотичным…

«— И амулеты вшиты, — говорила Ларисе Карловне с восторгом Анна, приподнимая полу и прощупывая ее пальцами. — Утяжеляют халат, не дают ему топорщиться и, важнее всего, надежду вселяют владельцу, что минет его роковая смертельная пуля. Здесь она находится…»

И примолкла, почувствовала пальцами, что за подкладкой перстень. Но миг лишь длилась ее растерянность. Прошлась по комнате, вернулась к зеркалу, крутнулась еще раз, любуясь своей фигурой, гибкость которой халат как бы высветил, проявил, и молвила с прежним восторгом:

«— Прелесть, что и говорить».

Через малое время сняла халат и, повесив его в плательный шкаф, позвала гостью в столовую выпить по чашечке кофе.

Анна не торопила время, разговор у них шел обычный, какие ведут не занятые службой женщины, чтобы скоротать часок-другой, но, как только Лариса Карловна ушла готовить ужин, Анна тут же поспешила к шкафу.

Да, в полах были не пули, и она решила в тот же вечер рассказать о своем открытии Михаилу, но тот зашел лишь на минутку домой: на границе готовились встречать банду, и ему предстояло поспешить туда. Анна не посмела расстраивать его перед возможным боем. Лишь сказала свое обычное:

«— Храни тебя бог!»

И когда вернулся Михаил, пожалела его покойный отдых. Потом и вовсе убедила себя, что поступает верно, сохраняя в тайне свое открытие. Знала, что не суеверен Михаил, но не могла представить, что пули-амулеты вовсе его не затронули. По-доброму вспоминает, предполагала, о них перед каждым боем, безопасней себя чувствует. И себе не хотела признаться, что кривит душой, что главная причина ее скрытничанья в предчувствии чего-то недоброго, в стремлении предельно отдалить это недоброе, а возможно, и вовсе избежать его.

Как казнилась она сейчас, как гневалась на свое малодушие!

«Скажу все, как было. Всю правду. Миша же ничего не крал!»

Когда следователь позвал ее в гостиную, она была готова спокойно отвечать на все вопросы, но, как только глянула на подавленного столь неожиданным и нелепым обвинением Михаила, сердце ее сжалось, она с еще большей остротой почувствовала во всем этом свою вину.

— Извини, Миша, меня. Я знала, что в халате не пули. Только все не решалась…

— Анна! Что же ты натворила?!

Столько неподдельной горести было в том упреке, и так упрек подействовал на Анну, что она покачнулась и, не поддержи ее следователь, рухнула бы на ковер.

— Скорее нашатырный спирт и воду, — отстраняя кинувшегося к своей жене Богусловского, потребовал следователь и заботливо усадил Анну Павлантьевну в кресло. — Поспешите же!

Следователь все делал сам, и виски потер ваткой, смоченной нашатырным спиртом, и из флакончика дал понюхать — Анна пришла в себя, их взгляды встретились. В одном — отчаянность, в другом — искренняя встревоженность.

— Повремените с вопросами, — попросила Анна. — Соберусь с силами, тогда уж…

— Вы зря казните себя, — с мягкой заботливостью прервал ее следователь. — Тем, что вы не уведомили мужа о своем открытии, вы, как ни парадоксально, помогли ему. Да, да… Ему, чтобы оправдаться, логичней самому заявить о взятке. Тем более что деяние, за что дана взятка, не совершено. И если я не свидетель великолепной игры. Впрочем, неподдельная искренность — не удел комедиантов…

Подошел к столу, поставил флакончик с нашатырным спиртом, но так и не отнял от него руку, словно забыл, где он и что происходит вокруг.

Прошло несколько непомерно тягостных минут, прежде чем следователь заговорил. Нет, он ни к кому не обращался, он стал высказывать свои мысли вслух и для самого себя, внеся еще большее смятение в сознание Анны и удивив Богусловского, но более всего Оккера.

— Нет, интуиция — миф. Тем более интуиция иного лица. Подследственный не виновен — вот первая версия следователя. Первооснова его работы. Придется все начинать с самого начала. — Оторвал взгляд от флакончика и перевел его на Оккера: — Вы просили довести до подследственного суть обвинения. Я сделаю это сам. Рискую весьма, ибо мы, по существу, совершенно незнакомые люди, и я вверяю себя вашей порядочности. Так вот… Получен донос, что краском Богусловский, имея сговор с белоэмиграцией, готовил пленение или уничтожение ученых. Их путь специально оповещался с помощью митингов во всех населенных пунктах. Экспедиция была оставлена без должной охраны, оказалась в ловушке, специально облюбованной загодя, и, чтобы лишить всякой возможности прорваться из этой ловушки, лошадей ухищренно отравливали. Помешал злодеянию бывший урядник Васин да джигит Сакен. Последний, вопреки приказу скакать по ущелью на лошади, что привело бы его к непременной гибели, избрал путь тайный и безопасный…

— Какая нелепица! — воскликнул Богусловский, не дослушав следователя до конца. — Какая дикая ложь! Кому она нужна?! Кому? Не я ли настаивал на изменении маршрута? Да я вообще считал экспедицию затеей весьма несвоевременной…

— Это тоже вменяется вам в вину, как демагогический прием для своего будущего алиби. Впрочем, — остановил сам себя следователь, — у нас еще будет время обо всем переговорить. А сейчас я откланиваюсь. Продолжайте, Михаил Семеонович, исполнять свои обязанности, — с подчеркнутой решимостью закончил следователь. — Пока я не вижу мотивов для отстранения и тем более для ареста…

Воспрянули духом Богусловские, да и Оккеры тоже. Следователь их вовсе не тревожил, он то уезжал на заставы, то возвращался и многие часы проводил в беседах не только с красноармейцами, которые участвовали в экспедиции, но и со штабными краскомами, бывал в райкоме и райисполкоме, а затем, вовсе уединившись в отведенном ему кабинете, писал до полуночи, оформляя протокольно все дневные разговоры. Он осунулся, форма топорщилась на нем, словно неприглаженные волосы, портупея обвисло лежала на плече, придавая форме еще большую неряшливость; об обедах и ужинах следователь забывал и изголодался бы вовсе, если бы не Оккер. В урочное время он либо просил дежурного пригласить следователя в столовую, либо делал это сам. Надеялся на возможную во время трапезы благодушную откровенность. Увы, следователь вместе с заливным языком, казалось, проглатывал и свой. Нет, они не молчали за столом, они говорили о многом, особенно о своей Москве, о Марьиной роще, где родился и вырос следователь; о Красной Пресне, где вырос и мужал Оккер; вспоминали были и небылицы о Гиляровском, который любил пьяные кабаки и забегаловки, которыми обильны были и Марьина роща, и улочки и переулки, лепившиеся к Рижскому вокзалу. Оккер охотно поддерживал разговор о родном городе, хотя это в данный момент его вовсе не занимало; он ждал, не расскажет ли следователь, к какому выводу пришел он по делу Богусловского, но тот об этом помалкивал. Расспрашивать же тех, с кем беседовал следователь, Оккер не решался, вот и оставался в неведении, терзался тем, что не может повлиять на ход следствия, хотя бы чем-либо помочь своему начальнику штаба, своему доброму товарищу.

Он уже давно написал письмо профессору, а следом и его ученикам Комарнину и Лектровскому, но никто из них пока еще не ответил, и Оккер был в полном неведении, станут ли они хлопотать о своем спасителе или отмахнутся. Если не пожелают утруждать себя, то надежда только одна — следователь. На него нужно влиять, его убеждать. Увы, следователь не делился с Оккером своими мыслями. И только один раз он чуточку открылся. Разговор за ужином повернулся от обычных московских анекдотов о сильных мира сего на тему извечного соперничества обывателей двух российских столиц за лидерство в модах и нравах. Следователь, сторонник, естественно, как москвич, московского во всем начала, пафосно молвил:

— Москвич — всегда москвич. Возьмите Богусловских. Сама искренность! Она не может не покорить. Даже недруга. А уверенность в себе? И это понятно — они дорожат честью.

— Богусловские — ленинградцы, — возразил Оккер, сам не отдавая себе отчета, для чего это сделал. Но поздно. Слово — не воробей.

— Странно, — с совершенно несвойственной царившему за столом настроению, задумчиво протянул следователь. — Странно… Впрочем, она не одна. Много странностей в деле. Чувствую: сфабриковано обвинение. Только это доказать следует. Найти первовиновника. Ой как не просто. Ничего, однако, найду. Распутаю.

Не удержался Оккер, чтобы не порадовать Михаила Богусловского. А то извелся, бедняга, хотя и крепится, работает с неослабевающим старанием, но избегает совершенно людных собраний, а улыбка на лице не появляется даже дома, хотя Анна, сама убитая горем, всячески стремится казаться не очень обеспокоенной за будущее семьи, часто принимается вспоминать смешные истории, с ними же происходившие. Хмур Михаил, вроде бы от роду бирюк бирюком.

Радость и в самом деле несказанная в семье Богусловских от такого известия. Праздничный стол накрыт, Оккеры приглашены. Хотя, собственно, чему радоваться? Оклеветали и оскорбили ни за что ни про что, внесли смуту в добрые преданные сердца, заставили терзаться совершенно честных людей и вот, наконец, одумались. Не вздыхать бы облегченно, а с еще большим гневом, с еще большей решительностью осудить факт насилия, все предпринять, чтобы вывести на чистую воду виновника, но честный и добрый по натуре своей человек так уж устроен: прощает быстро и безоглядно, не думая о том, что потакает тем самым злу и насилию. Да, он признает мудрость: клин клином вышибают, но в каждой житейской ситуации отступает, иногда даже жалея того, кто поступил с ним несправедливо. Так и сейчас Богусловские вовсе не осуждали следователя, а жалели его. Особенно Анна.

— Настроили его. Убедили. Неопытен, видно. Податлив к тому же.

— Верно. Чья-то рука направила.

Но и о той руке говорили в тот вечер беззлобно, не как о вражеской, роковой, а как о заблуждающейся. В общем, миновала вроде бы беда, вот и ладно. Можно и дальше жить спокойно, делать свое дело безоглядно.

Благодушно прошел вечер, благодушно начался и новый день, и оттого полученное к полудню повеление Мэлова арестовать и доставить немедленно Богусловского в Алма-Ату было совершенно неожиданным, подействовало совершенно угнетающе и на Михаила, и, особенно, на Анну.

Никакого просвета впереди. Никакой надежды на добрый исход дела. Они не говорили друг другу самого главного, ибо боялись признаться даже себе, что Михаилу трудно будет полностью снять с себя все подозрения, раз женат он на сестре белоэмигранта. Причем не из пешечного ряда.

В то время когда Анна собирала Михаила в дорогу, на этот раз неведомую и страшную, отчего никак не могла определить, что ему нужно и важно взять, вновь и вновь меняя содержимое переметных сумок, а Михаил передавал дела своему помощнику, — в то самое время следователь по телеграфу требовал от Мэлова отмены распоряжения, пытаясь убедить своего начальника, что обвинен Богусловский ошибочно. Мэлов, однако, стоял на своем, и в конце концов они пришли к компромиссу: выезд отложить на несколько дней, пока следователь не прояснит еще один неясный факт в деле. Назвать его следователь, несмотря на настойчивость Мэлова, отказался, ссылаясь на то, что разглашение несвоевременно, а стопроцентная тайна их переговоров не гарантирована.

Отсрочка эта обрадовала Оккера, так как он все же надеялся на ответ кого-либо из ученых, которым написал уже по второму письму, но Богусловских разочаровала.

— К одному бы берегу, — с грустной отрешенностью прокомментировал Михаил сообщение о переносе срока ареста, а когда сказал об этом Анне, она высказалась примерно в том же духе.

Не предполагали они, что каждый день отсрочки идет во благо им и что только благодаря упрямству следователя не придется просидеть в тюрьме Богусловскому и одних суток. Только ведь как сказывается: не угадаешь пива на сусле.

Лишь неделю спустя двинулись в путь. Сопровождающих, десяток конников, Богусловский отбирал сам, но даже и им назначил ложное время выезда — послеобеденное. Но едва забрезжил рассвет, поднял их по тревоге (следователю была известна предосторожность, и он собрался загодя), и выехал небольшой отряд из гарнизона без лишнего шума. И этого Богусловский посчитал недостаточным, он дважды резко менял маршрут. Следователь пытался было отговорить Богусловского от чрезмерной, на его взгляд, осторожности, но Михаил рубанул резко:

— Я не намерен рисковать ни своей жизнью, ни, особенно, вашей!

— Думаете, большая вероятность засады?

— Она возможна. Но я иного опасаюсь: одиночного стрелка. Случись с вами что, кто поверит, что непричастен я? Извольте потому беспрекословно подчиняться.

Открытой степью весь день, до самой темноты, вел отряд Богусловский, затем круто повернул вправо и уже в полной темноте увел отряд в приречные тугаи. Утром — снова в степь. Утомительную, без тени, без воды…

Еще одна бессонная ночь в тугаях, еще один опаленный солнцем день, и только затемно, обойдя город с севера, въехал отряд в Алма-Ату и направился через центр в крепость, вопреки тому что следователь предложил вначале поехать в управление, а дальше поступать в соответствии с полученными распоряжениями.

— Не настаивайте, — тверд был в своем решении Богусловский. — Только утром доложите. Вас я сейчас от себя не отпущу. Не могу, поймите.

— Это уже насилие, — осерчал следователь, который предвкушал уже уютный домашний ужин и мысленно нежился в мягкой постели…

— Расценивайте, как вам будет угодно. Но я хочу исключить любую случайность.

— Утром я вынужден буду конвоировать вас по всем правилам.

— Лучше час позора, чем вечное бесчестие. И потом, случись с вами что, смогу ли я не казнить себя?

Возможно, лишними были все эти предосторожности, но когда обожжешься на молоке, станешь дуть и на воду. Так Богусловский думал: если рассчитали время возвращения экспедиции, хотя то предприятие было весьма и весьма трудное, то определить, когда следователь появится дома — пустячное дело. А Богусловский уверился, что самому ему не причинят зла, случись даже встреча с засадой, а вот следователю несдобровать. Сразу двух зайцев убьют: уберут человека, пытающегося познать истину и, возможно, уже имеющего какие-то доказательства, и окончательно запутают сфабрикованное дело, чтобы уж никаких сомнений в виновности его, Богусловского, не осталось.

— Не рекомендую и завтра ночевать дома. Настоятельно не рекомендую… Впрочем, не мне вас учить.

— Да, вы правы. Спасибо за совет.

До крепости они добрались без происшествий, скоротали ночь каждый со своими думами и заботами, а утром двинулись в управление. Там их ждали. Еще вчера. Дежуривший по управлению кадровик изнервничался. Несколько раз справлялся у него Мэлов, не прибыл ли арестованный, и всякий раз напоминал, чтобы немедленно его переправили в тюрьму. И понятно поэтому, что дежурный не дал даже всадникам спешиться.

— Сразу, без остановки, — по назначению, — повелел он следователю. — Немедленно.

На Богусловского, с кем не единожды встречался и в отряде, и в Алма-Ате и кого считал толковым и перспективным краскомом, даже не взглянул. Объяснимо это: оскорблена вера, нанесен по его престижу удар, ибо он настойчиво предлагал доверить хотя и молодому, но мыслящему и организованному краскому пограничный отряд. Верхоглядство, выходит, допущено в изучении кадров. А за это и спросить могут. По большому счету. Вот и строжился, себя оправдывал. Вот и осек следователя, который было возразил:

— Предлагаю прежде доложить начальнику войск округа. Возможно…

— Доложите, когда сдадите арестованного! К тому же начальник войск еще не прибыл. Впрочем, ваше право оставаться. Арестованного отконвоирует мой помощник.

— Нет-нет! Я сам.

— Вот и прекрасно.

Когда миновали половину пути, следователь, возглавлявший конвой, осадил коня и пристроился к Богусловскому.

— Вы поступили мудро, оставив меня возле себя. К заключению этому я не сразу пришел. Осерчал вначале. Осерчал, но подчинился. Теперь, прошу вас, примите мой совет: никакого даже намека на попытку сбежать. Не подходите близко к двери камеры, тем более не пытайтесь стучать в нее. Когда станут сопровождать на допросы, липните к конвоирам.

— Спасибо, — ответил с искренней благодарностью Богусловский. — Спасибо. Я тоже думал об этом. Однако же если с вами и теперь что-либо случится, мне все равно несдобровать, как бы я ни остерегался. Прошу поэтому, наведайтесь домой днем, ночью же останьтесь на службе… Ну, а теперь давайте пожелаем друг другу мужества! — и протянул следователю руку.

Да, оно им было просто необходимо. Каждому свое мужество. Следователю, чтобы отстоять свою точку зрения, Богусловскому, чтобы с видимым спокойствием принять все предстоящие унизительные процедуры приема, которые совершенно не унизительны людям нечестным, падшим, даже совершенно необходимые по отношению к ним, но которые оскорбительны для честных, попавших в тюрьму по недоразумению.

Но откуда знать тюремному начальству, у кого что на уме и в сердце, да и забота у них одна — предотвратить возможный побег.

После формальностей приема отвели Богусловского в одиночную камеру. Захлопнулась обитая железом дверь, змеино протиснулся засов в проушины, мягко процокал ключ в замке, и сдавила тоска неуемная сердце краскома. С чего бы, казалось? И смерть видел в упор, порой наверняка зная о встречах с ней, а такого не приходилось испытывать. Поначалу Богусловский даже пытался подтрунивать над своей тоской, но она от этого не уменьшалась, а, напротив, подминала мысли, завладевала ими и в конце концов праздновала окончательную победу.

Машинально он теперь ходил взад и вперед, от окна до двери, вовсе не замечая ни грязности стен, ни совершенно запыленных стекол высокого окна в жесткой паутине ржавых прутьев, не ощущая тухлости воздуха, настоянного на пыли и грязи, — он, теперь только в полной мере осознавший свое положение, пытался понять, отчего такое могло случиться. Но думал он скорее не о себе, он вроде бы со стороны наблюдал свою жизнь, как обобщенную, сторонним взглядом оценивал поступки свои, искал хотя бы один из них, который мог бы вызвать недоверие к нему новой власти, но не находил. В мыслях он был не безгрешен, особенно когда нижние чины предложили ему командовать ими: прикидывал, взвешивал, приглядывался. Но он же — человек. Это и о нем сказано, что ищет человек, где лучше. А тут — судьба России на весах к тому же. О сомнениях тех, однако же, знал лишь он один. С отцом даже ими не делился. Терзался сомнениями и после штурма Зимнего, когда видел в Москве толпы безработных и длинные очереди за хлебом, когда был свидетелем разгула анархистской вольницы, с которой, ему представлялось, не в силах была совладать новая власть, и столь же страшного разгула контрреволюции, — он сомневался в силе новой власти, служению которой себя посвятил, но сомнения те не препятствовали ему поступать так, как требовал от него долг патриота.

И вдруг его будто кипятком ошпарили. И кипятком этим послужили пересказанные Оккером слова казаха-пастуха: «…хорошая власть. Только не джигитова сила у нее…» И впрямь, если навет может стать причиной ареста человека, так искрение отдающего свои силы и знания стране своей, где же у нее тогда сила? Отчего такое происходит?

Нет, сейчас он не мог найти ответа, он найдет его потом, когда еще раз судьба преподнесет ему столь же нелепое и столь же суровое испытание, а опыт жизни будет значимей. Теперь же он мерил шагами узкую и не очень длинную одиночку, пытаясь безуспешно понять, отчего могла случиться такая жестокая несправедливость?

Принесли обед. Не с большим аппетитом, но съел все. И вновь зашагал маятником в межстенье, не ощущая времени, не делая вовсе перерыва, как беспрерывны были его тоска и его грустные мысли.

Остановил его, напружинил в предчувствии чего-то чрезвычайного скрежет отпираемого замка.

«На допрос?! На ночь глядя?!»

Как же удивился Богусловский, увидев на пороге следователя. Не всего, а лицо его, веселое, разбрызгивающее радость, а затем руки, на которых лежало его, Богусловского, снаряжение: потертый ремень и портупея, шашка, не с модного ковра снятая, маузер — все его, родное, ловкое к руке в бою, но непонятно отчего появившееся здесь…

— Сейчас едем ко мне, — весело, вовсе не скрывая своей веселости, заговорил следователь, — а в восемь ноль-ноль завтра мы обязаны быть у начальника войск округа.

— Выходит, я свободен?! — еще не веря счастью, боясь спугнуть его, поэтому несмело спросил Богусловский. — Либо?..

— Никаких либо! Вот оружие. По коням и — ко мне. В гости. И никаких, слышите, никаких возражений.

Привычной тяжестью давит на плечи портупея, малиново позванивают шпоры, лаская слух; ножны шашки гладят ногу до костяной белости отполированным боком — все родное, неотделимое от него, Богусловского, вновь на своих местах. Грудь гордо расправлена, дышится глубоко, хотя и в коридоре воздух застойностью своей мало чем отличался от камерного.

Рад Богусловский, что сняты с него вериги бесчестия, но и любопытство разбирает, как удалось следователю за столь короткое время отстоять свою точку зрения. Даже не предполагал Богусловский, что иные силы могли повлиять на ход дела. Он считал своим ангелом-спасителем следователя и ждал от него подробного рассказа о проведенных им баталиях, уже заранее предвкушая то волнение, какое вызовет рассказ; но следователя, казалось, вовсе не интересовало душевное состояние Богусловского, он рад был чему-то своему, берег ту радость, лелеял ее.

«Больше меня радуется за меня. Искренний человек», — подумал Богусловский, совершенно ошибаясь и на этот раз.

Раскрылась истина Богусловскому лишь на следующее утро в кабинете начальника войск округа.

Два краскома сидели рядом в массивных кожаных креслах, и начальник войск с мягкой иронией вопрошал:

— На весь свет обиделся, когда заперли?

— Не комаринского же мне было отплясывать?

— Верно оно верно, но… Жизнь, дорогой мой краском, не поле. На нем и то о колдобину можно споткнуться. А жизнь?! — И тут же увел от философских далей разговор, приземлил его. — Ну а следователь молодчина. Не побоялся возможности вслед за тобой отправиться в камеру. У него больше эмоций, у Мэлова — факты. Да такие факты, дорогой мой краском! Я, правда, сомневался в их натуральности, но что мог поделать? Не подчинены мне следственные органы. Не ведаю, чем бы все кончилось, не вмешайся Москва. Дело велено закрыть. К тому же и Мэлов, который заварил всю кашу, отозван в Москву. В другой округ переводят. Профессора благодари. Решающее слово сказал.

— С него бы и начать, — сделал запоздалое открытие для себя Богусловский. — Давно бы ему сообщить надлежало.

— Сообщили. Оккер сообщил. Как только узнал о начале следствия. Не вдруг, получается, и профессору поверили. — И совершенно без паузы круто повернул разговор: — Думаю разделить вас с Оккером. Боюсь, мешать начнут службе ваши почти родственные отношения…

— У вас есть претензии к организации охраны границы? К обучению пограничников? — сухо, вовсе не скрывая недоумения, спросил Богусловский. — Если есть, готов выслушать и доложить начальнику отряда. По моему разумению, работа краскомов определяется делом. И только делом.

— Что ж, мысль верная. С ней не поспоришь.

Начальник войск округа встал, давая понять, что прием окончен. Поднялся и Богусловский.

— Разрешите отбыть к месту службы?

— Отбыть разрешаю, — кивнул начальник войск, — только, возможно, денек, а то и пару пообщайтесь с отделами и службами. Вопросов, наверное, пруд пруди?

— Не без того. Только ждут меня дома. Не думаю, чтобы жена моя безмятежно спала ночами…

Начальник войск хлопнул себя по лбу ладонью и, круто развернувшись, поднял телефонную трубку.

— Жаркент. Квартиру начальника штаба. Быстро! — хотя знал, что линия ему всегда дается первоочередно, без задержки, для чего обрубается разговор любых окружных начальников.

Трубку передал Богусловскому.

Долго, очень долго с раздражающей беспечностью зуммерила трубка. Ей что до буйной нетерпеливости человеческой. У нее души нет.

— Алло, — наконец прорвалось сквозь треск и шипение. — Слушаю вас.

Беспросветно-горестный голос. Словно разверзлась уже перед Анной могила и нет, кроме нее, ничего впереди. Ни одного лучика надежды.

— Здравствуй, Анна. Все у меня в порядке. Дома я буду через два дня.

Молчит трубка. Потрескивает только.

— Анна! Анна?!

— Все в порядке, Миша. Жду.

Как он казнил себя, что послушался следователя и не поехал сразу после освобождения из тюрьмы к дежурному, не позвонил Анне.

«Она же не знает, что вас арестовывали. И потом, до разговора с начальником войск не рекомендую. Настоятельно не рекомендую».

Он не решился ослушаться следователя, так много сделавшего ему доброго. Верно, возможно, поступил, но Анне-то каково было в неведении провести еще одну ночь. Вчера не очень об этом серьезно думалось, радость захлестнула, чувство вновь обретенной свободы оттеснило все на второй план. А сегодня…

— Ты извини, что не звонил. Объясню дома.

— Хорошо.

Нет, не хватило его на два дня, какие отпустил ему начальник войск округа. Все, что ему необходимо было сделать, он делал с лихорадочной поспешностью, да и понимание полное встречал во всех кабинетах: ему шли навстречу по всем вопросам. Поначалу это немного удивляло Богусловского, но потом, поразмыслив, он верно оценил ситуацию (даже вовсе не причастные к случившемуся злу чувствовали себя виновными и старались откупиться содеянным добром) и стал ею успешно пользоваться. И получилось так, что до конца рабочего дня еще оставалось время, а он уже мог без зазрения совести отправляться домой.

Так он и поступил. Доложил дежурному о своем намерении и направился к выходу, чтобы на крыльце ждать коновода, и тут столкнулся с тем самым кадровиком, который с возмутившей Богусловского поспешностью торопил, как заклятого врага, с отправкой в тюрьму.

Совсем иной человек на пути. Сама доброта. Само сочувствие. А лицо — как пасхальное яичко, будто его самого только что выпустили из одиночной камеры. Протягивает руку, спеша поздравить с благополучным исходом неприятного дела.

— Руки я вам, товарищ краском, не подам, — приняв стойку «смирно», с металлом в голосе ответил Богусловский. — И слово «товарищ» понимайте как дань принятой в Красной Армии форме обращения. Честь имею.

И пошел прямо, словно никого не было в коридоре, и, не отшатнись кадровик прытко, прошагал бы Богусловский сквозь него, как через пустоту. Совершенно не думал в тот момент Богусловский, что обретает неумолимого врага и что много усилий тот предпримет, чтобы не пустить вверх по служебной лестнице способного и умелого краскома. До тех самых пор, пока не переведут его в другой округ.

Вот так часто и получается: за свое бесчестие, за свою трусость, за свою ошибку человек мстит другому. Одуматься бы, на себя поглядеть бы со стороны, переосмыслить себя, так нет, упрямей козла упрямого.

В этом, именно в этом и малое, и великое зло людское.

Только не до этого умозаключения сейчас Богусловскому, он полон благородного презрения к хамелеону и торопится покинуть эти каменные стены, где не только уютно устроился хамелеон, но и процветает, решает судьбы краскомов.

С каким удовольствием взял он поводья из рук вскорости подскакавшего к управлению коновода, потрепал гриву своего любимого коня, и тот ткнулся преданно в плечо и тихо заржал, переполненный радостью встречи с хозяином.

— Тосковал он. Вроде знал все, — пояснил коновод. — Лошадь вроде бы, какое понятие имеет, а смотри ты — чувствует.

— Теперь все позади, — прижавшись щекой к щеке верного коня, вздохнул Богусловский. — Теперь снова вместе.

Ловко вспрыгнул в седло и подобрал поводья, успокаивая одновременно:

— Не горячись. Путь изряден.

И поглаживал по шелковистой шее, выгнутой колесом.

Путь и в самом деле не близок. С ночевкой. К тому же Богусловский намерился заехать в тот самый поселок под горами, где дарили ему халат. Это удлиняло путь еще на десяток километров, но ему очень хотелось спросить председателя сельсовета, откуда появились халаты для участников экспедиции и отчего, когда о подарках объявили, многих на трибуне это озадачило. Да, Богусловский все тогда заметил. Все. И уж не раз костил себя всячески за тот необузданный восторг, что затмил реальность.

Откуда было знать ему, что те, дарившие, не расседлали коней, а кони их стояли сразу же за первым домом, что задание они имели точное: попытается Богусловский прощупать закладку в полах — в упор его. А пока поймут митингующие, что произошло, кони понесут подосланных Мэловым людей в ущелье, где взять их будет не так-то легко.

Восторженность ребячья спасла, выходит, жизнь Михаилу. Да и не только, видимо, ему одному.

Разве знает человек, что ждет его впереди и какой из поступков более разумен? Слишком было бы легко жить тогда. И, наверное, неинтересно.

Вел свой небольшой отряд Богусловский переменным аллюром, какой положен в долгом пути, а мысли его диссонировали с размеренностью движения, они никак не хотели мириться с тем, что произошло с ним, никак не могли оправдать случившегося. Забывался Михаил Богусловский только на привалах. Не мог он не поддаться настроению бойцов, которые не скрывали вовсе радости, что возвращаются домой со своим командиром, что не пришлось им оставить его в злых руках в Алма-Ате. Они выказывали, причем совершенно откровенно, знаки внимания, угадывали любое его желание, и выходило, будто не командир он, а отданный на попечение ребенок неумелым, но старательным нянькам.

Но стоило ему сесть на коня, как устремленность его мыслей вновь обретала прежнюю направленность. А чем ближе подъезжали пограничники к селению, где положен был первый шаг злодейского марафона, тем больше он думал о предстоящем в сельсовете разговоре. Он даже лелеял надежду, что ухватится за ниточку, которая позволит распутать сплетенную вокруг него паутину зла.

Увы, разговора с председателем не получилось. Да, он встретил приветливо; он даже предлагал провести митинг, чтобы знали люди, как многолик и коварен враг; но он становился совершенно беспонятливым, когда Богусловский пытался выяснить, откуда появились на трибуне люди с халатами и кто они.

— Молва говорит разное.

— Но вам-то известен был порядок прохождения митинга?

— Очень известный.

— Халаты намечалось нам дарить?

— Зачем намечалось? Не намечалось.

— Отчего же не воспротивились устроители митинга?

— Дарить разве плохо?

— Но вы же не знали тех людей? Или знали?

— Не знали. Говорят, чужие они, не наши…

Вот так. Молва… Говорят… А сам он, проживший в этих местах всю жизнь, разве не знает, свои они либо чужие. Выходит, великая правда в том: свой глаз лучше родного брата, а своя рубашка к телу ближе.

Конец первой книги