Долго и с явным недоверием рассматривали пограничники в проходной полка предписание Петра Богусловского, недоуменно поглядывая и на его представительную фигуру — что тебе генерал, — и на погоны прапорщика. А Богусловский тоже с удивлением смотрел на пограничников, вот уже вторично передававших друг другу его предписание. Все без погон, и только по обмундированию да по трехлинейкам, которыми был вооружен наряд, Петр Богусловский определил, что перед ним нижние чины, и потому с явным недовольством спросил:
— Что за спектакль?!
— Взыграла офицерская кровушка, — ухмыльнувшись, добродушно проговорил пограничник Кукоба, высокий, с толстощеким улыбчивым лицом и веселыми серыми глазами. — Бумага-то у тебя, вашеблагородь, того — липовая…
— Проводи меня к командиру полка! — нетерпеливо и гневно потребовал Богусловский. Лицо его побагровело от обидного унижения. — Я не прошу. Я приказываю!
— Нет уж, господин прапорщик, я тебя к председателю комитета проведу, он с тобой разберется, — все с тем же добродушием, нисколько, казалось, не осерчав на грубость Богусловского, ответил Кукоба и снял винтовку с плеча. — Пошли, вашеблагородь.
Понимая нелепость положения и свою полную беспомощность против такой вот наглости, гордо и непринужденно шагал Петр Богусловский в сопровождении конвойного по чистым, словно вылизанным, дорожкам городка, невольно примечая опрятность и порядок во всем и возмущаясь неуважительностью нижних чинов по отношению к нему, офицеру. Дело в том, что кто бы ни встречался им, каждый, вместо приветствия, непременно спрашивал Кукобу:
— Где это ты благородие ваше изловил?
— Временные прислали, — отвечал Кукоба.
— Тогда верно, тогда веди, — одобряли Кукобу, и это всякий раз хлестало по самолюбию прапорщика, словно его обвиняли в каком-то непристойном поступке, а гнев мешал ему осмыслить неторопливо и логично все то, что произошло с ним. Он, когда добирался из Петрограда в полк, рисовал в своем воображении встречу с командиром полка, с офицерами, с нижними чинами, с которыми давал себе слово быть добрым и по-отечески строгим, и вдруг такая нелепость: его ведут под конвоем. Ни за что ни про что.
Не знал еще прапорщик Богусловский о штурме Зимнего, о свержении Временного правительства.
Кукоба постучал почтительно в обитую коричневой кожей дверь; не ожидая ответа, открыл ее и, пропуская Богусловского, добродушно и весело, словно совершал что-то очень приятное человеку, пригласил:
— Входи, вашеблагородь. Покажь свои мандаты председателю.
Петр вошел в кабинет, очень просторный и очень безвкусно обставленный. На одной стене висела большая крупномасштабная карта Ботнического залива с нанесенными условными обозначениями постов полка и других военных городков и укрепленных районов, у противоположной стены стояли, словно выстроенные для парадного расчета, плотной ровной шеренгой мягкие стулья, а почти на середине комнаты будто врос в паркетный пол кряжистый стол красного дерева, за которым спиной к окну сидел председатель комитета полка Шинкарев, такой же кряжистый. И стол, и Шинкарев казались единым целым, вековым монументом, источавшим надежное спокойствие, уверенность и силу. И весьма нелепым представилось Петру Богусловскому то, что Шинкарев, кому бы важно изрекать истины бесспорные, вещать с высоты своего монументального величия, вместо этого сосредоточенно, очень осторожно, с заметной неумелой робостью накалывал на скоросшиватель какие-то листки и даже не поднял головы, вроде бы совсем не слышал ни стука в дверь, ни добродушно-веселого голоса Кукобы, так бесцеремонно приглашавшего Богусловского переступить порог столь значительного для него кабинета. Взяв очередную бумажку, основательно помятую, Шинкарев принялся разглаживать ее ладонью старательно и аккуратно.
Кукоба остановился в нерешительности рядом с порогом, потом, подтолкнув вперед Богусловского, робко переступил с ноги на ногу, кашлянул негромко, прикрыв рот рукой, подождал немного и кашлянул еще раз, на этот раз нетерпеливей и громче.
— Ну что тебе? — с явным недовольством спросил Шинкарев, продолжая разглаживать листок, прежде чем наколоть его на скоросшиватель, и, лишь поместив на предназначенное место бумажку, поднял голову и начал рассматривать Богусловского. Так же, как солдаты у костров на Невском, как пограничники в проходной полка: липко, недоверчиво и долго. Затем спросил Кукобу: — Кого привел?
— Я считаю вопрос этот в моем присутствии совершенно бестактным, более того, оскорбительным! — возмущенно заговорил Богусловский. — Как оскорбительно поведение состава наряда и его старшего! — Богусловский кивнул на Кукобу, все так же продолжавшего стоять с винтовкой наперевес. — Он осмелился конвоировать через весь город офицера, прибывшего для прохождения службы в полк! Прямой подрыв авторитета моего. Я просил бы принять надлежащие меры к составу наряда, если я прибыл в воинскую часть, а не в анархический бедлам! Я бы просил…
— Сбавь прыть, ваше благородие, — не повышая голоса, перебил Богусловского Шинкарев. — Мы не на плацу и не в царских казармах. Прошло то времечко, когда солдат сквозь строй прогоняли. Революционный боец — полноправный гражданин и требует к себе уважения как личность.
Шинкарев встал, неторопливо вышел навстречу Богусловскому и остановился в шаге от него. До удивления они оказались похожими друг на друга. Оба высокие, начинающие полнеть молодые мужчины, уверенные в себе. Лица открытые, привлекательные, а глаза умные, волевые. Даже залысины у обоих одинаковые, только волосы разные: у Богусловского черные, густые и волнистые; у Шинкарева же светлые, мягкие, что тебе шелкова трава-ковыль. Оба в форме прапорщиков, только у одного погоны и сукно подобротней да сшита умелым портным, у другого же мундир мешковат и непривычен, без погон.
— Богусловский, говоришь? — прочитав предписание, переспросил Шинкарев. — Не генерала ли Богусловского сынок?
— Да.
— Что ж, проходи, садись за мой стол и читай телеграммы. Потом потолкуем. — И Кукобе: — Свободен. Продолжай службу нести так же исправно.
Богусловский подошел к столу, но садиться не стал. Взял телеграмму, еще не подшитую, пробежал по тексту глазами и ничего не понял: «Общее собрание пограничного поста постановило Советы приветствовать, а если нужно для защиты власти трудового народа, готовы направить двух человек в Петроград». Взял следующую телеграмму, в ней почти те же слова: собрание революционных бойцов-пограничников, единодушная поддержка Советов, готовность защищать народную власть штыками. Взял еще одну — то же самое…
Богусловский какое-то время перелистывал телеграммы, взял теперь уже скоросшиватель, а сам мысленно, шаг за шагом, возвращался из этого нелепого кабинета к проходной полка, где его встретили оскорбительным недоверием, воспринимая с еще большей остротой беспардонность нижних чинов, и далее — на Невский, к обложенному кострами Зимнему.
«Значит, захвачен», — с сожалением констатировал Петр Богусловский. На Временное правительство ему лично не было причин обижаться. Звание ему присвоили в срок, дома привычный уклад жизни почти не изменился, только вечерами чаще возникали политические споры, но они даже вносили оживление в скучные званые посиделки, будоражили мысли, и этому Петр даже радовался. И всегда на этих вечерах рядом с ним находилась Анна Павлантьевна. Все уважали их любовь, все прощали ему, как самому молодому, если даже он говорил какую-либо политическую нелепицу. Да, он знал, что ему делать дальше. Его никто не оскорблял, не унижал. А вот теперь?..
— Как видишь, все наши погранпосты поддержали Советскую власть. Более того, мы имеем сведения, что первый, второй, пятый и тринадцатый Заамурские казачьи пограничные полки, гарнизон Кушки — все за Советскую власть. Военно-революционные комитеты полков взяли, как и у нас, охрану границы в свои руки. С нами остаются истинные сыны России. Спесивым интеллигенткам с нами не по пути. Мы отпускаем их с миром.
Какой пощечиной прозвучали для Богусловского последние фразы. Правда, все это он уже слышал (не с такой, конечно, категоричной обнаженностью) и от отца и, особенно, от Михаила, читал в письмах Иннокентия, но тогда от него не требовалось никакого решения, он мог сомневаться, мог возражать — его просто переубеждали, ему пытались доказать; все это, однако, мало его волновало, почти всегда вечерами рядом с ним была Анна Павлантьевна, его невеста, и она-то являлась главным объектом его внимания, и назидания старших просто скользили мимо него; сейчас же молодостью и влюбленностью не прикроешься, сейчас его спрашивали, в какой строй он намерен встать, сейчас его ответа ждали сразу же, без промедления, сейчас нужно было решать. А Петр Богусловский не знал, что ответить.
— Генералу Богусловскому я многим обязан. Может быть, даже жизнью. Человек он. Человек! А яблоко от яблони далеко не катится. Так что предлагаю: принимай, Петр Семеонович, роту. Патрулировать станцию будешь, проверять документы в поездах. По рукам?
— Что ж, пусть будет так, — нерешительно согласился Богусловский.
— Ну вот и прекрасно. Да, вот еще что… Боец, который тебя привел сюда ко мне, — заместитель председателя ревкома. Мой заместитель. Тебе он, стало быть, главный помощник. Правая твоя рука. Ты уж обиду не держи на него. Революционное время. Глаз да глаз нужен. Лучше уж перегнуть, чем прошляпить.
— Границе, как я представляю, всегда глаз необходим. А вот грубость и, простите, распоясанность полная, думаю, пограничника не красят. И даже, как вы сказали, революционного бойца. Я решительно встану против оскорбительной грубости. Решительно!
— Надеюсь, до зуботычин не дойдет? — с улыбкой спросил Шинкарев. — А линия, в общем, верная. Одобряю. И поддержу. По-большевистски решительно поддержу.
Замелькали однообразно напряженные дни: инструктаж нарядов, дежурство по полку, патрулирование на станции и в поездах, проверка службы нарядов — и каждый день все больше задержанных, которые тоже доставляли немало хлопот. На допросах они твердили подозрительно одно и то же: «Только коммерческие интересы подняли в дорогу». Когда же приглядишься к ним, то многие из арестованных походили больше на переодетых офицеров, чем на купцов, либо коммивояжеров.
В первое время все задержанные изворачивались, словно ужи, пытаясь выскользнуть из рук. И их поведение было вполне объяснимо. Политическая обстановка в Финляндии пока оставалась непонятной, и борьба за власть шла не в открытую, а тайно. Вот никто и не стремился афишировать истинные цели своих поездок в Германию, Польшу и другие страны.
События, однако, развивались бурно. В середине ноября Финляндию потрясла всеобщая забастовка. Увы, выстрел народного недовольства оказался холостым. Руководители финских социал-демократов не смогли или не захотели воспользоваться революционной ситуацией. Советская власть не была создана.
— Сползание в оппортунизм, — сделал этому событию категорическую оценку председатель ревкома пограничного полка Шинкарев. — Теперь порохом запахнет. Капиталист своего не упустит, уж я-то знаю.
Дальше все шло по обычной житейской схеме: где потерял один, там нашел другой. Парламент утвердил буржуазный сенат во главе со Свинхувудом, представителем правого крыла младофиннов. Шинкарев констатировал:
— Гидра контрреволюции поднимает голову. Польется кровушка, поверьте мне.
Поверить в это было трудно. В России Советская власть торжествует почти повсюду, а Финляндия, как ни крути, тоже Россия. Но граница — барометр. Она сразу показывает политический климат. «Коммерсантов» намного поубавилось, но те, кого патрульные задерживали, извивались теперь по-гадючьи, стремясь не выскользнуть, а укусить. Они полностью отрицали право русских пограничников вмешиваться в их дела, а иные требовали убираться подобру-поздорову. Все чаще стали поступать доклады с постов о вооруженных нападениях на них.
Шинкарев собрал ревком, пригласив на совещание работников штаба полка, командиров подразделений и начальников близлежащих пограничных постов. В кабинет принесли еще десяток разномастных стульев и поставили их у стены с картой. Члены революционного комитета и приглашенные начали входить в кабинет, рассаживаясь вдоль стен, как на деревенских смотринах, а Шинкарев, восседая за своим столом, даже не поднимал головы, озабоченно, какой уже раз, перечитывал короткое донесение с дальнего поста. Когда все расселись (Шинкарев уловил этот момент, хотя, казалось, вовсе не замечал, что происходит в его кабинете), он поднялся и заговорил хмуро:
— Вот еще одно донесение. Вооруженное столкновение. Среди пограничников есть убитые и раненые. — Сделал паузу, чтобы собравшиеся осмыслили сказанное, и продолжил: — Ревком хочет выслушать доклады по обстановке и мнения о необходимых контрмерах. После этого ревком примет окончательное решение, выполнение которого будет безоговорочным. Первым прошу доложить Трибчевского. Только смотри мне, чтобы все как на духу!
Кабинет притих напряженно. Все собравшиеся, особенно бывшие офицеры, с еще большей остротой почувствовали неуютность кабинета, нелепое сидение друг против друга, игру в великую озабоченность предревкома. Все ждали, что ответит начальник штаба полка. И спокойный голос Трибчевского зазвучал в этой тишине тоже нелепо. Слова, правда, соответствовали моменту.
— Мне бы хотелось знать, — не вставая и не убирая с коленей объемистую папку, спрашивал Трибчевский Шинкарева, — кто здесь собрался? Люди, имеющие одну святую цель, либо те, кому вы, товарищ Шинкарев, — на слове «товарищ» Трибчевский все же сделал ударение, — не вполне доверяете? Если меня либо кого из штабных, подчиненных мне работников ревком в чем-то подозревает, прошу предъявить конкретные факты, обоснованные обвинения. Упреков вообще я не приемлю.
— Не время препираться, — буркнул в ответ Шинкарев недовольно и приподнял донесение с поста, словно прикрыл им свою грубость. — На постах кровь льется, а ты — в амбицию.
Трибчевский помолчал немного, решая, как вести себя дальше, затем, вздохнув, поднялся.
— И хотя ничто не может оправдать вашей оскорбительной беспардонности, в принципе вы правы: кровь льется. Более того, думаю, это всего лишь зловещая увертюра. И вот почему… — Трибчевский подошел к столу и принялся развязывать тесемки своей пухлой папки.
Петр Богусловский с интересом наблюдал за Юрием Викторовичем Трибчевским. Прежде, до прибытия в полк, он не встречался с этим сравнительно еще молодым, но известным в пограничном корпусе офицером. О Трибчевском с уважением говорили и Богусловский-старший, и Михаил, и генерал Левонтьев, другие генералы и офицеры штаба погранкорпуса, когда бывали в гостях у Богусловских, как об офицере большого аналитического ума, смелых и верных суждений, как о человеке высокой чести, как о патриоте. Сейчас Петр Богусловский мог в какой-то мере оценить верность тех характеристик. Первое впечатление — хорошее.
Юрий Викторович раскрыл тем временем папку, но ни одного документа не вынул, а, положив на них руку, сказал:
— Вот здесь — правовые документы, регламентирующие режим границы. Ревком не просто может, он должен, он обязан доскональнейшим образом изучить их. Принимаю и на себя вину, что не потребовал этого прежде…
— Не казнись, — с ухмылкой прервал начальника штаба Шинкарев. — Учить старорежимные договора и приказы мы не будем, руководствоваться ими тем более не станем. Режима этого уже нет. Нет — и все. Новый мир мы начали строить. Наш, новый. И оглядываться на свергнутую власть царя и буржуазии нас, большевиков, никто не заставит. Ревком просит обстоятельный доклад о сегодняшней обстановке. И только!
— Увы, сделать это я бессилен. Историю перечеркнуть не в моих компетенциях.
— Уже перечеркнули! — с подчеркнутой раздраженностью возразил Шинкарев. — Одним махом перечеркнули!
— Иллюзия. История не начальник штаба полка, с которым можно не считаться. Жернова истории тяжелы, с ними шутки плохи, — все так же спокойно, совершенно не повышая голоса, парировал Трибчевский и замолчал, ожидая нового возражения предревкома. Но тот, хотя и насупился еще демонстративней, все же смолчал, тогда Юрий Викторович продолжал: — Сегодняшние события в Финляндии — эхо содеянного императором Александром Первым и его самым близким советником небезызвестным графом Михаилом Михайловичем Сперанским…
— Можно бы и без титулов обойтись.
— Можно, — согласился Трибчевский и продолжил: — Считаю своим долгом напомнить собравшимся о том законодательном акте.
Последняя фраза буквально покорила Петра Богусловского своей тактичностью. Он вполне одобрял и твердость Трибчевского, отстаивающего свои позиции, и его обезоруживающее спокойствие в споре с Шинкаревым, но теперь, когда он перешел к деловой части доклада, то вполне мог, как считал Богусловский, отомстить Шинкареву за грубость, сказав открыто, что вынужден сделать экскурс в историю отношений России с Финляндией потому, что члены ревкома, и даже председатель, не знают их, но Трибчевский не унизился до этого.
— Так вот, семнадцатого апреля 1808 года Александру угодно было возложить на Сперанского, при всех его многочисленных и многообразных занятиях, еще и звание канцлера Абовского университета. И Сперанский вскоре написал: «Финляндия есть государство, а не губерния». И вот, безусловно, отчасти под влиянием Сперанского одиннадцатого декабря тысяча восемьсот одиннадцатого года Александр преобразовал новоприобретенный край в великое княжество Финляндское. К нему Александр соизволил присоединить не только земли, отошедшие к России по Абовскому миру тысяча семьсот сорок третьего года, но и Выборгскую губернию, которая принадлежала империи со времен Петра.
— Вольно земли, кровью русской омытые, раздаривать?! Ишь манеры! По рукам бы его, дарителя несчастного! — искренне возмутился Шинкарев. — По рукам! Не кради народное!
— Событие это, как ни прискорбно, осталось совершенно незамеченным для российской прогрессивной общественности. Недаром же говорили: Россия — великая хоромина. В одном углу обсуждают, в другом не ведают. Но история сейчас напомнила о себе со всей очевидностью. По моему твердому убеждению Финляндия выйдет из состава России полностью, и в самое ближайшее время. Произойдет это, если внимательно вдуматься в данные по обстановке, не бескровно. Более того, не исключено участие Германии в предстоящих событиях. Я предлагаю: испросить позволение в СНК о выводе полка из Финляндии. Пока вопрос будет дебатироваться в инстанциях, сосредоточить наличный состав постов здесь, при штабе. Чтобы иметь силы, при необходимости, обороняться.
— Ты упустил одну деталь, — язвительно заметил Шинкарев. — Здесь тоже идут классовые бои, и мы, русские пролетарии, не имеем права оставлять в одиночестве братьев по классу. Мы не интеллигентики-предатели. История, как ты говорил только что, не простит нас. Я капитулянтства не допущу.
— Звучит весьма убедительно, но вряд ли разумно, — пожав плечами, ответил Трибчевский и сел на свой стул у стены с картой.
Один за другим докладывали командиры о враждебности железнодорожников, которые не помогали, а мешали пограничникам проверять у пассажиров документы. Причем, саботировали демонстративно. Сообщали командиры и о том, что даже «мирные» контрабандисты оказывают вооруженное сопротивление, и службу нарядам нести становится все более опасно. Докладывали командиры обо всем этом, но никто из них ничего не предлагал. Шинкарев уже несколько раз требовал сердито: «Ревком ждет толковых предложений. Все, что вы тут рассказываете, нам известно. Советы ваши ревкому нужны. Или ревком один должен решать?!» Но призывы эти никто не воспринимал, и только один из начальников постов, доложив о недавнем вооруженном нападении на пост, заключил:
— А совет мой ревкому таков: принять предложение Юрия Викторовича. Не забывайте, парламент уже принял декларацию, коей Финляндия объявляется независимым государством. А у большевиков, вам, товарищ Шинкарев, это известно лучше нас, есть кредо: каждая нация имеет право на самоопределение. Возможно, процесс этот пройдет сравнительно мирно, но ручаться за подобный исход, думаю, никто не вправе. Считаю, сегодня самые разумные меры — сосредоточить все силы в едином месте. Сегодня нам лучше иметь увесистый кулак, чем растопыренную пятерню.
— Ревком никогда не предаст интересы финского рабочего класса. Мнение буржуазного парламента не есть мнение народа. Трудящиеся Финляндии еще не сказали своего окончательного слова! — жестко проговорил Шинкарев. Он даже встал. Внушительный, уверенный в себе. Припечатав ладонью папку с донесениями, отрубил категорически: — Все! Обмен мнениями ревком считает законченным. Ревком принимает решение: охрану границы не прекращать. Посты усилить за счет объединения двух в один. Охрану постов и штаба организовать круглосуточно и усиленно. Патрулировать и дозорить крупными силами. Наиболее ответственные наряды возглавляют командиры и члены ревкома. Себя я тоже не исключаю. Все, кроме начальника штаба, свободны. Мы будем готовить приказ.
Приказ есть приказ. Петр Богусловский, как и большинство бывших офицеров, считал верным предложение Трибчевского, но успокаивал себя тем, что, возможно, чего-то недопонимает, чего-то не знает, но эта неуверенная попытка оправдать свою беспринципность на совещании совершенно не уравновешивала душевного состояния. Он чувствовал себя гадко, как обкраденный. Неприкаянный вид был и у многих других командиров. И сколько ни вдумывался Петр Богусловский в то, что произошло в кабинете председателя революционного комитета полка, так и не смог найти ответа, отчего дозволено одному человеку наплевать на мнение большинства. Многие ведь имели гораздо солидней и опыт и знания, чтобы решать. Но нет, они промолчали. Верх брала наглость. Знание и умение оставались в тени. Что-то зловещее виделось Петру Богусловскому за этим не понятным ему положением дел.
А жизнь после совещания пошла своим чередом. Почти ничего в ней не изменилось. Все так же она захлестывала в своем бурном водовороте, все меньше оставляла времени для раздумий и сомнений. На роту Богусловского ревком возложил охрану городка, не отменив и патрулирование на вокзале и проверку документов в поездах. Спал Богусловский урывками, то возглавлял патруль, то проверял караулы, то сидел на заседаниях ревкома, безразличный к страстным речам, едва пересиливающий сладкую дремоту.
После одного из подобных заседаний, неимоверно затянувшегося, Шинкарев сказал торжественно, словно преподносил дорогой подарок:
— Я намерен сегодня проверить службу патрулей. Через пять минут выходим. Возьми с собой еще пяток бойцов.
Богусловский возразил было, что все, кто еще способен держаться на ногах, находятся в нарядах и только несколько человек, не спавших двое, а то и трое суток, отдыхают. Однако Шинкарев даже не дослушал Богусловского. Приказал:
— Поднимай! Революционный боец — не кисейная барышня.
— Люди не железные, — более настойчиво возразил Богусловский. — Да, кроме того, мы вполне можем проверить службу вдвоем. Днем нападение маловероятно.
— Ишь как повернул! — воскликнул Шинкарев весело. — Молодец. Хвалю. Будь по-твоему, хотя я нарушаю решение ревкома.
Через несколько минут, миновав проходную, они размеренно пошагали по пустынным улицам провинциального городка. Какая революция? Какая война? До накала ли страстей в этих зябко съежившихся под пушистым снегом молчаливых домах?! Все вокруг тихо и мирно, и только снег повизгивает под сапогами Шинкарева и Богусловского…
— И отчего людям не живется спокойно, — наслаждаясь морозной тишиной, проговорил Богусловский. — Чего-то рвут друг у друга, жесточатся до изуверства.
— Ты мне брось контру тянуть, — сразу же отреагировал Шинкарев. — Ты командир роты революционного пограничного полка и должен понимать политический момент. На ревком захотел?
— Что — ревком? Человек сам должен понять и убедиться. Навязать ему чужие мысли, видимо, при определенной настойчивости можно, но чужие мысли так и останутся чужими. Сутью человека они никогда не станут.
— А много ли ума нужно, чтобы понять, что за правое дело борьба началась. Мир как был устроен? Один отродясь косы в руки не брал, а пироги на его столе пышные. Другой в поте лица хлеб свой насущный добывает, только хлебец-то у него того, ржаной, с мякиной пополам.
— Изменится ли что, вот вопрос? Любая война уносит лучшую часть нации, а революция — тем более. Емельян Пугачев и его сподвижники — самородки. Они собрали под свои знамена самых храбрых и самых честных, самых, можно сказать, умных. Все погибли. Но прежде погубили несчетно честных дворян. Именно честных да храбрых. Трусы и подлецы еще загодя бежали в Москву и Петербург… Болотников, Костюш Калиновский, коммунары Парижа — все гибли, а нации от этого много теряли. Нет, кровопролитие — непозволительная роскошь…
— Ну и фрукт ты, как я погляжу! Благодари отца за содеянное мне добро. А то показал бы я тебе, где раки зимуют. За такие речи одна дорога — к стенке. Нация от этого нисколько бы не пострадала!
Сказал Шинкарев гневно, причем, как видел Петр Богусловский, осердился он неподдельно, и Петр счел лучшим замолчать. До самой станции они больше не разговаривали.
На перрон они вошли, когда станционный колокол пробил второй звонок, и это вызвало нервную сутолоку, правда, недолгую. Кому нужно было сесть в вагон — сели, торговки и торговцы успокоенно потянулись со своими лотками в теплый вокзал, перрон опустел и только проводники вкопанными верстовыми столбами торчали у подножек, выставив вперед красные флажки, а в конце состава важно переминался с ноги на ногу пухлый, как матрешка, кондуктор, а от головных вагонов размеренно, удовлетворенные закончившейся службой, шагали пограничники во главе с Кукобой. Увидев командиров, патрульные приободрились, подправили надетые на плечи винтовки, чтобы поровнее и построже торчали вверх заиндевевшие штыки. Прибавили шаг.
Прошла минута, вторая, и только тогда кондуктор, приосанившись, словно демонстрируя важность момента, засвистел пронзительно и длинно; проводники, как хорошо выдрессированные цирковые медведи, шагнули на подножки и вытащили из кожаных чехлов желтые флажки; паровоз гукнул испуганно, выдохнул шумно струю пара, лязгнул буксонувшими колесами, и прокатилось по составу судорожное клацание сцепок. Паровоз вновь змеино прошипел струей пара и, поднатужившись, поскребся колесами по рельсам, радостно известив об этом протяжным гудком не только станцию, но и весь озябший городок — зеленые, синие и желтые вагоны, убогие и респектабельные, поплыли мимо Шинкарева и Богусловского, мимо патрульных, шагавших бодро к ним, мимо одиноко стоявшего в красной фуражке дежурного по станции и мерно помахивающего форменным желтым флажком.
— Видишь, опоздали, — сердито, будто повинен в этом был Богусловский, сказал Шинкарев. — Самим бы проверить вагон-другой. Особенно вот эти, синие и желтые.
Петр Богусловский не поперечил, хотя незаслуженный упрек воспринял с обидой. Он смотрел на уходящие вагоны, а сам — в какой уже раз! — пытался осмыслить неприкрыто-грубое поведение предревкома.
«Дурно воспитан? Да, но отчего нет никаких сдерживающих начал? Совершенно безоглядное своеволие», — думал Богусловский, провожая взглядом вагон за вагоном.
И вдруг все его вызванные очередной обидой мысли как ветром сдуло: в окне желтого вагона он увидел очень знакомое лицо. Богусловскому показалось, что пассажир тоже увидел его, Богусловского, узнал и оттого даже испугался. Вспомнил Петр. Вспомнил быстро. Барон Карл Густав Эмиль Маннергейм, генерал-лейтенант. Несколько раз видел Маннергейма Богусловский. Он, юноша, только еще мечтавший о карьере офицера, был представлен боевому генералу. Ту церемонию и особенно подготовку к ней хорошо запомнил Петр. Ему все уши прожужжали о том, что финн-барон — это личность, заслуживающая особого почтения, и потому вести с ним при знакомстве следует весьма уважительно. Петр робел заранее от таких наставлений, но само представление прошло до обидного просто. Барон выдавил что-то вроде улыбки, спросил, не мечтает ли он стать защитником Отечества, и, получив удовлетворительный ответ, промолвил: «Похвально!» — и больше не обращал внимания на раскрасневшегося от волнения юношу. Богусловский вспомнил все это и кинулся к Кукобе, хотя резону в этой поспешности уже никакого не было — поезд уходил и увозил в вагоне первого класса барона. Но, понимая это, Богусловский все же напористо спросил Кукобу, строго на него глядя:
— Отчего не задержали генерал-лейтенанта Маннергейма?!
— Такой не попадался, — ответил Кукоба с добродушной улыбкой. — Разве б упустили?
— Упустили, Кукоба, упустили, — сдержав себя и перейдя на свой обычный мягкий тон, упрекнул Богусловский. — Думаю, совершена большая ошибка.
— Негоциант Момверг в том желтом вагоне ехал. На вид вроде военный. По-русски шпарит любо-дорого. Мы его брать было, только проводники говорят: негоциант, дескать, он известный им. Головой поручились, что документы в порядке.
— Он — генерал-лейтенант русской армии, по национальности финн.
— Верно, финн. Потому и не генерал. Ты же сам сказывал, что финны в русской армии не служат. Царский, сказывал, указ специально был…
— Вот и доучил! — насмешливо бросил Шинкарев, который подошел вслед за Богусловским к патрулю и слышал почти весь разговор. — Я тебя предупреждал: время революционное. А ты свое: знать надо, разбираться надо, оскорблять нельзя! Брать и брать, просеивать и просеивать. Пусть лучше честный попадет один-другой, чем контру упустим.
Шинкарев выговаривал по привычке. Он не понимал и не представлял себе роковое последствие той ошибки пограничного патруля, которую, если рассудить здраво, можно и за ошибку не принимать. Так, рядовой эпизод службы. Богусловский предвидел большее. Он считал, что не случайно генерал покинул Россию, что, скорее всего, сделано это по просьбе Свинхувуда, что тот непременно станет использовать авторитет Маннергейма в своей борьбе. С Маннергеймом согласятся вести дело и германские генералы как с человеком, на которого можно делать ставки. Но даже знавший многое Богусловский, хотя и был весьма озабочен, не мог даже подумать, какие события в жизни Финляндии, в жизни России будут связаны с именем Маннергейма. И начнутся они совсем скоро, через каких-нибудь десяток дней, в конце января 1918 года, когда в Финляндии вспыхнет рабочая революция и разразится гражданская война.
Главнокомандующим верных буржуазии войск сенат назначит Маннергейма. И он, получив поддержку Германии, которая высадила крупный десант на Аландских островах, затем двенадцатитысячную Балтийскую дивизию под командованием фон дер Гольца в тылу финских красногвардейцев, а следом — трехтысячный отряд около Ловисы, зальет Финляндию рабочей и крестьянской кровью, чем стяжает себе славу государственного и военного деятеля крупного масштаба.
Масштаб для начинающего государственную деятельность генерала действительно крупный: полтораста тысяч расстрелянных, более того погибших с голоду и от болезней в концлагерях, почти семьдесят тысяч сосланных на каторгу с суммарным сроком триста тысяч лет. А сколько безвестно замученных и истерзанных?!
Прелюдией к той безжалостной бойне явилось нападение верных Свинхувуду и Маннергейму частей на русские войска в Николайштадте, на мелкие гарнизоны в других городах и поселках. Окружили белофинны и штабной городок пограничного полка. Окружили ночью, рассчитывая снять бесшумно часовых и неожиданно ворваться в казармы. Но налетчикам не удалось реализовать тот план. Подвел стылый снег.
Несколько ночей начальник штаба полка, получая все более тревожные сведения, почти не спал, проверял караулы, секреты и боевые охранения сам через каждый час да, кроме того, отправлял на проверку то Богусловского, то дежурного по полку, а то и самого Шинкарева. Требовал от них детального доклада обо всем замеченном. И вот в половине первого ночи, закончив обход постов, Богусловский доложил начальнику штаба, что все тихо, пограничники настороже, секреты замаскированы хорошо. Но, как докладывают бойцы, в городке то и дело слышен скрип снега. Слишком много скрипа. Будто не спят обыватели, а чем-то встревожены. Трибчевский подумал минутку, оценивая услышанное, потом предложил:
— Давайте, Петр Семеонович, пройдем еще разок. Сразу, не пережидая. Верите, предчувствую беду. Не суеверен, но… скребут сердце кошки. А тут еще снег. Сколько годов спал ночами городок — и вдруг бодрствует. Не то что-то.
Только они миновали проходную, чтобы проверить выставленные на подступах к городку секреты и боевые охранения в окопах, как Трибчевский остановился.
— Слышите? — шепнул он. — Слышите?
Богусловский замер и тоже уловил робкое похрустывание морозного снега сначала впереди, затем справа и слева. Да, скрип доносился отовсюду. Потом надолго утих, затем снова послышался. Он приближался. Медленно, осторожно, но неумолимо.
— Возвращаемся, — шепнул Трибчевский. — Приготовимся к встрече…
За считанные минуты подразделения штаба полка заняли окопы, а боевое охранение начало отход по ходам сообщения, закладывая в них мины. И хотя пограничники старались не демаскировать свои приготовления, белофинны заметили их и, поняв, что внезапность утрачена, атаковать не стали. Так и лежали, не видя друг друга, враги. Свинхувудовцы — за окраинными домами; революционные бойцы — в окопах и блиндажах, окружающих кольцом штабной городок. И те и другие лежали тихо, как сурки в норах. Белофинны надеялись, что пограничники, посчитав тревогу ложной, возвратятся в казармы или во всяком случае успокоятся и потеряют бдительность, когда можно будет и ударить. Но Трибчевский решил использовать медлительность белофиннов в свою пользу. Он велел собрать членов ревкома, командиров и тех штабных работников, которые, как и сам начштаба, отправили свои семьи в Россию и жили в городе, в свой кабинет.
Шинкарев, которому приказ начштаба передали первому, влетел в кабинет Трибчевского и набыченно спросил:
— По какому праву ты обходишь ревком? Я не допущу анархии в такой ответственный момент. Ревком избрали революционные бойцы, и он единственный орган, имеющий право решать и приказывать единолично. Ревком могу собрать только я!
— Вы знаете, отчего погибла Парижская коммуна? Нет? Вот видите. А надо бы знать. Много заседали и мешали талантливым офицерам и генералам — да-да, не удивляйтесь, их на стороне коммунаров было много! — грамотно воевать. Один Домбровский, дай ему свободу действий, еще не так проявил бы себя! — Трибчевский встал и подошел вплотную к Шинкареву: — Вы плохой командир. По вашей милости может погибнуть полк. Да-да! Не смотрите так грозно. После вашего трагикомического совещания я не покинул полк только потому, что понимал: моя отставка усугубит дело. Я нужен полку. Я не ревкому служу, я Отечеству давал присягу охранять его рубежи. Я — гражданин России. И если вы не прекратите ваше чванство, прикрываемое революционными лозунгами, я объявляю вам сегодня решительный бой! — Дав осознать сказанное, Трибчевский попросил уже совершенно успокоенно: — Давайте, Владимир Шинкарев, не будем сейчас, в миг смертельной опасности, куражиться. Решение о прорыве я выскажу от имени ревкома.
Ответить Шинкарев не успел — в кабинет начали входить командиры и штабисты. Морозные, взволнованные, решительные. Они не садились, понимая, что длинного совещания не будет.
— Идем на прорыв, — оглядев всех собравшихся, заговорил начальник штаба. — Направление: северо-запад. Вокзал обходим слева, у первого переезда оставляем заслон конный. Неясности есть? Нет. Хорошо. Теперь — совета хочу испросить. После прорыва сразу идем на Николайштадт, под крыло крупного армейского гарнизона, либо будем ждать, пока присоединятся к нам посты? Вы понимаете, что форсированный марш к Николайштадту нам более благоприятен, но имеем ли мы право оставить на произвол судьбы тех, кто по нашей же нераспорядительности остался до сих пор на постах? Мое мнение, если изволите, такое: мы не сняли их своевременно, мы и должны исправить свой просчет.
— Верно, чего там рассуждать. Скопимся кучно и пойдем, куда прикажут.
— Спасибо, друзья. Секретные документы уничтожить. Боезапас взять максимальный. Готовность к прорыву через час. Команду передам по цепи. Все, больше задерживать не смею.
Белофинны, решившие переждать, пока ослабнет настороженность у пограничников либо пока наступит рассвет и подойдет их артиллерия, начали забираться в сараи, в теплые дворы, а кому повезло — то и в дома. Выставили лишь наблюдателей. Но и те, поддавшись общему настроению, больше заботились о том, как бы не замерзнуть, выбирали затишки, хотя и неудобные для наблюдения. Рассуждали, в общем-то, верно: куда пограничники денутся? Окружены со всех сторон. Не удалось напасть внезапно — к утру артиллерия подтянется на прямую наводку. А много ли русских? Не более двух рот со всеми писарями, хозяйственниками, коноводами да поварами. Орешки для полнокровного полка.
Самоуверенность, таким образом, породила беспечность. На этом Трибчевский построил свой расчет. И не ошибся.
Молча выпрыгивали пограничники из окопов и вслед за конным взводом рванулись по улицам городка к переезду. Запоздалый выстрел, другой, оборванный штыком, крик незадачливого наблюдателя, торопливое хлопанье дверей и калиток, треск заборов. Но — поздно. Пограничники скрылись в темноте, а скрип снега стремительно удалялся за переезд. Наиболее отчаянные из белофиннов кинулись вдогонку, но длинная пулеметная очередь от переезда успокоила и их.
Едва штаб полка втянулся в лес, Трибчевский приказал сделать остановку, чтобы дождаться заслон с переезда.
— Ни единой потери! — довольно потирая руки, воскликнул Шинкарев. — Преклоняюсь, Юрий Викторович! Я бы так не смог…
— Будет вам! Время ли лавры делить? На посты связных рассылать нужно, пока темно. Репетовать для верности с получасовой дистанцией.
У Трибчевского и здесь был готов точный план сбора полка. Посты как левого, так и правого фланга выдвигаются к стыковым, как бы удаляясь от главных сил белофиннов, затем по лесным дорогам, образующим прямоугольный треугольник, выходят в пункт сбора, к вершине треугольника — к глухой лесной деревушке, где штаб будет их ожидать. На все это отводилось четыре дня.
— Успеют ли? — слушая приказ начштаба связным, усомнился Шинкарев. — Нам-то что, мы по прямой, а постам по сорока верст в день махать. Накладно.
— Революционный боец — не кисейная барышня, — без тени иронии повторил любимые слова Шинкарева Трибчевский. — На карту поставлена жизнь людей. Чем скорее мы соединимся с гарнизоном в Николайштадте, тем больше шансов сохранить полк. Сохранить для революции. Тем более что пеших там не будет. Небольшой санный обоз, думаю, не очень задержит движение.
— Что ж, будь по-твоему, — согласился Шинкарев и предупредил связных: — Смотри мне, чтобы все в ажуре. В лапы белофиннов не попадать.
Нет, он просто не мог стоять в стороне, не мог не распоряжаться, ибо считал себя командиром полка. Только себя.
Первые две пары связных ускакали, и пограничники вытянулись по лесному проселку походной колонной, выслав вперед крупный конный разведывательный дозор и оставив еще больший, тоже конный, арьергард. Трибчевский поторапливал пограничников, хотя, по его же плану объединения, им вовсе не нужно было спешить. Но начальник штаба привалы объявлял редко и короткие.
Уже занялся непогожий зимний день, а Трибчевский все торопил и торопил. Наступил вечер, колонна, однако, продолжала форсированный марш. И только к концу второго дня, когда до пункта сбора полка осталось каких-нибудь десяток километров, штаб полка остановился на ночевку в крупном селе.
Выбор свой Трибчевский мотивировал тем, что не было смысла слишком рано выходить к определенному для встречи с постами месту, а это село оказалось как находка. Лучшего места, если придется обороняться, не сыщешь. С той стороны, откуда пришли пограничники, село охватывала подковой не очень широкая, но глубокая речка с единственным мостом. Берег под селом обрывистый, с густыми оспинами стрижиных гнезд, а противоположный — пологий, заливной, расчищенный для сенокосов от деревьев и даже кустарника. Но самое важное — зима не сковала речку полностью, парили частые полыньи, и переправа по льду почти исключалась. За околицей противоположной от речки окраины села, где на взгорке стояла старенькая деревянная церковь, стелились укрытые пухлым снегом поля, и только за ними начинался густой лес. В общем, неожиданно напасть неприятель не мог, и Шинкарев даже предложил Трибчевскому:
— Здесь и дождемся прибытия постов. Для оповещения вышлем посыльных.
— Приемлемо, — согласился начальник штаба. — Вполне приемлемо. Усиленная охрана. И еще… Из села никого не выпускать.
Сутки прошли спокойно. Крестьяне не очень радушно привечали пограничников, но и не вражились. Миновала еще одна ночь, и Шинкарев с Трибчевским вызвали Богусловского.
— Бери пяток конников и — к месту сбора полка. Приведешь посты сюда.
— Хорошо, — ответил ротный и поспешил к дому, где разместились Кукоба и еще несколько бойцов, чтобы отдать необходимые распоряжения. Но, успев сделать всего десяток шагов, увидел быстро бегущего навстречу бойца из боевого охранения.
— Белофинны! — доложил, загнанно дыша, боец. — Похоже, много!
В недрах маннергеймовского штаба рождалась крупная операция по захвату Таммерфорса, который находился в руках финских рабочих. В единый кулак стягивали белофинны свои полки и дивизии из северных районов страны. Стягивали тайно, лесными проселками. И надо же такому случиться, что маршрут одной из дивизий был определен как раз по той дороге, которую облюбовал себе штаб пограничного полка.
Дивизия и… две неполные роты, одна из которых сборная, не ахти какая боеспособная. Но ни Шинкарев, ни Трибчевский поначалу не поняли всей опасности (лес скрывал истинные силы белофиннов) и решили принять бой.
— Расколошматим беляков — своим братьям по классу поможем, — заключил Шинкарев.
Через полчаса, однако, они пожалели, что не ушли спешно из села. Лес выплескивал все новые и новые волны белофиннов; четыре «максима» пограничников и винтовочные залпы с трудом загоняли их обратно. Но всякий раз после того как наступление захлебывалось, вступала в свои права белофинская артиллерия, круша дворы и дома, сея смерть. Особенно много бед приносила шрапнель.
Загорелось несколько домов, и крестьяне с проклятиями хватали все, что попадалось впопыхах под руку, выгоняли коров, овец и лошадей из теплых чистых дворов и гнали их к мосту. Шум поднялся в селе великий и скорбный.
Артобстрел прекратился, но белофинны не пошли в атаку. Это насторожило всех — и бойцов, и командиров. Трибчевский высказал предположение:
— Будут обходить. Один, а то и два пулемета нужно перекинуть к мосту.
— Дело. И ротного Богусловского туда, чтобы возглавил, — согласился Шинкарев. — И вот еще что, я думаю… Ревкому и тебе уходить нужно. Выбери на свое усмотрение из штабных кого. На конях выскочите…
— Уходить?! — воскликнул гневно Трибчевский. — Бежать, бросив подчиненных на верную гибель?!
— Ревком — те же бойцы. А ты… Ты нужен полку. Я скажу Кукобе, тебя предревкома изберут. Я же здесь, пока есть патроны, пока живой, контру колошматить буду. Успеешь — выручишь. Не возражай. Это приказ ревкома, и ты его выполнишь!
— Если ошибается командир — гибнут солдаты. Честный командир гибнет вместе с ними, искупая свою вину. Негоже и мне бежать… Я тоже повинен… Прошу вас, отмените приказ.
— Нет! Немедленно на коней!
Дольше часа длилась передышка. Более часа томились пограничники, не понимая врага. И вот наконец все стало на свои места: до полка белофиннов на лыжах спустилось где-то в лесу на лед речки и подошло, укрываясь крутым извилистым берегом, к мосту. И получилось так, что в результате умелого маневра белофиннов препятствие стало защитой. Неуязвимые от пуль за береговой крутизной, белофинны накапливались для атаки. Но с атакой не спешили, готовили ее. По всему берегу слышались глухие удары саперных лопат.
Пограничники понимали, что белофинны продалбливают ступени по всему берегу, но помешать этому были бессильны. Расчет пулемета попытался было перебежать мост, чтобы ударить с тыла, но был моментально изрешечен пулями. Пропал и пулемет. Теперь бойцы лишь отогревали дыханием руки, чтобы не подвели они, когда настанет момент для стрельбы.
Атаковали белофинны одновременно и от речки, и от леса. Но если на снежном поле «максимы» ловко, с русской удалью косили врагов, то у речки оставшемуся одному пулемету просто не было условий расправить плечи. Белофинны выскакивали по ступеням сразу же, как говорится, на удар штыка. Много их падало вниз, под лед студеной речки, но не меньше вцепилось в берег, укрывшись за деревьями садов, за изгородями, в канавах между грядками. Плацдарм расширялся поначалу медленно, но затем перевес сил стал настолько ощутим, что пограничники попятились, сдавая дом за домом, сад за садом.
— Пулемет на колокольню церкви! — приказал Богусловский и ругнул себя за то, что прежде отчего-то не додумался до этого.
Пулемет на колокольне сразу же изменил ход боя. Как только белофинны начинали атаку, пулемет загонял их обратно за дома. Но особенную пользу пограничникам он приносил тем, что взял под прицельный огонь мост и берег, лишив тем самым наступающих со стороны реки постоянного подкрепления. Вскоре пограничники даже начали успешно контратаковать, отбивая дом за домом, тесня белофиннов к реке. Тогда по церкви ударила со стороны леса артиллерия. Били шрапнелью, и вскоре купол церкви кокошником охватило пороховое облако. Но стоило только белофиннам атаковать, пулемет заработал.
«Молодец! — с восхищением подумал Богусловский. — Хорошо укрылся».
Белофинны изменили тактику. Не прекращая обстрела, начали атаку, и пулемет вскоре замолчал. Богусловский бросился к церкви, по скрипучей лестнице влетел на колокольню и, с трудом разжав пальцы убитого пулеметчика, мертвой хваткой вцепившегося в рукоятки «максима», оттолкнул его, затем, не обращая внимания на беспрерывные разрывы снарядов и дробный, как град, стук осколков, впивавшихся в замшелые доски и бревна, улегся поудобней за пулемет, успокоил дыхание, пока оглядывал открывшуюся панораму боя и выбирал, куда направить первую очередь.
Белофинны наседали отовсюду, и в огневой поддержке нуждались везде, но Богусловский первой длинной очередью накрыл мост, на который вбегали плотной толпой враги. Очередь пришлась точно по цели. Толпа стала редеть, опадать, словно крутая волна на пологом песчаном берегу, затем поспешно побежала назад, оставляя на мосту, и без того густо усеянному трупами, новых убитых. Отбив попытку белофиннов перебросить по мосту подкрепление, Богусловский перенес огонь на село, где пограничники снова отступали. Он стрелял и стрелял, забыв о времени, забыв о том, что могут кончиться патроны, и вовсе забыв, что он командир роты, а не пулеметчик. Но кто-то руководил боем за него, кто-то прислал на колокольню двух бойцов, которые принесли несколько коробок с заряженными лентами и ящик россыпи. Один из бойцов занял место второго номера, другой принялся ловко набивать патронами пустые ленты.
— Спустись вниз! — приказал Богусловский. — Не рискуй!
И в самом деле, снаряжать ленты можно, укрывшись от шрапнели за бревенчатым перекрытием колокольни.
Бой не утихал. Белофинны не прекращали атак, шрапнель беспрестанно дробила купол колокольни, вскоре убило одного, затем другого бойца, зацепило осколками плечо и ногу Богусловскому, но он продолжал стрелять, сам себе поправляя ленту. Боли не чувствовал. Одна мысль, одно желание господствовали в его сознании: «Отбить атаки! Отбить! Продержаться до подхода постов».
Вражеское кольцо неумолимо сжималось. И вот уже перестали рваться снаряды над церковью. Обстрел белофинны прекратили из-за опасения побить своих солдат. Богусловский продолжал стрелять. Можно сказать, в упор. Он даже не слышал, что на колокольню поднимают еще один пулемет. Голос Шинкарева прозвучал для него совершенно неожиданно.
— Это ты здесь, Петр Семеонович?! — воскликнул предревкома. — А я-то думаю, кто такой молодец гвоздит контру?
Богусловский оглянулся и был поражен видом Шинкарева. Стоял тот во весь рост, могучий, решительный, словно не были перетянуты винтовочными ремнями его обе руки выше локтей, а рукава мундира не набухли от крови.
— Пулемет сюда! — распоряжался Шинкарев. — Коробку сюда. А сами — вниз. Один справлюсь. Не возражать! Вы там нужней. Помогите только лечь.
Шинкарев встал на колени, и бойцы, подставив руки под грудь, опустили его у пулемета.
— Живо вниз! — скомандовал еще раз Шинкарев, и почти сразу же застрочил его пулемет.
Теперь никто не видел его лица, искаженного гримасой боли, а стон Шинкарев сдерживал, крепко стиснув зубы.
Еще оставались патроны в лентах; еще не вся кровь вытекла из ран у Шинкарева и Богусловского, а они оказались не у дел. Белофинны сбили остатки пограничников на подступах к церкви и оказались в мертвом пространстве. Богусловский развернул пулемет так, чтобы бить в упор тех, кто осмелится сунуться на колокольню, но смелых среди белофиннов не нашлось. Более того, никто из врагов не пытался даже войти в церковь. Они негромко и совершенно мирно переговаривались между собой, и казалось, ничего не собирались больше делать.
— Что? В покое нас оставят? — глухо спросил Шинкарев и сам же ответил: — Такого не будет. Мы же их вон сколько покосили. Неужто кровь у них рыбья, мести не жаждет? — Повернулся на спину, уложил раненые, все в запекшейся крови руки на груди и, вздохнув облегченно, определил: — Так полегче будет. — Затем ухмыльнулся: — Странное дело — жизнь. Где найдешь? Где потеряешь? Мать моя попа уговорила, чтобы меня грамоте учил. И в солдаты отправила, хотя не должны были меня брать. Уж очень хотела, чтобы я унтер-офицером стал. Приезжал как-то к нам в слободку унтер. Видный из себя, усы, как у кота, через губу не плюнет. Перед ним все заискивали. Вот родительница моя, должно, и взяла в голову: унтера из меня сделать, в люди вывести. Уважал я свою родительницу. «Георгия» получил, прапорщиком стал. Успокоиться бы, ан нет! И то верно, рыба где глубже ищет, а человек — где лучше. Только едва под трибунал не попал. Все, думал, виселица либо расстрел. Листовки большевистские в казарму нес, меня и прихватили. В Бессарабии это было, в казачьем пограничном полку. Ведут в кабинет к полковнику, а я заладил одно: «Нашел у проходной. Хотел по всей форме доложить дежурному офицеру». И полковнику талдычу это же. Только тот не поверил. Говорит: «Следователи разберутся, а трибунал определит меру пресечения». И совестить начал. «Кто ты, — говорит, — такой? Шантрапа вонючая. Тебя в офицеры произвели, в казачий полк определили, рубеж отечества охранять доверили, а ты — рыло в сторону. Полк инспектируют, и на тебе — позор! Хоть пулю в лоб». Тут как раз генерал Богусловский, родитель твой, заходит. Выслушал меня и спрашивает полковника: «Отчего же не верите офицеру? Поднадзорный он? Нет. Кавалер «Георгия». Командир полка смутился, но на своем стоит. «Верно, — говорит, — крамольных речей не произносил. Не замечалось. Служит исправно, примерно служит, только ведь из простых он. И стало быть…» Генерал махнул сердито рукой и упрекает: «Офицер есть офицер. Ему верить следует. — Потом мне говорит: — Свободны. А чтобы впредь эксцессов не наблюдалось, переведу вас в другой полк». Так я и оказался в Финляндии. С большевиками не порвал. — Он вновь вздохнул умиротворенно и замолчал. Через минуту-другую усмехнулся снова: — Чудно. Теперь вот с сыном генерала бью беляков. Чудно. — Снова вздохнул. Спросил недоуменно: — Ну что беляки, так и не потревожат нас?
И словно в ответ на это, внизу застучали о бревна церкви саперные лопаты.
— Ну вот, теперь все понятно. Щепок нащиплют и подпалят, — удовлетворенно проговорил Шинкарев, вроде бы давно ждал он этого момента и вот наконец дождался. — Ну ничего, мы еще не одного беляка на тот свет спровадим.
И верно, когда церковь охватило пламенем, белофинны вынуждены были отступить от стен, и Шинкарев с Богусловским тут же начали их расстреливать. Поднялась невообразимая паника, кто бросился к ближним деревенским домам, чтобы укрыться за их стенами, но большинство, несмотря на жаркий огонь, вновь притиснулись к церкви. Одежда на них дымила, горячий воздух обжигал легкие, но они терпели, трусливо прижимаясь друг к другу. Несколько человек, правда, не выдержали, кинулись было к деревне, но все были скошены.
На колокольне с каждой минутой становилось все жарче. Огонь уже лизнул дранку купола, зацепился за нее, а вскоре, словно многозевое чудище, заглотнул всю колокольню в свое огненное чрево.
— Ко мне! — прохрипел Шинкарев. — Быстрей!
Богусловский кинулся к нему по еще не загоревшемуся, но уже кипевшему смолой перекрытию, готовый выполнить все, что Шинкарев прикажет.
— Поднимай станину. И — к самому краю пулемет.
Шинкарев привстал на колени, и его ковыльные волосы, без того разлохмаченные беснующимися в огне вихрами, взъерошились копной и тут же опали, спекаясь в роговые сосульки. Богусловский, увидевший это, словно очнулся, словно окунулся в реальность происходящего. Страх парализовал его волю, он бросил станину и хотел кинуться с колокольни вниз, но Шинкарев крикнул истерично:
— Поднимай! Убью!
Ненавистный взгляд, жгуты на скулах. Богусловский, обжигая руки о накалившееся железо, поднял на грудь станину и замер. Шинкарев нажал на гашетку.
— Получайте, контры!
Вместе с пулеметной очередью он послал белофиннам смачную русскую ругань.
Рванул ящик россыпи под перекрытием колокольни, рванули коробки с еще не расстрелянными лентами, купол рухнул и придавил стреляющий пулемет.