В семье Богусловских обсуждали новость: генерал Левонтьев с сыном Дмитрием эмигрировали. Не то во Францию, не то в Англию. Не посоветовались, ничего даже не сказали. Анна Павлантьевна, наотрез отказавшаяся уезжать куда-либо из Петрограда без своего жениха, брошена на произвол судьбы. Однако и она — хороша штучка! Вот уже более недели живет одна, но ничего не сказала об этом, хотя навещала Богусловских, справляясь, нет ли писем от Пети.

— Непостижимо! — возмущался генерал Богусловский всех более, взволнованно расстегивая и застегивая мундир. — Что делать там, за границей, русскому человеку?! Невероятно!

— Нужно взять к себе Анну, — предложил Михаил. — Петр будет благодарен.

— Непременно! — горячо согласился Семеон Иннокентьевич. — И теперь же.

Богусловский-старший решительно, с несоразмерной для своей тучной комплекции проворностью вышел в прихожую. Шинель он застегивал уже на улице. Он спешил, опасаясь того, что вдруг Анна Павлантьевна изменила свое решение и собирается уехать из дому вслед за отцом и братом. Но если бы он знал, что Анна тверда в своем слове, а Дмитрий Левонтьев тоже именно сейчас торопится к себе домой, чтобы проститься с сестрой перед отъездом из Петрограда, Семеон Иннокентьевич наверняка бы повременил. Он, несказанно удивившись, постарался бы застать Дмитрия и спросить его: что все это значит?

Увы, генерал Богусловский в полной уверенности в том, что Левонтьевы за границей, подходил к их дому, обдумывая предстоящий нелегкий разговор с невестой своего сына, и не увидел молодого мужчину в деревенском дубленом полушубке и ушанке из собачьего меха, шагавшего навстречу и вдруг метнувшегося за угол соседнего дома.

Дмитрий Левонтьев, а это был он, на какое-то мгновение растерялся, не зная, что предпринять, чтобы избежать встречи с генералом Богусловским: дом стоял гладкостенной коробкой, а ограда высока, не перемахнешь легко, в общем, укрыться вот так, сразу, негде, а старик генерал быстро приближается. Но, к радости и удивлению Дмитрия Левонтьева, Семеон Иннокентьевич остановился у крыльца их дома, постоял в раздумье минуту-другую и, поднявшись, теперь уже неспешно и грузно, по ступеням, позвонил.

— Что ему, прихвостню большевистскому, нужно в нашем доме?! — расстроенно буркнул Дмитрий, все еще продолжая стоять, прижавшись к холодной стене и не зная, как же поступить дальше — ждать, пока старик покинет дом, или сейчас же, не простившись с Анной, отправиться на вокзал?

Сюда он вовсе не должен был идти, не имел права, но не смог пересилить себя, не смог уехать, не повидав еще раз любимой сестренки, обманутой и брошенной. Хотя и ради большой цели, но они все же обошлись с ней жестоко, благо она не знает этого и дай бог оставаться ей в неведении всю жизнь. Сказав, что собираются покинуть непринятую ими революционную Россию до лучших времен, ни Левонтьев-старший, ни сын его Дмитрий вовсе не предполагали делать этого. Они не слишком настаивали, когда она воспротивилась. На это и рассчитывали. Она уговаривала их взять побольше денег и золота, чтобы не бедствовать, но они отказались, отговариваясь тем, что на границе у них все равно все отнимут. На самом же деле совершенно не нуждались в деньгах, ибо становились членами нелегального «Национального центра».

Поначалу отец и сын жили вместе на небольшой загородной даче, которая выполняла роль конспиративной квартиры. Вечерами съезжались сюда их друзья, с которыми готовили коридор для вывоза из России царской семьи, а то и вовсе незнакомые люди, уверенные в том, что делают большое и важное дело, и оттого гордые собой. На самом же деле, как сказал однажды отцу Дмитрий Левонтьев, все здесь толкли воду в ступе. Причем даже не меняли ее. Ругали, совершенно не сдерживаясь, забывая приличие, большевиков. Доказывали друг другу, что спасение России — лишь в восстановлении самодержавия, подкрепляя свои утверждения авторитетом царицы, которая совершенно-де верно считала: русскому народу нужен кнут и кулак. И только два раза в эти тягучие, несмотря на кажущуюся бурность, вечера ворвался истинный накал страстей.

Как понял Дмитрий Левонтьев (карты перед ним раскрывали далеко не все, даже отец скрытничал), предстояла встреча с посланцами Берлина, на которой предполагалось выработать единый план спасения России, то бишь царя, царицы и их сына. И вот «Союз возрождения» и «Национальный центр» решили определить свои позиции и даже, если бог даст, выступить с единым мнением.

Бог не дал единства. Наццентровцы твердили упрямо: престол Михаилу Александровичу! Возрожденцы доказывали, что следует согласиться с предложением немцев: восстановить на престол Николая II, затем пусть он отречется — теперь уже не под нажимом, а добровольно — в пользу Алексея. Регентство возьмет на себя Александра Федоровна.

Возрожденцы утверждали, что принятие этого плана даст «освободителям» России и деньги, и оружие. Более того, великий герцог Гессенский Эрнст Людвиг, брат царицы, предложит тогда большевикам выгодную сделку. Они освободят его сестру и всю царскую фамилию, он откажется от контрибуции и даст гарантию, что германская армия не станет наступать на Россию с Украины. Триста миллионов золотых рублей и отсутствие угрозы на западных границах, доказывали возрожденцы, кусок для большевиков лакомый, и они согласятся, ибо это поможет им преодолеть в стране хаос политический и хаос экономический. Но даже и этот аргумент не подействовал на наццентровцев. Нет, упрямились они, регентша станет императрицей, но принцесса Алиса Виктория Елена Бригитта Луиза Беатриса Гессен-Дармштадская далеко не принцесса Софья Августа Доротея Фредерика Ангальт-Цербская. Александра Федоровна — не Екатерина Вторая. Совсем Россию разорит. И кровушки русской поболее той прольет. Михаила Алексеевича на престол — и все тут.

Недовольные уходили и с первой, и со второй встречи возрожденцы, а после их ухода наццентровцы вновь принимались доказывать друг другу, что они правы и что освободят царскую семью без помощи немцев и возведут на престол Михаила Романова. Говорили об архиепископе тобольском Гермогене, которому самим богом предзнаменовано спасти Русь. Патриарх Гермоген благословил первого из Романовых, Михаила Федоровича, на царствие, архиепископ Гермоген спасет династию Романовых, благословив на престол Михаила Александровича. А за Гермогеном, горячо убеждали они себя, сила огромнейшая. Не только десница божья, но и Абалакский мужской монастырь, Знаменский монастырь, Иоанно-Введенский женский монастырь — целые государства на Тобольщине со своей казной и угодьями. И конечно же, все церкви и в самом Тобольске, и во всей округе. Если помочь Гермогену надежными офицерами, то кто с ним совладает?

Дмитрий Левонтьев по всем статьям подходил для такой миссии. И настал день, когда ему пришлось облачиться в деревенский дубленый полушубок и нахлобучить собачий треух. Выезжать было приказано без промедления.

Нет, не к Гермогену он должен был явиться. И даже не к штабс-капитану Лепилину (Дмитрий был о нем изрядно наслышан), мирскому лидеру монархистов на Тоболе, который не только возглавлял «Союз фронтовиков», но и полностью его финансировал, расходуя на это более десяти тысяч рублей ежемесячно. Дмитрию дали адрес какого-то тобольского мещанина и велели послушно выполнять все его приказы. Дмитрий пытался представить себе, чем станет заниматься в Тобольске, но не мог этого сделать, не зная конкретной своей роли; он обижался на то, что ему, опытному пограничнику, дали какую-то заштатную роль, а он имеет все права быть рядом с Гермогеном, возглавлять мирской фронт монархистов — он не мог без огляда принять приказ руководителей «Национального центра» и сразу же нарушил их строжайшее требование, отправившись не на вокзал, а домой. И вот — досада. Старик генерал заступил ему дорогу.

Дмитрий, возможно, долго бы досадовал на Богусловского и раздумывал, как дальше поступать, но увидел нескольких мужчин, идущих по тротуару на противоположной стороне улицы, оторвался от стены и, круто развернувшись, пошагал размеренно, чтобы не вызвать никакого подозрения (кто знает, что за люди идут), в сторону Невского проспекта, чтобы по нему уже направиться к Московскому вокзалу.

До Москвы он ехал в тесноте, но когда в Москве с великим трудом втиснулся в вагон и едва примостился на самом краешке нижней полки, выслушав при этом отборнейшую ругань, то прежняя теснота показалась ему райской. И только одно утешало его — поезд бежал по рельсам ходко, а добрый романовский полушубок хорошо грел. Голод же можно перетерпеть, а вынужденное бодрствование скоротать мечтами о том, какой будет его жизнь, если удастся вызволить царя и если царь узнает о его, Дмитрия Левонтьева, старании. Он все же надеялся, что его примет Гермоген и поручит возглавить мирской фронт монархистов Тобольска… Будущее рисовалось ему во всем своем великолепии, и он стоически терпел храп с жалобным стоном и присвистом, который будто беспрестанным потоком выливался из обессиленно разинутого рта толстой бабы, укутанной в плотный домашней вязки пуховый платок, терпел липкую ругань картежников, самозабвенно игравших в «очко»; с безнадежной отрешенностью вдыхал вонючий воздух вагона, забитого грязными телами донельзя, терпел все это ради своего завтрашнего триумфа.

Тем и прекрасна молодость, что ей по силам строить великолепные воздушные замки.

Но молодости свойственны и быстрое разочарование, моментальная смена мыслей. Дмитрий испытал и это.

Когда, вдоволь намытарившись, оказался он у торговых рядов, таких же, как и в российских городах (купец-то одного корня), только по-сибирски кряжистей и размашистей, на вольной площади вокруг которых у частых коновязей мусолили торбы с овсом низкорослые, но крепкие в кости верховые лошади да теснились поближе к рядам розвальни, или уже разгруженные, лишь с брошенными поверх помятого сена тулупами, или с еще не снятыми пятериками муки, картофеля, лука, Левонтьев не сразу решился спросить, как пройти на нужную ему улицу. Приглядываясь внимательно, выбирал, к кому подойти.

Увидел наконец бойкую кухарку, которая, не в пример деревенским хлебопашцам, говорившим с оглядкой, не вдруг, а подумавши основательно, выторговывала безо всякого стеснения, во весь голос, в овощной лавке копейку, и подошел к ней. Подождал, пока приказчик не отступил под лихим нажимом кухарки и та, довольная выгодной покупкой, не заулыбалась радостно, тогда только задал ей свой вопрос. Кухарка окинула подозрительным взглядом Дмитрия, лицо ее посерьезнело вдруг. Недовольно буркнув себе под нос: «Эка, повадились. На всех готовь», пригласила не очень доброжелательно:

— Пойдемте. Укажу, раз нужда есть.

Она привела Дмитрия к раскоряченному пятистеннику с резным крыльцом и только тут, спохватившись, спросила тревожно:

— А Гурьян Федорович ждет ли? И пароль есть?

Эти вопросы немало развеселили Дмитрия Левонтьева. Он ответил с улыбкой:

— Ждет или нет — не ведаю. А пароль есть.

— От уж дуреха дурехой — и сказ весь! — погневалась кухарка на себя, затем сказала решительно: — Пошли, коль пришли. Не торчать же у крыльца торчком.

Пропустила его в теплые сенцы, велела раздеться, сменить сапоги на шлепанцы и только тогда открыла дверь в комнату.

— Гурьян Федорович придут к обеду, — снимая белый, причудливо промереженный чехол с кресла и жестом предлагая садиться, сообщила кухарка. — Тут и ждать будете.

Дмитрий Левонтьев с явным наслаждением плюхнулся в кресло, вытянул свои по-женски мясистые ноги и, поглаживая их, принялся разглядывать комнатку, конечный пункт его трудной дороги.

Это был иной, совершенно непривычный для него мир. Все зачехлено белым промереженным ситцем, даже на аляповатого позолоченного сатира, в живот которого были вделаны часы, наброшена салфетка, только без мережи, а с вышитыми по углам яркими цветами. И лишь эти вышитые цветы да кровавые соцветия герани на крохотном подоконнике подслеповатого оконца, завешенного тюлью, казались чем-то реальным, живым в этой укутанной в саван комнате. Не о такой комнате мечтал бессонными вагонными ночами Дмитрий Левонтьев, не о такой встрече. Реальность не совпала с мечтой, реальность разочаровала.

Усталость, однако, взяла свое, и Дмитрий заснул.

Разбудил его разговор в сенцах. Кухарка, всхлипывая, твердила одно и то же: «Бес попутал. Бес, истинный бог, бес», а мужской баритон внушал: «Эдак и до тюрьмы недалеко. Время, сударыня, какое, сами знаете», потом отворилась дверь, откинулась белая дверная занавеска, и в комнатку энергично вошел высокий мужчина с чеховской бородкой и в позолоченном пенсне.

— Здравствуйте. Вы откуда и по какому делу?

— Из Петрограда, — нехотя поднимаясь, ответил Дмитрий и назвал пароль.

— Что ж, рад помочь в столь благородном деле. Весьма рад, — с учительской снисходительностью заверил хозяин дома и отрекомендовался: — Криушин Гурьян Федорович, — затем, не меняя тона и почти без паузы, заметил: — Странное, однако, у вас лицо. Вы словно вынюхиваете…

Нервное лицо с острым носом и прозрачными ноздрями, которые редко когда оставались спокойными, отчего казалось, что либо он собирается чихнуть, либо принюхивается, Дмитрий получил от матери. Отец, когда был в добром настроении, подшучивал над ней: «Ну чихни ты наконец», а когда серчал, грубо требовал от нее: «Перестань принюхиваться!» Дмитрию, однако, никто пока ничего подобного не говорил, и это впервые сделанное замечание он вызывающе парировал:

— А ваш лик — лик святоши. Точнее, проповедника от эсеров.

— Вы наблюдательны. Я действительно принадлежу к партии эсеров и состою в партии далеко не рядовым членом, — согласился Криушин. — А что касается святости… Служу святому делу. Спасаю помазанника божьего.

Он поспешно снял чехол с кресла, аккуратно свернул его, положил на краешек стола и лишь после этого предложил Левонтьеву:

— Давайте сядем, и, пока еще не готов обед, расскажу я вам обо всем, что здесь происходит. Тобольск, как сюда привезли царскую семью, милостьсударь, стал сборищем всех заговорщиков. Сюда шлют своих мессий петроградские, московские «союзы» и «центры». Распутинцы здесь стараются неимоверно, церковники. И что поразительно, не помогают друг другу, а мешают. Идет скорее борьба за лидерство в деле спасения императорской семьи, а само спасение — на задворках. Увы, это так. И вот еще один мотылек на свет славы прилетел. Что ж, помогу я и вам опалить крылья. Запомните и еще одно: из Омска прибыл к нам большой красногвардейский отряд. И сами понимаете, выходить вам из дому не безопасно. Не только для вас, но и для меня.

— И как долго? — спросил Дмитрий, чтобы что-то спросить, ибо не понял, осуждает мещанин или радуется тому, что бесцельно толкутся, мешая друг другу, монархисты, а действуют разумно пока что большевики. Ввели отряд — и этим все сказано.

— Бог его знает, — ответил Гурьян Федорович. — После обеда пойду получу инструкции.

— Возможно, вместе?

— Нет-нет! — с испуганной поспешностью возразил Гурьян Федорович. — Я обязан получить инструкции самолично. И только тогда, исходя из них, станете действовать вы. Конспирация — штука забавная, милостьсударь.

После обеда и в самом деле без задержки ушел Криушин из дому, предложив Дмитрию, пока суд да дело, соснуть с дороги часок-другой. И как ни волновал Дмитрия вопрос, какие получит Криушин инструкции, все же заснул довольно быстро. Да так крепко, что не слышал возвращения хозяина дома, хотя тот намеренно громко разговаривал с кухаркой и даже запел, правда вполголоса, ставшую популярной с началом войны не только среди офицеров, но и обывателей песенку: «Мы смело в бой пойдем за Русь святую…»

Стемнело. Кухарка принесла лампу и спросила недовольно:

— Долго ли субчик гостить будет?! Продукты не дай господи как вздорожали!

— Деньги — не твоя забота. А за перетруд я плачу тебе аккуратно. Грех жаловаться.

— Так-то так. Только чую, и меня ответ держать заставят, если, не дай господи, проведают большевики.

— А ты не води кого не знаешь, прямо с базара, — упрекнул, чтобы приструнить, кухарку Криушин, но его упрек не достиг цели.

— Оплошала разок, так и выговаривать! — нисколько не смутившись, возразила кухарка. — Дом-то пустой не бывает, вот я о чем. Я ведь о вас, бедненьком, пекусь. Исхудали вовсе. А были такой видный да справный мужчина…

— Ладно, ладно, — отмахнулся Гурьян Федорович, — перестанем об этом. Поскорее ужин готовь. И на дорогу припаси. В полночь розвальни подкатят.

Сообщение о том, что в полночь приедут за ним, совершенно обескуражило Дмитрия Левонтьева. С ним, представителем уважаемой даже царем ратной фамилии, обходятся, как с выскочкой, прискакавшим сюда ради карьеры. Ни Гермоген, ни Лепилин даже не пожелали его видеть. Разве его опыт кадрового офицера-пограничника не пригодился бы здесь? А ему что поручили? Сбить десяток-другой мужиков в боевой отряд! Эка невидаль. Офицеры из Петрограда, куда поопытней да посмекалистей местных мужиков, и только поручи ему, Левонтьеву, он не десяток, а сотни офицеров доставит сюда немедленно. Но не станешь же все это вдалбливать худому, как кощей, мещанину с бородкой молоденького козлика.

Разочарованный вконец, Левонтьев подчинился воле судьбы. Ему оставалось одно — уповать на божью милость. Привычный уже тулуп с ядреным запахом овчарни, сгорбленная спина молчаливого возницы, накатанный тракт, словно проглаженная раскаленным утюгом полоска средь утопавших в снегу лесов, пахотных полей, — все знакомо, все уже надоевшее. По той же дороге, по какой он приехал в Тобольск, ехал он обратно в сторону Тюмени.

Дважды останавливались — не на станциях, а минуя их — кормить лошадей. Подкреплялись и сами, но Левонтьев так и не узнал, куда его везут. Возница выпивал стакан водки, крякал, звонко хрустел соленым огурчиком, выпивал второй стакан, но язык его, вопреки мудрой русской пословице, не развязывался. Чего он боялся, Левонтьев понять не мог.

Под вечер они свернули с тракта на лесной проселок, кони побежали резвее, вскоре розвальни выкатили на опушку, и Левонтьев увидел впереди, в низине, раскинувшееся привольно село с разнокалиберными домами и довольно большой церковью.

— Усть-Лиманка, — ткнув в сторону села кнутовищем, буркнул возница.

Правее села, в излучине реки, стояла заимка, внушительная, похожая на усадьбу мелкопоместного дворянина. К заимке стелился накатанный отвилок. На него и повернули розвальни.

Возница не остановил лошадей у парадного крыльца, а подъехал с тыла, к глухим воротам, за которыми, гремя цепью, захлебывалась злостью собака.

— Приехали, — резюмировал возница, хотя Дмитрий прекрасно видел это и сам. — Сейчас впустят.

Действительно, вскоре заклацали засовы, ворота мягко распахнулись, и розвальни въехали во двор, очень просторный, с рублеными гумном, конюшней, коровником, овчарней и большущим крытым сеновалом — чувствовалось, что здесь хорошо поразмыслили, прежде чем все это построить, а строили не тяп-ляп, а для себя.

— Коль приехали, так и ладно, — без малейшего доброжелательства встретил их бородатый мужчина в домотканой рубахе и домотканых портках, заправленных в белые мягкие чесанки. — Скидавай тулуп, мил человек. Иль благородием называть велишь?

— Я — офицер. Но… как здесь принято, так и обращайтесь.

— Не привычны мы благородиям поклоны бить. Казаки мы, от Ермака корень наш. Не обессудь. Меня зови Ерофей. Иль Ермачом, как казаки и усть-лиманские кличут.

Первый раз Дмитрий Левонтьев входил в крестьянский дом, и, хотя настроение его было испорчено столь своеобразной встречей и он понимал, что с этим бородатым мужиком не так-то легко будет найти общий язык, он все же с интересом разглядывал все: и сени, и комнаты, по которым вел Ерофей Дмитрия в его светелку. Ни хомутов и уздечек, густо смазанных дегтем и оттого духовитых, ни кур, ни телят, о чем много раз читал он в рассказах о крестьянском быте, ни затхлости и зловония, — все грубовато-простое, самодельное, но чистое. Лавки с бадейками на них, деревянные кровати, тоже самодельные, столы, табуретки — все сверкало чистотой, не крашеной, а скобленой. Воздуха в комнатах было много, он был тепл и свеж.

— Проходи, мил человек, сюда. Не хоромы, но… Чем богаты, тем и рады.

Комната, поболе той, которая несколько часов служила ему пристанищем в Тобольске, казалась почти пустой. У глухой стены — деревянная кровать с горой подушек в цветных наволочках; напротив кровати — широкая лавка; а у каждого окна (их было два) — непонятно совершенно, для какой цели, — по табуретке. Вот и вся обстановка. Если не считать герани на подоконниках. Здесь, в непривычных условиях, и предстояло жить Дмитрию Левонтьеву неизвестно сколько времени.

— Клади свой саквояж, не бойся, детей малых нет, никто не созорничает, и — к столу. Самовар уже готов.

Дмитрий недоумевал. Похоже, его здесь ждали. И комната приготовлена, и ужин ко времени.

«Верхового, должно быть, послали прежде, — с удовольствием думал он, и это возвышало его самого в своих глазах, — предупредили…»

Возможно, так оно и было, но выяснять это Левонтьев считал лишним, а хозяин сам ничего не объяснял. Стоял и ждал, пока гость вспушит свои жиденькие волосенки, и давал советы:

— Мы веры старой, потому не хватай за столом ничего сам, осквернишь. Что подаст хозяйка, Анастасьей ее звать, то и принимай. Отделила она посуду для тебя.

«Лихо! — безо всякой обиды думал Дмитрий, слушая Ерофея. — Судьба играет человеком… Бросает в бездну без стыда… Ну да ладно. Весьма все это становится любопытным».

За самоваром собралась вся семья Кузьминых. Хозяйка, оглядев гостя, пригласила:

— Милости прошу.

И по тому, что ударение было сделано на слове «прошу», и по властности тона Левонтьев понял: без ее согласия его в этот дом просто бы не впустили, а хозяйкой свою жену Ерофей называет не ради мужского снисходительного уважения.

— Сына Никитой кличат, — начал, на манер светских, знакомить Левонтьева с домочадцами Ерофей. — Силу бог дал ему, а умом обидел.

— Не греши! Не богохульствуй без нужды! — урезонила мужа Анастасья, но получила непривычную для нее отповедь:

— Замолкни, не смыслишь если.

— Пару с рота больше не выпущу, — вскинув гордо голову, с подчеркнутой обидой в голосе молвила Анастасья и принялась пододвигать поближе к весело посвистывающему самовару чашки.

Никита, глядя на мать лукаво, улыбался беззаботно, словно речь шла вовсе не о нем. Нет, за дурачка принять его было нельзя. Лицо открытое, привлекательное, глаза веселые, умные. Домотканая рубаха, совершенно нелепо сшитая, не безобразила его, а подчеркивала его ладность и неутомимую, не растраченную еще силушку.

— Приехал тут говорун в кожанке и бумажку сует. Вот, дескать. Америка на солдат тратит, дай бог памяти, пятьсот с малым миллионов каких-то фунтов, запамятовал, прости господи душу грешную, каких. Англия чуток поменьше, но тоже меры не знает. Франция, говорит, тоже не хочет лицом в грязь ударить. А в России, говорит, не густо. Трудно, стало быть, власть мужицкую защищать, потому, дескать, сын твой, Никита, значит, добровольцем должен идти, а всю справу солдатскую обязан, видишь ли, справить. Считал он мне тут, считал: шинелку, сапоги, исподнее, одеяльце, шаровары — без малого полста рубликов золотых насчитал. Карман чужой, не свой — чего ж не щедриться. Я ему супротив было намерился, а он цыкать давай на меня. Казак, говорит, извечно справлял сына на цареву службу, а ты для себя жадишься. Дак казак казаком и оставался. А тут ишь как ловко: сына справь — раз, мало того — хлебушко грузи. Лишек, вишь ли, имею. Ну и что?! Не грабил!

— Будущее ваше, как и будущее России, в ваших руках. Славное сибирское казачество всегда верой и правдой служило царю и отечеству, — немного красуясь, заговорил Дмитрий Левонтьев, а взгляд его уже приворожила хозяйская дочка, скромно ожидавшая на краю стола, пока дойдет до нее очередь и мать подаст ей чашку с чаем. — И сегодня вы не станете взирать равнодушно на то, как гибнет Россия. Вы спасете ее! Вы спасете императора, ибо…

— Погодь, погодь! Старой веры казаки царю не служили. Мял царь веру православную да давил, аж косточки наши трещали. — Осенил себя крестным знамением двуперстным и рек, как по писанию: — Царь, он — новолюбец, дияволом омраченный. Потерял он существо божие испадением от истинного господа, святого и животворящего духа. — Погладил довольно бороду окладистую и спросил с лукавинкой: — Очертя голову сподручно ли в омут кидаться? Сын мой, вот он — шаньги уписывает. Золотишком я не раскошелился, не на того говорун напал. Хлебушек, если с умом, тоже попридержать можно. Казаки, кто веры праведной, так размыслили: сломя голову не решать. Подождем, приглядимся.

«Закавыка! — подумал Левонтьев. Он никак не предполагал, что идея освобождения царя на хуторах и заимках воспримется прохладно. — Закавыка. Отчего же принял меня?»

Дмитрий мрачнел, все более и более осознавая свою ненужность не только в этой просторной заимке, но и вообще в этом глухом углу, где люди, живущие в суровой изобильности, представлялись Левонтьеву бурундуками: натаскали в гнездовья изрядно зерна и довольны донельзя. В общем, своя рубаха ближе к телу. Теперь Дмитрий уже не замечал ядреной статности дочери Ерофея. А когда тот, кивнув на нее, сообщил: «Акулиной звать. На выданье», машинально, даже не разобрав имени, склонил в поклоне голову, отчего жиденький чуб его вздрогнул, будто испугался чего-то, и девица прыснула сдержанно, принял поданную пухлой рукой хозяйки чашку, взял из тарелки, подставленной к нему поближе и специально для него, огромную румяную шаньгу и вовсе не заметил ни сибирской ее величины, ни ее румяной аппетитности — он как бы раздвоился: поступки его вовсе не соответствовали мыслям. Внешне уверенный, уважающий себя человек, на самом же деле он был обескуражен нелепостью своего положения и мысль свою подчинил поиску доводов, убедительных, весомых, в предстоящем разговоре с хозяином после чая.

«Непременно сегодня же следует выяснить, есть ли смысл оставаться здесь и далее», — подумал Левонтьев, но даже не представлял пока что себе, как сможет воздействовать на ум этого уверовавшего в правоту своего жизненного кредо старовера-беспоповца.

Спасательный круг бросил сам хозяин. Макая осторожно кусочком колотого сахара в чай, сказал неспешно, словно пробуя на вкус каждое слово, прежде чем выпустить его:

— Обежит завтра поутру заимки Никита. В Усть-Лиманку к мужикам пока повременит. Как мы порешим, они противиться не станут. Поперву гуртиться не след. Поменьше когда, понадежней будет. — Куснул побуревший краешек сахара, хлебнул смачно, с привздохом, из блюдца и продолжил: — Казаки, однако, могут поинтересоваться, чего это ради Ермач потемну народ колготит?

— Цель моего приезда… — начал было Левонтьев, но Ерофей одернул его:

— Повечерим чем бог благословил, а уж тогда и поведаешь мне в точности про свои дела.

И замолчал. Больше ни слова. Так, в подневольном, как казалось Левонтьеву, молчании и закончился ужин. А может, здесь принято за столом молчать. Привычно им так.

Женщины тоже молча убрали со стола, и мужчины остались одни.

— Начнем, благословясь, — погладив бороду, снисходительно разрешил Ерофей. — Давай, как ты сказываешь, цель твою.

— «Национальный центр» принимает меры для спасения царя силами русских людей, отказываясь от помощи германцев. И я прибыл сюда с уполномочиями создать боевой отряд поддержки…

— Погодь… В толк не возьму. Немец нам не сподручен, то верно. А что за такой центр национальный, ты вразуми? Кто коноводит?

— Основа нашего союза — верное монархии дворянство, цвет России…

— Закавыка, стало быть, — вновь прервал Ерофей Левонтьева. Ухмыльнулся недобро. — Эка, цвет. Пустоцвет да и тот ноне вовсе пообсыпался. Видел, мил человек, как пчелы роятся? Нет. То-то. Того не бывало, чтобы рой трутни вели. Не было и не будет. Хлебопашец — вот корень земли российской.

— Император Николай многое сделал, чтобы укрепить этот корень, — нашелся Левонтьев. — Наделы, кредиты на приобретение сельскохозяйственного инвентаря…

— Он-то, император твой, сбоку припека. Столыпин — вот за кого бога молить вечно будем, царство ему небесное, великомученику. Тракторишко мы тут артельное справили, механика выписали. Дело-то куда как споро пошло. Казаки, слышь, толкуют: царь, мол, и спровадил на тот свет горемыку.

— Такого не могло быть! — возразил горячо Левонтьев, но Ерофей вновь усмехнулся:

— Где звон, там и праздник. Платок на роток не накинешь.

Дмитрий Левонтьев был недоволен собой, что не мог повести разговор. Он лишь пытался сопротивляться и то не очень умело и ловко. Ни до чего они в тот вечер не договорились.

Не получилось благоприятного разговора для Левонтьева и на следующий вечер. Поначалу четверо бородачей, таких же, как и Ерофей, кряжистых, неспешных ни в словах, ни в решениях, основательно, до пота, посамоварничали. Пили молча и только отвечали односложно: «Благодарствуем» — хозяйке стола, назойливо требующей, чтобы гости пили и ели досыта, не стесняясь, и чувствовали себя, как дома. И лишь под конец застолья один из бородачей бросил:

— Слышь, Ермач, коммунию безбожную голодранцы гуртят.

— Ведомо мне, — ответил Ерофей добродушно. — Пусть их себе. Беда ль от того нам? Худо ль, если люди от безделья бегут да к земле поворачиваются.

— На нашу, слышь, землю они зарятся. Горланят на сходках, отнять, слышь, надо.

— После опохмелки горлы дерут. Зальют зенки, — серчая уже, возражал Ерофей. — А земли-то не мерено, — он щедро округлил рукой предполагаемые просторы, — корчуй леса да паши добрую землицу. По-соседски и трактором помочь можно.

Бородачи согласно закивали, но Ерофей досказал:

— Одно понять, казаки, надо: пьянь да лодырька не враз за ум возьмется. Ему где бы урвать кусок пожирней, он и доволен, прости его господи. Хлебнем с ними лиха.

И вновь закивали бороды согласно. Вздыхая праведно, причитали казаки-старообрядцы:

— Прости, господи, душу грешную.

Левонтьев томился за столом. Так много чаю пить он не привык, а молчаливая сосредоточенность его просто угнетала. Но он крепился и — в какой уже раз! — повторял в мыслях первую фразу беседы с заимщиками, шлифуя ее, отрабатывая интонацию. С нее он и начал, когда женщины убрали со стола и ушли в свои комнаты.

— Все мы, подданные России, — царевы слуги. Императору нашему богом дана самодержавная власть, и повиноваться этой власти не только за страх, но и за совесть сам бог повелевал!

Бороды закивали согласно.

— Сегодня император в руках большевиков. Сегодня империя, могучая и великая, рушится. Так можем ли мы, верные подданные империи, стоять в стороне?

Бороды закивали согласно, как бы подтверждая, что нет, не можем.

Левонтьев говорил, казаки кивали бородами, и это совершенное неучастие в разговоре заимщиков бесило Дмитрия. Он наливался гневом, ему уже было невтерпеж видеть эти в лад кивающие бороды, он хотел, чтобы казаки заговорили, и тогда он поймет их намерения, но они помалкивали, и он, сдерживая гнев, взывал к их гражданской совести… Когда же он исчерпал все свои доводы, Ерофей ответил за всех, словно они уже посоветовались и определили общую точку зрения.

— Повременим слово свое сказать. Ты у меня поживи пока, а там что бог даст. В селе делать тебе нечего. Если какая нужда станет, мы сами с божьей помощью управимся.

Вот и все. Оказался Дмитрий под домашним арестом. Да, рухнули вековые устои великой державы: мужик принуждает офицера, мужик поступает не по его указу, а по своему разумению. Видно ли было такое прежде? В великие бунты только. Но что мог поделать Дмитрий Левонтьев? Подчинился. И от скуки и озлобленности решил развратить Акулину. Причем в наступление пошел без предварительной разведки. Когда она вошла в комнату, чтобы помыть пол, и принялась по деревенской привычке подтыкать подол длинной юбки за пояс, он воскликнул картинно:

— Бог наградил вас, Лина, изумительными ножками!

Она вспыхнула, стрельнула сердитым взглядом, рука ее потянулась к поясу, чтобы опустить подол юбки, но не сделала этого. Женщины все одинаковы. Ни одна из них — ни ветреная модница, знающая цену любому комплименту, ни скованная предрассудками праведница — не устоит перед комплиментом, даже если поймет, что он любезности ради либо корыстен.

— Вы созданы, Лина, для любви. Ваши губы ярче весеннего мака (они действительно были у девушки необычайно сочной яркости), ваш поцелуй сведет с ума любого мужчину. Ваш стан, ваши изумительные груди… Ну-ну, не сердитесь! Вы действительно очаровательны. Вы даже не знаете, как вы прекрасны!

Левонтьев поклонился и вышел из комнаты, оставив Акулину скоблить табуретки, подоконники и пол, а заодно переваривать все, что он наговорил ей. Он понимал всю пошлость им сказанного, но даже радовался тому, что начало положено, и положено удачно. Не опустила же она юбку, не выбежала из комнаты в гневе.

«Она будет моей! — со злобной радостью думал он. — А то ишь ты: «В селе делать тебе нечего…» Что ж, найду здесь дело. Ты еще пожалеешь, старый дурак! Потомок Ермака! Эка невидаль…»

К финалу задуманной мести Дмитрий продвигался даже быстрее того, как предполагал сам. Весь следующий день он при всякой возможности ласкал взглядом Акулину, а то и шептал с наигранной страстью: «Люблю!» Акулина смущалась, отмахивалась, но глаза ее уже не метали молнии. Это придавало Дмитрию еще больше уверенности в успехе предприятия. А через несколько дней, когда мужчины уехали спешно куда-то с заимки и мать велела Акулине задать сено коровам и лошадям, Дмитрий вызвался помочь.

— Держал вилы ли в руках? — усмешливо спросила Анастасья и сама ответила: — Откудова, — но потом согласилась: — Силы-то что у бугая. Иди потаскай навильники.

Там, на сеновале, Акулина позволила себя поцеловать. И он попросил нежно:

— Приходи ко мне, когда все уснут.

Нет, Дмитрий не думал, что она придет в эту ночь, но на всякий случай старался не уснуть. Думал, вспоминал. И тоска, до невольного стона, навалилась на него. Так все поменялось! Быстро и неожиданно. Пока они спорили в своих салонах, пытаясь понять, отчего взбудоражилась Русь, волна, непонятая и непринятая, захлестнула их и понесла властно и безжалостно в преисподнюю.

И в тот самый момент, когда обида за упущенную, потерянную Россию достигла, казалось, кульминации, в тот самый момент осторожно приоткрылась дверь, в комнату вскользнула Акулина, торопливо, но тихо, на цыпочках, просеменила к кровати и юркнула под одеяло к Дмитрию. Жесткая, как взведенная пружина. Она решилась на отчаянный шаг, но сжималась от страха, от одной мысли о том, какой грех брала себе на душу.

— Умница ты, — прошептал Дмитрий, мягко прижимая к себе девушку. Он отходил сердцем и даже забыл, что к этой близости он стремился ради мести. — Ты прекрасна. Пойми это, Лина. Пойми своим женским сердцем и гордо неси свою красоту через всю жизнь…

— Ты мне сразу приглянулся, — шептала она робко. — Обходительный. Чубик на голове чудной такой.

Пришла Акулина к Дмитрию и на следующую ночь. Но уже не робкой девчонкой, а уверенной в себе женщиной, знающей себе цену и имеющей перед собой ясную цель. Уходить она в ту ночь совсем не спешила. Дмитрия такое ее поведение привело в смятение. Он вовсе не желал, чтобы Ерофей и Анастасья прознали о ночных свиданиях. Выгонят, чего доброго, из дома. И подводы доехать до Тобольска не дадут. А в Тобольске кому он нужен? Да и в Петрограде что скажут? Все — отрезанный ломоть.

Он, обольщая Акулину, предполагал, что связь их будет тайной, какие бывали у него прежде с горничными, ни о каких-либо возможных требованиях со стороны девицы вовсе не думал. Увы, планы Акулины оказались иными. Она, как бы набивая себе цену, играла в страсть. А потом заверила Дмитрия:

— Я такой всегда буду. Всю жизнь.

В пот бросило Дмитрия от такого признания. Он не находил слов для ответа, хотя все его существо жило в этот момент одним желанием — объяснить этой крестьянке, что нет такого узла, который мог бы связать их на всю жизнь. Дмитрий даже сел на кровати.

— Свататься только повремени, — не замечая волнений Дмитрия, продолжала Акулина. Говорила уверенно, словно давно все взвесила и выстрадала: — Прогонит тебя отец, а то и в тайгу свезет. И мне не жить. Запорет чересседельником.

Шумно, хотя и пытался сдержать, но не в состоянии был это сделать, вздохнул Дмитрий и расслабленно опустился на подушку. Акулина глянула на него понимающе, прижалась крепко-крепко и успокоила:

— Не бойся. Я придумала, что делать. Ты у отца возьми «Стоглав», «Кириллову книгу», «Житие Аввакума» — у него много святых книг, он коноводит в округе, — почитаешь их, старообрядство примешь душой, тогда и благословение получим.

Нисколько не волновали ее проблемы освобождения царской семьи. Она решила женить Дмитрия на себе, и, значит, все должно идти так, как ей видится. Ну а Дмитрия устраивала временная оттяжка развязки. Завтра будет день — будет и пища. Сегодня же можно чувствовать себя поспокойней.

Действительно, у Ерофея оказалось много весьма редких книг, о которых Левонтьев даже ничего не слышал. Что он знал о расколе? В гимназии, на уроках истории христианской православной церкви, им объясняли, что поводом к расколу послужило то, что в XV–XVI веках митрополиты русские, а с учреждением в Москве патриаршего престола — и патриархи пытались исправить погрешности в богослужебных книгах, какие произошли в период монгольского ига.

Но слышал Дмитрий как-то в своем доме то, что никакого бы раскола не произошло, если бы не повздорили меж собой Никон с Аввакумом. Дмитрий вспомнил о том салонном разговоре, когда, перебирая принесенные Ерофеем книги, увидел «Житие Аввакума». С этой книги и начал свое, как он определил, вынужденное познание непознанного прежде.

И удивительное дело, начав с явной неохотой, даже с отвращением, едва переборов себя, он совершенно незаметно увлекся и даже не заметил, как подошло время обеда. Когда же прочел «Житие», то совершенно согласился с тем, что только смертельная обида Аввакума, который вместе с Никоном участвовал в исправлении книг, но которого Никон, став патриархом, вероломно оттолкнул от себя, — только эта обида толкнула уважаемого не только в церковных кругах, но и в светских Аввакума на безрассудство. А за сильным человеком, каким виделся Дмитрию Аввакум, всегда пойдет стадо. Даже в пропасть.

Сделав для себя такой вывод, Дмитрий посчитал, что совершенно нет нужды читать все принесенные Ерофеем книги, покоившиеся аккуратными стопками на табуретках, взял одну из них лишь из-за скуки. Но больше уже остановиться не смог. Без названий, иные без начала и без конца книги эти, как соучастники всех бед и страданий старообрядцев, раскрывали глаза Левонтьеву на неведомый доселе мир. Дмитрий все более и более понимал истинную причину, ради которой не единицы, не десятки и даже не сотни, а тысячи русских людей с непостижимым мужеством переносили позор публичных по́рок, молчали или проклинали извергов на пытках, гордо принимали смерть и даже, демонстрируя ненависть к притеснителям и верность избранному пути, сжигали себя в своих добротных пятистенниках или теремах — то было упорство передовой части русского народа, вступившегося за привычный и соответствующий их духовному складу житейский мир.

Дмитрий Левонтьев настолько увлекся чтением старообрядческих подпольных книг, так был взволнован узнанным, столько мыслей навеяло ему чтение, что он выходил из своей комнаты лишь на завтрак, обед и ужин, а ночами, когда, прошлепав босыми ногами по комнате, юркала в его кровать Акулина, он даже досадовал.

— Иль не мила тебе? — с обидой шептала она, не понимая причины его холодности. И спрашивала: — Не сподобился приобщиться? — И предупреждала: — Не ровен час, прознают мать с отцом.

А Дмитрию было не до затеянной игры в любовь, не до отца с матерью этой по-деревенски хитрой и хваткой девицы — рушился его духовный мир, рушилось все, что прежде ему казалось святым и ради чего он, собственно говоря, приехал сюда. Теперь ему просто смешным казалось, что иногда в салонных вялых спорах обвиняли его отца в славянофильстве, и отец, похоже, гордился этим. Да, в их доме старались подражать русскому быту, но теперь Дмитрий понимал, как смешны были в спальне отца и в его кабинете половики, связанные из крученых разноцветных ситцевых лоскутов, специально для этой цели купленных; как неуклюже выглядела церемония начала обеда, когда никто не смел взять ложку либо вилку прежде, чем это сделает глава семьи, — все это нарочитое подражание тому, чего и сам-то генерал Левонтьев совершенно не знал, виделось теперь Дмитрию как насмешка над истинно русским началом, истинно русским корнем.

Любить Русь и быть монархистом — две вовсе несовместимые вещи. Ратовать за царя, в крови которого не осталось ни капли от романовского рода, и отказываться от помощи немцев для его освобождения — поступки не менее несовместимые. Теперь он вполне понимал и даже оправдывал осторожность казаков-староверов, которые и были тем самым корнем развесистого русского дерева, питали его и, быть может не совсем осознавая своей сути, поступали, однако, мудро, оберегая себя от любого лиха…

Так, неожиданно для него самого, менялись у Дмитрия взгляды и оценки, такой душевный перелом переживал Дмитрий Левонтьев и мучительно решал, как поступить ему дальше, какой избрать путь, чтобы он был честным в первую очередь для самого себя. Дмитрию сейчас было вовсе не до любви, порожденной чувством мести, не до возможных последствий этой любви.

А дни бежали. События, о которых Левонтьев до поры до времени ничего не знал, разворачивались стремительно. Земля, вековечный предмет кровавых битв, и в этой таежной медвежьей берлоге схлестнула людей. Да так перепутала, что уже не разложить по полкам. Все были по-своему правы. Заимщики не хотели поступиться даже малой толикой своих немереных пашен и угодий, коммунары же не собирались корчевать тайгу, а требовали перемерить землю, справедливо доказывали, что и их по́том окроплены пашни заимок. И конечно же, своего добились — не царское ведь время. Трактор тоже конфисковали. Тогда казаки-заимщики собрались у Ерофея. Такие же молчаливые, как и при первом знакомстве с Левонтьевым. Все больше кивали бородами, чем говорили. Лишь на одном стояли твердо, одно повторяли упрямо:

— Вези винтовки. Что повелишь, то и станем делать. Винтовки только вези.

Требование это нисколько не обрадовало Левонтьева, ибо понимал он случайность возмущения казаков. Завтра трактор им вернут, и они утихомирятся. К тому же монархическая преданность его расшаталась основательно. Отказать, однако, казакам он не мог, зная, что сразу же будет выставлен за ворота заимки. И это самое лучшее, что с ним произойдет. Узнай, каковы мысли этих бородачей-молчунов? Наверняка в головах их не одни молитвы.

«Повязать нужно их. По рукам и ногам повязать, — думал Дмитрий, делая вид, что осмысливает их просьбу, прежде чем дать ответ, — но каким образом повязать?»

Бородачи ждали терпеливо, но в конце концов Ерофей не выдержал:

— Не по нраву просьба?

— Нет, по нраву. Снаряжайте кошевки к Криушину Гурьяну Федоровичу. Я пошлю записку. Только вот о чем я думаю, — неспешно заговорил Дмитрий Левонтьев, все еще не находя нужного решения. — Как провезти, чтобы большевикам в руки не попасть, способ сами найдите. — И тут его осенило. Но он не изменил ни тона, ни темпа речи. — Оружие мы получим для спасения императорской семьи, его, однако же, можно использовать для того, чтобы отстаивать свои интересы, все это так. Стоит ли, однако, ждать винтовки? Коммунаров можно остепенить и без них…

Бороды не закивали в знак согласия. А Ерофей, словно определил мысли всех, усомнился:

— Их поболе нас. Не осилим.

— Стенка на стенку, что ли? — ухмыльнулся Левонтьев. — Шума много, а толку чуть. Я другое предлагаю. Поодиночке их. И в первую голову — заводил.

Бороды не шелохнулись. Молчал и Ерофей. Долго молчал. Утомительно долго. Наконец двухкратно перекрестившись и пробормотав: «Прости душу грешную», изрек:

— Дело, мил человек, говоришь. Надо, казаки, тракториста порешить. Из комсомолят Павла Пришлова обучать взялся. Нельзя этого допускать. Уберем, пока не поздно. Пусть ржа трактор жрет. Не нам, так и не им!

Бороды закивали согласно. Ободренный Ерофей продолжал:

— Голодранцы дотемна навоз в поле возят. И так удумали: грузят в селе одни, на поле рассыпают другие. Вот и перехватим трактор на елани.

— Верно. Сжечь, прости господи, и трактор, — предложил один из бородачей, и все согласились.

Дмитрий ликовал. Теперь всех этих уверенных в себе и независимых сибиряков он подомнет медвежьим обхватом. Станут замаливать тяжкий грех, взятый на душу. Усердно замаливать. И не одними молитвами. Только бы не отказались от задуманного предприятия.

Нет, всерьез принялись бородачи советоваться, кого отрядить в засаду и когда. Долго прикидывали, примерялись и порешили: каждый посылает своих сыновей (так сподручней и поспокойней), а верховодить определили Никиту. В долгий ящик дело не откладывать, разделаться с трактористом завтра же вечером.

Весьма довольный собой уходил Дмитрий в свою комнату, где ждала его приятная ночь в объятиях Акулины. Сегодня он может быть с нею более ласковым…

На следующее утро проводил Дмитрий посланцев на двух кошевах в Тобольск и вновь принялся за чтение, но теперь не столько раздумывал о судьбах раскола, о роли раскольников в сохранении русского духа на Руси, о их большом вкладе в расцвет экономики империи в екатерининский период, когда прекратились гонения на них, — он не мог отвязаться от липкого вопроса: «Не передумают ли? Не испугаются?»

Ему никто ничего не сообщал, и оттого он еще больше волновался.

Нехотя подползла ночь. Пришлепала Акулина. Но он отправил ее обратно. Объяснил:

— Вернется Никита, могут меня позвать. Попадемся.

— Когда же отца спросишь? Иль не по душе вера наша? Я — по душе, а вера — нет? Так не бывает. Сколько можно телиться? Прознают, ой прознают!

— Повремени еще самую малость. Все образуется.

— То-то! — с торжественной удовлетворенностью проговорила она. И добавила уверенно: — Объединил нас грех, куда теперь деваться?!

Ночью его никто не потревожил, а утром в комнату вошли Ерофей и Никита. Они, сердито посапывая, не глядели друг на друга.

— Проходите, садитесь, — указывая на стоявшие у окошек табуретки, пригласил Левонтьев, уже почувствовавший, что в задуманной операции случилась осечка.

— Нет нужды. Мы — за советом. Вот эти молокососы-несмышленыши испортили все дело. — Ерофей сердито оглядел сына, словно давно его не видел и теперь понять пытается, как велика перемена в нем. — Боров и боров, а в деле — ципляк.

— Так что же произошло?

— Павел, вишь, Пришлой на тракторе ехал. Обучился, гаденыш.

— Убрали его? Разве плохо? И тракториста уберете следом, пока нового не обучит…

— В том-то и дело, что жив. Павел-то в отца весь, горлопан из горлопанов. Тот мутил в селе воду вечно, пока не выжили его на прииски. Вернулся, как царя сбросили. Сам-то теперь мужиками верховодит, а сын парней гуртит. В Тобольск на сходки его посылали. В Тюмень — тоже его, сукина сына.

— Разве было плохо, если бы вожака выбили? Что помешало?

— И я то же твержу! — вновь сердито бросил взгляд на сына Ерофей. — Порешили бы, так и концы в воду. Теперь-то как? Жив он! — И к сыну повернулся: — Расскажи, как нашкодили!

Никита начал выдавливать слова:

— Слышим, затарахтел трактор. Потом и фонарь замаячил. Вышли, значит, на дорогу. Глядим: Павло восседает. Стащили его. Фонарь, что дорогу освещал, сняли с носа трактора — да керосином в морду Павлу. Остатки — на трактор. Подпалили факелы. Давай смолить гаденыша. Трактор тоже огнем занялся. Тут, глядим, с поля мужики бегут…

— «Бегут-бегут»! — передразнил Ерофей. — В штаны, скажи, наклали. — И пояснил Левонтьеву: — До села сам гаденыш приполз. — Вздохнул сокрушенно. — Трактор тоже целехонек, язви его…

— Постойте, гнев — плохой помощник в любом деле. Выход всегда можно найти из самого трудного положения.

Дмитрий уже понял, что задуманный им план удался не в полную меру и что нужен какой-то новый шаг, новый поворот, нужно во что бы то ни стало раздуть огонь, который лишь занялся. Тогда только казаки-заимщики хотят или не хотят, а объединятся, защищая себя. И будут в его руках послушны. Он нашел этот поворот. Блестящий, как ему показалось.

— Не та вера свята, которая мучит, а та, которую мучат, — степенно заговорил он, подражая сибирской манере взвешивать каждое слово. — После того, что произошло, молодой тракторист — мученик за веру. Но добро бы, если только в селе ему в рот станут заглядывать — что ни скажет, все правда, — а то ведь в гору пойдет. Раз в Тюмень съездил, стало быть, знают его там. А пробьется в верха, мстить станет непременно. Его поначалу нужно для верхов похоронить, а уж при случае и вовсе убрать.

— Закавыка какая-то. В толк не возьму. Живого, что ли, закопать? — недоуменно спросил Ерофей. — Растолкуй, мил человек.

— Писать, Никита, можешь? — вопросом на вопрос ответил Левонтьев. — Ну вот и прекрасно. Карандашом хорошо бы.

— Есть у меня, — оживился Ерофей, — фимический.

Левонтьев вырвал из ученической тетради листок, смял его в кулаке, затем расправил на подоконнике, пошаркал, чтобы загрязнить, и только тогда подал Никите:

— Садись пиши.

Никита, умостившись у подоконника, послюнявил карандаш и выжидающе поглядел на Левонтьева. Левонтьев прошелся по комнате, затем встал, скрестив руки на груди, рядом с Никитой.

— «Мироеды спалили нашего любимого вождя комсомольцев коммуны. Но нас не испугаешь. Мы за свое правое дело стеной встанем. Спалили Павла Пришлого за то, что на трактор он сел. По поручению комсомольцев Усть-Лиманки Кедров».

— Таких отродясь в нашем селе не бывало, — возразил Ерофей. Он явно был обескуражен, даже напуган происходящим, но не знал, как вмешаться, и вот нашел повод. — Нет Кедровых в Усть-Лиманке.

— Не Кузьминым же подписываться, — с ухмылкой ответил Дмитрий. И повелел Никите: — Сворачивай треугольник. Вот так. Пиши адрес: «Тюмень. В партийный комитет большевиков. От селькора Кедрова». — Подождал, когда Никита, слюнявя карандаш, выведет адрес, затем, уже тоном непререкаемого приказа, добавил: — Сегодня же письмо необходимо отправить.

Не вдруг, не сразу Ерофей сказал свое: «Ладно». Вначале прочитал, трудно, по слогам, написанный сыном адрес, покрутил треугольный конверт и так и эдак, будто в нем могла быть скрыта тайная опасность. Наконец согласился. И то с неохотой:

— Ладно уж, вези. Так и быть.

Разворошил тлевшие угли вековой вражды Дмитрий Левонтьев, закипели страсти и на заимках, и в Усть-Лиманке, и только природа продолжала жить по своим незыблемым устоям. Приближалась весна. Днем уже начинало пригревать солнце, снег тяжелел и оседал, а утренники сковывали его ледяным панцирем. Все повторялось с методичной последовательностью. Борьба шла равная: весеннее тепло наступало, но мороз упирался стойко. Такая же равная борьба шла и в душе Дмитрия. Понимая нелепость своей миссии, он не мог побороть в себе впитанное с молоком матери монархическое низкопоклонство. Ему хотелось бросить все и уехать отсюда куда глаза глядят, но он терпеливо ждал, когда доставят из Тобольска оружие, а вместе с ним и необходимые инструкции, которые определят его роль в общем заговоре.

Вносила смятение в его и так до предела запутавшиеся мысли и Акулина. Требования ее становились ночь от ночи настойчивее. И вот последний ее козырь:

— У нас будет ребенок.

Дмитрию оставалось одно: обещать. И он сделал это:

— Завтра же поговорю с твоим отцом.

А сам даже не представлял, что произойдет завтра, как он сможет оттянуть время еще бы хотя на чуть-чуть.

«Образуется как-нибудь. Образуется непременно, — убеждал он себя. — Нелепо хоронить себя на этой заимке, в медвежьем углу. Не может бог не смилостивиться…»

Утром, к радости Ерофея, и особенно к радости Левонтьева, прибыли кошевы с оружием. И что еще более обрадовало Дмитрия, сопровождал его подпоручик Хриппель Яков Тимофеевич, молодой мужчина благородной худобы. Даже тулуп не мог скрыть его интеллигентности. В народе о таких говорят: через губу не плюет. Левонтьев и Хриппель были несколько лет назад представлены друг другу в офицерском собрании, обменялись приличными к случаю фразами и раскланялись. Больше не встречались. И вот — неожиданность.

— Верен глас предков: гора с горой не сходится, а человек с человеком… — молвил Хриппель, позволяя стягивать с себя тулуп.

— Теплынь на улице, а ты по-зимнему.

Дмитрий настолько рад был гостю, что обратился к нему на «ты», не думая о том, как воспримет это едва знакомый ему подпоручик. Но Хриппель, тоже обрадовавшийся столь неожиданной встрече, поддержал Дмитрия:

— Никогда бы не предположил увидеть тебя здесь, в такой глуши. — И спросил: — Мы сможем уединиться?

— Да, конечно.

Дмитрий провел гостя в свою комнату и с картинным полупоклоном предложил:

— Располагайся. Мои апартаменты в твоем распоряжении.

Хриппель вздохнул грустно, брезгливо взял табуретку, переставил подальше от окна, но сесть не решился.

— Такие лишения! И ради кого? Рубит себе дрова зауряд-прапорщик. Сам бреется. Прост и доступен. Весьма доволен судьбою…

— Либо уверен, что будет вызволен из большевистских когтей и поднимет знамя борьбы за старую добрую Россию?

— Ты же не веришь этому. Никто не верит. Какой он знаменосец, этот штык-унтер?! Скажу более того, никто не решается сделать первого шага. Большевики готовятся увезти царскую семью из Тобольска, готовят кошевы, но на всякий случай, если снег сойдет, тарантасы тоже. А нам никто никакой команды не дает. Привез я тебе оружие, а для чего, собственно, не ведаю. Или у тебя есть уже инструкции?

— Да нет же. От тебя жду.

— Бежать нужно отсюда. Бежать, не теряя попусту времени. Наше место там, где мы, офицеры, нужны. Довольно кормить клопов и жить с теми, кто презирает нас, брезгует нами. Мыслимо ли терпеть такое, что эти сытые, самодовольные кроты признают поганою любую вещь, к коей я прикоснусь. Курить не смей! К женщинам не прикасайся! И повторяю, ради каких идеалов все эти унижения? В Тобольск я больше не ворочусь. Велю вознице в Тюмень править.

— И куда путь затем?

— Подумывал на Дон, к Краснову, но… Хочет тот «независимое донское государство» передать под протекторат Вильгельму Второму. Такое мне не по душе. Колчак — вот личность сегодня. Семенов атаман. Да и поближе к ним.

— Я — с тобой! — решительно заявил Дмитрий Левонтьев. — Только просьба есть. Скажем, что увозишь меня всего на несколько дней, Чтобы получить инструкции.

— Если это так необходимо.

— Да. Дочь хозяйская. Она ждет ребенка.

— Невообразимо! Староверка — и сближение?! — воскликнул Хриппель и даже рассмеялся. Затем, посерьезнев, посоветовал: — Оставь свою родословную. Вдруг — сын.

— Верный совет, — согласился Дмитрий и облегченно вздохнул. Он как-то искупал этим свою вину не только перед хозяйской дочерью, но и перед хозяином заимки, перед всеми бородачами-староверами, которых, как он считал, столкнул с коммунарами. Признание за будущим ребенком своей фамилии, думалось Дмитрию, искупит в какой-то мере все то жестокое, что сотворил он в этом мирном хлебопашеском уголке Сибири. Полного, однако, успокоения он не получил. Он понимал, что вражды между селом и заимками все равно не миновать было, но она могла лишь тлеть, теперь же о раздутое им пламя обожгутся многие, а многие и вовсе сгорят в нем. Не утешится и Акулина. Ей нужен муж, а не бумажка, хотя и бесценная.

Нет, не с чистой совестью уезжал Дмитрий Левонтьев с заимки, терзался этим, но даже не представлял, что все его теперешние терзания покажутся скоро, совсем скоро, смешными, а сделки с совестью станут привычными.