ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Празднично начался день для Владлена и Лиды, празднично и закончился. Все сложилось удачно до неправдоподобности. Еще накануне выползла на небо черная туча, ворча сердито на испепеленную жарой степь, а та в ответ взвихривала непроглядную едкую пыль, словно старалась вымолить у тучи снисхождения и благодати. Снизошла туча, сжалилась, полилась струйно на иссохшую землю, раскатисто хохоча и вспыхивая радостью за щедрость свою. Едва зенитчики успели зачехлить орудия до ливня, а потом долго стояли под дождевыми потоками, наслаждаясь долгожданной прохладой. Миновала гроза, громовые раскаты уже утихли где-то за горизонтом, но не обласкало солнце досыта напоенную и выкупанную степь, небо так и не прояснилось, нудная серость нависла от горизонта до горизонта, и заморосил нудный дождик, словно осень наступила.
Радостен он для зенитчиков. Ох как радостен! Полное они имели право расслабиться, не боясь проглядеть фашистские бомбардировщики. И молят все, чтобы не только вечер моросил дождь, но и ночь. Пусть даже и следующий день — чем дольше, тем лучше.
Только у комбата свое есть по такому случаю желание: ему солнце подавай, чтобы проселки высушило. С утра еще ушли три машины за снарядами и патронами, а по грязи вряд ли смогут пробиться к хутору, обложенному со всех сторон степью. Но небо соблаговолило ублажить не комбата, а всех остальных, хотя они не командиры и уважения, стало быть, достойны меньшего. Не понять было утром, где кончается степь, где начинается небо — все слилось в серое однообразие. И никаких звуков. Безмолвный дождик. Промозглый.
Комбат сокрушается:
— Боезапас на нуле без малого. А ну налетят?..
— Куда им! — успокаивают его «старики». — Не бывало еще такого, чтобы в тучах фашист летал. Белоручка он. Хотя и вояка.
— Так-то оно так, — соглашался комбат, — только неспокойно на душе, когда запас мал.
— Пробьются. Особенно Иванов. Он как по маслу по этакой слякоти…
Все так и вышло. Огорил ефрейтор Иванов грязюку, привез снаряды и патроны, опередив всех, но главное — почту доставил. Потому и спешил. Богусловскому первому вручил письмо.
— От родителей. С Дальнего Востока, — сообщил он и еще постоял рядом, наблюдая, как тот поспешно вскрывал конверт. Вздохнув, добавил: — Не терпится узнать, благословили аль нет?
Теплилась у самого мысль: вдруг упрямство проявят.
Если Иванов упрямства того ждал с тайной надеждой, то Богусловский просто боялся его. Истосковался он, ожидая родительского благословения. Все передумал. Недобрые даже мысли в голову лезли, обидные. Вот и разрывал лихорадочно конверт.
После того ночного объяснения в любви их с Лидой водой не разлить. Чуть свободен час — вместе уже. Еле-еле расстанутся после отбоя, чтобы в своих землянках продолжать думать друг о друге. Уж ни для кого на батарее не секрет их любовь, но ни разу никто их не вышучивал, не позубоскалил никто. Видели: чисто и всерьез. Не просто фронтовой романчик командира с подчиненной, какие часто встречаются. Война, дескать, все спишет. Нет, здесь так, будто мирное время. Комбат даже не выдержал, посоветовал им жениться официально, чтобы, значит, лейтенант Богусловский подал, как положено, рапорт. Владлен рад такому приказу, да и Лида не перечит — только, как она определила, после совета с родителями.
«— У меня дедушка в Москве, — обрадованно сообщил Владлен, будто совершенную новость, хотя рассказывал о нем не единожды. А с ее родителями он вроде бы давно был знаком, привык к ним, так много наслушавшись ласковых Лидиных рассказов о них. — Поедем к твоим и к дедушке!»
«— Хорошо».
В Москву повез их ефрейтор Иванов. По той же самой дороге, по которой вез растерявшегося лейтенанта. Но и он не тот, да и дорога иная, не втиснутая в обтаявший снег, узкая и колдобистая, — теперь за опушкой стелилась она до самого шоссе посеревшим от сухости полотном, отороченным яркой желтизны мехом из мать-и-мачехи. Завораживает.
Выпрыгнул Владлен из машины, нащипал споро букетик и подает Лиде:
«— Цвет любви!»
«— Да. У древних так он почитался…»
Прижала к губам букетик и примолкла, вовсе не внимая тому, о чем балаболил почти без умолку Иванов. Тщетно и Владлен пытался втянуть ее в разговор. И только когда миновали последний перед въездом в Москву контрольный пункт, спросила ефрейтора Иванова:
«— Староконюшенный не по пути?»
«— Крюк невелик. Только не пустят через Садовое. У Бородинского моста высажу. Лады?»
«— Лады, — с улыбкой согласилась Лида. — Другого выхода нет».
С почтением вступил Владлен на мост. Нет, он в тот миг вовсе не думал о том, что по нему проезжал Кутузов после Бородина, шли русские молодцы-солдаты, сломившие наполеоновское войско на Бородинском поле, что по нему проходили красногвардейцы-рабочие бить беляков, защищать свою власть, а в ноябре сорок первого суровые колонны, сбив ногу, но не потеряв равнения, двигались и двигались на запад, чтобы бить смертным боем фашистов, — нет, Владлен был занят вовсе иным: он пытался представить отца и мать невесты, искал верный тон разговора с ними, воображая самые неожиданные варианты, но собранность, чувство причастности к великому, к ратной истории России (он же тоже защитник Москвы) жило в нем и волновало его независимо от его сиюминутных мыслей.
Лида тоже молчала, и Владлена удивляла та уверенность, с какой шла она домой за родительским благословением, вовсе не зная, дома ли они. Писем, как знал Владлен, она не получала, а другой связи в то время не существовало.
Он долго не решался спросить об этом Лиду, но в конце концов осмелился:
«— Ты думаешь, дома твои отец и мать? А вдруг…»
«— Дома, — с поразившей Владлена грустью ответила она. — Дома. — Вздохнула, еще больше озадачив Владлена, но через малую паузу, словно не было у нее никакой грусти, не было никакого вопроса, заговорила тоном учителя или экскурсовода: — Любуйся. Смоленская площадь. Возникла она, скорее всего, когда вернула Русь в свое лоно Смоленск, вызволив его из рук ливонцев. А может, позже, когда стал он щитом Москвы от захватчиков с Запада. Каждая улица Москвы — наша с тобой история, наша древность…»
Древностью здесь вовсе не пахло. Будто инкубаторские близнецы, коробки с ровными рядами однообразных окон никак не могли претендовать на древность. Они и строились-то, видимо, тогда, когда возникло многоголовое и многоликое чиновничество, которому по карману были лишь меблированные комнаты. И теперь в них, видимо, живут те же люди, только называются они иначе — совслужащими. Все это не древность.
Дома старинной кладки, после наполеоновского горения, стали попадаться позже, на более старых улочках и переулках Москвы, по которым Лида вела, петляя, Владлена. Он шел послушно рядом, вовсе не думая, что к Лидиному дому есть совсем короткий путь, но она медлит, оттягивая трудные для себя, да и для Владлена, как она разумно считала, минуты.
Привела все же суженого Лида к своему дому. Толстостенный, с мощным фундаментом из нарочито грубо обработанного гранита. Основательно стоит. Внушительно.
«Купца-первогильдийца, должно быть», — определил Владлен, но, когда вошел в вестибюль, изменил свой скороспелый вывод: даже намека здесь не было на купеческую безвкусную основательность. Наоборот, царила здесь изящная гармония мрамора, гипса, гранита, дуба и потемневшей при непригляде меди. И странное дело: темная, местами с прозеленью медь эта нисколько не создавала впечатления запущенности.
«— До войны здесь у нас было так прекрасно, так весело! Танцы под патефон, игры разные. Для мужчин — шахматный столик. Старинный, мраморный».
Промокнула платочком повлажневшие глаза и решительно пошагала по ступеням, позвав требовательно Владлена:
«— Пошли».
Никак Владлен не мог себе представить, что в этом тихом-тихом доме есть кто-либо живой, есть родители Лиды и они встретят их радостными восклицаниями. Не верилось в это. Противоестественным сейчас прозвучал бы здесь любой громкий, а тем более радостный голос. И чем выше они поднимались, тем все более неуверенно чувствовал себя Владлен, продолжая все так же приноравливать свой шаг к Лидиному. Вопросов не задавал.
Остановилась Лида у обитой темно-коричневой кожей двери, поглядела на звонок, еще более погрустнев лицом, достала ключ и, отперев дверь, пригласила:
«— Входи».
Темно и тихо. Застойный тлен. Давно не жилая квартира. Какие тут родители?!
А Лида, посторонив его, растерявшегося, озадаченного, прошла в комнату, отдернула тяжелые бархатные шторы, а затем и черную светомаскировочную занавеску — косые лучи резанули затхлую тишину комнаты, высветив белесую пыль на зеркальной мебели, на картинах и на портретах молодых мужчины и женщины, висевших, словно иконы, в переднем углу в толстых багетовых рамках.
Лида подошла к портретам и встала, низко склонив голову:
«— Здравствуйте».
Всего мог ожидать Владлен — только не этого. Мистика! Никак не решался переступить порог комнаты и ждал, не покличет ли его Лида.
Не зовет. Стоит согбенная, до боли жалкая. Не Лида вовсе, а совсем иная девушка, бесформенно-сырая. Комок к горлу подступил у Владлена. Осторожно, чтобы не топать каблуками тяжелых яловых сапог, подошел Владлен к Лиде. Положил руку на плечо. Она повернула голову, грустные глаза ее вспыхнули светлостью, прижалась к нему с такой же робостью, как прижималась на позиции, когда выныривал из темной темени наш истребитель и прошивал смертельной очередью фашистский самолет, закрещенный прожекторными лучами. Как и тогда, теперь тоже пугливо вздрагивала.
Молчали. Владлен успокаивающе поглаживал Лидино плечо, смотрел на портреты ее родителей — не изучал, как делал бы это зрелый мужчина, а просто смотрел, вовсе не пытаясь понять ни их характеров, ни их интеллекта; он понял лишь одно — что отец Лады из высшего начсостава, а мать — женщина интеллигентная, и этого ему было вполне достаточно. Спросил только:
«— Где они?»
«— Отец — в Испании. Никогда не вернется. Мама не пережила известия. Сердце», — ответила Лида и будто поперхнулась вздохом, закашляла и зарыдала.
Владлен подхватил ее на руки, уложил на обитый золотистым бархатом диван, не зная вовсе, как успокоить ее. Стал целовать.
Утихла Лида так же вдруг, как и разревелась, и Владлен, в какой уже раз, подумал, даже с завистью: «Волевая!»
Потом они вновь прикрыли окно светомаскировочной занавеской, хотя делать этого не нужно было вовсе — света в квартире некому зажигать, задернули тяжелую штору и только после этого покинули негостеприимную квартиру. И чем дальше от нее уходили, тем спокойней становилась Лида, все чаще одаривая Владлена любящим светлым взглядом, успокаивая его. Владлен понимал ее: она давно пережила горе, свыклась с ним, и возврат к прошлому не может теперь быть слишком болезненным. Он понимал это, но на душе у него от этого понимания не становилось легче: он-то впервые соприкоснулся с трагедией, которая прямо-таки потрясла его, а он никак не мог прийти в себя, вновь и вновь, от начала и до конца, переживал все услышанное и увиденное. Жалость к любимой такая, хоть вой.
Лида поняла, должно быть, состояние Владлена и начала рассказывать о родителях, чтобы отвлечь его внимание:
«— Хорошие они у меня. Особенно отец. Мать на руках носил. Никогда грустным я его не видела. Счастливой была мать. Любая женщина, если умная и чуткая, конечно, будет счастливой с таким спутником жизни…»
«— Кто он был у тебя?»
«— Начальник. Крупный начальник. О работе никогда не говорил. Занавес приоткрыл дядя. Я в разведку собиралась. Чтобы к немцам в тыл. Языком их в совершенстве владею. А дядя мне: по стопам отца?! Похвально, говорит, только нет тебе моего разрешения. Ты, говорит, одна от всего нашего рода. Ты, говорит, должна жить. Дядя, старший брат папы, в нашем же доме жил, двумя этажами выше. В эвакуации сейчас. С наркоматом своим. Нет у них детей, вот он и опекает меня. Совсем ослушаться не смогла я дядю, не в школу радисток пошла — в ПВО. И благодарю судьбу за это: не встретился бы ты иначе».
Отходил душой Владлен, слушая Лиду. Сам тоже о родителях стал рассказывать. И о дедушке-генерале, к которому лежал их путь. Отходчива молодость. Переменчива. Вскоре их заботило только одно: как встретит их старый, заслуженный человек, согласится ли на родство с вовсе ему незнакомым кланом, благословит ли? Старорежимный дед со старорежимным пониманием семьи.
Лида уже представляла, по рассказам Владлена, Семеона Иннокентьевича, но, когда увидела его, почувствовала себя неловко: перед ней, молодой, ладной, здоровой и сильной, стоял совершенный старик, и лишь с великой фантазией можно было представить его респектабельным генералом. Да что Лида — Владлен, видевший деда не так уж и давно, тоже глядел на него с жалостью. Богусловский-старший, как его привычно называли в их семье, сейчас походил на пятерик, который опорожнили почти полностью, но не дали осесть, вот и обвис он тощими, жалкими складками, — только взгляд деда оставался по-прежнему достойным, внушающим уважение.
Приветливо и без тени смущения (он-то привык к себе и не видит себя глазами молодых, оттого и не удручен своим состоянием) приглашает жданных гостей Богусловский-старший:
«— Проходите, проходите. Здравствуй, внучек! И ты, Лида, здравствуй! Ишь ты, кровь с молоком. Война не война. А ты, Владлен, истинно муж. Я уж тут, как сумел, стол накрыл».
Вот тебе раз! Не писал же он, Владлен, ничего деду о Лиде. Да и о том, что приедет сегодня, известия не послал. Думал еще: вдруг дед по какой-нибудь надобности выйдет из дома — ждать придется. Ключа у него не было. Кто-то оповестил, выходит. Не Иван ли Иванов?
«— Шофер-ефрейтор заглянул, — продолжал Богусловский-старший, снимая тем самым все вопросы, — продуктов гору приволок. И о тебе, Лида, рассказал. Так ладно, словно сам свататься намерен».
«— Не равнодушен он, Семеон Иннокентьевич, ко мне, — просто, без рисовки, пояснила Лида. — Он признался мне. Прежде, когда еще Владлена не было. Иванов — отличный парень. Но…»
Богусловский-старший был покорен окончательно и бесповоротно и откровенностью девушки, и, что особенно важно, обыденностью тона, словно говорила она о чем-то постороннем, вовсе ее не волнующем, значит, безразличен ей тот молодой человек, значит, любит она только Владлена и станет вполне ему верной спутницей — такой вывод сделал старый человек, много проживший и повидавший на своем веку. Потеплел его взгляд, уважительней стал.
Совершенно по-иному отреагировал на откровение Лиды Владлен. Ревность возмутила его: Иванов знал о гибели Лидиного отца, а он, жених, — нет. Получается, Лида была откровенней не с ним, Владленом. Отчего?
Совсем немного мучился этим вопросом Владлен — Лида, словно угадавшая его мысли, продолжила:
«— Письмо он дяде отвозил, тот ему и рассказал о сиротстве моем. Тогда Иван у дяди руки моей попросил».
Все просто. Все буднично. Нет, она без всякого волнения рассказывала обо всем, потому вскоре Владлен совершенно успокоился и, видя доброе расположение деда к Лиде, уверился, что получит от него благословение и сегодня же отпразднуют они помолвку, благо, стол действительно был изобилен.
Богусловский-старший, однако же, разочаровал внука:
«— Ладная пара, думаю, из вас получится. Поздравить — поздравлю от чистого сердца, а коль скоро вам благословение нужно, пишите письмо матери с отцом. Ну и я от себя отпишу…»
Лида согласилась без колебания:
«— Верно. Подождем ответа».
«— Лида! Война же!».
«— Если нам суждено погибнуть и если есть рай, мы там с тобой станем жить вечно. А пока живы — подождем. Да, Владик, подождем».
И они ждали. Сошел уже снег, их батарею перебросили на юг, в донские степи, ниже Медведицы, и определили позицию недалеко от одинокого хутора. Поначалу жизнь текла непривычно спокойно, потом фашистские самолеты стали чаще и чаще полосовать небо, и пошла прежняя горячка. Смерть витала рядом, а письмо все еще кочевало по сложным почтовым трассам, и вот только сегодня Владлен прочитал долгожданное: «Твой выбор — наш выбор. Желаем вам, дети, счастья…»
Лида рада не меньше Владлена. Она уже не раз жалела о своем решительном слове ждать благословения, она даже Владлену сказала об этом в один из вечеров, когда их, как часто это делали зенитчики, оставили в землянке одних, но тут же, чтобы он не принял ее признания за слабость, за отказ от своего решения, повторила: слово дано — надо его держать. Сегодня они могут устроить пир, тем более что само небо предоставляет такую возможность.
— Идем к комбату! — лучась радостью, предложил Владлен Лиде. — Сейчас и объявим!
— Да. Пошли.
Они не дошли до землянки комбата и увидели его, спешившего им навстречу. Взъерошенный какой-то — куда подевалась его степенность! Он даже не заметил возбужденности у Владлена и Лиды. Заговорил, не сдерживая эмоций:
— Кричи «ура»! Батарею принимать тебе велено. У меня. Я — на полк. На наш. Это особенно хорошо. Все свои, всех знаю. И меня знают. Сегодня к исходу дня велено отбыть.
Радость на радость, воспринять бы это с ликованием, а Владлен погрустнел. И Лида сникла. Только когда комбат понял, что шли они к нему, и догадался, с какой целью, спросил:
— Свадьбу играть намерены?
— Да. Только вот… Проводы.
— Объединим. По мне слез лить не следует. На повышение иду. Вот и не будет на нашем празднике грусти.
И в самом деле, не было вовсе грусти: гармонь, гитара, балалайка и мандолина почти не умолкали. Патефону играть времени выделено было совсем мало. Иванов заражал всех своей неудержимой веселостью, солировал на гитаре, дирижировал оркестром, плясал, сыпля прибаутками, и только один раз заволокла печаль светлые очи его, когда пригласил Лиду на танго:
— Прошу. Не заревнует суженый твой, надеюсь? — Пригладил пятерней вихрастый чуб, щелкнул каблуками в полупоклоне, а взгляд вновь уже задиристо-весел, чело безмятежно-светлое. — Прошу.
Хоть и долог день летний, только летят минуты и часы стремительно, когда беспечен ты и счастлив. Подошла пора комбату прощаться. Поднял он кружку, и все притихли.
— Одно у меня желание: живите дружно пока в моей, теперь уже по праву вашей землянке, потом в других, в какие фронтовая судьба забросит, но самое главное — доживите до победы. Деток нарожайте. Сынов. Только пусть минет их военная профессия. Строителями пусть станут. Созидателями. Мир настанет на земле! Как славно будет!
Сомкнулись фронтовые кружки. Порывисто, страстно. Да, они вполне верили, что наступит великий мир — стоит только одолеть фашизм.
Блажен, кто верует, — так разумно говаривали в седую старину предки наши. И то верно: разве до анализа будущего было им, фронтовикам? Они верили в разум, они, сами убивавшие, не принимали великого кровопролития ради бредовых идей кучки маньяков. Фашизм им представлялся исторической нелепицей, случайной и жестокой нелепицей, против которой поднялось на земле все разумное, и даже то, что так называемый второй фронт все еще не открыт, они воспринимали без заметной досады, соглашаясь с теми оправдательными доводами, какие измышлялись союзниками, — не ведали они, что зловещий гриб Хиросимы насторожит мир, разделит его еще более резко на Восток и Запад, а военная профессия, хотя и не будет столь необходимой и популярной, останется все же весьма нужной стране еще многие десятилетия. Но они верили в послевоенный безмятежный мир искренне, оттого так дружно сдвинули фронтовые кружки с разведенным спиртом. Им жадно хотелось мира, за который безмерно лилась людская кровь.
А еще им хотелось, особенно молодой чете Богусловских, чтобы дождь не прекращался хотя бы до утра. И вслух об этом сказал ефрейтор Иванов, как бы приземлив тем самым вселенский тост теперь уже прежнего комбата:
— Говорят: все, что начинается в дождь, благодатно. Пусть он продолжает моросить.
В руку, как говорится, тост. Не вызвездилось небо до самой ночи, ничто не предвещало изменения погоды к лучшему. Хорошо вроде бы все складывалось. Увы, не прошла ни для молодого комбата с юной женой спокойно ночь, ни для всей батареи, и многим из зенитчиков так и не суждено было увидеть бездонное южное небо и ощутить степную приятную жаркость. Но не небо стало тому виной, а земля.
Что мог знать командир зенитного взвода или даже командир зенитной батареи о положении на фронте? Не очень много. Что создан Сталинградский фронт — известно. Что, как ни старались 62-я и 64-я армии удержаться на реках Чир и Цимля, им это не удалось, оттянулись они за Дон и вроде бы прочно встали — это им тоже известно. Знали еще, что у гитлеровцев самолетов — тьма-тьмущая и они, зенитчики, здесь для того, чтобы на так называемом внешнем обводе оборонять воздух Сталинграда. Но неведомо было ни взводному, ни комбату, что фашисты закончили уже переброску с кавказского направления на сталинградское танковой армии и передовые части ее уже вышли к Котельниковскому, угрожая прорваться к городу, а чтобы этого не произошло, срочно усиливалась оборона юго-восточного направления, готов уже был приказ о создании целого фронта — не знали они, что им, зенитчикам, придется сойтись лоб в лоб с вражеской колонной. И не по приказу свыше сделают они это, а по долгу солдатскому, по велению чести.
Приказ Владлену Богусловскому поступил иной: срочно сниматься с позиции и двигаться к Сталинграду форсированным маршем, На восточную окраину. Для отражения налетов с воздуха на переправу «номер один». Он поступил вскоре после того, как проводили Владлен с Лидой комбата (в пути тот еще был, не принял еще полк) и вернулись в землянку, теперь уже свою, где все уже было прибрано, и ждала их первая брачная ночь.
Увы, землянка так и осталась для них чужой, неприютной. Последнюю свою службу сослужила — собрала под свою крышу командиров взводов и старшину.
Богусловский был краток:
— Приказано сниматься. На сборы — час. Маршрут: Сталинград. Вопросы?
Много их, вопросов разных, только к чему воду в ступе толочь. Велено если, — стало быть, так нужно. Там, в штабах верхних, знают, как силы наличные расставить. Избыток был бы в них — не так перетасовывали бы. А тут, чтобы и овцы целы были, и волки сыты. Поднимаются взводные и — к выходу. И вот тут как раз доклад поступил от передовых постов наблюдения: по дороге к хутору двигается колонна гитлеровцев. Две танкетки и три грузовика с пехотой. В час по чайной ложке, правда, буксуя в грязи, но не останавливаются. Вдали, кроме того, слышен гул танков.
— Да-а, закавыка… — растерянно протянул молодой комбат, но тут же решительно заключил: — Придется встречать! — И к взводным: — Как думаете, командиры?
Думать мог каждый по-разному, но кто же станет перечить комбату, коль скоро тот врага бить предлагает? Скажи «нет» — в трусах ходить станешь.
— Наблюдателей и разведку срочно снимем. Все орудия — на прямую наводку. Небо пока безопасно. Пулеметы — тоже все по наземным целям. Решение наше докладываю в штаб полка.
Там знали о наступлении немцев с юго-запада, оттого и менял боевые позиции полк так спешно, но то, что передовые немецкие колонны вырвались так далеко вперед, для них явилось полной неожиданностью. И решение молодого комбата озадачило. Погибнет батарея. Как пить дать — погибнет. А это значит — реже станет зенитный щит над переправами через Волгу, так сейчас нужными, но отменить решение комбата полковое руководство не осмеливалось. Командирам, особенно такого ранга, хорошо было известно, что многие подразделения и даже части не рискуют обороняться в степи, откатываются, как только начинает прижимать фашист. Оправдывают свои действия тем, что у Волги стеной встанут. И определение этому появилось: «текучесть бойцов от линии фронта». Мягкое, обтекаемое определение, из донесений для большого начальства, видимо, взятое, но низы-то знали, что не так обтекаема и безобидна подобная «текучесть». От нее до паники — один шаг. А тут добровольно люди готовятся к бою. Как не поддержать?
За гибель батареи, однако, по головке тоже не погладят. Что важней для обороны Сталинграда: героическая гибель зенитной батареи или она сама, действующая, прикрывающая одну из переправ, — вот в чем вопрос, в чем закавыка. А комбат на связи. Ждет слова поддержки. Оперативней соображать нужно.
Ответственность берет на себя комиссар, ибо нет еще командира полка, начальник же штаба колеблется. Приказывает:
— До последнего снаряда держитесь, до последнего патрона. Постараюсь направить помощь.
— Спасибо, — совсем по-домашнему ответил Богусловский, вполне понимая, что не так долго протянется бой, чтобы успела поддержка. С воздуха? Вон небо какое! Степью? Утопия!
Готовность к фатальному исходу чести воинской ради — это, конечно же, похвально, но для чего же прежде времени похоронный марш играть? Кто скажет, что будет через миг, а не то чтобы через час.
В землянку вошел ефрейтор Иванов. Лише лихого фуражка сдвинута на затылок.
— Деловое предложение есть: взорвать мостик…
— Какой?
Богуславский не ездил по степной дороге, что шла от хутора, как Иванов, оттого и вопрос задал. Ему с боевой позиции степь казалась бесконечно ровной — глазу не за что зацепиться. Хутор и сады вокруг него — что пятно родимое на голости тельной.
— Да тот, что через овражек болотный. Он по сухоте и то не очень для техники проходим, а нынче там и пехоте, должно, по самые пупки. Вот и рвану его. Иль не видели? — На «вы» перешел. Комбат как-никак. — Километр всего.
— Мысль дельная. Сколько тебе в помощь?
— Никого. Сам. Мин дюжину в кузов и — на мост. А там…
— Ты что надумал, Ваня?! Иначе как-то бы?
— Не надежно иначе. Заметят если фрицы, что минируем, — впустую все. А так — в лоб. Вернусь небось. Ну а если что… Тебя ради, Лида. Не время тебе гибнуть. Детишек нужно рожать.
— Нет-нет, ты непременно возвращайся. Осиротеет без тебя батарея. И я так привыкла к тебе…
— Как выйдет. Помирать никому охоты нет. А суждено если, сына Иваном назовите.
Лида подошла к нему и нежно, как мудрая мать, поцеловала Ивана. У самой в глазах слезы. И доброта с жалостью перемешанная.
Да, если выполнит задуманное ефрейтор Иванов, бой может и не скоротечно пойти. Их на батарее всего ничего, но и фашистов нетучно. Оттянется время похоронного марша.
Вот уже доложили взводные, что готовы вести огонь по наземным целям, но не сложили зенитчики руки, ожидаючи врага, принялись соединять меж собой щели, создавая единую систему обороны, хоть и темень запеленала степь. Притерпелись к ней. Торопятся, поглядывая на запад, не сверкнут ли фары немецких машин.
Но темна и тиха степь, и уже заговорили меж собой зенитчики, вполголоса правда, не ошиблись ли, дескать, разведчики и наблюдатели. Радостно, конечно, если так. Позубоскалят тогда над ребятами, и — баста. Подуют на мозоли и вновь примутся за свое привычное — небо веснушить, крылья подрубать громоголосым стервятникам. Но и иное представляется: утром подкатят. Они, далекие от понимания законов передовой, слышали все же, что немецкая пехота не воюет по ночам. Поспят вволю, позавтракают, а уж тогда подкатят: встречайте гостей. Вот и продолжают торопко копать бойцы, сопят старательно, но нет-нет да и разгибает спину то один, то другой. Не от усталости. К степи прислушиваются. В степь зоркие взгляды бросают, в непроглядную, а то и в столь же непроглядное небо: не мигнет ли где звездочка, отыскав разрыв в плотности тучной?
Все в ажуре. Моросит беспрестанно, звезд нигде не появляется — затянуто, значит, небо, нелетное оно, а степь тоже успокаивающе тиха.
Богусловский, склонившийся к мысли, что до утра немцы не подойдут, дал команду старшине подобрать группу бойцов в помощь ефрейтору Иванову. До утра они успеют взорвать мостик и вернуться. Группа эта собиралась, и комбат решил, отправив ее, распорядиться, чтобы отдохнули пару часов бойцы перед боем, но ни взрывники не ушли к мостику, ни передышки зенитчикам не вышло. Передовое вражеское подразделение спешно двигалось и в ночи без сна и отдыха, и вскоре на батарее увидели короткие, от фар до земли, острошильные полоски света, услышали рокот моторов.
Медленно приближалась колонна, но — приближалась. Зенитчики заработали спорей: чем глубже окопы и сообщения между ними, тем больше шансов не попасть под шальную пулю, под шальной осколок. А судя по всему, часок им еще отпущен. Знали все, что Иванов увел свою машину к мосту, но не верили в возможную от того длительную задержку. Не река вольная, безмостая поперек встанет, не Дон. Дон, его и то перешагнули, а тут — низинка плюгавая. Пройдут.
Какой спрос с артиллеристов — не шофера́ они, оттого и не ведают, о чем судачат, о чем мысли держат. У Иванова же — точный расчет: не станет моста — не пробьется ни одна машина через низину, пока дождь; вот и притаил машину свою за осокой, высокой от добротной влажности, по самый пояс. Ждет, когда миг его настанет. И так, и эдак прикидывает, чтобы, значит, и мостик взорвать, и живым остаться, но хлипко все получается. Самое точное — рвануть машину, когда танкетка на мост уже вползет. И — в лоб ей. Куда она денется? Спятиться не успеет, а по тормозам если — польза ей от того совсем малая: все одно знатный таран получится, полыхнет все, щепки от мостика останутся. А пока очухаются от перепуга, пока сунуться в низину попытаются (на это рассчитывал Иванов) да поймут, что непроходима она, утро подоспеет. Тогда с батареи не дадут мост восстановить. Не только из орудий достанут, но даже из пулеметов. А там… Должна поддержка подоспеть. Доложено же в верхи. К Сталинграду идут. Неужели нет резервов перекрыть им дорогу? Есть! Как не быть!
«Останется доброокая любовь моя жить! Должна остаться!..»
Для батареи взрыв на мостике прозвучал окончательным сигналом готовности к бою. Все заняли свои расчетные места, взводные доложили о полной готовности вести огонь, и Богусловский, не зная, что предпринимать в дальнейшим, велел передать по окопам и на позиции орудий и пулеметов, чтобы не курили, не разговаривали громко, не стучали.
— Если сейчас пойдет колонна по дороге — подпустим совсем близко. Фактор неожиданности многое даст нам. К тому же огонь автоматов убойней с близкого расстояния.
Сам подумал с тоской: «Много ли их, автоматчиков? Гулькин нос».
И еще подумал: верно ли поступил, оставив людей на явную гибель? Воспользовался правом командира распоряжаться их судьбами и жизнью, но разумно ли? Что сможет одна батарея? Прихлопнут ее, как комара. Возможно, сняться? Пока немцы мост наводят, батарея далеко уйдет. Доложено же в полк, а полк — дальше. Примут, кому положено по штату, надлежащие меры. И взводные еще не ушли, ждут, когда он, комбат, скажет привычное: «Выполняйте!» А он им возьми и — другое: «Будем отходить!» Как воспримут? Струсил — расценят. Пустил на явную смерть любимца батареи, и все на том. Хотя, вполне возможно, обрадуются его новому решению. Только не покажут этого. А Лида? Она осудит, это уж точно. За Иванова не простит.
Когтями острыми скребануло по сердцу, когда представил он не любящую доброту во взгляде жены, а осуждение и, быть может, даже презрение. Добавил решительно:
— Настраивайте людей на стойкость. Обороняться будем до подмоги. Или — до последнего снаряда, до последнего человека. И вот еще что… У орудий оставьте минимум. Чем больше у нас будет автоматчиков, тем лучше. Все. Выполняйте!
Присел на топчан, когда взводные ушли. Так захотелось побыть совсем одному. Уверенность обрести, убедить себя окончательно в верности и нужности своих действий. Но думы-то о другом первенствуют. О том, что не удалось счастье первой брачной ночи, не стала вот эта землянка их с Лидой первым совместным приютом и еще совсем не ясно, что ожидает их завтра, когда наступит утро, когда придет день. Он заставлял себя, насилуя, думать о завтрашнем бое, но ничего поделать с собой не мог: всем виновным и безвинным доставалось от него за столь неуместное осложнение обстановки, за то, что смогли фашисты прорвать фронт и ринуться в степь, к Сталинграду.
«Труса празднуют! Труса!»
И не важно было ему, кто и когда струсил и струсил ли вообще, — важно Владлену одно: жизнь семьи, еще не успевшей начаться, висит по чьей-то вине на волоске. Вот она — роковая случайность! Не шальная пуля, не безразборный осколок — совсем иное, но столь же неотвратимо-жестокое.
Понял он вскоре, что не место здесь, в землянке, искать покоя и силы духа. К бойцам нужно идти, на позиции. Там хочешь не хочешь, а нюни не распустишь. Лампу прикрутил до самой малой тусклости и вышел в темень, прикрыв за собой дверь. Но уже через несколько десятков шагов остановился, не зная, как поступать дальше, ибо услышал он разговор о себе. Не решался и подойти к разговаривающим бойцам, стыдился и подслушивать. Стоял в нерешительности. И неловко ему, и радостно.
— Что тебе кремень. Стоять, говорит, будем, и — баста.
— Лидуха тож не отстает: бить, говорит, фашистов следует.
— Им бы миловаться, а они — вон как!
— Уберечь их нужно, мужики. Живота не пожалеть.
— Иначе-то как же? Иначе нельзя. Совесть в могилу сведет, если недоглядим или, не приведи господь, драпанем. Ежели ни одного из нас не останется, тогда… Тогда обессуда не будет.
— Не панихидь. Фрицы пусть гибнут, а не мы. Иван вот возвернется, расскажет, много ли их там.
— Сложил головушку свою буйную Иван. Нас ради. Командира да жинки его ради…
— Не панихидь. Живого хоронишь!
Не вытерпел больше Богусловский, шагнул, задев специально плечом за борт траншеи — зашуршали, осыпаясь, крошки земляные, еще не успевшие намокнуть от мороси. Притихли бойцы, повернув голову на звук шагов: хоть и известно, что чужому здесь не оказаться, да кто его знает, автомат лучше на изготовку, а палец — на спусковой крючок.
— Вроде как о нас с Лидой беседа? — подойдя к зенитчикам, спросил комбат. — Благодарю вас от себя и от Лиды, только мы — не главное на данный момент. Фашиста задержать здесь нужно, а кто жив останется, кому смерть суждена — разве ведомо? В одном я уверен: никто из нас не дрогнет. Если погибать придется — геройски погибнем. Дорого жизнь отдадим. Не прав я?
— Как это так — не прав! Вестимо дело — спины казать вражине не станем. Только не о том мы. Сколько в батарее приборщиц? То-то. Неужто Лиде в окоп? Вот мы и говорим: жинка ваша пусть санбат организует. В землянке какой. Раненый случится — перебинтует. Глядишь, спасен боец. Гангрена минует…
— Дельный совет. Только как ее из окопа выпроводить? Не пойдет. Заупрямится.
— Иль не командир ты?
Командир, конечно. Решил: санпункт — в землянке комбата. Накат попрочней. Простору поменьше, правда, но если все вынести… Так планировал он, пока не встал рядом с Лидой, прижавшейся к борту траншеи и устремившей взгляд в темную даль. Даже не повернула головы, не почувствовала, что он рядом. Такого еще не бывало.
— Лида.
Молчок. Никакого внимания. Вся в себе. Или там, у моста.
— Лида.
Руку положил на плечо. Жесткое, чужое. Вздрагивает мелко, будто ознобилась.
— Лида!
Властно повернул к себе и придавил к груди. И приказно:
— Перестань! Словами бойцов скажу, какие только-только слышал: не панихидь. Живого хоронишь…
— Не живой он, Владик. Ради нас. Проку много ли? Следом и — наш черед. Неладно все вышло.
— Чему быть, того не миновать. Ты вот что… Давай слезы вытри и — готовь медпункт. Все из комбатовской землянки (не сказал из нашей) вынести, на пол плащ-палатки настелить, поверх — одеяла. Бинты готовь. Возьми еще у старшины чистое белье. Если что — на бинты тоже пойдет. До утра в помощь тебе выделю бойцов…
— Я буду рядом с тобой! Чтоб пуля одна, снаряд один!
Владлен порывисто поцеловал Лиду, потом еще, еще, затем отстранил:
— Это я как муж. Потому, что люблю тебя. А как командир… Постой-постой! Моторы заработали…
Да, из темени, все еще густотертой, поползло ровное урчание вхолостую работающих моторов. Прогревают для верности. Не асфальт впереди. Но вот напряглись, сдвигая с места застоявшие колеса, и вновь ровное, только более решительное урчание. Едут. Нашли обход. Значит, через десяток минут начнется бой. В темноте. Это плохо. Стой! Прожекторы! Поцеловал еще раз Лиду и бросился к прожектористам. Но, не сделав и десятка шагов, остановился: там, в низинке, забуксовала машина. Мотор визжал от натуги, но, похоже, без всякой ощутимой пользы. Владлен даже представил, как зарываются колеса в податливую черную трясину.
Вернулся к Лиде. Будто не было перерыва в их разговоре.
— Так вот, как муж я от души благодарю тебя за любовь жертвенную, но как командир приказываю: до рассвета медпункт должен быть оборудован. Помощники-бойцы в твое распоряжение поступят через несколько минут. Иди, Лида. Мне нужно с подчиненными поговорить перед боем, еще раз все взвесить. Чтобы не погибнуть, а победить. Иди.
Там, за мостом, вытащили, похоже, машину и притихли. Новое место ищут. А дождь моросит. Хорошо!
Успел побывать Богусловский только у прожектористов, объяснить им свой замысел, если колонна фашистов одолеет лощинку, как там, за лощинкой, вновь заурчали моторы.
«Нашли проход?!»
Стоял в окопе, как и другие зенитчики, слушая уверенное движение машин. По звуку похоже — параллельно лощинке идут. Но вот спуск начался. И… отлично-то как забуксовала! Отлично! Слушать любо-дорого.
Не вдруг выволокли из мягкости черноземной машину, возились долго, потом притихли, как и первый раз. Будто нет никого в слепи, спит она в мирном покое. До утра оставили переправу? Отдых устроят себе? Для зенитчиков звукомаскировка тогда — самое что ни на есть главное.
Только не угомонились гитлеровцы. Еще раз сунулся вражеский авангард в ловушку, но и на сей раз безрезультатно. Вернулся тогда к мостику. Не пережидать, однако, темени. Фары включили.
— Не угостить ли, а, комбат?
Вполне приемлемое предложение. До рассвета все равно фашисты с мостом не управятся, а при свете фактор неожиданности пропадет — все равно батарею увидят. Не иголка же в стоге сена. Первыми и огонь могут открыть. Но и спешить нужды нет. Хорошо выделить и — одним залпом. Чтоб не успели точно определить боевые позиции орудий.
«Пусть начнут работу. Тогда сразу и по мосту, и по машинам…»
Распределил цели между взводами. Предупредил командиров:
— Без пристрелки. Один залп. Максимум точности. Максимум! Пулеметы — по одной длинной очереди. Не увлекаться. Чтоб не засекли.
Все на своих местах, все готовы выполнить команду комбата быстро и точно, но Богусловский не спешит, понимая состояние зенитчиков, бойцов и командиров, дает им время успокоиться.
А немцы мельтешат в свете фар, как воронье, накинувшееся на добычу. Танкетку, которую таранил своим ЗИЛом ефрейтор Иванов и погиб (теперь это уже ни у кого не вызывало сомнений), приспосабливают вместо опоры. Работа двигается. Хотя и медленно, но — двигается. Не остановить, если до рассвета еще наладят мосток.
— Огонь! — скомандовал Богусловский и раскрыл пошире рот, чтобы не оглохнуть от дружного залпа.
Не в небо, по летящей в высотной безбрежности цели. Здесь все бездвижно, да еще и рядом вовсе: захочешь промазать — не получится.
— Молодцы! — радостно крикнул Богусловский. — Так их!
Прошлась запоздалая пулеметная очередь по тем, кто еще оставался на мосту, не поняв видимо, откуда страшная напасть: машины — в воздух, осколки и пули секут, но по инстинкту самосохранения, по-солдатски отмуштрованно посыпались фрицы с моста вниз, лишь малая часть задержалась, их-то, не стерпев, и покосил пулеметчик. Не всех, верно. Спасла спасительная темень, прикрыла остатки фашистского разведывательного подразделения. Стало в степи тихо-тихо. Потом раненые застонали…
Ждет Богусловский ответного огня, но нет его — каюк, значит, танкеткам, их пушки не заговорят больше. А пулеметы? Не могло их не остаться. Помалкивают, однако же, гитлеровцы. Не засекли, выходит, хотя и припозднилась одна пулеметная установка.
Прошла минута, другая, третья, и успокоенность Богусловского начала сменяться новой тревогой — тревогой неведения. Тихо там, перед лощинкой. Стоны раненых — это просто стоны. Проклятия — тоже не действие. Что живые предпримут? Пойдут по дороге вперед? Или цепью — в наступление? Может, все же до утра дожидаться станут?
«Что гадать — контрмеры нужны», — думал Богусловский, но какие — не мог решить и послал за взводными посыльного, предупредив:
— Тихо только. Очень тихо.
Фактор внезапности Богусловский снова ставил на первое место.
Наверное, посмеялся бы пехотный командир тому, как командует боем Богусловский, но не смог бы не признать разумности принимаемых решений. Верно, нет сноровки и знаний у Богусловского командовать наземным боем, вот и дергает взводных по делу и без дела, теряя на это уйму времени. То и спасает, что враг малочисленный, получил к тому же неожиданно увесистую оплеуху и в себя прийти не может. Вот и позволительно Богусловскому транжирить время.
Ждет Богусловский взводных, нисколько не сомневаясь в нужности своего приказа, а сам обдумывает, кому, куда и сколько людей выделять для разведки и засад у дороги и на склонах лощинки. Но, пока те собрались, все переиначил.
— Силы распылять не будем. Оставим по одному наблюдателю у орудий, остальным — спать. Да-да, прямо в окопах и ходах сообщения. Предупредите наблюдателей, сколь велика их ответственность. Смотреть в оба и, главное, слушать в оба. Выполняйте.
Довольный собой (заботливый и предусмотрительный), пошел он проверить готовность медпункта, не признаваясь даже себе, что главное для него сейчас было не то, сколько бинтов приготовила Лида, а она сама — ее глаза, ее улыбка (он уже видел ее, эту робко-ласковую улыбку, приготовленную ему), ее губы, целующие по-девичьи несмело, — он жил моментом встречи, хотя и думал о бинтах, о транспорте для раненых, без чего, начнись бой, никак не обойтись.
Лида, лихо козырнув, начала было докладывать, как выполняется приказ комбата, но не осилила уставной обязанности, прижалась к нему, обдав ласковой добротой, и выдохнула:
— Все, Владик, приготовлено. Только страшно подумать: вместе сколько провоевали и вдруг — бинтовать! Как выдержать?!
— Разве милосердие страшно? — удивился искренне Владлен, не понимая глубинной сути мыслей и переживаний жены. — Жизнь спасти боевому товарищу — это же свято!
— Я не о том. Вдруг — пуля в живот. Бинтовать, зная, что не жилец он… А ему это не скажешь, вида показать нельзя…
Привычно все для зенитчиков, когда они делают свою работу. И погибают привычно. Мужественно. Не хоронятся по щелям от авиабомб, хотя щели вот они, рядом. Оттого и нет почти раненых. Что от орудия останется, угоди на позицию бомба? Теперь же все необычное предстоит, вот и пугает не одну, видно, Лиду неведомое. Ему тоже жутко становится, когда один со своими мыслями остается. Благо, забот много и совсем мало времени для хлюпистых мыслей.
— Не миновать того, чему быть, Лида.
— Я не могу осуждать тебя. Я просто так…
— Вот и ладно. Побудем немного вместе, а то рассвет скоро.
Да он уже начался. Просто не вглядывались они в горизонт, не до него им, а там утро сделало свой первый шажок. По-детски неуверенный. Но прочерчена первая полосочка по огрузлому от туч небу. Ничто теперь не в состоянии остановить свет. Рассеять, притушить — возможно, но остановить — нет. И не заметили прижавшиеся друг к другу влюбленные муж и жена, как посветлело вокруг и стали уже различимы в моросящей серости непривычно опущенные долу длинноствольные зенитки.
«Пора! — замирая перед неизвестностью, подумал Богусловский, продолжая млеть от близости любимой. — Пора!»
Пересилил себя, отстранился.
— Верю, наш час настанет. Верь, Лида, и ты. Вера движет людьми. Силы им дает.
— Да! Я буду верить. Буду ждать и надеяться!
Говорили они это все друг другу оттого, что не знали, о чем больше говорить, но они не чувствовали безграничной наивности диалога; они поймут это после, даже не когда окончится для них бой, а значительно позже — когда для них окончится война. В партизанском отряде, куда приведет их неожиданное и горькое горе.
Как и предполагали зенитчики, гитлеровцы, как только посветлело, пошли в наступление. Не видно было, как одолевают они раскисшую лощинку, но на склон выходили ровной цепью. Держа автоматы «на товсь», засеменили в направлении хутора.
— Пулеметы! Огонь!
Хорошо прошлись очереди. Остановилась цепь и, будто подгоняемая арапником, схлынула в лощину. Поторопился с командой Богусловский: подальше бы от лощинки отпустил — очереди побольше бы подсекли врагов. Но и то, что вышло, ладно. Хорошо прикурить дали фрицам, и, по логике вещей, не должны бы немцы больше наступать, пока не подтянутся им в помощь танки либо артиллерия. Не так обучены они, чтобы на рожон лезть. А отчаянной храбрости им у русских заимствовать нужно. И то сказать, чего ради под пули сломя голову нестись: кому тогда богатства российские достанутся, ради которых выползли они из-под пуховых одеял и оставили без пригляду пышногрудых своих фрау? Нет, не полезут на жгучие пули захватчики, ждать станут, чтобы снарядами и минами разметать тех, кто им поперек дороги встал, а уж тогда — вперед. Наигрывая на губных гармошках бодрящие марши.
Но именно это промедление и погубило передовую группу, а затем позволило остановить и основной танковый клин. Дело в том, что одному из пограничных полков, которые охраняли тылы фронта, приказано было форсированным маршем двигаться к той же самой переправе, к которой должна была переместиться и батарея Богусловского. Маршрут полка лежал через хутор, и полк появился бы здесь еще прошлым вечером, но задержался по дороге, останавливая отбившихся от своих частей и разбираясь, как потом будет сказано в донесении, с «текучестью бойцов от линии фронта в тыл». До батальона уже было собрано красноармейцев и командиров, и теперь они, вновь обретя организованность, двигались вместе с пограничниками к Сталинграду. Пулеметные очереди батареи пограничники услышали и выслали вперед разведку.
В это же время навстречу прорвавшим фронт немецким частям спешно двигались мотомеханизированные полки и дивизии вновь созданного фронта, чтобы встречным боем остановить врага, не пропустить его к Сталинграду. И заминка, случившаяся у немцев перед батареей Богусловского, позволила на этом направлении выиграть время, которое в столь резко осложнившейся ситуации на сталинградском направлении было куда дороже золота.
Когда разведка погранполка, почти полная застава, подошла к позиции зенитной батареи, гул танков со степи уже был слышен, и начальник заставы сразу же, как выслушал Богусловского, решил атаковать и уничтожить фашистов в лощине.
— Они — как нож у горла. Сколько можете выделить людей? — спросил у Богусловского. — Но так, чтобы орудия не оголять?
— Слезы.
— И то ладно.
Распоряжался начальник заставы, такой же юный, как и Богусловский, спокойно, совершенно уверенный в себе и в тех, кем командовал. Ни разу он не повысил голос, а все двигалось именно так, как он хотел, все исполнялось мигом. Одно отделение, пополненное зенитчиками, неспешной цепью пошло прямо на лощину, остальные, разделенные поровну, стремительно бросились вправо и влево. Для флангового удара.
Чудно́ Богусловскому, что пограничники — а он еще в училище слышал о их храбрости и умелости — сближаются с врагом вовсе не таясь. Бравада? Кому она нужна? Кого удивлять? Зенитчиков? Так и они не в норах во время боя отсиживаются. Странно!
Нет, не собирались пограничники никого удивлять. Просто они были готовы каждый миг плюхнуться на землю, сразу же открыв огонь, а пока враг позволяет, можно не ползти по-пластунски. Так быстрей и неожиданней. А что фашисты ждут свои танки, а потому не идут в контратаку — это пограничники поняли сразу же. Вот и учли естественную в таком положении беспечность.
Близко. Совсем близко. Еще шагов с десяток, и можно гранаты в ход пускать. И вот тогда только вынесся из лощины испуганно-призывной крик, и в один миг сыпанули автоматы смерть; но и пограничники не лыком шиты. Их словно косой по ногам. И с ответным огнем тоже не задержались. А вот зенитчики, хоть и предупреждены были, не больно молниеносно припали к земле-спасительнице. Вот и поплатились. Сколько? Ясно стало, как перебежками да по-пластунски устремились вперед атакующие: пятеро бездвижных. Убиты? Или только ранены?
Лида уже с медицинской сумкой из окопа выпрыгнула, но ей наперерез кинулось сразу несколько зенитчиков, подсекли подножкой и сами повалились рядом.
— Куда тебя несет?! Иль мужиков нет раненых доставить?! Ползи назад! Ползком. В землянке жди…
Оттаяло у Владлена захолодевшее сердце. И себя ругает, что прозевал Лиду, бездумно кинувшуюся под шальные пули, и бойцам благодарен за опеку, пусть грубую, но великочеловеческую.
Крикнул им:
— К орудиям! Назад!
Что решат минуты? Уверен был комбат в победной концовке боя. Вот-вот полетят гранаты в фашистов, да и с флангов ударят пограничники. Их пока ничто не сдерживает, да и не хватит фрицев на три фронта. Они, скорее всего, еще не видят фланговой угрозы — смерти своей не видят.
Хорошо все завершилось. Ловко. Прошло лишь несколько минут, и в лощине все стихло. Раненых уже несут. И за лопатами пограничники отрядили: там, на склоне лощины, намерены они рыть окопы. Какие успеют. Нельзя лощинку оставлять без догляду. И минометы враг здесь разместит в безопасности от пуль, и пехоту сосредоточит для атаки. От помощи зенитчиков категорически отказались. Начальник заставы передал:
— У орудий и пулеметов их место. К стрельбе готовиться. К меткой стрельбе.
Оставшихся невредимыми зенитчиков тоже отправил на позиции батареи. Не мешкая.
Раненых трое. Один — надо же так предчувствовать Лиде! — в живот. Подносчик снарядов. Пожилой уже боец. Детей четверо дома. Часто он Лиде показывал письма от своей жены, статностью ее хвастался, хотя на фотографии виделась обычная обремененная трудом и детьми женщина. Стонет раненый сквозь стиснутые зубы, желваки на скулах жгутятся, в глазах тоска предсмертная: понимает, что кончается его путь жизненный — ни снарядной тяжести ему больше не ощущать, не радоваться сбитым фашистским бомбардировщикам, гордясь к тому своей причастностью, ни жены не ласкать, ни деткам не складывать былины складные. А Лида хлопочет возле него. Спокойная такая. Будто ничего страшного вовсе нет.
— Что ж не убереглись, Никита Федосеевич? Теперь вот — госпиталь на неделю-другую. А то и месяц. А оттуда, может, в другую батарею направят.
— Не направят, — выдохнул решительно раненый. — Не посмеют.
— И то верно. К своим. Как в родной дом. Одно утешно — на побывку могут отпустить. Дома побываете….
Отступила тоска, потеплел взгляд у бойца — работяги войны. Даже улыбнулся Лиде. И видимо, поблагодарил бы ее сердечно, да боль сковала зубы.
Окончила Лида бинтовать, попросила:
— Потерпите, Никита Федосеевич, пока помощь не подоспеет. Сразу тогда — в госпиталь. Я руки помою и вернусь.
Верно — с рук ей нужно было смыть кровь, но ради этого она не оставила бы сейчас раненого, посидела бы еще с ним — она просто не могла уже владеть собой, силы ее иссякли, их хватило только для того, чтобы спокойно выйти из землянки. И тут ее будто отнесло ветром подальше от нее и бросило на разбухший от мокроты чернозем да так ушибло, что бездвижной оставалась она многие минуты. Не вдруг прорвались сквозь окаменевшую душу слезы, но, когда обрели свободу, разгулялись безудержно.
Богусловскому скоро доложили, что жена его в истерике; кинулся он к ней, а она ничего не воспринимает, бьется, будто в падучей:
— Не могу! Не могу! Не могу!..
— Товарищ Чернуцкая! — крикнул Владлен. — Прекратите!
Метнулся недоуменный взгляд, сжалась Лида испуганно: «Чернуцкая?!» Нервы в комок. Но все же спросила:
— Как? Чернуцкая?!
— Ты — сестра милосердия! Пойми. К тому же — жена комбата. Верить тебе бойцы должны, как сестре, как матери. Верить, что в силах ты помочь. А ты?!
— Никиту Федосеевича я обиходила и обнадежила. Он поверил мне. Поверил!
— А они? — Богусловский махнул в сторону орудий и пулеметов. — Им ложь, хоть и благородную, выказала без стеснения! Кто тебе из них теперь поверит? Иль, думаешь, больше не будет раненых?!
— Ты прав, Владик. Расквасилась я, прости. — Достала платочек и принялась промокать глаза. — Пойду я, ждут раненые.
— Нет. Останешься пока со мной. В окопе. Совсем успокоишься, тогда — к раненым.
Мог бы и не делать такого приказа, но предлог есть побыть хоть чуток вместе, как же от такого откажешься. Тем более, танки вот-вот на выстрел выйдут, и кому ведомо, чем предстоящая дуэль окончится? Прежде, как сказал бы ефрейтор Иванов, семечки были, а впереди — что надо.
Лида поняла мужа и рада. Самой тоже не очень хочется от него уходить. Стоит рядом с Владленом и смотрит в степь ненавистную, ждет, когда рокот дальний в танки ползучие оборотится. Но и к раненым тоже нужно. Ждут они. Решилась.
— Пойду я. Береги себя.
— Лида!
— Хорошо-хорошо. Верим в наше счастье!
Помаленьку, перемогая себя, пошла к комбатовской землянке, а Владлен тоже едва сдерживал себя, чтобы не броситься за нею. Увидит ли ее еще? Обнимет ли?
«Верим в наше счастье…»
Трудно сказать, верил ли он в возможное счастье в данный момент. Похоже, нет. Скорее всего, убеждал себя, что верит.
Появились танки. Выползли из мокрой серой ровности. Один, два, три… Негусто. Всего — шесть. За ними — грузовики. Тех побольше. Не главное, выходит, направление. Или не успели еще перегруппировать силы после прорыва.
«А полк вот-вот подойдет. Удержимся!»
Тянется время. Медленно ползут вражеские машины. Сближаются, однако. Вот уж и пора огонь по ним открывать. Не по танкам, а по машинам. Пехоту чтобы высадить. Пусть помесят грязь — не так прытко в атаку полезут.
Передал команду взводным:
— Огонь по машинам. Двумя снарядами.
Далековато. Почти все мимо. Один лишь снаряд зацепил грузовик. Но как и ожидал Богусловский, остановились грузовики и пехота посыпалась на землю. Вторые выстрелы тоже мало пользы принесли — заставили только попятиться грузовики, а танки — перестраиваться из колонны в цепь.
Еще выиграно время. Степь не дорога. Взбухла, перепоенная. Хоть и гусеницы у танков, но и им не до прыти. На пределе мощностей своих тянут, расшвыривая ошметья жирного чернозема. К тому же пехота за спиной. Ее скорость тоже со счетов не сбросишь.
Смотрит неотрывно Богусловский на танки, определяя, когда время подтянется из орудий по ним ударить, и не видит, что подходят уже пограничные заставы, а редкие машины и обоз укрываются в хуторе. Оглянулся обрадованно, когда ординарец сообщил:
— Пограничники!..
Ни одного, правда, орудия, но есть, особенно у «утекших с линии фронта», противотанковые ружья. Невелика корысть от них, но кое-какая польза может оказаться. Пошел Богусловский встречать командира пограничного полка. Хозяин как-никак. Да нужно и обстановку доложить.
Только что докладывать, когда и так все видно: еще пяток комконервных минут, и — схлестнутся орудия. Тут уж кто метче и сноровистей. Калибр примерно один, у зенитчиков даже чуток выше, и скорострельность почти равная. Потом пулеметы заговорят. Следом автоматная пора подоспеет. Потом… Гранаты в ход пойдут. Приклады и штыки. Бой до последнего будет, ибо у немцев укрытия вовсе нет, чтобы, если что, перегруппироваться, а полк тоже — на ладошке. Одна застава успела, правда, на малость самую в землю врыться, а остальным как? Резерв, тот можно в хуторе и у зенитчиков держать, но основной бой вести открыто, едва успев окопчики для стрельбы лежа подготовить.
Коротки и четки приказы командира полка, заставы немедля растекаются по определенным им местам без сутолоки. Богусловского, далекого от пехоты, все это привлекало своей организованностью и толковостью. Когда он подошел к командиру полка, моложавому майору, возле того оставался лишь штаб и чуть поодаль стоял внушительный строй неприкаянно ожидавших своей доли в предстоящем бою красноармейцев.
Майор жестом остановил Богусловского, вскинувшего руку к козырьку и начавшего было доклад, чтобы не прерывал тот разговора с начальником штаба:
— Остановленных — в стыки между заставами и батальонами. Малыми группами. Подчинить нашим командирам. Пусть учатся воевать. — Повернулся теперь к Богусловскому: — Обстановка мне вполне ясна. Руководство боем беру на себя. Моя фамилия — Заваров. Майор Заваров. Ваша задача — танки. На какую дистанцию можно вести убойный огонь?
— Скоро начнем, — ответил Богусловский и, словно оправдываясь, добавил: — Медленно очень двигаются. Грязь.
— Так это же прекрасно! Если бы остановились, вовсе отменно стало бы, — улыбнувшись, пошутил Заваров. — А вы так и не представились.
— Старший лейтенант Богусловский…
— Постой-постой… Какое отношение к начальнику штаба войск округа?..
— Он мой отец.
— Неисповедимы пути. От пограничного дерева — ветка артиллериста. Удивлен. И не одобряю. Ну да пустое сегодня говорить об этом. Поспеши на свой КП. Будем живы — обмозгуем.
Они остались живы. Хотя многих своих подчиненных не досчитались. И неудивительно: все — и враг, и они сами — как на выставке выставлены. Бей друг друга, сколько душа позволит. Кто метче да посноровистей, тот и в выгоде.
Артиллерийская дуэль прошла в пользу зенитчиков. Одно орудие потеряли, но подбили два танка. Остальные доползли до лощинки и — вниз. И тут же зарылись по брюхо в трясине. Ни тебе вперед, ни тебе назад. Но выход фрицы нашли: давай поливать из пулеметов и плеваться снарядами. Неподвижные огневые точки образовались. Бронированные. Безбоязненные. Зенитчики не достанут в мертвом пространстве, гранаты не долетят, а противотанковые ружья — не великий враг. Особенно если обезлюдить эти самые ПТРы пулеметными очередями.
— Готовь, лейтенант, пулеметы, — командует Богусловскому майор Заваров. — Осадишь фрицев.
Хитрое решение, как оценил комбат, принял майор-пограничник: отступить от лощины, вроде бы не в состоянии противостоять мощным огневым точкам, в какие обратились танки, — на самом же деле пограничники должны были отползти всего на пару десятков метров, и, как только немецкая пехота выбежит из лощины, зенитные пулеметы пройдутся по ней длинными очередями и умолкнут, чтобы пограничников не побить, которые рванутся в контратаку и на вражеских плечах достанут танки. Здорово задумано! Ничего не скажешь. Только не получилось по этому хитрому плану: у немцев тоже головы не мякиной набиты. Отступить фашисты отступили, но пограничников к танкам не пропустили. Все началось сначала.
Так и тянулось до самого вечера: начнут атаку немцы — пулеметы зенитчиков и полковые осадят их; кинется погранполк вперед — из танков встретят его, заставят попятиться. Уж как ни старался полк выбить немцев из лощинки, вполне понимая, что, как только наступит ночь, подтянут они минометы туда, вот тогда — держись.
— Ночью будем атаковать, — передал майор Заваров в батальоны. — Пока же, не теряя времени, окапываться. Быть, однако, в готовности встретить фрицев огнем, если полезут.
Да, окопы теперь были просто необходимы: облака начали расползаться, как истлевшая одежда в руках старьевщика, солнце нет-нет да и бросит горячий пучок на напитую по самое горло землю, и степь задымит привычной летней теплынью. Жди, выходит, самолеты. Нужно, стало быть, половину орудий и пулеметных установок вновь задирать стволами в небо. Это, конечно, остудит пыл вражеских штурмовиков, если они появятся, но и окопы не помешают. Бомбы, они ведь и есть бомбы.
Только зря они старались, зря суетились. Ни окопы им не понадобились, ни зенитки заряжать не пришлось: на исходе дня с востока поначалу донесся гул, потом показались тридцатьчетверки, облепленные пехотинцами. И вот уже танки, ссыпав пехоту перед позицией батареи, выползли к лощине и, сами маневрируя, начали расстреливать бездвижные вражеские танки, пока те не замолчали. Тогда пошел в атаку пограничный полк, поддержанный десантом.
Подошла вскоре новая колонна. Танков несколько и ЗИСы. Подполковник с ними и еще несколько офицеров — штаб, видимо. Распорядился полковник уверенно, явно имея на то полномочия:
— Пограничники — по своему маршруту. Ночью снимется и зенитная батарея. Раненых забирайте с собой. Убитых похороним мы.
Вот так все и окончилось. Судьба и Богусловскому, и Заварову подарила жизнь, но обмозговать, почему сын потомственного пограничника стал зенитчиком, не отпустила времени. На потом перенесла.