Да, майор Заваров настырно, совершенно не скрывая своих намерений, обращал в пограничную веру сбившегося, как он говаривал, с верного пути отпрыска известной в пограничных войсках фамилии. Благо, пока что и времени у них для этого хватало. Не так чтобы с избытком, но в достатке. Фашисты бомбили переправу не ежечасно, даже иногда сутками не тревожили, войск с левого берега переправлялось тоже негусто, вот и выпадали свободными даже целые часы. Заваров, как правило, приходил в гости к Богусловским, которые разместились в просторном подвале подрубленного уже бомбами трехэтажного дома, немного правее которого стояла зенитная батарея. Уступили им этот подвал пограничники, которые прибыли к переправе раньше, но не захватили лучших кусочков. Наоборот, штаб полка вполне компетентно выбрал место для позиции батареи, определил для каждого взвода жилье в подвалах трехэтажных домов, которые, подобно неусыпным сторожам, высились перед крутым спуском к переправе, а затем и выделил людей, чтобы отрыть ходы сообщения от жилья к орудиям и щели для хранения боезапаса. Вышло так, что породнившиеся в неожиданном бою два вовсе различных рода войск продолжали дружить, помогая друг другу во всем, коротая досуг вместе.

Пример тому показывали командиры. Заваров подолгу засиживался у Богусловских, и это нравилось всем, но, главное, нравилось Лиде. Она хозяйка. Она с удовольствием кормила мужчин чем… нет, не бог одарил, а старшина порадовал и слушала бесконечно интересные, как ей казалось, разговоры. Когда мужчины петушились, она тоже понимала их: молодые, но уже командиры, привыкшие уже повелевать, а значит, иметь свое мнение и упрямиться, если оно подхватывается не вдруг…

Но в один из таких вечеров произошла серьезная размолвка. Начался, как обычно, горячий разговор, без враждебности, правда, о том, что в то время было еще спорным и важным для всех — вести ли войну по опыту войны гражданской, по тактике и стратегии уважаемых безмерно, но так же безмерно отставших (вслух об этом не говорили тогда, боясь оскорбить народных кумиров) либо отречься от всего без огляда и искать что-то новое, современное. Владлен Богусловский, ратуя за смелую тактическую и стратегическую мысль, за техническую оснащенность максимально полно всей армии, всех родов войск, обращался к военной истории прошлого.

— Отчего Мамая побили?! — горячился он. — Стрельцов кучно поставили, а стрела от самострела летела на триста метров. Технический перевес. Отчего Иван Третий от ига татарского отбился?! Артиллерию против них выставил! Технический перевес! И тактический тоже: послал десант по Волге вниз, по тылам татарским гулять. Казань Иван Грозный и Астрахань взял отчего? Да у него две тысячи орудий было. Две тысячи!

— А что? У нас меньше, что ли? Эка — две тысячи пушчонок, как наши ПТРы…

— При чем тут — у нас! Века разные. Нищие мы в сравнении с армией Грозного. Но не в этом только дело. Тактические приемы русской армии той поры обгоняли европейские на сотню лет: массированный огонь артиллерии, артподготовка, как бы мы ее теперь назвали и что немец теперь делает всегда, контрмины, полевое, наконец, применение артиллерии! На лафеты пушки поставлены впервые у нас. А что все это дало? В Ливонскую войну русские столько крепостей взяли, ни одной армии прежде даже не снилось. Ливонскому ордену полный разгром был учинен…

— Да, понимание вопроса! Выходит, моральный дух армии, советский патриотизм, цели и задачи войны — со счетов! Тебя послушать, так и революции бы мы не совершили, и гражданскую бы профукали: у них танки английские, самолеты, а у нас — трехлинейка да сабля. А как били беляков?! Кони и тачанки, если на них советский боец сидит, — силища великая. А границу как мы обороняли Советской страны своей? Мангруппа моя, бывало, в Забайкалье птицей летит. Никакие ей преграды не существовали…

И принимался рассказывать о каком-либо бое с хунхузами или диверсантами, которые пытались клинком и пулей пробить себе дорогу из-за кордона. Заваров, отстаивая свою точку зрения, в сущности, совершенно не понимал несравнимости стычек на границе с боями великой войны не на жизнь, а на смерть. В упрямстве своем Заваров, как считал Владлен, был схож с генералом Богусловским, но если с дедом Владлен осторожничал, перечить очень-то воздерживался, то с Заваровым был много смелей. Сказывалась малая разница в возрасте — что десяток годов для молодости? — и, пожалуй, самое главное, Богусловский теперь был больше уверен в своей правоте. «Фронт» Корнейчука подравнял мозги тем, у кого они были заломлены набекрень.

— Меня отец в зенитное определил. Знаете, Игнат Степанович, что он мне сказал? «Не пущу на героическое заклание!» И в училище преподаватель-фронтовик говорил: с бутылкой на танк — геройство, конечно, но кому это нужно? Герои-то гибнут. Особенно он заставу жалел, которая их отход прикрыла собой. А теперь вот каково! Воздух весь в руках фашистов. Зенитками одними не огородить ни переправы, ни Сталинграда. Видим же мы это, понимаем. Город рушится. И похоже — главных налетов еще не было.

— Я твоего отца уважаю. Толковый начальник штаба. Ни одного скоропалительного решения не принял и приказы его всегда взвешенны. Я мангруппой под его началом командовал. По рапорту здесь. Отец твой поддержал меня. Потому еще и личное уважение имею… И преподаватель твой училищный тоже, возможно, умный человек… Только я, смею утверждать, много своими глазами видел. А наслышался сколько! Вывод, считаю, делать могу. Верный вывод: главная причина того, что мы временно отступаем, — вероломное нападение Германии. Сталин это сказал! Отсюда все беды. Второе! Отсутствие опыта ведения войны! Только старые кадры умеют воевать. А много ли их? Пограничники одни готовы были к войне. Служба у нас такая. Боевая служба. И вот гляди: заставы против полков, против дивизий стояли! Да не час, не два — многие сутки. А комендатуры и отряды в контрнаступление ходили. Перемышль отбили. И держали бы, не получи приказа на отход. Десант в Румынию высадили. Приличное время на вражеской территории бои вели. Красные флаги там развевались по селам. В Карелии тоже контрнаступали. А вооружение какое? Винтовки, пулеметы, гранаты. В умелых руках это оружие — сила…

С последним аргументом Богусловский не вполне был согласен, перечить, однако же, не стал (он еще плохо знал майора и учитывал еще, к какому наркомату тот принадлежал), но сами факты были убедительны и на весах понимания происходящего основательно перетягивали на свою сторону.

— «Правда» как о нас сказала? Как львы дрались! Сколько пограничников за первые дни войны удостоены знания Героя! Героя! За так Золотую Звезду не выдадут! Нет, я не был среди тех, первых. Я принял полк после выхода его из харьковского окружения. Прорыва, я бы сказал. Несколько человек всего от полка осталось. И Знамя вынесли. Земной поклон им, живым и погибшим. Скольким сотням, даже тысячам красноармейцев спасли они жизнь, частью полка стеной став в арьергарде, а частью — в авангарде. Разведку вели. Атаковали дерзко. Аэродром вражеский захватили и пожгли самолеты, чтобы не бомбили колонны выходящих из окружения войск. В руках у них тоже были лишь винтовки, автоматы, пулеметы и гранаты. А техника, за которую ты ратуешь, обузой стала. Веригами непосильными. А если бы так умелы были армейские полки, дивизии?! То-то. Фашист, не шагнувши к нам, пятки бы смазал. Аж до Берлина без остановки бы драпал…

Нет, Богусловский, как и сотни тысяч других советских командиров и бойцов, не знал тогда еще всего героического трагизма, слава и боль которого откроется блескучими гранями еще нескоро, даже не в первые послевоенные годы, а позже, когда те немногие, пережившие первые часы, дни, недели и оставшиеся в живых, осознают в долгих своих раздумьях святой свой долг поведать народу о погибших его героях, когда проникнутся этой же идеей журналисты, а следом за ними и писатели, — вот тогда раскроется великий героизм бойца-пограничника, увидится и не менее великий недогляд тех, кто решал его судьбу. Конечно, заставы не сдержали и не могли сдержать вражеские полки и тем более дивизии; у каждой заставы оставляли фашисты роту либо батальон с несколькими орудиями. Невелики для наступающей армады такие малые отключения, но велика была нравственная сторона пограничного подвига — тогда, в первые часы войны, гитлеровская армия поняла, не отдавая, возможно, себе полной мерой в этом отчета, что легкой прогулки по российской земле не получится. Да и так называемый план «после 24 часов» появился на свет именно после первых пограничных боев.

Не мог знать тогда Владлен Богусловский всего этого, а тем более осмыслить все, что сделали пограничные войска в первые дни, недели и месяцы войны, но он чувствовал, что Заваров явно приукрашивает события, возводит в степень любой мелкий в масштабах безмерного фронта факт, наделяя его великой значительностью. А у Богусловского уже было полное понимание целей пограничной охраны и ее боевых средств. И получалось, что Заваров своим погранчванством, как определил Богусловский, достигал явно противоположное тому, ради чего старался. Более того, Владлен довольно часто ставил майора в тупик наивными на первый взгляд вопросами.

Но сегодня его вопрос, хотя и заданный с наивной простотой, заставил бы задуматься не только Заварова.

— Я читал у отца первый пограничный устав. При Иване Грозном он писан. Это реликвия наша семейная. Какая главная задача ставилась перед сторожей? Увидеть врага и с максимальной скоростью оповестить ближайших воевод. Оповестить, заметьте. В бой не вступая. А дальше? Дальше вести супостата. Разведкой, как бы мы сейчас сказали, заниматься. Фланги полков оберегать. Не боем, однако. Разведкой опять же. Устанавливать, куда двигается противник. Чтобы воеводы, а бой им вести, могли верно распределить свои силы.

— Ну и ну! Я б такую, с позволения сказать, реликвию в печь выбросил. Или в музей бы отдал. На видное место пусть повесят, чтоб посмеялись мы все от души. Эко ловкачи! Удумали для себя роль. А царь, не разобравшись, до́лжно, подмахнул бумажку. Впрочем, для того времени — дело понятное. Понятием Родина не пахло тогда. Платили деньги — служил. Не перетруживаясь.

— Не скажите! Смог же народ иго сбросить? Смог. От Речи Посполитой оборонился? Да. Немцев и шведов побил на Балтике? Не враз, но побил. Наполеона прогнал…

— Не аргументы. Против ярма иноземного поднимались, когда уж совсем невмоготу. Хоть и постылая жизнь под царем и помещиком, но не в рабах. Вот в семнадцатом — тут все верно: сказал во весь голос свое слово народ. Жизней не жалеючи, бился. Если бы по-твоему, так никогда не завоевать бы победы. Схоронись за кустом и гляди, как враг шагает?! Нет, ни пяди земли не должны мы отдавать без боя. Ни пяди! Когда попадались мне, которые пятки смазывали — нет, дескать, где зацепиться в обороне, степь, дескать, вот за Волгой упремся, через Волгу не пропустим, — мне плюнуть им в лицо хотелось. А будь моя воля — и пули не пожалел бы. Куда бежим?! Когда остановимся?! Не по кустикам выглядывая, а грудью встанем, как и положено советскому воину. Родину он защищает! Родину вольную свою!

Обидно слушать Богусловскому напраслину. Не о том он говорил, не за драптактику ратовал; но и возразить хотелось, защищая пехотинцев: что они против танковых клиньев поделают с бутылками да ПТРами? Сам же Заваров видел, что всего-навсего одна батарея, к тому же зенитная, придержала врага. Танки остановились, а с пехотой легче управляться. А ну если фронт ощетинится орудиями, если воздух заполнят наши ястребки да бомбовозы, если танки силушкой своей навалятся? У самого робкого поприбавится смелости.

Только не стал он ничего этого говорить, — похоже, и так лишнее сказано. Вроде бы человек хороший, этот навязывающийся в духовные отцы майор, но все же — энкаведешник. Одно его слово — и прослывешь паникером. Еще и поклонником старорежимья. Куда как привлекательно! А какой разговор семейный без откровенности? Запаха тогда семейности даже не станет.

Лида еще пыталась хоть как-то степлить холодок, возникший, как ей понималось, вот так вдруг, беспричинно, но не артистка она и не дано ей, значит, упрятать за наигранным радушием свою огорченность искреннюю, без осуждения одного и другого, ибо не понимала она глубинной сути различия в оценке происходящего. Ей представлялись все противоречия пустячными, вовсе не важными, чтобы вдруг насторожиться в отношениях друг к другу. Нет, не под силу было ее молодому женскому уму распознать в словах командира полка трагическую ортодоксальность, которой уготована еще долгая роль топтальщика всего, что связано с доброй российской ратной, да и не только ратной, традицией, пусть даже разумной и очень полезной — ей виделась всего-навсего частность — так или не так использовала Россия пограничную охрану, а не тенденция — все, что за чертой прошлого, все антинародно. Ничего не было и не могло быть в отсталой царско-самодержавной стране, а русские люди — лентяи и недоумки, от коих и ждать-то ничего нельзя было. Что подал Запад — тем и жили. И будто шоры у ортодоксов на глазах — не хотят замечать, что на дореволюционном в основном оборудовании работают заводы и фабрики страны и долго еще будут работать. Очень долго.

Не по ней подобные головоломки, хотя не раз видела она в своем доме, как горячились отец и дядя, осуждая каких-то бездумных леваков, так их, неведомых ей людей, называл дядя, которые предлагали разрушить все уцелевшее от разрушительной гражданской войны, чтобы создать все новое, пролетарское. Тогда ей жаль было только кукол, старинных, от бабушки пришедших, теперь же — уютных посиделок, где все трое отдыхали, как ей виделось, душой и телом. Она хотела, чтобы ничего не менялось в этой уютности. Но что она могла поделать?

Разошлись они не сразу. Допили чай, продолжая разговор, только теперь уже иной: о предстоящих налетах, о дополнительных мерах по сохранению от них боезапаса и людей. Тут они были едины во мнениях, и, когда майор Заваров прощался с хозяином, все будто бы сладилось, улеглось.

Но это были их последние семейные посиделки. Ни Богусловский больше не приглашал командира полка, ни Заваров не напрашивался в гости, а тем более не заходил, как бывало прежде, без приглашения, просто на огонек.

— Не пойму, что вы не поделили? — недоумевала Лида, которой приятно было чувствовать себя хозяйкой дома, хлебосольной, доброй.

— И в самом деле, одно дело делаем, переправу оберегаем, — соглашался Богусловский. — Майор Заваров — человек честный. Без фальши. Все так. Но он искренне верит, что вполне можно сидеть на срубленном суку да еще и на дереве без корней. Переубедить я его, сейчас во всяком случае, не смогу, да и до этого ли теперь? Бить фашистов нужно.

Она пожимала плечами, думая украдкой от Владлена:

«Может, Владик прав. Резон только в чем: была ли армия российская разумно устроена, не была ли, разве от этого кому поплохеет?»

Она была такой же, как миллионы иных советских людей, над кем не довлела семейная традиция с глубокими корнями в ратное прошлое, и потому школьную естественную упрощенность истории воспринимала как истину, а не как трамплин для прыжка в неведомые глубины, как начало познаний, как толчок к осмыслению прошлого, через которое только можно уверенно взглянуть в будущее. Все это понимание придет к ней позже, когда вволю послушает она Богусловского-старшего в долгие зимние вечера, когда сама прочитает и первый пограничный устав XVI века, вначале лишь для того, чтобы не обидеть деда-генерала, но потом захватит ее новизна познаний, и станет она читать уже без внешнего нажима, а по потребности души все о российской армии, которая, особенно до Смутного времени, опережала западноевропейские по вооружению, организации и тактике на полсотню, а то и на сто лет. И поймет она тогда, что негоже, отсекая опыт предков, начинать все с нуля, двигаться ощупью в непролазной чащобе неведомого. Тогда она поймет, отчего ее Владик так неоправданно, как ей думалось теперь, стал избегать встреч с приятным во всех отношениях человеком.

Теперь же она просто смирилась, имея перед собой пример матери, которая никогда не упрямилась, предлагая то или иное свое мнение, а всегда, соглашаясь или нет с действиями мужа, поступала в соответствии с его желанием.

Никакой размолвки у молодой четы в те дни не случилось, и шли дни чередой, не очень-то легкие, но все же терпимые, хотя налеты вражеской авиации становились все упорней и зенитчикам по нескольку раз в сутки приходилось играть в открытую со смертью. Появились раненые, но теперь не Лида ими занималась — их сразу же переправляли на левый берег. Тем более что переправа работала исправно: ни в один из причалов прямого попадания не угодило (отменная работа зенитной батареи), а мелкие повреждения исправлялись быстро. С фронта доходили то тревожные, то ободряющие слухи. Командир полка, возможно, знал больше, но он все время был занят либо специально демонстрировал занятость; во всяком случае, они, кроме специальных информаций, связанных с их непосредственным взаимодействием, ничем больше не обменивались. Заваров даже поздравил Богусловского строго официально, когда узнал, что награжден тот Красной Звездой за бой у хутора и присвоено ему звание старший лейтенант. Только Лиду — ей выпала медаль «За боевые заслуги» — поздравил без сдержанности. Искренне.

Вот так два вполне преданных своему делу командира, но отступившихся друг от друга на расстояние, встретили ужасный августовский день, превративший многоэтажные кварталы Сталинграда в горящие руины.

Не неожиданно налетели фашисты. И город был предупрежден, и особенно все зенитные батареи. Они встретили и первую, и вторую, и третью волну дружным огнем, патронов и снарядов у них было в достатке, но уж больно много вертелось в небе фашистов. Они, казалось, вовсе даже не замечали высева из своих стай. Это была настоящая психическая атака, когда идут пьяные и благословленные священником на героическую смерть ровные ряды, смыкаясь тут же, как упадет кто-либо, подсеченный пулей, — ровно и без конца двигается масса на окопы, внушая своим бесстрашием страх обороняющимся. А когда такое происходит в воздухе, когда беспрестанный гул взрывов не может заглушить рева выгребающих из пике бомбардировщиков, когда бомбы, может, и не так густо, но все же падают и на позиции зенитной батареи, когда, сколько ни сбивай самолетов, стая их не редеет — тут у самого храброго душа не очень-то уютно станет себя чувствовать.

И все же Богусловский руководил боем батареи вполне прилично. Впрочем, ему можно было бы сейчас просто наблюдать, подмечая все хорошее и все плохое в действиях взводных, командиров орудий и пулеметных установок, чтобы после боя сделать полный расклад по полочкам и каждому воздать по заслуженной серьге, ибо все для зенитчиков привычно до автоматизма, а великое множество фашистских самолетов расчетами не очень-то воспринимается: они видят свой кусочек неба и прорежают именно его, как это делали вчера, позавчера — во всех пережитых схватках. Оттого они действовали уверенно, вселяя уверенность и в своего командира.

Еще один подбитый фашист плюхнулся в Волгу, но бомба, пущенная им за миг до встречи с роковым снарядом, оказалась роковой и для орудия. В фильмах показывают такое: два врага, стреляя друг в друга, падают разом, ставя точку в затянувшемся донельзя сюжете сценария, а тут — вот она, явь. Только и остались в живых подносчики снарядов.

Постояли они, прижимая к груди те самые снаряды, которые должны были лететь во врага, поглядели обалдело на то место, куда так торопились и где теперь скособоченно завалилась в воронку длинноствольная пушка, и поспешили, подстегнутые приказом взводного, к соседнему расчету, который даже, быть может, не заметил случившегося.

Недосуг!

Вскоре разметало пулеметную установку. Потом еще одно орудие замолкло: поранило наводчиков. И первого и второго сразу. Богусловский кинулся к орудию, забыв, что он комбат, что ему как-никак, а нужно руководить боем.

Наравне со взводным оказался он у орудия, и вновь заплевало оно в небо басовитой смертью.

Все забыл Богусловский — для него не существовало ничего вокруг, кроме механизмов наводки и вражеских машин: в них, только в них посылал он снаряд за снарядом, совершенно потеряв чувство времени, чувство реальности. Много раз ему виделось, что бомба летит прямо на него, но всякий раз она ухала в стороне, иногда совсем близко, но осколки благополучно пролетали мимо.

«Верим в свое счастье!» — как заклинание повторял в такие моменты Богусловский и продолжал стрелять.

Всему, как это обычно бывает, приходит конец. Ухнула где-то наверху, среди домов, последняя бомба, улепетнул последний вражеский самолет, лавируя между мохнатыми пучками взрывов для него предназначенных снарядов, и вот тогда только Богусловский осознал полной мерой, что произошло с городом: он стонал, он рыдал, он корчился в пожарище, зловонно чадя жирными клубами дыма; только тогда метнул он испуганный взгляд на землянку приборщиков, отходя душой: цела! И, гневаясь до отчаянной ненависти на фашистов за порушенный город, за сотни невинно и нелепо погибших и покалеченных мужчин цивильных, женщин и детишек безгрешных вовсе за дела отцов своих, он одновременно радовался тому, что цела землянка, из которой — он торопил этот миг — выбежит сейчас Лида. Его Лида!

Ему бы встать и самому поспешить к землянке, но усталость накрепко привалила его к жесткому и неудобному сиденью наводчика. И даже когда Владлен увидел Лиду, подняться ей навстречу не смог.

А ее вроде бы не коснулась даже самой малостью усталость. Радость неудержимая, без упрята, щедрая: жив ее любимый! Жив! Будто несет ее крутым воздушным потоком по ходу сообщения, вот только крылья размахнуть во всю ширь мешают бугристые сыпучие стенки.

— Какое счастье! — прижала она податливую голову Владлена, так и не вставшего с железного сиденья, к животу. — Уж не чаяла…

— Лида! — хоть и не очень сердито, но все же весьма строго для такого момента прервал ее Владлен. — Лида!

— Верила, Владик, в наше счастье. Верила! Только творилось вокруг такое!..

Велик ли миг блаженства на фронте? Хоронить нужно убитых, отправлять на левый берег раненых, нужно приводить в порядок орудийные позиции, щели и ходы сообщения. Недосуг свой радостью радоваться. Да и подчиненные не дадут. Командиры взводов уже спешат доложить о сбитых самолетах, об израсходованных боеприпасах, о потерях, спешат получить новые указания. И пограничники все, кто не на причале, кто отсиживался в щелях и подвалах, тоже спешат к батарее, чтобы выразить свое восхищение, а заодно и помочь в восстановительных работах. Им-то, пограничникам, почти без дела пришлось пережидать налет, только одна застава оставалась охранять причалы от возможной, под шумок, диверсии. Ей, безусловно, немного досталось, остальные же живы и здоровы и совсем неуставшие. В момент батарейную позицию в порядок приведут. Тем более что есть распоряжение командира полка.

Что ж, спасибо ему огромное. Обидно только, что сам не идет. Не перегружен делами. Переправа примолкла пока. В себя приходит. Причина, значит, одна: не хочет с поклонником старорежимного говорить. Опасается. Богусловского не обижает его позиция — разве он один такой? Если бы один! И все же досадно, как могут люди отметать все прошлое, не зная его вовсе и не пытаясь даже познать? Проведена черта. За той чертой нет ничего доброго, заслуживающего внимания. Слепота. Национальная слепота!

Но разве он, Богусловский, может хоть что-то изменить в этом традиционном для страны подходе к истории. Конечно же нет. Большое для этого потребуется время. Не хватит жизни одного человека, одного поколения. И все же оно, то время, придет. Интеллигенция вначале пробудится, затем уж и остальная мыслящая часть нации. Появится новая традиция, и громче всех о важности корней в историческом древе станут глаголить нынешние ортодоксы. Попробуй кто-либо им в ту пору возразить — тут же пришпилят ярлык Ивана, родства не помнящего.

Ждать того времени Богусловский смысла не видел, поэтому переборол себя и сам сделал первый шаг к социально-бытовому, как он определил, примирению. Когда привели на батарее все в должный порядок и образовался спокойный перерыв, заявился он на КП погранполка.

— Благодарю вас, Игнат Семенович, от имени всех зенитчиков и от себя лично за действенную помощь. Лида и я просим вас в наш шалаш.

— Принимаю приглашение. Как не принять! Глядел я на твоих — душа радовалась! Можно простить даже твои призывы по кустикам в прятки играть. Заслужил.

— Так мы ждем, — не стал перечить Богусловский, — пока затишье. Не ровен час, вновь нагрянут.

— Без передышки не нагрянут. У них — режим. А я — сейчас. Доложит комбат с левого берега, есть ли у них от бомбежек потери или разрушения, и — иду.

Мог бы Богусловский и подождать майора Заварова, но не стал. Хотелось осмыслить свое с этим прямолинейным пограничником поведение. Отстаивать свое понимание происходящего, как ему думалось, совершенно бесполезно и даже небезопасно. Пока все эти словесные баталии — просто межсобойчик, но, не ровен час, доложит командир полка по команде. Долгом своим почтет. И для пользы дела. Чтобы сын уважаемого пограничного начальника не сбился с истинного пути патриота, не завяз в болоте космополитизма и не подвел бы тем самым своего папашу. Но и за правду стоять нужно. Отец на это всегда наставлял.

Что ж, думать нужно, как открыть глаза командиру полка, хоть чуть-чуть расшевелить душу, раззадорить любознательность. И пусть не сейчас, не вдруг прильнет он благосклонно к ратному прошлому России, пусть это случится потом, после войны (да теперь и не до книг, особенно серьезных), но, чтобы дерево выросло, как говаривал дед-генерал, его надлежит посадить. И чем скорее, тем лучше. Богусловский шагал устало к своему подвалу и думал, думал, думал. И как в сказке — придумал. Он станет пересказывать то, что слышал от отца, от матери, от деда. Именно эти рассказы пробудили у него самого, отрока, когда в голове довольно и ветра и мякины, желание потянуться к серьезной книге. К истории потянуться. А Заваров далеко не отрок. Да и не похоже, что уже оплыл он жиром безразличия. Официален он — верно, но откуда ему было получить больше того, что дали школа и училище?

«Именно так поступлю. Без споров. Просто о семье…»

О многом, видимо, подумал и Заваров, ибо за столом они не ершились, как прежде, не топорщили гребешки, как драчливые петушки, а вели беседу чинно, словно философы одной школы, которые вполне согласны, что Земля состоит из земли и воды и все это кружится и летит в безвоздушность. Заваров, хотя и не мог вот так, сразу, забыть недавние сравнительные оценки Богусловского, но решил не напоминать о них; он вел беседу сдержанно, как бы отдаляя себя, не допуская до сердечного сближения, как прежде было, с этим непонятным молодым командиром отчаянной храбрости, но с завихрениями в голове.

«Боец в деле, — оценивал Заваров Богусловского. — Тут он в отца пошел. А мысли — не того. С крамольцей они».

Свой приход в землянку он считал смелым шагом, ибо понимал, что, если Богусловский еще с кем-либо о своей позиции станет говорить и это получит огласку, упрека ему, Заварову, командиру полка, старшему по званию, не миновать. Все это и накладывало отпечаток на его поведение. Нет, острых вопросов они касаться не станут. Тормознет он, Заваров, Богусловского, если тот вдруг заговорит о своем. Так думал майор Заваров, но не так поступал. Слушал. Еще как слушал!

А началось все с похвалы. Принимая от Лиды кружку с чаем, Заваров изрек:

— Я уже ему, Владлену Михайловичу, сказал все, что думал о бое, а теперь повторю: боевой у тебя муж. Повезло тебе, Лидия батьковна. Орел. Одно слово — орел! — И добавил еще: — В ратном деле весь в отца.

— И не только, — возразил Владлен. — И в деда. Еще и в прадеда. Предки мои дальние тот устав, который вам так не понравился, писали. Кровью. Сто́рожи, они только против войска вражеского не вставали, чтоб, значит, не погибнуть без смысла, попусту, а воеводу оповестить, а что касается сакм — гоняли. Их так и звали: сакмагоны.

И начал рассказывать, не спеша, не перескакивая из века в век, а идя по ним от события к событию, и уж не предки его, Богусловского, оказывались в центре повествования, а вся ратная Русь. И о засечных линиях, возведенных от татарских набегов на южной окраине государства, и о летнем стоянии полков, из года в год, из десятилетия в десятилетие, на Оке, готовых в любой миг схватиться в смертном бое с крымчаками и ногаями. И выходило все так, что не беспечна была Россия, не в лапти ратники обувались, не вилами да косами врага встречали.

— Вот так и мужали предки мои. Чины добывали.

— Дворяне, выходит?! Чем хвастаешь?

— Ратные мы. Служилые.

— То-то. Дворяне все там, по ту сторону границы.

— Верно. Много их там. Не одно десятилетие они вражиться будут. — Это он не свои слова, а отцовские повторил. — Поколения сменятся, а вражда не пройдет. Убудет, это верно, но не исчезнет.

— Исчезнет! Фашиста разгромим — кто тогда против нас пикнет? То-то. — Помолчал многозначительно, затем спросил вполне серьезно, чтобы, видимо, вовсе развеять всякое сомнение: — Революция когда шла, где твой родитель находился?

— Трое братьев их было. Двое сложили головы за Советскую власть. Один, дядя Петя, — в Финляндии. Дядя Дмитрий — в Туркестане. Отец только жив остался. Но не оттого, что в скорлупе просидел. Зимний он штурмовал. А потом — с басмачами. Можно сказать, у истоков пограничных войск Республики. Дед тоже не в стороне был. Молодых краскомов учил. Богусловских не в чем упрекнуть!

— Выходит так: боевая семья. Отчего же у тебя в голове мешанина? Учись у родителя верности мысли и помни: отец за сына в ответе. Это я взял и промолчал, а другой на моем месте? Пятно на семью…

Как хотелось самому младшему из Богусловских бросить резко этому в общем-то симпатичному и знающему свое дело майору в лицо все то, о чем думалось ему, когда слушал он покровительственное назидание.

«Снисходительно по плечу похлопывает. По какому праву?!»

Начал вместо этого спокойный пересказ того, о чем рассказывала ему мать долгими вечерами, когда отца не было дома, о геройской, как она всегда называла, гибели Петра Семеоновича. Он знал все до мельчайшей подробности о последних неделях его службы, о том, что происходило тогда в Финляндии и отчего все это происходило, — мать теми рассказами многое заронила в юную душу Владлена, расшевелила любознательность, которая у него в общем-то была от природы, но дремала под спудом обычных школьных программ, и потянулся тогда Владлен к знанию.

— Самой трагичной, но и самой поучительной была гибель младшего моего дяди. До последней возможности он отстреливался вместе с председателем полкового комитета на колокольне церкви. Там и сгорели они. А причина тому одна: не пожелали те, кому положено это делать, заглянуть на сотню-другую в предреволюционные годы. Нет-нет, я не стану обобщать, а тем более крамольничать. Только факты…

Поджался весь Заваров, и понять его можно: он был твердо убежден, что все дореволюционное, в том числе и армия, ничего путного не представляли из себя, иначе отчего бы тогда народу нужда приспичила подниматься на бой кровавый, на святой и правый бой? Он не хотел быть даже участником разговора, который бы ставил под сомнение его точку зрения, вполне к тому же совпадающую с общепринятой, и даже обещание ничего не обобщать не очень-то успокаивало его. Но постепенно, слушая пересказ Богусловского о том, как по незнанию своему, по безграмотности своей, но, главное, из-за уверенности в себе, чрезмерной, ни на чем не основанной, ответственных лиц был выпущен в Германию Маннергейм, Заваров загорелся любопытством, а когда Богусловский начал рисовать картину совещания полкового комитета и полковых командиров, Заваров уже не замечал, что рассказчик преподносит факты специально так, чтобы показать, как упрямство одного человека, мало знающего и не желающего ничего знать, привело к большим потерям в пограничном полку.

— Мы в России, твердил тот, а Россия, она и есть Россия. Кого опасаться? Прикажут если, тогда — дело иное. А подумать ума не хватило: Россия ли она — Финляндия? Давно, еще Александром Первым, дарована ей автономия. Правящий ее класс уже созрел для полного отхода от России, и Ленин, верный марксистскому лозунгу о праве наций на самоопределение, уже принял просьбу Финляндии о полном государственном отделении. Было бы учтено это на совещании, полк оказался бы вне опасности. А так…

Владлен Богусловский, то и дело прерываясь, как делала и его мать, начал рассказывать о злоключениях пограничного полка, о последних минутах героической жизни совсем еще юного дяди Пети, и получалось у него так, словно он сам видел и обманный маневр пограничников, который позволил им вырваться из окружения, и встречу с щуцкоровской дивизией; будто он сам присутствовал при разговоре начальника штаба полка с председателем полкового комитета, а потом стрелял до последней человеческой возможности в окруживших горящую церковь врагов — он что-то, естественно, добавлял от себя, но фактически тогда случившегося в его рассказе было больше, чем фантазии. Заваров слушал, не перебивая, а Лида вовсе забыла об обязанностях хозяйки.

— Вот так. Предревкома жизнью расплатился за верхоглядство. Но добро бы — только своей, — грустно закончил Богусловский, понимая, что Заваров сразу же возразит, ибо поймет переносное значение рассказанного примера.

Вопрос, однако, прозвучал совершенно в иной плоскости:

— Откуда такие любопытные подробности? Вроде исповеди очевидца?

— Пересказ, вернее будет, очевидца. Бывшего начальника штаба полка Трибчевского.

— Ого! Боевая у него биография. Знаю. Посылали его устанавливать Советскую власть где-то в Семиречье. Сказывают, показал себя отменно. Вернулся потом в пограничные войска. Теперь — в верхах. Что, знаком с ним?

— Матери все это он рассказывал. Когда отец в Джаркенте еще служил. Отец мой Зимний штурмовал. Нижние чины Штаба пограничного корпуса избрали его своим командиром. После штурма возглавил он охрану Зимнего. Расхитили бы иначе…

— Рабочие да мужики не стали бы мараться, — возразил Заваров. — Не для того власть свергали.

— Вполне может быть. Только в Петрограде, видимо, кроме честных людей и иные всякие жили. Отцу с ними пришлось бороться. И там, и особенно в Москве. Чекисты брали на облавы и в засады. Ну, а потом — граница. В Туркестане. Где второй мой дядя погиб. Собой пожертвовал ради спасения коммуны. Нет, Богусловские ничем себя не запятнали.

— По тебе это видно. Смелый. Решительный! — И словно спохватившись, не зря ли восхваляет, вновь начал пенять: — Только не могу в толк взять, отчего не по стопам отца шагаешь? Лихо вы отбивались, слов нет, но с пограничниками я бы вас в один ряд не поставил. Наземный бой вести вы неумехи. Но вам простительно, а пехоте? А полевой артиллерии? А танкам? Я уже говорил, что только пограничники оказались вполне готовыми вести грамотно и сноровисто бой. Нет-нет, это не погранчванство. Вот скажи, не погибли бы вы там, у хутора, не подоспей мы? А вот заставы, малочисленные тоже, без орудий даже, по скольку дней держались?! Ко всему пограничник готов, потому как школа у него. Возьми меня: в каких переделках не побывал? Что ни день — мангруппе: «К бою!» Взводным я был в ней, эскадронным, потом только начальником стал. Все ступени прошел. Мы всегда малым числом били. Кто, скажи мне, может таким похвалиться в старорежимное время? Потому как дух у нас крепок! Еще, учти, в гражданской войне поднаторели.

— Верно. Очень верно, — уже не переча, а поддакивая Заварову, продолжил Владлен. — Только я добавил бы: вековой опыт обороны границ Отечества. Он тоже унаследован. Там, где ваша мангруппа с хунхузами и чириками сшибалась, ох как давно неспокойно. Вы, Игнат Семенович, не читали ли часом Бабкова?

— Какого Бабкова?

— Генерала. Он границу с Китаем разграничивал…

— Царский, что ли, генерал? Таких не читаю!

— Зря, между прочим. Он оголенно говорит о причине спора на границе. Она — в алчности богдыханской. Вылезли те из-за «ивового палисада» на сотни верст вперед, караулы поставили и завопили: «Наша земля!» Потом и этим не довольствовались, видя попустительство Российское. Вперед еще принялись временные караулы выдвигать. Приучать местных к себе. Постепенно, но настойчиво. Вот тут Россия и уперлась. Сколько смелости потребовалось, сколько мужества и дипломатам, чтобы хитрость маньчжуров отвести, и казакам, чтобы отбить вооруженный натиск. Упущенное наверстывали. Казаков-то тоже негусто было. Вот и приходилось сотне против нескольких тысяч. Побеждали. Еще как побеждали! Не пропал, думаю я, тот опыт воинский, народом обретенный. Народ, он из поколения в поколение передает все ему нужное, все ценное, и тут мы с вами, Игнат Семенович, бессильны что-либо изменить. Мы можем не признавать этого, можем открещиваться, но изменить — нет! Не можем.

— Чудно́ все это… Утверждаешь, что из рода в род — лучшее, надежней, а отчего в пограничники не пошел?

— Отец так порешил…

Заваров не услышал ответа. Он продолжал свою мысль без паузы:

— И в другом чудно́: новое что-то. Непонятное. Вроде бы и не по-большевистски, а не враждебно.

— Отчего же не по-большевистски? Орден Суворова, орден Кутузова, орден Александра Невского — это что, не по-большевистски?!

— Ну они — единицы. Остальное все — мракобесие. Не нам у них учиться. Пусть у нас учатся, как врага бить. У нас!

— Не единицы, Игнат Семенович, далеко не единицы. Тысячи. Многие тысячи. Блестяща ратная история Руси, а она не единицами делалась.

Владлен вел разговор. Он держал нить его в своих руках. Не его обращали в пограничную веру, а он навязывал свою. Нет, не веру. Убеждение свое. Рискуя репутацией, да и не только ею, он подбрасывал и подбрасывал поленья, чтобы разгорелся едва затлевший очаг познания. А что язычки, хотя и крошечные, начали лизать сухостойные коряги, Богусловский понял, ибо не вражился больше строго Заваров, возражения его носили, скорее, раздумчивый характер…

Не вдруг, не сразу меняется привычное понимание мира, много передумает человек, если он наделен этой способностью, много познает, прежде чем постигнет истину. Его истину, не навязанную, а им самим открытую. Только даст ли судьба человеку на все это время? У войны свои законы. Что для нее судьба человеческая?

Заварову будет это отпущено. Они с Богусловским о многом еще переговорят. Их встречи станут взаимообогащающими и потому желанными. Но станет это нескоро. К тому времени и сам Богусловский о многом будет судить осторожней, ибо знания перешагнут юношескую нахватанность и обретут глубинную зрелость. К тому времени и Заваров отрешится от своей ортодоксальности, и не только от познанного, но и под влиянием общественного мнения, под влиянием родившейся в народе жадности к истории. Отсчет же душевного перерождения Заварова так и пойдет от этой вот смелой, даже рискованной беседы, которая так и не окончилась: влетел посыльный от дежурного и бросил короткое:

— Воздух! Летят!

Здесь — это не Подмосковье. Здесь не было времени демонстрировать спокойность и выдержанность комбату: не давал враг много времени — аэродромы его под носом. Потому и сдуло как ветром Владлена и Лиду. А следом и Заварова. Его не ожидал бой, но он решил перебежать до начала бомбежки на свой КП.

Налет оказался долгим и настырным. Потеря (какое мягкое, обтекаемое слово, за которым укрыты великие человеческие трагедии!) понесли обе стороны. Без устали и без робости делали свое дело зенитчики: несколько вражеских самолетов, вздыбив вольную волжскую гордость, упокоились на дне великой русской реки, на берег которой так упорно рвались; два самолета, рассыпавшись от удара о землю и взрыва горючего и несброшенных бомб, жирно чадили между домами своими останками; несколько штурмовиков, оставив за собой дымные полосы, покособочили в степь, и что было с ними дальше — неведомо зенитчикам. Вроде бы много сбито, радоваться бы бойцам, только суровы и виновато-молчаливы они, ибо не уберегли от бомб причалы, корабли и баржи, к ним ошвартованные, да и в батарее есть не только раненые, но и убитые.

Едва успели зенитчики похоронить своих товарищей, фашисты вновь тут как тут. И снова поражающая настойчивость: волна за волной. Густо, непрерывно. Изматывает и нервы, и силы. Они в воздухе меняют друг друга, а зенитчиков кто сменит?

На следующий день еще трудней стало. Гитлеровцы оборудовали аэродром в степи совсем близко, расчеты не успевали изготовиться к бою после доклада с постов, и Богусловский отдает приказ: отдыхать, принимать пищу, не покидая орудий и приборов. Он позволил расчищать щели и ходы сообщения только у орудийных позиций и для подноса боеприпасов. Это для экономии сил. Есть же им предел у человека.

По всему чувствовалось, что враг вот-вот появится здесь, в Сталинграде, а, кроме пограничного полка и зенитной батареи, у переправы никого нет. А все, что перевозили с левого берега пароходы и баржи, все поглощала степь. В эти дни с Заваровым Богусловский встречался урывками — не до чаепитий было, тем более не до бесед: пограничники готовились к серьезной обороне, зарывались в землю на пустырях между домами, а в самих домах готовили огневые точки. Блуждающие, как они их называли. Работали пограничники без устали, понимая, что только хорошо организованная оборона поможет отстоять переправу от фашистов, когда они появятся здесь. А что появятся, ни у кого уже не было сомнений. Гитлеровцы вновь прорвали фронт и вышли на оперативный простор, оставив наши обороняющиеся части у себя за спиной. Захватчики рвались к городу, обходя узлы сопротивления, которые спешно готовились на их пути. Они, вполне возможно, знали, что серьезных сил в Сталинграде нет, и захватить его рассчитывали без особых усилий.

Очередной просчет! Все верно; так получилось, что советские дивизии отстали от гитлеровцев — в самом Сталинграде находились лишь части НКВД да несколько пограничных полков, и действительно, если сбросить со счетов морально-политический фактор, если не учитывать готовности бойцов и командиров дивизии НКВД умереть, но Сталинград удержать до подхода крупных армейских сил, то можно было вполне предвкушать парадный марш по улицам дымившегося развалинами города. Но…

«За Волгой земли для нас нет!» — сказали те, кому пришлось в малом числе встретить вражеские полчища в Сталинграде, и не вышло парада. Зубами цеплялись энкаведевцы за каждый дом, за каждую улицу, а им в помощь подходили и подходили народные ополченцы. Только стрелковое оружие было у них в руках, а против танков — только гранаты и бутылки с зажигательной смесью, но они смогли задержать вражеское наступление. Ценой многих-многих жизней. И тогда немецкие передовые части, перегруппировавшись, направили основные свои силы на захват переправ. Всю тяжесть этого удара приняли на себя пограничники, в руках у которых тоже были лишь винтовки и автоматы.

Разведка погранполка донесла: противник занял железнодорожную станцию Сталинград-1 и теперь движется к переправе. Перед ним — никого. И чтобы сбить темп наступления, разведчики вступили в бой. Дерзость такая дала какой-то выигрыш во времени: немцы посчитали, что не пара отделений перед ними (а огонь пограничники вели метко), и не полезли на рожон. Дождались танков и самоходок. Пока те пришли, пока обстреливали развалины, откуда встречали пехотинцев смертоносные, хотя и редкие пули, время шло.

Всего лишь на полчаса задержала разведка немцев, не великое вроде бы дело — что полчаса для хода и исхода великого сражения, если учесть еще, что произошла задержка наступления всего на нескольких десятках метров фронта; но здесь полчаса, еще где-то полчаса-час, и ход битвы меняется, она становится тягучей, начинает впитывать в себя резервы с обеих сторон.

Гитлеровцы первыми подтянули резервы. Волга — вот она, рядом. Еще один нажим, и переправа в руках. Зенитные орудия, захватив, тоже можно пустить в дело: обстреливать причалы на противоположном берегу. Их задача казалась им не столь трудной. Пограничники же пока надеялись только на самих себя, понимали трудность боя, но они твердо знали: переправу нужно удержать. Коса, как говорится, нашла на камень. Тем более, что камень вскоре покрепчал: майор Заваров проявил самовольство, подчинив себе минометную батарею, которой надлежало проследовать после переправы в чье-то распоряжение.

— Победим — спишется. Ну, а если что… Не с кого будет спрашивать. За Волгу не отступим!

Полегче обороняющимся стало, как мины полетели во вражеские скопища. Полегче. У фрица пока только пехота да танки с самоходками, снарядами из орудий не достанешь минбатареи, за бугорком устроившейся, а атаки пехотинцев пока захлебываются. Метко бьют пограничники. Ох как был прав фюрер, приказавший солдат в зеленых фуражках в плен не брать.

Пограничники об этом приказе тоже знали, потому никак не входило в их расчет подпускать к себе фашистов, тем более оказываться в их власти.

Вскоре Заваров разжился еще и крупнокалиберными пулеметами. Великая сила. Только, похоже, дело вот-вот до рукопашных дойдет, где уж ни минометы, ни крупнокалиберные пулеметы не помогут. Упрямы фашисты. Настырничают. А сил у них все прибывает и прибывает. Если еще и минометы подтянут — совсем тогда плохо придется.

Четвертый час боя на исходе. Заваров все чаще поглядывает на Волгу: когда забугрятся на ней корабли и баржи? Нет. Течет она с пристойной ее званию величавостью и течет. Верит наверняка, что в обиду ее не дадут.

Она имеет на это полное право. Много она потрудилась, чтобы стать не Итилем, а Волгою-матушкой, великой рекою русской. И боевые корабли ушкуйников, щитами от стрел татарских упасаемых, несла на крутой волне к берегу, чтобы высыпали на кровавую сечу богатыри земли новогородской. Потом и московскую рать, стрельцов и казаков-сакмагонов донесла на вольной стремнине до самого сердца татарской земли, и пошла гулять молодецкая силушка по степи, пока поганые не припустились от Угры-реки спасать добро, прежде у русских награбленное, и рабов своих, тоже из Руси угнанных. Так все тогда обернулось для России ловко, что не помышляли уж больше татары об ясаке. Вздохнула Русь. Не полногрудно, нет еще, но с великим облегчением.

Лиха беда — начало. Вот и подошел срок нести реке-матушке пищали да ядерный запас к ним аж под самый под Астрахань. Ни одного корабля не потопила она, служа службу добрую стрелецким полкам и казачьим ватагам. А сколько потом добра перевезла она за многие века на своих плечах — одному богу известно! Благодарен был ей за это народ русский, лелеял, оберегал от врагов. Как Волгою стала она — ни одна нога супостата не поганила ее берега…

Неужто свершится постыдное?!

Наседают гитлеровцы. То одна застава сойдется в рукопашную, то другая. Заваров едва успевает затыкать дыры своим резервом. И уже нет у него лютой злости (не пустить фашиста к Волге — и все тут!), и виною тому не только вражеская оголтелость и сила, а, скорее, одиночество. Да, полк стоит насмерть, но нужно ли это кому? Будто вымерло все вокруг, вроде бы на том, левом, берегу тоже никого. При такой ситуации конец один — гибель.

«Орудия бы сейчас. Танки! — думал Заваров, совсем забыв о своих убеждениях, что техника — обуза. — Самолеты нужны! Ох как нужны!»

Нет, он не думал об отступлении. За Волгой земли для него и для всех бойцов и командиров пограничного полка нет. Но к Волге-то гитлеровцы прорвутся. Как пить дать — прорвутся. Захватят переправы! Что тогда?!

И вновь посылал из обмелевшего донельзя резерва группу бойцов выручать заставу, схватившуюся на фланге в рукопашной.

Вдруг долгожданное и радостное:

— Левый берег на связи!

Потом едва понятное, с треском и хрипом, но такое родное:

— До двадцати двух ноль-ноль держитесь. Во что бы то ни стало…

Какие могут быть сомнения. Раз велено, значит, — будет выполнено. К тому же и времени всего ничего. Четыре часа всего. Семечки. Разве привыкать пограничникам? Была бы цель ясной. Теперь она есть. Теперь комиссар не по телефону, нет, а бегом — в ближайший батальон. Потом в следующий, потом еще… Объяснит бойцам задачу. Особенно коммунистам и комсомольцам свое мобилизующее слово скажет, и удвоятся силы полка. Так было. Так будет.

Еще одна атака гитлеровцев. Они давно в рост не ходят, спесь с них уже сбита, но от этого нисколько не легче. Осаживать, когда валом валят, хотя и беспрестанно плюющимися автоматными очередями, куда сподручней, чем встречать ловко перебегающих от укрытия к укрытию. Туго становилось полку. Совсем туго. А отступать нельзя. Теперь уже не только потому, что клятва дана, теперь ради жизни тех, кто должен к двадцати двум ноль-ноль ошвартоваться у причалов либо просто выскрестись носом на прибрежное мелководье. Прорвись немцы через боевые порядки полка, сколько красноармейцев не коснутся ногой правобережной тверди?!

И зенитная батарея погибнет. С командиром вместе, крепким парнем, хотя и мозги у него набекрень. И жена его, красавица, не познает счастья материнства.

Прислушивается к звукам боя Заваров, чутко прислушивается. Да, он верит донесениям, как не верить комбатам, испытанным в боях, опытным, но и сам не плошает. Вот на левом фланге первого батальона пошли в ход гранаты. В штыки, значит, сойдутся. Или минует? Пронесло. Вновь винтовки и автоматы заговорили. Заваров облегченно вздохнул.

Но вот в центре обороны похужело. Гитлеровцы прорвались в дом, из которого и по зенитной батарее можно стрелять, и по причалам. Смяли обороняющуюся там заставу. Нет, еще не выбросили ее из дома, еще в нем идет бой, но медлить с помощью никак нельзя.

— Батарею! — требует Заваров. И уже в трубку: — Владлен, — первый раз так, по-дружески, — Владлен, всех, кого можешь, в дом над тобой. Готовы, говоришь? Отменно! Сам поведешь? Добро. Там и встретимся.

Заваров тоже решил сам вести остатки своего резерва. Дальше влиять на ход боя ничем он уже не мог, а уступить гитлеровцам дом над спуском к реке, погубить, значит, все дело, расписаться, значит, в том, что приказ держаться до двадцати двух ноль-ноль полк выполнить не в состоянии: причалы окажутся под огнем автоматов, а если установят фашисты крупнокалиберные пулеметы, встретят огнем переправляющиеся подразделения еще далеко до берега. Нет, он не мог рисковать, хотя понимал, что рискует великим — потерей управления полком. О себе и говорить нечего: в самое пекло лезет. Без права возврата, если успех не сладится. Гоже ли это командиру полка?

Гоже. Когда надо. Спросил Богусловского:

— Кого за себя оставил? Ясно. Передай ему: если мы дом не отобьем, пулеметными установками — по окнам. Только это спасет батарею и обеспечит переправу…

Не внес Заваров своим мизерным резервом серьезных изменений в схватке за дом. Вроде бы сразу дрогнули немцы, осталось всего несколько комнат очистить, но подоспела и им поддержка, не в пример заваровской, солидная, и вновь туго стало пограничникам. Не удержать дома. Никак не удержать.

— Отходить на второй этаж! — передал приказ Заваров. — Блокировать лестничные клетки.

Выход, конечно. Позволит этот маневр сохранить людей, посопротивляться еще, выиграв какое-то время. Не до двадцати двух ноль-ноль, нет. До положенного часа дом не удержать. Никак не удержать. Заварова даже сомнение взяло: зря полез сюда. Мог бы как-то, находясь на КП полка, повлиять на ход боя, на левый берег, в конце концов, позвонить, поторопить с переправой красноармейцев. Своему батальону, наконец, приказать переправиться с левого берега. Нарушить приказ вышестоящий, взять на себя ответственность. Минометы же и крупнокалиберные пулеметы захватил. Чужие. А тут — свой батальон.

«Раньше думать нужно было! — ругал он себя. — Раньше!»

Что верно, то верно. Дорогой недогляд, дорогая нерешительность! Для всех, кто здесь, со второго этажа путь только на третий. А дальше? Ему-то, командиру, поделом, раз в храбрость поиграть захотелось, а заставы жаль. И зенитчиков тоже. Комбата особенно. Остудить бы ушатом холодной воды его командирскую браваду, велеть бы батареей командовать, а не в рукопашную спешить, так нет: «Добро. Там встретимся…» Нашел место для встречи!

Реже стреляют пограничники. Патроны берегут. Автоматчики, те умудряются даже одиночные отсекать. Нужда научит есть калачи. А фашистов на первом этаже полным-полно. Выплескивают автоматные очереди вверх без передышки. Толку, верно, от такой стрельбы совсем нет, а если вниз пущена граната — ощутимо косит. Жаль только, что не особенно раскидаешься ими: счетно осталось их у каждого.

Вот-вот фрицы начнут штурм второго этажа. Сразу по всем лестничным пролетам. Так считал Заваров, ставя себя на место врага.

«Устоять! Во что бы то ни стало!» — убеждал себя Заваров. Это же повторял он, делая смотр не слишком обильному войску своему, для чего пробивался от секции к секции сквозь проломы в стенах, еще от бомбежек образовавшиеся. Ему нравилось, как пограничники разместились над лестничными пролетами, сами в укрытиях, а стрелять могут вниз прицельно. Не так-то легко придется штурмующим. И все же посильно им, считал Заваров, одолеть межэтажье. Посильно!

В одной из групп встретил Богусловского. Не комбата в данный момент, а рядового бойца, изготовившегося к стрельбе из автомата. Под правой рукой лежат три приготовленных гранаты. Остаток.

— До последнего будем стоять, старшой? Как твой дядя на колокольне?

— Не дойдет до такого. Я верю в свое счастье!

— Ну-ну. Дай-то бог.

Не бог дал, а старшие командиры. Раскусили в дивизии НКВД намерения гитлеровцев и, как ни тяжело было самим, послали по одной роте, усиленной сотней ополченцев, к каждой переправе. И когда посланная к первой переправе рота с ополченцами подошла к КП пограничного полка, начальник связи (он только один оставался на командном пункте и главной задачей своей видел поторопить с переправой левый берег) обрадовался несказанно и сразу же направил всю прибывшую силу к дому, где застрял командир полка.

Совсем неожиданно как для немцев, так и для приготовившихся к трудным минутам боя пограничников, полетели в окна и проломы гранаты и с черных ходов влетела, сыпля автоматными очередями, рота энкаведевцев. Ополченцы тем временем обтекли дом с обеих сторон, чтобы, как им была поставлена задача, бить по отступающим фашистам. Не допустить вместе с тем и подкрепления, если немцы станут бросать в бой новые силы.

Со второго этажа, поняв, что подоспела помощь, ринулась застава в рукопашную, и немцы, которые, придя в себя, начали было отбиваться от энкаведевцев, сломались.

Еще бой продолжался, еще небольшие группы фашистов отбивались, укрывшись в комнатах, а Заваров уже, взяв с собой два взвода и зенитчиков, поспешил на КП полка. Оставшимся в доме (теперь их — сила) приказал стоять насмерть, до двадцати двух ноль-ноль не отступать ни на шаг и немцев в дом не пускать.

На КП Заварова ждала новая радость: батальон полка, оставив только одну заставу для охраны левобережных причалов, переправляется на помощь. Буксиры с баржами вот-вот подойдут.

Да, Заваров уже видел их по дороге на командный пункт и даже подумал: «Не к нам ли?» Вышло, что к ним. Целый батальон. Сила!

«С таким резервом против черта устоять можно!»

Устояли. Как ни давили фашисты, сколько резервов ни бросали — а они у них тоже, видимо, ограниченными оказались, — пограничники не дрогнули. У Заварова даже возникла мыслишка, не предпринять ли контрудар, но вовремя одумался он, не стал рисковать и бросать людей под пули. Так и оборонялись. До самых двадцати двух ноль-ноль. И встретили с радушием хлебосольных хозяев свою смену. Все отдали. И окопы, и ходы сообщения, которых особенно много осталось от зенитной батареи, и крупнокалиберные пулеметы, временно подчиненные волею Заварова пограничному полку, и даже минометную батарею. Сами же позаставно снимались с обороняемых позиций и в такой же последовательности переправлялись на левый берег.

Командир полка майор Заваров уходил последним, вместе с двумя заставами, которые оставлял он, чтобы помогли они погрузиться на баржи зенитной батарее, коей тоже было велено перебазироваться на левобережье.