Сколько страниц уже исписано и порвано — одному богу известно, а письмо в Кремль не складывалось. Все, казалось, в нем было: и ратная история Приамурья, и сегодняшняя обстановка, с точным расчетом сил вражеских и наших, плотность и боеспособность населения, и совет был не оголять и без того не густые людьми Сибирь и Дальний Восток — все было в письме, но каждый раз, перечитывая его, прежде чем вложить в конверт, Богусловский с досадой понимал, какое оно тягуче-длинное и безвольно-вялое. Он рвал письмо и не брался за него неделю, а то и две, оправдывая себя, что не совсем оно продумано, не совсем выношено. В Кремль же — не своему отцу-генералу. И не думалось ему, что и вялость, и многословие — от робости перед адресатом. И еще от боязни сказать все оголенно, без огляда на то, как его послание будет оценено.

Сегодня он тоже трудно выискивал нужные слова, нужные фразы, вымучивая строку за строкой, и даже обрадовался телефонному звонку Оккера.

— Зайди, — прозвучало буднично в трубке, но Богусловский понял: что-то важное сейчас сообщит начальник войск.

Убрав недописанную страницу в сейф, Богусловский поспешил в кабинет Оккера, благо тот был рядом: разделяла начальника штаба и начальника войск всего лишь приемная комната, общая на двоих, которую управленцы окрестили, за глаза конечно, предбанником.

— Слушаю, Владимир Васильевич.

— Садись. Читай.

Оккер подал протокол допроса недавно задержанного нарушителя. Группу белогвардейцев, из которых остался жив только один, называли и террористической, и диверсионной, но, похоже, ни одно из этих названий не определяло истины. Японцы меняли тактику зуботычин. Обстреливать наряды, а тем более заставы они прекратили, особенно после ответного минометного залпа, но начали переправляться на нашу сторону и делать засады на дозорных тропах. Не очень-то фартило им и здесь. Чаще всего сами засады оказывались в руках наших пограничников. Пошли им обоснованные протесты. И тогда выпустили японцы на сцену бывших семеновцев вкупе с маньчжурами. Почти все казаки из местных, знали каждую падь, каждую елань, оттого места для засад выбирали неожиданные, к тому же были ловки и в маскировке, и в ближнем бою. Маньчжуры же выполняли в этих засадах особенно грязную роль. Как по тому анекдоту. «Дяденька, дай закурить», — цепляется за полы прохожего сопливый мальчонка. Обычная реакция нормального человека — отпихнуть нахаленка. Но именно этой реакции и ожидают укрывшиеся до времени мордобои. В миг обвинят невиновного человека во всех грехах, оберут до нитки и изобьют до полусмерти. Вот так и японцы намеревались поступить. Натолкав в приграничные районы своих войск, начали они мобилизовывать русских и маньчжуров. Кто не хотел служить квантунцам, понимая, чего ради их вооружают и формируют, — арестовывали. Для более полного привлечения всего казачьего населения Маньчжурии во многих городах создали японцы русские сыскные отделения, а в Харбине — чуть ли не правительство русского государства.

Какая корысть вроде бы от тысячи-другой бывших казаков для миллионной Квантунской армии? Велика ли сила? Нет, конечно, но на роль соглядатая за паршивым сопляком-задирой вполне сойдут. Одних же маньчжуров не пустишь — трусливы те да и разбегутся тут же, только выпусти из-под надзора. Костяком так называемых вооруженных сил Маньчжоу-го становились, таким образом, белоказаки.

Да, имелись данные в штабе округа, что японцы намерены начать войну провоцированием ряда инцидентов между СССР и Маньчжоу-го. Не Япония объявит войну, а Маньчжоу-го. Новое самостоятельное государство — союзник великой Японии. А как оставить союзника в беде? Не благородно, И казаков поддержать надлежит, ибо родину свою идут вызволять из большевистского плена. Верилось этим данным, потому что меняли в железнодорожных депо Харбина и других узловых станций вагонные скаты маньчжурской колеи на колею советскую, готовились по всей границе переправочные средства для десантирования не только пехоты, но и тяжелого вооружения; мелкие пограничные гарнизоны сведены уже в крупные, солдаты-квантунцы часто остаются по нескольку суток в окопах, все больше и больше к границе прибывает танков и артиллерии. Притаились, как мордобои-грабители, до поры до времени, высылая для затравки сопляков-попрошаек.

Такова фарисейская сущность на первый взгляд мелких, комариных будто бы укусов, очередной из которых окончился уничтожением вражеской засады и захватом одного из диверсантов.

Поупрямился тот немного и начал давать показания. Вот и позвал Оккер Богусловского, чтобы тот почитал их.

— Любопытные сведения, — как бы извиняясь за неурочность приглашения, пояснил Оккер. — Очень любопытные.

Не то слово. Не та оценка. Удручающие сведения. Даже страшные. Ко дню войскового праздника забайкальских казаков, который обычно проходил в Хайларе, японцы приурочили специальное совещание. С согласия и при поддержке начальника Главного бюро русских эмигрантов генерала Кислицына со всей территории Трехречья вызваны были сюда бывшие атаманы-семеновцы и другие видные офицеры. Каждый из них получил совершенно четкое задание. Многих назначили начальниками белогвардейских отрядов, поручив им самим и формировать их. Ну а чтобы облегчить им отбор, объявлена в Трехречье мобилизация мужчин, русских и китайцев, в возрасте от двадцати до сорока пяти лет. Бывшим же семеновцам предписано являться на сборные пункты всем поголовно, независимо от возраста.

Как утверждал задержанный на допросе, отряды эти все сформированы, все получили оружие и готовятся к войне. Нет, не к нападению на Советский Союз, а к отражению вторжения Красной Армии в пределы Маньчжоу-го. Так и сказано в протоколе допроса: во всех городах и особенно в селах люди запуганы, ждут со дня на день появления большевиков, которые станут вешать и расстреливать всех подряд.

— Трехречье — это же почти вся Маньчжурия. Всю, выходит, взбаламутили! — с возмущением воскликнул Богусловский, прочитав первые страницы показаний задержанного. — И главное — с ног на голову все поставили. Мы, видишь ли, нападаем!

— Ты читай дальше. Там еще интересней.

Вновь на самую поверхность выплыл Левонтьев со своими подручными. Начали они выбирать добровольцев для специальных групп, как их называли. Хороший кошт, авторитет: спецовеки — самые, значит, смелые и самые храбрые. За честь казачью идут на риск, чтобы вызнать, когда намечено для Красной Армии наступление. Уже создано несколько десятков таких групп. Где они сейчас — пленный не знает. Каждая группа сама по себе. Только Левонтьев и самые близкие ему люди знают.

— Языки, значит, им нужны. Ишь как дело поворачивают! Но верят же казаки! Как были беспросветно-темные, так и остались. Их понять можно. Нет, не простить, но — понять. А Левонтьева? Или не знает он истинных замыслов японских? Мы — знаем, а он-то — и подавно. Выходит, сознательно содействует захвату Сибири японцами! Где же честь?

— Честь?! Ему имение его бывшее спать не дает. На все они, левонтьевы всякие, готовы, лишь бы вернуть свое прошлое, прежнее положение господ. Не по-ихнему если что — в зубы. Помню я, не забыл и никогда не забуду, как измывался хозяин над нами, рабочими, чьими руками он мошну набивал, — с возмущением поддержал Богусловского Оккер. — А поднялась Пресня, я хоть и не мужиком еще был, а тоже с отцом — в бучу. Тут как тут жандармы и солдатня. Казаки еще. Не жалеючи стреляли. Вот этого им желательно. Такого житья. Чтоб по струнке все, чтоб — во фрунт!

— Не о том я говорю. Не оттого в недоумение прихожу. Когда бы о возврате своего имения пекся человек — иное дело. Противное оно, конечно, народу, познавшему свободу, привыкшему уже к ней, но ему оно желаемо. Он враг и поступает как враг. Его можно ненавидеть, его можно убить, но нельзя обвинять его в бесчестье. Презирать его нельзя. Бесчестен, кто Янусом двуликим предстает. Таких у нас самих изрядно еще. Притихли. Ждут своего звездного часа. Но во сто крат бесчестнее поступать по правилу: ни сам не гам, ни людям не дам. Преступно это, если по крупному счету. Преступно. Не вернут поместья господам дворянам ни фашисты, ни самураи. Лакеев из них сделают. Лизоблюдов. Хорошо это им, левонтьевым, ведомо.

— Надеются, должно быть. Во что-то доброе верят, — усомнился в точности вывода Богусловского Оккер. — Без веры как?

— Возможен лишь самообман. Чтобы подлость свою оправдать перед своей совестью, перед своей честью. Давайте, Владимир Васильевич, в прошлое глянем. Чем сильна была Россия? Единством своим в борьбе с захватчиками. А как размежевалась она меж князей, тут тебе и иго татарское. Гибли, в неволе спины гнули, пока не осмыслили: единым кулаком отбиваться надобно. Тогда и Куликово появилось. Тогда — и Угра великая. И Бородино тогда, и Чесма. Друг другу если в глотки вцепимся, — сможем ли совладать с силой темною, с ордой проклятущей?

— Параллели, Михаил Семеонович, не совместимы. Разве народ наш не поднялся от мала до велика? Тебе ли не знать: сын твой до срока ушел. Моя дочь радисткой становится. Или не видишь, как сибиряки с готовностью оружие в руки берут? Даже семейцы и те не в отказе. Это ли не показатель духа народного? А не захотели они — в тайгу подались бы. Их оттуда не выкуришь. Тех же, злобствующих антисоветчиков, кучка жалкая в сравнении с монолитом многомиллионным. Капля в море.

— Не скажи, Владимир Васильевич! Эмиграция — сила нешуточная. Особенно как фактор моральный. А в полицаи сколько подалось? Лютуют. Над своими же измываются, на утеху фашистам. Потирают те от удовольствия руки и трещат на весь мир о предателях наших. Теряется от этого наш престиж. Ох как теряется!

— Что я тебе скажу, Михаил: не рабочая у тебя закалка. Нет, не рабочая. Тебе все самому бы осмыслить, свой вывод сделать. А мы верим без прекословности всякой в торжество нашего правого дела. Да, есть у нас враги народа. Есть! Мэлов, твой преследователь, разве не жив еще? Притаился где-нибудь, принюхивается. И не только принюхивается, но и вредит. Мелко ли, крупно ли, но вредит. Да, есть у нас еще мэловы, оборотни, но не они диктуют нам свои условия. Народ в гегемонах ходит. Народ! — Побарабанил пальцами по столу, обдумывая главные слова, и решился: — Не знай я тебя много лет, мог бы подумать, что шаткая у тебя идейная закалка. Не сомневайся — очистится народ от мрази. На то он и народ!

— Не оспариваю главного утверждения, но хочу — прав ты, Владимир Васильевич — понять, отчего много предательства? Не готовы мы к этому были. Мы не только в монолит страны своей верили, но и в то, что немецкий рабочий не возьмет в руки оружие, против нас направленное. Где просчет? Где?

— Да нет просчета! Нет! Разрушит мир капитализма мозолистая рука рабочего класса. Это будет! Непременно!

Не понимали они друг друга. Оккер говорил о будущем, веря в торжество правого дела; Богусловский же оценивал сегодняшнее, пытаясь понять его. Богусловский не возражал Оккеру, да и что он мог возразить против того, во что тоже искренне верил? Но если Оккеру казалось все предельно ясным, то Михаил Богусловский на многое смотрел с сомнением, а предательство русского человека, кем бы он ни был, как бы люто ни ненавидел теперешний общественный строй России, осуждал и презирал. Что особенно удручало краскома Богусловского, так это значительность предательства. Он, имевший дело в основном с прямыми врагами, оценивал по ним всю белоэмиграцию. Бывших своих коллег, бывших товарищей.

— Как их земля носит?! Где у них честь?!

Не думал он тогда, что через два года его возмущение, его ненависть ко всему предательскому получат еще большую пищу: он станет бороться с оборотнями не заочно, через пограничную черту, а напрямую. И тогда совершенно утвердится он, с великой болью в сердце, что все те, кто потерял чувство Родины, кто не понял и не принял новой России, тот совершенно потерял честь и в конце концов стал падшим мерзавцем. И не узнает он всей правды, болезненной и сложной, не убедится он в неправоте своей. Она откроется потом, после Победы. Меньше люди станут говорить о тех, кто пошел за Власовым и Красновым (они получат свое, и — довольно им), а больше о добром, содеянном ради победы Советской России над фашизмом. Смело многие эмигранты плевали в лицо тем, кто предлагал им записываться в ряды РОА, зная, что могут получить за это пулю в затылок либо, в лучшем случае, концлагерь. Даже Деникин, этот известнейший антиреволюционер, не принял предложения фашистов встать на их сторону, а потом скрывался от ареста и расправы.

С первых же дней, как началась война, немощные старцы и старушки повытаскивали из обнищавших бюро самые дорогие фамильные драгоценности, с которыми не желали прежде, несмотря на многие лишения и даже голод, расставаться, без сожаления сдавали их в Фонд помощи Советской России. Для них она всегда оставалась Россией. Слово «Союз» никак не входило в их лексикон, да они не совсем и понимали смысл этого слова. Для них Россия, пусть даже чужая, непонятная, попала в беду, и они протягивали ей руку помощи. И не столь уж было важно, какой она была, эта рука, слабенькой или сильной, безмускульной или с добрым кулаком, — главное, далеко не все эмигранты возликовали, когда фашизм перешел советские границы. Одни пошли в РОА, другие — в ряды Сопротивления и стали его героями. Их имена узнают люди: княгиня Вера Оболенская, Кирилл Радищев — правнук Александра Радищева, Борис Вильде… Кстати, название этому патриотическому движению дал именно Вильде.

Сколько погибло известных и безвестных русских людей, сражаясь в рядах Сопротивления! Скольким были вручены советские ордена и медали!

Но до того дня, когда все это станет явью, еще было ох как далеко! А пока — реальность печальная. Пока Богусловский более ощущал противодействие белоказаков, чем помощь их. Доброжелателей встречалось единицы. Как были семеновцами, недобрая слава о которых и по сей день жива в Сибири, так и остались. Верят левонтьевым разным, идут по их указке на подлость. Пока белоэмигранты — враги. Коварные. Просвета пока не видно.

— Как могут от одной матери родиться Анна и Дмитрий? Прямая противоположность.

— Слушай, есть идея! Пусть Анна напишет ему по-родственному. Вразумит братца.

— Не смогу я ее к этому принудить. Она и так не в себе. Куксится. От письма до письма Владлена только и живет. Надломилась она. Нет прежней Анны…

— Да, — побарабанил по столу (появилась эта привычка у Оккера недавно, вместе с войной) и сказал с сожалением: — Плохо, раз так. А здорово могло получиться: откровенное мнение сестры. Выправились бы у того мозги, стал бы нашим помощником. Какая польза! Ну ладно-ладно, не загорайся возмущением. Забудем мое предложение. Забудем. — Помолчал немного, мягко, в задумчивости постукивая пальцами по зеленому сукну, и вновь встрепенулся: — Есть предложение вечер сегодня провести вместе. У нас. Отвлечет это, может быть, Анну хоть немного.

— Принимается. Только одну поправку вносит штаб: вы наши гости. Пусть похлопочет Анна, на пользу ей. К тому же по статуту хозяйки ей нельзя с постным лицом потчевать гостей.

— Командир принимает поправку. — Оккер поднял трубку и попросил телефониста: — Квартиру Богусловского. — И другим, мягким тоном: — Здравствуй, Анна Павлантьевна. Тут мы вот, два мужика, собрались, и возникла у нас мысль повечерить у вас. Как?.. Вот и отлично. Михаил пораньше на помощь приедет, а потом и мы с Ларисой. Прекрасно. Ставь тесто на пироги. — И Богусловскому, положив трубку: — Грустная. Но предложение приняла, кажется, с удовольствием. Ты давай-ка закругляй свои дела и — домой.

— Письмо я писал. Никак не складывается. Посижу еще часок-другой над ним.

— Часок? — ухмыльнулся Оккер. — Поможет он тебе, если в недели не осилил! Ты подумай, почему, как ты говоришь, не складывается. Не знаешь? А я тебе скажу. Москве враг грозит. Москве, понимаешь! Падет она — вот тогда и японцев ничто не удержит. А силенок, давай говорить откровенно, не так уж и густо здесь у нас.

— Есть логика в твоем утверждении, но мы с тобой не имеем таких данных: Япония начнет войну, как только падет Москва. У нас другие данные: Япония активно готовится к нападению. Когда? В любой момент. Согласен, выжидают японцы, приглядываются. Бока-то мы им уже мяли изрядно. Но согласись: если они будут видеть, что Сибирь и Дальний Восток безлюдны, не станет ли это главным для них фактором? Я считаю так: Москва — не главное. Кутузов оставлял ее, а чем это Наполеону обернулось, знает любой школьник. Главное — Россия. Советский Союз. А Сибирь для России — не бросовая залежная земля…

— Кутузов, Наполеон… Время, дорогой Михаил Семеонович, совсем было другое. Москва нынче — сердце Родины. Ленин в Москве! Сталин! Не переубедишь меня. Да и в Москве никого не переубедишь. Бросай, совет мой тебе. Домой поезжай прямо сейчас.

— Убежденность, даже если она в сути своей ошибочна, вещь упрямая. Ты прав. Но и я — прав. Подумаю, как соединить две правды в одну. Возможно, найду.

— Только уверен я, сегодня, за часок-другой, тебе это не удастся.

— Наверное, тут ты прав. Действительно, поеду-ка я домой.

А самому не хотелось. Долго он обманывался, принимая заботливость Анны, ее чуткость за постепенно возникшую любовь. Увы! Она так и осталась лишь верной своему слову. Теперь это он понимал со всей остротой. Проходили дни, проходили недели после того, как проводили они Владлена в училище, но Анна так и оставалась потерянно-безразличной ко всему. Нет, он не упрекал ее ни в чем. Ни заочно, ни, тем более, когда был рядом с ней. Он очень старался вести себя дома так, как будто ничего не изменилось, будто их отношения оставались прежними; он даже стал внимательней к жене, предупредительней, крепко зажав в кулак тоскливую обиду. Подольше только стал читать газеты, которые Анна к его приходу складывала стопкой на журнальный столик в гостиной.

Ну а то, что на службе стал больше проводить время, так тут все объяснимо, тут ничего не попишешь: обстановка! И похоже, Анну не особенно тревожило его отсутствие. Еще ни разу после отъезда сына не попросила она, как делала частенько прежде, поспешить на вкусный ужин, расхваливая необычность приготовленного.

Слово, однако же, сказано, и Богусловский вызвал машину. А когда ехал домой, думал еще и о том, каким для него нелегким станет это неожиданно возникшее гостевание. В газету не уткнешься, когда невмоготу. Весь вечер предстояло ему источать благодушие и довольство жизнью. Даже о сыне говорить с гордостью, хотя с поступком его он и по сей день не был согласен. В душе он лелеял мечту, что сын продолжит семейные традиции. Владлен один продолжатель рода, а значит, и дела Богусловских. Один. Что избрал он ратную стезю — это хорошо. И что на фронт рвется, тоже патриотично. Только ведь в пограничных войсках не в куклы играют, не в оловянных солдатиков, и пограничное училище было бы, по мнению Михаила Семеоновича, нисколько не хуже зенитного.

Машина остановилась, а Богусловский все еще продолжал жить своими трудными мыслями и не открыл привычно дверку, не сказал шоферу свое обычное: «Спасибо», он даже не поднял склоненной головы.

Шофер не очень-то удивился необычности поведения начальника штаба, не пытался хоть как-то понять его, он сделал для себя однозначный вывод: устает человек — и жалел его. Сидел поэтому, стараясь даже дышать потише. Пусть подремлет спокойно. И только когда прошло минут пять, тронул за плечо:

— Анна Павлантьевна скажут, что это так долго машина стоит? Обеспокоятся…

— Да-да, — встрепенулся Богусловский, будто и впрямь отключила его от мира грешного усталость. — Да-да. Спасибо. Поезжай в гараж.

Нехотя вылез из машины и без желания стал подниматься на крыльцо.

Все, что произошло дальше, и обрадовало его, и вместе с тем еще сильнее укрепило обиду, от которой он больше никогда не избавится, но о которой будет знать только он один. Отношения с Анной вернутся в прежнюю колею, совершенно привычную для них и вполне их устраивавшую. Он только хотел позвонить, но дверь отворилась: в прихожей стояла Анна, ласково-радостная. Поцеловала его, как делала это всегда прежде, и принялась расстегивать портупею. Но Михаил видел, что не возвращение его неурочное радует ее, а что-то иное, пока еще от него сокрытое. Он едва не спросил: «Что произошло?» — но сменил вопрос:

— Ну как тут без меня? Скучала?

— Скучала. Потом письмо от Владика принесли. — Вздрогнул голос невольно, хоть едва заметно, но иным стал, более душевным. — У него хорошо все. Обязательства они приняли. Да ты сам прочтешь…

Письмо было приготовлено для него. Анна положила его поверх газет. Он подумал, что она попросит прочесть письмо вслух, но Анна не сделала этого. Изучила его основательно. Сказала, словно извиняясь:

— Ты почитай, а я — на кухню. К ужину не все готово. — Улыбнулась с привычной Михаилу добротой и добавила: — Молодец наш Владик. Молодец.

Богусловский побежал глазами по строчкам. Торопливо-радостным: «Ура! Нас поддержали. Сокращен срок обучения для нашей, добровольцев, группы. Досрочный выпуск и — фронт…»

Не сходились концы с концами. Чего бы, казалось, Анне радоваться вместе с Владленом, что тот уже ранней весной окажется на фронте? Грустила непомерно, отправив в училище, где еще не свистят пули, и вдруг — резкий возврат к спокойствию и даже к радости. Не вдруг такое осмыслишь. Даже если хорошо знаешь женщину, если любишь ее все еще сильно.

А возможно, письмо стало только внешним поводом? Не может же она не понимать, что бежит из дома он, Михаил, не только из-за работы? А дома, хоть старается он не меняться, быть прежним, но невольно возникают у них молчаливые паузы. Слишком длинные. И хотя оправдывается он усталостью, но разве не поймет истинной причины умная женщина? Вот и решила, возможно, перебороть себя Анна, помня обещание быть не только верной женой, но и помощницей. А помощь ее — в заботливой поддержке, в домашнем уюте и спокойствии. А ему это сейчас ох как необходимо! На пределе сил он. И нравственных, и физических.

Мужественно, если это так. Для любящей матери — это подвиг. Поясно можно поклониться ей.

Но, вполне возможно, и впрямь она по-новому после этого письма взглянула на сына. Как мать солдата. Ей ли, воспитанной в офицерской семье, жене краскома, не понимать воинского долга мужчины в то время, когда так жестоко бьется страна за себя, за право оставаться свободной? Патриотизм россиянки, патриотизм советский воспрянул, наполнив любовь материнскую иным смыслом.

И будто специально, чтобы подтвердить именно это, второе, предположение, чтобы больше не мучился муж в догадках, Анна вышла из кухни. С гордой веселостью спросила:

— Прочитал? Видишь, какой молодец наш Владик! Ускорить выпуск — его идея. Скольких увлечь сумел, а? Группу целую! Хорошего сына воспитали мы.

— Что верно, то верно, — кивнул Михаил Семеонович, откладывая письмо и берясь за «Правду». — В ногу с народом шагает.

— А все виделся ребенком-белоручкой. Нет, он — муж… Ой, — спохватилась Анна, — не пригорели бы пирожки!

Не читалось Богусловскому. Даже сводки Совинформбюро прошмыгивали мимо сознания. Трудно разувериться в том, во что приучил себя верить. Ох и трудно! Но особенно трудно не выказывать своего душевного непокоя, и Михаил вел внутренний монолог, определяя линию своего поведения, жестко наступая себе на горло:

«Все! Никаких эмоций! Трещине нельзя давать шириться. Ты знал, на что шел, когда шагал в ее дом с предложением. Знал и — знай! Но — один. Без посторонних. Тем более — без Анны…»

Через несколько минут он, так и не прочитав ничего толком в газетах, встал и пошел на кухню. Предложил с готовностью:

— Чем тебе помочь?

— Как всегда. Колбасы и сыру порежь. И станем стол накрывать.

Проблема стола их занимала совсем мало времени, и вскоре разговор вновь пошел о сыне. Вспомнили и о его походе в военкомат, но говорили не об огорчении, какое принес он им тогда, а о настойчивости, даже упрямстве, и теперь они хвалили эти в нем нужные для мужчины черты. Они подсчитывали (хотя каждый из них сделал это не раз, особенно Анна), когда Владлен поедет на фронт, и гадали — на какой.

— Хорошо бы — на Центральный. В Москву бы заехал, дедушку бы своего навестил.

— Утопия! Непозволительная роскошь, — возразил Михаил, вовсе не предполагая, как окажется он не прав: под самую Москву попадет их сын, а перед тем, как поехать на позиции, проведет вечер и ночь с дедом своим.

Теша себя воспоминаниями о Владлене и предположениями о его будущем, они готовились к встрече гостей, которые давно, все военное время, не бывали у них. Успели все приготовить, даже осталось немного времени свободного, и Михаил с Анной еще раз стали перечитывать письмо сына, радуясь за него и гордясь им. А когда пришли Оккеры, Анна первым делом прочла им самые важные, как ей казалось, строчки из письма и так же, как говорила Михаилу, сказала и им:

— Молодец наш Владлен. Его идея. — И добавила: — Жаль, Вику не взяли с собой. И ей интересно письмо почитать.

— Вика у нас в кружке радистов. Только и разговоров: выучусь и — на фронт, — с грустью, но в то же время с заметной гордостью ответила Лариса Карловна. — Мы звали ее, так — куда там! Никак, видите ли, нельзя ни одного занятия пропустить.

— Какой же фронт?! — воскликнула Анна Павлантьевна. — Она же только в девятый класс пошла. Да и сама — тростиночка.

— Что делать? — вздохнула Лариса Карловна. — Я уж, Аннушка, крашусь. Седина вовсю пошла. А с другой стороны, подумаешь, как можно сейчас не рваться на фронт? Была бы я помоложе, пошла бы сама в разведку, как в гражданскую. Теперь, правда, тоже можно, не старуха еще, только как Володя мой без меня? Груз вон какой тянет. Так что мы с тобой, Аннушка, свою ношу несем, а дети, что ж, пусть свою несут. Не стану я держать Вику. Нет, не стану. А седина? Ее закрасить можно.

— Грустные речи ваши, женщины дорогие, — вмешался Владимир Васильевич. — Грустные. Сколько помню, мы всегда, собираясь, думаем с Михаилом Семеоновичем отрешиться от мирских забот, но ни разу не выходило по-задуманному.

— Время бурное, — улыбнулась Анна. — Время определяет заботы наши.

— Время? А может быть, мы сами? Мало ли даже сегодня, в дни величайшего испытания страны нашей, от татар какого не было, мещан разнопородных, единственная цель которых прожить тихонько да легонько, за шторой приютившись? Набьют животы чем бог послал и…

— Мы — не мещане, но тоже не святым духом питаться нам, — перевела на шутку возмущение Оккера Анна Павлантьевна. — Стол накрыт. Тут мы с Мишей вдвоем постарались.

— Колбасу и сыр небось резал? — усаживаясь за стол, с ухмылкой вопрошал Богусловского Оккер. — На большее мы с тобой не годны, но, гляди ты, женушки наши как нас возвышают одна перед другой! Что ж, закроем глаза на выдумку милую и вооружимся вилками, ибо права Аннушка: не только духовная пища нужна человеку, но и из духовки.

Тон задан. Началась пикировка между сильной и слабой частью рода человеческого; женщины не уступали, за подковырками в карман тоже не лезли, и шел вечер именно в том духе, на какой рассчитывали уставшие до чертиков от беспредельных докладов с границы, каждый из которых таил в себе взрывное начало неведомого масштаба, и нужно было думать и думать, прежде чем решиться на какие-либо ответные меры, а времени, как правило, на раздумье не было: тот, кто докладывал, ждал распоряжения немедленного. Хорошо, уютно было всем им, давно не собиравшимся вот так, запросто, за обеденным столом. Воспоминания начались. И даже то грустное, что было при их первой встрече, не воспринималось ими сейчас с грустью.

Удивительное создание природы — человек. В такую попадет ситуацию, хоть в петлю полезай, но пройдет время, и то пережитое видится ему как что-то не слишком уж существенное, даже вовсе не стоящее внимания. Сегодняшнее — это важно. Оно волнует, оно кажется значимым и серьезным, хотя, если подумать, во сто крат оно может быть мельче прежнего. Никто, однако же, не утруждает себя подобным сопоставлением. И никто даже не думает, хорошо это или плохо. Оккеры и Богусловские не были исключением: обычные люди, оттого те острые, надрывавшие тогда душу ситуации сейчас они воспринимали с улыбкой. Чуть-чуть лишь грустной.

Телефон резко и длинно зазвонил тогда, когда Оккеры, довольные, что так покойно прошел вечер, собирались уже домой. Оккер даже сказал удовлетворенно:

— Видишь, без нас, Михаил Семеонович, управляются.

— Просто нам сегодня чуточку повезло, — ответил Богусловский. — Еще бы ночь мирно поспать — совсем прекрасно было бы.

— Накличите, — с нарочитой сердитостью упрекнула мужчин Лариса Карловна. — Ой, накличите!..

Вот тут-то он и заставил всех вздрогнуть своей неожиданной пронзительной громкостью.

Владимир Васильевич опередил хозяина дома. Долго слушал, не перебивая вопросами доклад, потом, положив трубку, вздохнул:

— Да, обстановочка. Тот самый, о ком задержанный сообщил, развернулся не на шутку.

Женщины вышли, оставив мужчин одних, и Оккер пересказал доклад помначштаба. Не только вздохнешь от такого, не только затылок почешешь, но и кулаки сожмешь в ненависти гневной.

Вновь одна из левонтьевских групп пыталась захватить наряд, однако сама попала в засаду. Часть из нее погибла в перестрелке, остальные сдались. Сообщили на допросе, что Левонтьев готовит сотню казачью и маньчжуров столько же для нападения на наш берег. Переправиться они должны через день или два. Бой будут вести до первых раненых и убитых. Они могут даже не высаживаться — из лодок стрелять. Им во что бы то ни стало раненый нужен. Потом они возвратятся. Оружие побросают на стрежне в Амур, и получится — вроде бы советские пограничники обстреляли мирных жителей, убив и ранив многих. Подтвердить эту версию должны были еще и те пограничники, которых группе велено выкрасть. После, конечно, соответствующей обработки. Помирать же никому не хочется…

— Думаю, нужно опередить события. Ультиматум должен пойти от нас. Я еду в управление и докладываю в Москву. Ты… впрочем, ты пока оставайся дома. Завтра на рассвете выедешь к месту предполагаемой высадки. Подумайте там, чтобы без выстрела как-то обойтись. Без жертв, во всяком случае. Или… ни одного не выпускать обратно. Иного выхода я не вижу.

— В Москву доложить, естественно, необходимо, однако нужно и нам не ждать, а вызвать на встречу их погранкомиссара. Нам самим, не мешкая, заявить протест.

— Да, я сейчас распоряжусь о вызове. На завтра. Сам поеду. Протокол допроса предъявлю, кроки местности, где диверсанты высаживались. Гильзы стреляные и оружие. Можно и пленных держать в готовности и, если нужно будет, представить.

— Верно.

— Так и будем действовать. А теперь — спокойной ночи. Впрочем, не будет она спокойной. Анне не говори о брате. Былое быльем поросло — не вороши. Если бы письмо от нее, но ты категорически против. Оно и лучше, когда в неведении Аннушка наша.

Не стоило Оккеру предупреждать Богусловского, ибо в мыслях не держал он, что можно ей рассказать все о делах брата. О Левонтьевых давно вообще в семье не вспоминали. Ни добром, ни злом. Вроде бы и не уговаривались, а так получилось. Нет их, и — все. И не было. Оккер же словно каминными щипцами поворошил подернутые пеплом и едва тлеющие угли — огня прежнего не вызвал тем самым, но синие язычки забегали по черноте. И родился невольно вопрос:

«Прав ли я, скрывая от Анны, что Дмитрий жив?»

Нет, он и теперь не думал о полном откровении (зачем Анне все знать?), он лишь взвешивал, насколько можно приоткрыть занавес и стоит ли вообще приоткрывать. Он помогал Анне сносить на кухню посуду, а потом, перемытую, протирал полотенцем. Они попили еще кофе, обсуждая, как это бывает обычно после ухода гостей, сложился ли вечер. Все у них шло обыденно, и не видела, казалось, Анна, какое смятение в душе Михаила. Она после кофе принялась собирать его в дорогу, чтобы не тратить на это утреннее время, и он даже помогал ей, что бывало с ним редко, не подавая даже вида, как трудно ему решить вдруг возникшую из-за неосторожного предупреждения Оккера задачу.

По долгу службы он обязан был промолчать, по долгу совести, напротив, обязан сказать хотя бы о том, что жив Дмитрий. Жив ее брат.

Уж спать они легли, а он все не знал, как поступить. Никак, естественно, не мог уснуть, хотя и тихо лежал, притворяясь спящим. Но тут Анну не обманешь. Женщина чувствует, спит муж ее или нет. Спросила участливо, положив тем самым конец сомнениям:

— Что-то, Миша, неспокоен ты. Отчего? Похоже, скрытничаешь, меня оберегая.

Плохо, выходит, владел собой. Да, не обманешь женский зоркий глаз и чутье женское. Да и стоит ли это делать? Пусть будет правда. Истина пусть будет.

— Дмитрий жив. И не просто жив, а дает о себе знать весьма настойчиво.

Михаил почувствовал, как пружинно напряглась Анна. Но молчит. Ни слова, ни вздоха. Не дышит даже. Продолжил:

— Еду завтра, чтобы отбивать его провокацию. Крупную. Войной она может обернуться. Войной. Понимаешь?

Повела мягко Анна рукой по морщинам, как делала это не единожды в душевно трудные для Михаила минуты, и сказала, вроде бы даже спокойно, только слишком уж чеканя слова:

— Если так случится — прокляну его. И с тобой если, не дай бог, что — тоже прокляну. — И только тут заплакала.

До утра они не сомкнули глаз. И впервые уезжал он на серьезное боевое дело не со спокойной душой. Хотя Анна взяла себя в руки и провожала с обычной заботливостью о том, все ли собрала в дорогу, даже сказала привычное, ставшее семейным ритуалом: «Храни тебя господь», но он не мог не понимать, какая психологическая нагрузка навалилась на нее.

«Зачем рассказал? Зачем?!»

То ему казалось, что совершил он глупость и даже подлость, то он оправдывал себя, считая бесчестным оставлять в неведении жену, что жив ее брат. Пусть даже враг он, но кровь-то одна. Пусть проклянет его, но будет знать, что жив он.

«Суета сует», — отмахивался он от назойливых дум, но разве это помогало? Нет. Не выходила из головы Анна. И виделась она рыдающей. Он вновь начинал винить во всем себя, и мысли начинали новый бег по тревожному кругу, отзываясь в сердце ноющей тоской.

Оставив машину в первом на левом фланге отряде, куда только и доходила пригодная для легковушек дорога, пересел Богусловский в седло. Лошадь дали ему горячую, рвала она поводья, не желая ровной рыси, приходилось сдерживать ее, беречь силы, ибо не близок путь и нерасчетливый аллюр выбьет коня из сил. Но даже эта борьба с норовистым конем не повлияла почти нисколько на ход мыслей. Богусловский даже забывал временами, зачем и куда он едет, не думал вовсе о предстоящей операции, а она, судя по данным пленных, ожидалась далеко не простой.

Правда, была у него, видимо, надежда, что встреча с представителями японской Квантунской армии и погранкомиссаром предотвратит провокацию, оттого и позволил он себе беспрерывное и долгое душевное самоистязание. Знал бы, чем закончилась встреча с квантунцами, непременно разорвал бы заколдованный круг мыслей своих, оттеснил бы обиды свои и жалость свою в дальний угол и заставил себя думать о противодействии левонтьевской провокации. Не избавился бы вовсе ни от тревоги за Анну, ни от сомнения, ни от обиды на нее, но не властвовали бы они безраздельно.

Так оно и случилось, когда добрался Богусловский до отряда и встретивший его начальник штаба передал просьбу Оккера связаться с ним без промедления. Короткий состоялся разговор. Очень короткий. Владимир Васильевич лишь сообщил возмущенно:

— Обещали разобраться. Им, видите ли, ничего неизвестно. Ответ обещали дать через два дня. Все ясно тебе?

Да, куда уж ясней! Провокация, значит, будет либо завтра, либо послезавтра. Обязательно раньше намеченного срока повторной встречи. А он, направленный сюда специально для того, чтобы перехитрить провокаторов, совершенно не готов распоряжаться, не имеет никакого плана действий.

«Распустил нюни! — ругал он себя. — Честно? Не честно? Кому это сейчас нужно?! Людям что скажешь?!»

— Разрешите доложить наш план? — прервал уничижительные мысли Богусловского начальник штаба отряда. — Возможно, внесете поправки? Я передам командиру. Он там. Руководит работами.

— Слушаю.

— Вот здесь, в двух местах, — начальник штаба показал на схему, — наиболее вероятна высадка. Ставим ППХ погуще, но не только ракеты, а и холостые патроны. Приборы сами готовим и здесь, и снимаем одновременно с менее оперативных застав.

Богусловский сразу же оценил идею опоясать берег так называемыми приборами пограничной хитрости. Изворотливый ум русский — при нужде чего не придумает! Кому-то пришло в голову распилить чурку пополам вдоль, одну половинку вкопать в землю, вторую, с просверленной для ракеты дыркой и прикрепленным на уровне этой дырки бойком, присоединить мягкими ремешками, как шарниром, по верху соединить половинки подвижным полозком, к которому привязывалась либо суровая нитка, либо тонкая проволока. Растягивалась она на двадцать-тридцать метров в два конца. Задел человек за оттяжку, потянул, значит, полозок, и падает половинка чурки, ударяясь бойком о камень, расчетливо положенный специально для этого, — ракета летит в небо. Для наряда — сигнал, нарушитель — напуган. Побежал если дальше, глядишь, еще одну ракету в воздух поднял — совсем тогда ясно, куда путь он держит. Иногда, редко правда, такие «приборы» начинялись холостыми патронами. Эффект от этого отменный. Если нарушитель вооружен, начинает отвечать на выстрел выстрелом.

— Молодцы. Только сомнение есть: насколько эффективно? — прервал Богусловский начштаба отряда. — Они же не татями намерены, а открыто. Чем больше шума, тем лучше. Не вылезая из лодок, огонь станут вести. Отстреливаться.

— Мы первыми огонь не откроем. Тем более — когда они в лодках еще будут. В окопах сидеть станем, не высовываясь вовсе. Высадятся, думаю. Раз им велено раненых получить. А на ракеты, да еще с выстрелами, откроют, думаю, обязательно огонь. Вот пусть и стреляют. Патроны жгут. А мы тем временем по флангам, вот здесь, — вновь указка заскользила по схеме, — отрежем их от берега. Прикроем маневр дымшашками и станкпулеметами.

— Холостыми? — хотя и догадался Богусловский, но посчитал нужным уточнить.

— Да. По ленте заряжено. Маловато, конечно. Побольше бы зарядить, но… Дымшашек тоже раз-два и — обчелся.

— Поправимо это, — ответил Богусловский и попросил соединить его с начальником тыла округа.

Пока телефонисты пробивались от коммутатора к коммутатору, Богусловский продолжал слушать доклад, «прокручивая» еще и еще раз предстоящую операцию. Виделась она ему добротно продуманной, и требовалось внести лишь мелкие поправки.

— Перед окопами, значит, МЗП?

— Да, метров десять. По флангам тоже — МЗП.

— А окопы там роются? Нет! Ладно, я на месте посмотрю. Думаю, возможно ближе к берегу провести боковые ходы сообщения. И еще меня смущает: дымовая завеса. Не задымить ли нам провокаторов? По ветру.

— Отлично. Зажженные дымовые побросать к ним ближе! — воодушевленный хорошей мыслью, воскликнул начальник штаба отряда. — Так и сделаем!

Зазвонил телефон, и Богусловский, взяв трубку, начал перечислять все нужное, что срочно, эстафетой, должно быть сюда доставлено.

— К утру хорошо бы успеть, — закончил он разговор. — К утру.

Возможно, такая спешка и не была нужна, но лучше опередить события, чем опоздать. Этого правила всегда придерживался Богусловский. Закончив разговор, он встал и спросил:

— Кони готовы?

— Да. Я — с вами. Здесь останется мой заместитель. Не будете возражать?

— Не буду, — согласился после малого колебания Богусловский. — Там сейчас дела всего важнее.

Тайга стояла непроницаемо-черно и затаенно-тихо, оттого неестественно звонко цокали подковы о подмерзшую в ночном осеннем морозце тропу. Представлялось, что даже там, за Амуром, слышна рысь торопившихся коней. Так и хотелось надеть что-то мягкое на конские ноги, чтобы не пугать непроглядную бесшумность. А ведь знал Богусловский, что отсюда за Амур даже крик не долетит, даже выстрел вряд ли будет там услышан. Но что поделаешь с собой? С натурой человеческой даже сам человек не всегда совладает.

Запахло дымом, и вскоре уже искорками начал пробиваться сквозь таежную темную плотность близкий костерок — лошади порысили еще размашистей и уверенней.

— Огонь оттуда не виден? — спросил Богусловский, хотя знал, что костер этот разведен за высокой сопкой, на поляне возле обогревателя.

Их много на границе, неприметных, а с сопредельной стороны вообще невидимых. Построены вблизи удобных для нарушения границы мест, и коротают в них время от службы свободные наряды, которые иногда по обстановке высылаются прикрывать оперативные направления на несколько суток. Но сейчас здесь собралось много пограничников — не пяток или десяток, в избушке даже малой части не поместиться. Пищу же если на всех готовить, то спалить ее можно от перекала печи. Вот и развели очаг прямо на поляне. Нет у застав походных кухонь — разворачиваются, как умеют.

— Исключено, — ответил начальник штаба. — Даже от нашего берега не видно. Проверяли.

Важно, очень важно было не показать провокаторам, насколько усиленно пограничники готовятся к встрече с ними. Левонтьев не дурак конечно же. Раз посланная за «языком» группа не вернулась, значит, возможно пленение. Со всеми вероятными последствиями. Не у всех язык на замок запертым останется. Но предполагать — одно, а видеть, как готовятся, — другое. Каковы, если идти не вопреки логике, действия Левонтьева? Выбрать другое место высадки? Но вполне возможно, что специально послана и диверсионная группа, и десант направлен будет именно сюда. Ему же главное, чтобы огонь пограничники открыли, а назад должна вернуться пусть малая часть, пусть почти все, только оказалось бы несколько раненых и убитых. Потому и не станет особенно мудрствовать. А если заметит, что готовятся крепко, чтобы захлопнуть, как в мышеловку, весь десант, тогда уж подумает. И что предпримет по совету хозяев своих — неведомо. Вот и работали пограничники только ночью, а днем даже в окопах не оставались.

К окопам на той стороне уже привыкли давно, их вырыли сразу, как началась война и японцы стали наглеть. Вырыли на всех опасных направлениях, и был отработан план обороны. Совместный с частями Красной Армии. Вот теперь их и решили использовать. Но, если днем вдруг кто закурит или высунется нечаянно, могут с той стороны засечь это. Перестраховка? Возможно. Но кто от перестраховки умирал?

Так, тщательно и скрытно, готовил отряд встречу десанту в двух местах. Десантоопасных, как их называли. Красноармейцев начальник отряда привлекать к операции не захотел. На своих пограничников он вполне надеялся, а те ненароком могли что-то напутать и испортить все дело.

— Решение верно, — одобрил Богусловский, выслушав доклад начальника отряда. — Своими силами будем. — И спросил: — А там, на втором участке, кто?

— Я оттуда недавно. Сейчас боевик наш. Опытный офицер.

— Давайте так сделаем: вы — на второй участок, мы с начальником штаба вашим — здесь. Сейчас посмотрим все, потом еще раз подумаем, не упущено ли что.

Единственное, что предложил Богусловский, — вырыть для фланговых пулеметов просторные окопы. Они среди багульника, шиповника и облепихи, которыми густо обросли подножия сопок, будут совершенно незаметными, а польза от них большая: ударят, что называется, в упор и неожиданно, дав возможность с большей безопасностью окружить десант. По два пулемета велел Богусловский поставить на каждый фланг. Один с холостыми патронами, другой — с боевыми.

— Лишнее это, — возразил было начальник штаба. — Перезарядить ленту — минутное дело.

— Минута может многое решить, — недовольно одернул его Богусловский. — Итог боя должен быть один: либо все они, без оружия, даже не поцарапанные, возвращаются, либо ни один не возвращается. Это и провокаторам нужно будет объяснить. Пусть знают и думают. Не поймут — огонь на поражение.

Они разговаривали на краю поляны, разговаривали вполголоса, чтобы не нарушать общей тишины, ибо поляна даже им казалась безлюдной, хотя более десятка пограничников опутывали ее приборами пограничной хитрости, оцепляли подковно малозаметными препятствиями. Лишь иногда из темноты доносились короткие глухие фразы, и снова все стихало.

— Молодцы. Без шума работают. С маскировкой только как?

— Проинструктированы. Продумано все, — с обидой ответил начштаба. — Не новобранцы работают.

— Хорошо. День покажет. Если враг предоставит его нам.

Предоставил. После полуночи заняли пограничники все свои места, оставив у обогревателя лишь дежурных для того, чтобы приняли они цинки с холостыми патронами и дымшашками, которые, при всей спешности, подоспеть могли только к утру.

Забрезжил рассвет, просветлив восток. Тихо. Ни звука с реки. Но сидят бойцы, ждут терпеливо. Привычны им ночи без сна в секретах и засадах. И морозец осенний, чувствительный особенно в предутрии, серебром осыпающий желтизной прошитую траву, тоже им привычен. Богусловскому труднее. Избалован он уже кабинетной теплотой — не то что в первые свои пограничные годы. Но перемогает холодрыгу, не показывая вида.

Только не упрячешься от внимательного пограничного ока. Пошел эстафетно по окопу полушубок, невесть откуда взявшийся, и лег на плечи бесспросно. Что ж, спасибо за заботу…

Ясней и ясней краешек неба над тайгой между сопками, словно пучится сила неведомая, рвется наружу, но давит ее небосклон теменью своей мощной, не дает воли вольной. Но вот — прорвалось. Краешком тускло-красным пропорото небо. И хватит для начала этого, есть зацепка, какая случается, когда ворвется на крепостную стену первый из штурмующих вражеский бастион. Скользнул лучик, просверливая индевелые вершины, расцвечивая их алмазами, и тут вдруг враз сыпанул веер яркий-преяркий — успевай только зажмуриваться.

Осветилась вскоре и долинка береговая, уютно улегшаяся меж гривастых сопок. Ничего не приметил Богусловский, хотя старался разглядеть, где МЗП, где ППХ. Ловко сделано все, будто не ночью устанавливали все это, а днем, да еще и без спешки.

«Нет, просто молодцы! — хвалил пограничников Богусловский. — Оттуда даже в стереотрубу ничего не обнаружат. Теперь останется одно: ждать…»

Богусловский хотел было поблагодарить красноармейцев, сержантов и руксостав застав за умелость и сноровку в работе, повернулся лицом к начальнику штаба, но тот, словно стремясь опередить возможный вопрос, поспешно и с заметным сожалением о случившейся отсрочке высказал свое мнение. Категорично:

— Сегодня не будут. Это уж как пить дать. — И почти сразу: — В отряд предлагаю поехать. Отдохнете до вечера…

— Нет! — резко отрубил Богусловский. — В отряд не поедем. Здесь останемся.

— Но в избушке-то хоть можно вам отдохнуть?

— Можно, — согласился Богусловский. — Дождемся доклада от начальника отряда.

Посыльный со второго участка прибыл вскорости. Доложил, что и у них полнейшая тишина.

— Ладно, раз так, — кивнул Богусловский посыльному и повелел: — Людей вывести из окопов, оставив наблюдателей. Быть в постоянной готовности. Возьмите с собой пяток дымшашек и цинк холостых патронов. Всё. Возвращайтесь. А мы, — взгляд на начальника штаба отряда, — тоже покидаем окопы. Прошу, распорядитесь о наблюдателях.

И сразу, с последними словами приказа, почувствовал Богусловский расслабленность и даже вялую опустошенность. Предельная внутренняя собранность, которую он даже не замечал, ибо привычна она для пограничников в сложной обстановке, отступила, давая душе отдых. Только совсем недолго длилась эта покойность: Анна, плачущая (он словно вновь ощутил на плече теплоту ее слез, услышал явственно: «…прокляну его!»), стала перед глазами, захватила властно и без остатка чувства и мысли Михаила Семеоновича и до самого вечера, пока вновь не подошло время занимать свое место в окопе, не отступала.

А как он долог, этот день, когда от ничегонеделания не знаешь, куда себя девать. Уснуть он так и не уснул толком, хотя и старался вовсю сделать это, забыться, отрешиться от трудных мыслей, а может, и вовсе избавиться от них, но не тут-то было. Он завидовал красноармейцам, каждый из которых был чем-то занят, что-то выполнял урочное либо спал безмятежно свое положенное время, а каково ему, пусть даже не обремененному думами о жене, о ее нелюбви и о ее жертвенности, ее умении подчинить себя когда-то данному слову, — каково ему без связи даже со штабом отряда, оторванному от всех дел, за которые он в ответе? Это тебе не винтовку чистить и патроны в лентах выравнивать.

Бремя, однако же, двигалось, как и положено ему по всем сложившимся в звездном мире порядкам. День, хотел он этого или нет, торопил ли его кто или, наоборот, сдерживал ли, катился к вечеру, и темнота пришла в самое нужное время. Пора заполнять окопы. Без шума. Без лишних слов. И — тихо ждать. Вновь, вполне может статься, бесцельно.

Лишь одно короткое напутствие:

— Прошу всех предельно четко выполнять индивидуальные задания. Помните: ошибка может обернуться большим несчастьем. Не только для всех нас, но и для страны. Не забывайте этого.

Возможно, лишними были эти слова. Пограничники, чуть выпадало свободное время, когда позволительно засмолить самокрутку, тут же принимались с возмущением судить-рядить о наглой провокации, которую задумали японцы. Вывод один у всех: не оплошать. Они психологически готовы были встретить провокаторов, и это понимал Богусловский, но понимал он и всю величину той ответственности, которая лежит сейчас на всех них, на каждом из них. Оттого и посчитал нужным предупредить:

— Не забывайте это…

Любой человек, особенно же воин, меняется совершенно, если выпадает на его долю смертельно опасное дело. И мысли целенаправленны, и собранность отменная, самовольство исключено, а для пограничников такое состояние не только обычно, но и привычно, ибо жизнь их под стать фронтовой: разинешь рот — не муху сглотнешь, а пулю. Но даже и для них сегодняшняя ситуация далеко не рядовая — вот и обеспокоены все. Кому даже разрешили командиры поспать, когда отнаблюдал свое, и тем сон — не в сон.

Посветлел небосклон, где солнцу место выбираться из темени, а Амур мирно перешептывался с сонными берегами. Ни одного подозрительного шума.

— Что, и сегодня не появятся? — будто сам себя спросил Богусловский. — Нежелательно это. Утомительно ожидание. Тревожно…

— Кажись, загалдели, — прервал Богусловского стоявший рядом молодой краском. Прислушался еще немного и сказал вполне уверенно: — Рассаживаются по лодкам.

«Вот это слух! — восхитился Богусловский, ибо сам он, как ни напрягался, ничего услышать не мог. — А может, ошибается?»

Нет, без осечки вышло у краскома. Всего несколько минут прошло, а от сопредельного берега донесся скрип уключин. Частый и множественный скрип.

— Ого! Густо, похоже! — вроде бы радуясь, что будет горячее дельце, воскликнул начальник штаба отряда. — Ничего, давай-давай!

Лодки тем временем приближались довольно быстро и шумно. К скрипу уключин вскоре добавились громкие переклики гребцов и на русском, и на китайском языке, взрывы смеха, какие случаются при очень смешной остроте да когда к тому же слушающие в добром подпитии, — все походило на то, что на реку выехали люди ради праздной прогулки, бесшабашно-веселые, которым в данный момент сам черт не брат. Вполне они могут ненароком причалить и к другому берегу. Какой с них спрос? Ошиблись.

А Богусловский представлял, чем весь этот спектакль должен, по замыслу Левонтьева и его хозяев, закончиться: услышит ближний пограничный наряд шум на реке, поспешит навстречу, чтобы предупредить высадку, тут с лодок и ударят по нему из винтовок. Вполне возможно, холостыми. Ответят наши пограничники огнем — вот тебе и раненые нужные. Вот тебе и повод для ультиматума, а то и для агрессии. Чтобы, значит, безвинных оградить от огня советских пограничников.

«Мелко мыслишь, Дмитрий, — с неприязнью думал о Левонтьеве Богусловский. — Считаешь, против тебя мужики забитые из твоей бывшей вотчины стоят. Нет уже тех мужиков. Нет, и все. Распрямили они спины, просветлели разумом…»

Разве один Левонтьев жил прежним пониманием России, теперь советской, считая привычно ее сословную темность и тугодумность неизменившейся? В этом была роковая ошибка недругов российских и благо для народа ее разноплеменного, единого в ратной защите лада своего.

Подплывают лодки, а на берегу тихо. И темно пока еще. Примолк и десант. Весла опущены в растерянности: не по сценарию что-то получилось. А течение уже подхватило лодки, сносит их, лепит борта к бортам. Команда нужна, чтобы знать всем, что делать. И рявкнула она. С громким матюгом:

— Греби! Так твою перетак! На берег!

Взвизгнули уключины морозцем по коже. Затаили дыхание пограничники, сжимая винтовки. Всё. Быть бою. Для кого-то последнему в жизни. А так не хочется кровавить такой мягкий покойностью своей рассвет…

Поскребли джонки и лодки днищами отмель песчаную и сунулись носами в берег. Тут новая команда. Столь же грубо приправленная:

— Вылазь! Не волоки далеко лодки на берег, чтоб обратно не карячиться!

Послушно, уже без шуток и смеха, а молчаливым горохом посыпались на берег маньчжуры и белоказаки. И выстроились. Без всякой на то команды. Ждут стоят. А тот, что команды бросал, тоже растерян. Недоволен. Даже зол.

— Что ж эт они, сучье отродье, сундулят без прыти?! Иль уши заложило, что не слыхали нас?! — Передохнул малость и повелел: — Пошли, айда. Гутарил, паря, Левонтьев — окопы, дескать, понарыты. К ним айда.

Но только десяток шагов сделали провокаторы, как взвилась в небо ракета: кто-то наткнулся на проводок. Обратно было кинулись некоторые, но грубый окрик остановил их:

— Вперед! Эка невидаль — ракета. Пущай летит. Глядишь, прибегут вскорости сопляки зеленофуражечные…

Еще одна ракета взвилась в рассветное небо, ярко опалив его.

— Вперед, гураны трусливые!

И тут — выстрел. Хлесткий, в упор. Еще один. Тоже — в упор. Прилипли нарушители к морозной, седой от инея траве, будто кто косой по рядам их взмахнул. Зацокали холодно затворы, втискивая патроны в патронники. Но пока еще не поняли провокаторы, что к чему и в кого стрелять. Слушают.

— Что? — спросил начштаба отряда шепотом Богусловского. — Пора?

— Да, пора.

Покатилась бесшумно по окопу команда, и тут же полетели в сторону провокаторов зажженные дымовые шашки, а на флангах из окопов поднялись пулеметы.

Застучали нестройные ответные выстрелы из дымной невидности, но тут же умолкли, подчинившись зычной команде:

— Прекратить огонь!

Машинально подчинились, потому что скомандовал командир комендантского взвода отряда, специально сюда привезенный из-за зычного голоса. Достиг он своего и, не давая опомниться провокаторам, заговорил репродукторно:

— Если станете сопротивляться, всем вам — смерть! Ни один не уйдет! Жизнь и возвращение гарантируем, если сложите оружие!

От берега, справа и слева, застрочили длинноочередно пулеметы. И только смолкли, взводный продолжил:

— Стреляли холостыми. Но есть у нас и боевые ленты. Нам известен ваш план. Мы не намерены рисковать. Либо уходите все, без оружия и невредимые, либо не уходит никто!

Забубнили в удушливом дыму, пересиливая кашель. И чем длиннее пауза, тем настойчивей ропот, надрывней и чаще кашель. А из окопа знай подбрасывают новые дымовые шашки. Правда, дым уже и до окопа добирается, но это — ничего, ибо там, где шашки выплескивают дымовые клубы, куда как не сладко.

Кто-то там, в дыму, Левонтьева матюкнул, закашлявшись. На него прицыкнули грозно. Верно все: боятся расправы. Просто оружие побросать, только чем потом простота обернется? Умирать, однако же, еще страшней.

Согласились в конце концов сдаться. Крикнул старший:

— Будет окуривать! Примай от нас карабины!

Вот и все. Теперь лишь дождаться, пока додымят шашки, а затем утянет к Амуру дым, потом можно и из окопов выходить. Не всем, правда. От коварства нет гарантии, когда имеешь дело с бесчестьем.

Нормально, без осложнений прошло разоружение провокаторов. Отвели их на два десятка метров от сваленных в кучу карабинов казачьих, видавших виды еще с гражданской войны, винтовок японских, еще совсем новеньких, и разрешили сесть. Объяснили:

— Передадим вас представителям погранстражи от Маньчжоу-го и от квантунцев. Придется ждать.

И поскакал гонец в отряд с конвертом, на уголке которого поставлены три креста: предельный, значит, аллюр. За лошадь всадник не в ответе. В конверте — донесение начальнику войск. Срочное.

Скоро узнал о победе Оккер и на сопредельную сторону вызов послал, чтобы, значит, встречу ускорить, только ответ не вдруг получил. Японцы, наоборот, затягивали время. Невесть на что рассчитывали. Может, предполагали — одумается кто-то из сдавшихся в плен, ускользнет из-под охраны, переплывет Амур, вот тогда они сами смогут заговорить языком ультиматума, подкрепив его лязгом танковых гусениц. Даже поражение обернут в свою пользу. Да как еще повернут!

Только и пограничники наши не лыком же шиты. Охраняли пленных весь день очень серьезно, а на ночь переместили всех в окоп и окольцевали плотно. Мышь не прошмыгнет — не то чтобы человек. И утром, когда наконец пожаловали погранкомиссар и полковник-квантунец, построили пленных в привычный для них строй. Рядом с заиндевевшим оружием.

— Мы не хотим крови, — с паузами для переводчика заговорил Богусловский. — Мы могли бы уничтожить высланный вами десант, но не сделали этого гуманности ради. Берите их обратно. Без оружия, правда. Оружие останется у нас. Предупреждаем, однако, что впредь не будем столь милосердны. С миром в гости — милости просим. С войной — стеной встанем. Думаю, вам не хочется нового Хасана. Халхин-Гол для вас тоже вовсе не желателен. Но теперь, если случится такое, десятикратно пагубней для вас будет финал…

— Мы не имеем никакого отношения к тому, что здесь произошло, — возразил полковник. — Это — самовольная акция. Господин погранкомиссар и я сделаем нужные выводы…

— Да, сделайте, — снисходительно разрешил Богусловский, наблюдая с радостью за бессильным гневом японца, вынужденного натянуть маску холодной почтительности. — Сделайте. И еще совет вам. Совет профессионала-пограничника: несите службу лучше. Такую ораву не заметить? За такое у нас под трибунал бы отдали.

Не последовало благодарности за добрый совет. Козырнул молча полковник-квантунец и выпалил несколько сердитых фраз, уже не Богусловскому адресованных, а тем, кто сопровождал его в этой невыгодной поездке. Вроде бы подчиненные виноваты в его унижении.

Засуетились пугливо все вокруг, посеменили, подгоняемые криками, провокаторы-неудачники к лодкам и джонкам, а наши пограничники с ухмылками на лицах созерцали горделиво плоды своей победы, понимая и малую ее масштабность, и великую значимость.

Богусловский тоже, как и все, гордился свершенным, может быть более всех понимая, сколь великое дело сделано. Он анализировал еще и еще раз все, что произошло на этом пятачке дальневосточной земли, что происходило на участке всего округа в военные месяцы, и чувствовал, что подобная победа не может глобально отвести великую угрозу, которая висит над Сибирью, а значит, и над всей страной. Не в состоянии они наличными силами отбить не только вторжение вражеское, но даже провокации, если совершены они будут сразу в нескольких местах да еще если станут часто повторяться.

«Нет, усиливать нужно Дальний Восток, а не оголять его, — думал упрямо он, пытаясь вывести из случившегося здесь весомый аргумент для письма в Кремль. — Везение не каждый раз будет нам сопутствовать. Сила должна быть здесь. Мощная…»

Не раз еще и не два, как считал Богусловский, придется округу противостоять подобным провокациям, а возможно, и более мощным, нужно поэтому готовиться к ним, мобилизовать все силы. Он, однако же, ошибался. Потихоньку-полегоньку наглость квантунцев станет притухать, смирней они поведут себя, а после разгрома фашистов под Москвой и вовсе обходиться начнут щипками, не решаясь на крупные пограничные конфликты.

Письмо Богусловский так и не окончит, а Оккер с удовольствием станет красоваться своей прозорливостью. Нет-нет да и скажет назидательно к случаю, а то и не совсем уместно:

— Видишь, устояла Москва, и тут потеплело. А ты — Наполеон… Кутузов! Не те времена. Битвы не те. Классовые они сегодня. И роль Москвы в этих битвах иная.