О влиянии на человека положительных эмоций Фуаду рассказал один врач. Познакомились в дороге. Была зима. Несколько дней над Апшероном шел снег. Пришлось купить билет на поезд — в «международный» вагон. Уютное двухместное купе. Его попутчиком оказался довольно известный бакинский врач. Тоже ехал в Москву. После Баладжар они надели темно-синие спортивные костюмы. Врач извлек из чемодана бутылку армянского коньяка. Выпили. Сыграли в нарды. Поболтали о том о сем. Нашлись общие знакомые. Незаметно разговор зашел на медицинские темы.

— Если собираетесь долго жить, избегайте отрицательных эмоций, — посоветовал врач. — Это способен сделать каждый. Захочет человек — он может так построить свою жизнь, так организовать свой день, что будет получать минимум отрицательных эмоций. Разумеется, полностью от них не избавишься. Увы, невозможно. Хотим мы того или не хотим, мы ежедневно слышим какие-то огорчительные слова, получаем неприятные известия, становимся свидетелями поступков и дел, которые нас удручают. Но и это все тоже можно до известной степени предотвратить, смягчить, самортизировать, нейтрализовать, упорядочить. Например, вы знаете, что общество таких-то людей, такая-то встреча, такой-то разговор произведут на вас неприятное впечатление — не ходите туда. У вас есть основания думать, что при встрече, скажем, с Мамедовым он начнет передавать вам сплетни о вас же, от которых вам сделается тошно, — не встречайтесь с Мамедовым. Сплетничают о каждом, вы это знаете. Умный человек не захочет слушать сплетни о себе. Пусть болтают у вас за спиной. Такая, скажем, ситуация… Ты встречаешь Ахмедова, и он, желая якобы сделать тебе добро, пытается проинформировать тебя: мол, Мамедов сказал о тебе следующее… В этом случае ты должен немедленно заткнуть Ахмедову рот: «Не желаю знать, что сказал обо мне Мамедов!» Поверьте мне, Фуад Курбанович, ничто так не укорачивает человеку жизнь, как отрицательные эмоции. Они — причина буквально всех наших недугов. Рак, гипертония, диабет, сердечнососудистые, нервные заболевания — все от них!

Наверное, прав был этот врач. Наверное, есть смысл следовать его советам. Но как? Разве возможно? Взять, к примеру, сегодняшний день. Вечером у него важное, ответственное мероприятие, а сколько отрицательных эмоций получил он в течение дня! Как неблагородно, неблагодарно поступил Октай! Что это он говорил?! В списке выступающих не значился, тем не менее ему дали слово. Зачем? С какой стати? Захотел — взял полез к микрофону, заикаясь, запинаясь понес ахинею, использовал траурную трибуну, чтобы излить на достойных людей ненависть, накопившуюся в душе. Господи, сколько еще низменного, недостойного гнездится в человеческом сердце!

«Меня не постеснялся! Стыда у него нет! Ведь только утром приходил ко мне с просьбой — я моментально помог ему. Думал, человек!.. И вот вам плата за мое добро! „Не дали… Мешали… Не позволили…“ Ведь все понимают, в чей огород ты бросаешь камень. Понимают, что ты нападаешь на Шовкю, а следовательно, и на меня…»

Фуаду были ведомы причины, истоки, корни недоброго отношения к ним — к Шовкю и к нему — Октая, Октаев, в том числе и покойного Фуада Салахлы. Он понимал природу этой неприязни, знал, что ее питает. Такие, как Октай, как Фуад Салахлы, никогда не найдут общего языка с Шовкю, с ним, Маленьким Фуадом, — людьми, поставившими перед собой четкие цели в жизни и достигшими этих целей. Никогда, никогда! Он понимал это.

Разумом понимал. Ра-зу-мом! Но ведь кроме разума у человека есть еще и душа, сердце, незащищенное, уязвимое. Холодный рассудок говорит тебе: «Остерегайся людей, особенно тех, которым ты сделал, делаешь добро! Держи их на расстоянии! Не размякай, не расслабляйся! Не теряй бдительности»! Ты понимаешь разумность этих соображений, ты облекаешь свое сердце в кольчугу, укрепляешь ее и думаешь, что ни одно горькое, обидное слово, ни одна колючка, коварная стрела не смогут поразить его, причинить ему боль. Но как оказываются бессильны эти построенные холодным рассудком крепости перед лавиной твоих же чувств! Все построения разума рушатся в мгновение ока. Увы! Едва ты сталкиваешься не с вообще недоброжелательством, а с таковым конкретным, едва ты ощущаешь укол вонзающейся в твое тело иглы, твои «абстрактные» оборонительные сооружения тотчас превращаются в руины.

«Ну вот, кажется, я опять полемизирую с Октаем, — спохватился Фуад. — Впрочем, как всегда… Ежедневно… Уже двадцать лет… Но как странно мы живем! Как странно я живу! Столько лет мечтал подняться на заветную вершину. Упорно шел — все выше, выше. Вверх, вверх! Только вверх! Наконец, вот она — цель! — рукой подать. Вот она, вот! Мне — именно мне, лично мне, только мне! — поручили, доверили выступить на открытии выставки, где будут… все. Именно мне! Событие? Еще какое! Последнее испытание? Да. Испытание, которое я бесспорно выдержу с блеском. В присутствии… всех! Это будет мой триумф! Мне бы сейчас радоваться… А столько всего было за день огорчительного, грустного, печального, горького, включая и воспоминания, омрачившего это событие из событий! Я сейчас — словно пуля на излете, — размышлял Фуад. — Пуля, точно — без ошибки! — наведенная в цель, пуля, которой выстрелили, но… которая теряет силу в полете, обессилевшая пуля!»

Касум ловко вел «Москвич» по крутым, с частыми поворотами, горбатым улицам, мощенным булыжником.

«Да, есть еще что построить в нашем Баку…» — думал Фуад, глядя отсюда, сверху, на спускающиеся амфитеатром к морю кварталы города.

Итак, очень скоро, возможно даже, через несколько дней, он станет одним из немногих в республике, кто будет вершить здесь, в ее столице, градостроительные дела. На девяносто девять процентов вопрос решен. И если сегодня вечером он толково выступит… А он уж постарается! Это он может…

Разумеется, благоприятное решение вопроса не явится следствием лишь этого его выступления. Таков логический итог всего его трудового пути. Он шел к вершине в течение многих лет — упорно, по ступеням, шаг за шагом, преодолевая один рубеж за другим. Новое назначение — оценка, которую дают его делам, знаниям, энергии, организаторским способностям.

Еще в юности, будучи студентом, Фуад мечтал преобразить родной Баку. Часто, шагая под утро через весь город к себе домой после ночи, проведенной у Аси в Баилове, он строил фантастические планы, мысленно разрушал целые кварталы и на их месте возводил новые дома — современные, светлые, уникальные, с широкими проспектами, радующими глаз площадями, зелеными скверами. Верил: он сделает Баку самым — вы понимаете, самым-самым! — красивым из всех городов мира! Не одним из… а единственным красивейшим на земном шаре. Разве по идее такое невозможно?

И вот наконец, кажется, он получает возможность, право воплотить свои мечты, претворить планы в действительность, разумеется с определенными коррективами и поправками, вытекающими из обстоятельств, от него не зависящих.

«Моя самая большая победа в жизни, — думал Фуад. — Но как странно… Я не испытываю никакой радости. Удовлетворение — да, но радости не чувствую. Не чувствую себя счастливым! Почему так? Ведь сбылась мечта моей жизни! Почему? Почему?!»

Нелли встретила его любезной и безнадежно холодной улыбкой:

— Ахмед Назарович просил, чтобы вы, как придете, заглянули к нему, Фуад Курбанович.

«Очень ей идет это зеленое платье», — еще раз отметил про себя Фуад, входя в кабинет Ахмеда Назара.

Тот уныло поведал ему о результатах своего визита в Совет Министров. Разумеется, ни одного вопроса он там не решил. Не смог. Фуаду показалось, что Ахмед Назар уже и сам понимает, где зарыта собака, чувствует свою некомпетентность, бессилие, бездарность и мало-помалу начинает догадываться: дело не в том, что его брат Ашраф отстранен от должности, просто время его, Ахмеда Назара, и вообще ахмедов Назаров, прошло. Не то нынче время! Другое! Других!

Когда Фуад выходил из кабинета, Ахмед Назар спросил:

— Был на похоронах? А я не успел. Бедный Фуад Салахлы… Хотя… все там будем.

Фуад прошел к себе. Расчеты, сделанные Сабиром, уже лежали у него на столе. Он просмотрел их, подписал.

Михаил Моисеевич принес отпечатанный на машинке текст его вечернего выступления. Фуад начал читать:

«Дорогие товарищи, сегодня у нас очень радостный день!..»

Вспомнил, что эти слова он говорил уже сегодня — на банкете, обращаясь к членам немецкой делегации. Вспомнил также, что на похоронах сказал совсем противоположное: «Сегодня у нас очень печальный день». Взял ручку, вычеркнул первую фразу.

Текст был написан хорошо, со знанием дела. Михаил Моисеевич, как всегда, оказался на высоте. За сорок лет работы в управлении он прекрасно усвоил — кто где что и как должен сказать. Те, кому приходилось слушать выступления Ахмеда Назара, написанные Михаилом Моисеевичем, удивлялись уму оратора.

Фуад заглянул в свой рабочий блокнот, сделал несколько телефонных звонков, решил кое-какие вопросы. Нерешенные дела перенес на завтра, на другие дни. Вычеркнул то, что было сделано сегодня.

В блокноте остались невычеркнутыми три пункта: встреча с самим собой, родители, Рейхан.

Сев в машину, Фуад сказал:

— Едем к моим, Касум. Отец приболел. — Когда машина тронулась, спросил: — Как сын? Как чувствует себя? Температура упала?

Пусть Касум не думает, что он забыл.

Касум обрадовался:

— Спасибо большое, Фуад-гардаш. Сегодня мальчику — тьфу, тьфу, не сглазить бы! — получше. Вчера я врача привез, он посмотрел, послушал, выписал лекарство. Спасибо. И вам желаю быть всегда здоровым.

Машина остановилась у ворот дома, где жили его родители, где некогда жил он сам.

— Ты свободен, Касум. Можешь ехать домой. Не жди меня. Может, ребенку что надо… Я отсюда пешком дойду, по-пролетарски, здесь близко…

— Большое спасибо, Фуад-гардаш.

Фуад, выйдя из машины, взглянул на часы: было четверть седьмого. Итак, полчаса он может посидеть у родителей.

Это был весьма характерный для старого, дореволюционного Баку дом. Каждая из его четырех, обращенных внутрь, во двор, сторон представляла собой два этажа застекленных галерей. Двор — маленький, тесный, темный — походил на колодец. В годы войны жители дома покрывали, как бы красили, стекла галерей меловым — с добавлением синьки — раствором, который, высохнув, выполнял функцию занавесок. Маленький Фуад любил рисовать пальцем на этих намеленных, отливающих светло-голубым стеклах пикирующие самолеты, танки, «фрицев», пронзенных штыками. Каждая галерея в доме, как правило, принадлежала двум-трем семьям. Их соседями были актер Кябирлинский и Анаханум-баджи. Семья Кябирлинских — это он сам, Фейзулла Кябирлинский, его жена Хаджар и сын Эльдар. Семья Анаханум-баджи была многочисленной: она сама, ее муж, две дочери, три сына; с ними жил еще племянник мужа, приехавший из деревни, студент университета.

Семья Анаханум-баджи имела три комнаты, Кябирлинские — одну, и они — тоже одну, небольшую.

Летними вечерами женщины поливали двор водой, мужчины рассаживались на табуретках, на стульях, пили чай, играли в нарды, вели разговоры. Курбан-киши тоже частенько спускался во двор. А иногда выносил скамеечку за ворота, на улицу, сидел там, попивал чай из стаканчика армуду, перебирал четки, разглядывал прохожих. Если было очень жарко, он снимал свой парусиновый пиджак и оставался в одной сетке. Отстегивая протез, просил Фуада: «Отнеси-ка мою ногу домой». Проходившие мимо люди сразу замечали: правая штанина пустая — человек без ноги, инвалид.

Двор на уровнях первого и второго этажей был замысловато перекрещен веревками, на которых сушилось белье.

Водопроводный кран находился во дворе. Уборная — тоже. Дверь уборной запиралась на висячий замок. У каждой семьи имелся свой ключ. К воротам снаружи был прибит кусок серого картона, на нем надпись большими буквами: «Во дворе уборной нет». Объявление предназначалось для прохожих. Уборную ежедневно чистили, мыли, выплескивая на ее цементный пол воду из ведра. И тем не менее оттуда постоянно шел неприятный запах. (Его-то и имел в виду этим утром негодник Джейхун.) Уборная находилась как раз под комнатой, где жили его родители. Поэтому у них пахло особенно нестерпимо.

Фуад поднялся по железной лестнице на второй этаж. Войдя в галерею, увидел: мать сидит на полу, треплет шерсть, разложенную на паласе; на табуретке лежит полосатый матрасник.

— Добрый вечер, мама.

Черкез-арвад вскочила на ноги. Обрадовалась:

— Добро пожаловать, сынок! Не ждали тебя… Так давно не был у нас…

— Как отец?

— Сейчас, слава богу, ничего. Утром врач приходил, померил давление. Уже поменьше — сто пятьдесят. А вчера прямо испугались — двести десять…

— А как сегодня нижнее?

— Нижнее — неплохое: восемьдесят. Но доктор говорит, если разница между верхним и нижним очень большая — тоже нехорошо. Это правда?.. Сейчас он спит.

Они прошли в комнату.

Едва переступив порог, Фуад тотчас ощутил родной, милый сердцу запах выглаженного белья. Все детство Фуада было овеяно этим запахом. Когда отец был на фронте, Черкез-арвад зарабатывала на жизнь стиркой. У нее были постоянные заказчики. В их комнате на кроватях всегда лежали груды высушенного белоснежного белья — простыни, пододеяльники, наволочки, полотенца, носовые платки и прочее. Мать гладила на столе большим чугунным допотопным утюгом.

Фуад помогал матери: относил белье заказчикам, получал с них деньги.

Кроме этой комнаты, он за всю свою жизнь нигде никогда не встречал такого запаха.

Подумал: «А почему у нас дома я никогда не ощущаю такого?… Очевидно, все дело в утюге… Румийя стирает только небольшие вещи и гладит их электрическим утюгом».

Курбан-киши не спал. Лежал на кровати с открытыми глазами, натянув одеяло до подбородка. В изголовье на табуретке — газеты, лекарства, очки, четки, стакан чая. Лысая голова отца отливала желтизной.

Фуад подумал с некоторым сожалением: «Да, гены — вещь упорная. Я — весь в отца: тоже уже лысею».

Взгляд Курбана-киши был устремлен на аквариум с рыбками, стоявший на тумбочке у окна и подсвеченный специалыюй лампой. Более тридцати лет, с тех пор как закончилась война, отец держал рыбок. Это была его страсть, его хобби, как теперь говорят.

Аквариум был большой, комната — маленькая. Несмотря на это, отец ни за что не соглашался переселить рыбок в галерею. «Там скверный воздух, — отвергал он советы матери. — Во всяком случае, хуже, чем здесь, в комнате…»

— Добрый вечер, папа.

Курбан-киши перевел взгляд на Фуада. Глаза — усталые, печальные.

— Добрый, добрый. Сколько лет, сколько зим! Каким это ветром?..

Действительно, он уже больше месяца не был у родителей. Изредка звонил, справлялся, как живут. Раньше хоть раз в неделю наведывался, а в последнее время… Проклятый цейтнот! Вечный проклятый цейтнот!

— Да вот заглянул, папа… Как себя чувствуешь? Как это случилось?

— Откуда я знаю? Так, ни с того ни с сего… Вчера сидел, читал газету — вдруг голова закружилась, затылок будто свинцом налился… А Черкез на базар ушла.

Вмешалась мать:

— Прихожу, вижу: он лежит, бледный как мертвец. Я — к Анаханум, она прибежала, измерила давление… — Анаханум работала в районной поликлинике медсестрой. — Было немного повышенное. — «Очевидно, скрыли от отца, сколько у него было в действительности», — догадался Фуад. — Мы позвонили в «Скорую помощь», вызвали врача…

— А почему мне не позвонили?

— Звонили — тебя не было дома.

— Да, вчера я ездил в Сумгаит — на собрание. Вернулся около двенадцати.

Мать вздохнула:

— Приехала врач из «Скорой помощи», молоденькая совсем…

Курбан-киши перебил:

— Ерунду какую-то наговорила и уехала. Видно, ничему их там, в институте, не учат…

Теперь мать перебила отца:

— Нет, зачем так говорить? Она укол тебе сделала, лекарство дала, сбила давление…

— Врачиха мне сказала: сердце у вас хорошее. Наверное, говорит, просто понервничали…

Мать опять перебила:

— С чего это тебе нервничать? Ничего ведь такого не было… — Повернулась к сыну: — Накануне днем он спустился во двор, поболтал с Фейзуллой-киши… Вечером мы телевизор смотрели, спектакль телевизионный — «Тещу». Понравилось — и ему, и мне. Настроение у него было хорошее. Рано лег спать. Чего ему нервничать?

В груди у Фуада защемило. Подумал с сожалением, что за последние десять лет ни разу не провел вечер с родителями, днем, случалось, заскакивал. А что старики делают по вечерам, как коротают их — не представлял. Из слов, только что сказанных матерью, выходило, что телевизор был их единственной радостью, их единственным другом, единственным источником положительных эмоций в эти однообразные долгие вечерние часы.

Действительно, с чего бы это у отца могло подняться давление?

— Короче говоря, — сказал Курбан-киши, — все прошло. Сейчас чувствую себя нормально. Что у тебя? Как дома? Как на работе?

— Все хорошо, — пожал плечами Фуад.

Что он еще мог сказать отцу? В сущности, у них и раньше, когда Фуад был маленьким, учился в школе, затем — в институте, никогда не получалось «разговора по душам». К ним не располагал угрюмый, замкнутый характер отца. Мать была в некотором роде посредником, связующим звеном между ними. В ее отсутствие отец и сын могли часами молчать, не находя темы для разговора. Когда же появлялась мать, в комнате будто делалось светлее. Она старалась взбодрить, расшевелить их — шуткой, смешком, ласковым словом. «Ну что вы сидите как истуканы? — говорила она. — Не надоело молчать? Радио хоть включите! — Телевизора тогда у них еще не было. — В нарды сыграйте!» Доставала нарды, клала их на стол перед ними. Они с удовольствием играли. Оба любили эту игру. Однако не было случая, чтобы отец и сын сели играть по собственной инициативе.

Со временем их отношения несколько изменились. После того, как Фуад закончил институт, женился, стал отцом, словом, отделился от родителей не только, так сказать, физически, материально, но и духовно, они, отец и сын, несмотря на редкие встречи, стали чаще разговаривать. Правда, инициатором бесед всегда бывал Фуад. Характер отца не изменился: не заговори с ним — он будет сутками молчать. В последние же годы они опять отдалились друг от друга. Но теперь причина была иной: занятость Фуада. Сколько он мог уделить старикам времени? Полчаса, сорок минут в неделю. «Как дела, как живете?» — «Ничего, спасибо. Как ты?» — «Я — ничего. Что у вас еще хорошего?» — «Да так, все по-старому. Как дети?» — «Спасибо, здоровы. Что у вас еще новенького?» В таком вот духе.

Как только отец и сын касались какой-нибудь серьезной темы, тотчас возникал спор. Оба нервничали. Курбан-киши — явно, не таясь, Фуад — в душе, сдерживая себя.

На следующий день после того, как Курбана-киши уволили с работы, Фуад, выкроив время, пришел к родителям. На этот раз он пробыл у них около двух часов. Пришел, чтобы утешить отца, поддержать его в трудную минуту. Но их разговор мгновенно обострился. Слово за слово, Фуад, не желая того, разбередил рану отца. Сказал ему:

— Сам виноват, что тебя отстранили. У тебя трудный, крутой характер. Когда ты заупрямишься, никого не хочешь признавать. Не можешь найти общего языка с людьми. Ты резкий, грубый человек. Максималист.

Вначале Курбан-киши спокойно слушал сына. Молчание отца раздражало Фуада, и он разошелся не на шутку. Приводил факты, примеры, вспоминал судьбы разных людей. Когда он наконец сделал паузу, Курбан-киши горько усмехнулся и сказал:

— Смотри, как изменилась жизнь. Раньше отцы наставляли сыновей, говорили: будь сдержанным, покладистым, не горячись. Теперь наоборот — сын учит отца: помалкивай, держи язык за зубами, если даже считаешь нужным что-то сказать.

Фуад объяснил:

— Это потому, что я старше тебя, папа.

Курбан-киши недоуменно пожал плечами:

— Я что-то не понял… Как это сын может быть старше отца?

— Да, старше. Возраст человека следует исчислять не количеством прожитых лет. У времени тоже есть свой возраст. Я старше тебя на одно поколение. Понимаешь? Я старше тебя, ибо в мой жизненный опыт входит и твой. Мне известен итог твоей жизни.

— Какая чушь! — засмеялся Курбан-киши. Долго молчал. Снова заговорил: — Я знаю одно: лицемеры, подхалимы, приспособленцы, двурушники существовали всегда и, видимо, долго еще будут существовать на земле, потому что и они плодятся, размножаются… Но кроме них на свете есть еще и наследники тех, кто не может лицемерить, приспосабливаться, хитрить. Во всяком случае, должны быть! — Курбан-киши пристально посмотрел в глаза Фуаду, добавил: — Я говорю о духовных наследниках.

Фуад не выдержал отцовского взгляда, отвел глаза. Тем не менее, выждав немного, возразил:

— Я говорю не о лицемерии. Речь не о приспособленцах и двурушниках. При чем здесь это? Но ведь, согласись, и упрямство, спесь, заносчивость тоже не помогают делу. Возьмем, к примеру, тебя… Новое здание школы было мечтой твоей жизни. Сколько сил приложил! Сколько здоровья потратил ради него! Другие не знают, но я-то знаю, как ты сражался за это новое здание. И вот первого сентября… кто-то другой… а ты…

— Видно, не судьба.

— Каждый из нас — хозяин своей судьбы. Тебе следовало быть немного благоразумнее, вот и все. Подумаешь, Гафур Ахмедли сказал тебе «ты»! Гафур Ахмедли — невежда, дурак, осел! Как можно было принести в жертву его невежеству свою судьбу, дело всей своей жизни?! Пропустил бы мимо ушей! Сделал бы вид, будто не слышишь…

— Но ведь слышал.

— Я сказал: будто! Будто ты ничего не слышишь. Будто ничего не произошло. Ты ведь понимаешь, о чем я. Словом, не придал бы значения. Но если уж его грубость задела тебя, ты бы тогда на собрании промолчал, а потом при случае нанес бы такой сокрушительный удар, что он до конца своих дней помнил бы тебя!

Фуад говорил, а Курбан-киши как-то странно и очень внимательно смотрел на сына, словно впервые видел его. Когда Фуад умолк, сказал с неожиданной для него кротостью:

— Не смог я, сынок… Проглотить не смог. — Помолчал, повторил: — Не смог.

— Зато, — сказал Фуад, — Гафур Ахмедли свел с тобой счеты. Как говорится, у медведя в запасе всегда есть хитрый номер…

Курбан-киши резко перебил сына:

— Зато… — Это слово он произнес, повторив интонацию Фуада. — Зато Гафур Ахмедли до конца своих дней никогда не скажет мне «ты».

На этом их разговор закончился, и они никогда больше не возвращались к этой теме.

И вот сегодня Курбан-киши вдруг спросил:

— Когда сдают здание? — Пояснил: — Я говорю про школу.

— До пятнадцатого августа комиссия должна принять.

— Ты пригляди там… чтобы не было тяп-ляп. Школьное оборудование я заказывал в Риге. С ним надо поосторожнее. Глаз нужен… а то… знаешь, как у нас… испортят, сломают что-нибудь…

Отец все еще жил мыслями о школе. Ничто не послужило ему уроком.

— Не беспокойся, — сказал Фуад.

Помолчали. Фуад взглянул на часы. Десять минут он еще мог посидеть.

— На днях звонил Гафур Ахмедли, — снова заговорил отец. Увидев, что Фуад удивлен, усмехнулся. — Интересовался моим самочувствием. Никак, тебя повышают, а? Спросил меня: «Курбан-муаллим, чем могу служить вам? Что надо?»

— И что ты ответил?

— Что я мог ответить?.. Сказал ему: с подлецами не разговариваю. И повесил трубку.

— Почему?

— Что значит — почему? Так мне захотелось, вот и все.

— Разве человек всегда делает то, что ему хочется?

— А разве человек всегда делает то, что от него хотят?

Фуад почувствовал, что отец раздражается. Замолчал, не стал спорить.

В комнату вошла мать со сковородкой в руке, поставила ее на стол.

— Извини, сынок… Знаю, ты спешишь… Что можно приготовить за десять минут? Съешь хоть яичницу. Замори червячка, подкрепись. Наверно, с утра ничего не ел. И мне будет спокойнее за тебя…

— Исключено, мама. Есть не буду, я сыт. Поел на банкете в аэропорту.

— Так ведь яичница… Ну хоть попробуй.

— Честное слово, не хочу.

Мать, огорченная, унесла сковородку из комнаты.

Фуад встал. И вдруг увидел на стене над кроватью отца большой фотопортрет Джейхуна и Первиза.

«Когда это они повесили?.. Или я просто раньше не замечал?»

К горлу его подступил ком, на глаза навернулись слезы. Неожиданно он почувствовал себя таким виноватым… Но перед кем? Перед отцом? Перед матерью? Перед детьми? Но в чем?

В чем он виноват перед ними?

«Странный, непонятный, запутанный мир человеческих отношений… — думал Фуад. И тут же мысленно возразил себе: — Разве странный? Разве непонятный? Столь уж запутанный? Извечная проблема — отцы и дети? А может, другая извечная проблема? Жизнь и мы? Мы, ее дети, делающие что-то чуть-чуть не так, наперекор ее — Жизни! — Порядку, ее Законам, ее Истине».

— Я должен идти, в семь у меня важное мероприятие, — сказал Фуад. — Завтра привезу к тебе врача из лечкомиссии.

— Зачем? Я уже хорошо себя чувствую.

Мать засуетилась:

— Я провожу Фуада и вернусь.

Курбан-киши желчно усмехнулся:

— Конечно, сам он дорогу не найдет.

Мать и сын вышли в галерею. Черкез-арвад зашептала:

— Он очень скучает по Джейхуну. Обожает его. Первиза тоже любит, но по Джейхуну прямо-таки с ума сходит. Только он строго-настрого наказал ничего не говорить вам… Пусть, говорит, внуки сами приходят, когда захотят. Я вчера позвонила вам от Анаханум, Рима обещала, что сегодня пришлет ребят. Да вот не пришли. Наверно, уроков много задают, поэтому… Не смогли…

Фуад кивнул:

— Да, мама, уроков много задают.

Они вышли на лестницу, спустились во двор. Фуад чувствовал: мать хочет еще что-то сказать ему, не решается.

Все-таки Черкез-арвад пересилила себя:

— Фуад, детка, да буду я твоей жертвой, не обижайся, пожалуйста, спросить хочу… Как там наш квартирный вопрос? Не слышно ничего?

Мать уже не раз заводила разговор об этом, просила сына помочь. И Фуад обещал: «Получите новую квартиру». На днях советовался с Шовкю. Тот сказал: «Поступай как знаешь, но если хочешь знать мое мнение, то я считаю: надо немного подождать. В данной ситуации это будет не очень хорошо. Недоброжелатели начнут писать во все инстанции: мол, Фуад Мехтиев злоупотребляет служебным положением, устроил квартиру своим родителям…»

Фуад сказал:

— Ты знаешь, мама, потерпите еще немного. Столько лет терпели… Что-нибудь придумаем.

— Хорошо, детка, хорошо. Как скажешь… Тебе виднее… — Они подошли к воротам. Мать снова заговорила: — Понимаешь, сынок, я-то ничего, могу терпеть… но вот… этот туалет… вечная вонь… прямо ужас какой-то! Отец твой — старый человек, инвалид войны… несколько раз за ночь встает… ковыляет вниз на своем протезе…

Фуад кивнул: дескать, все понимаю. Попрощался с матерью, вышел на улицу. Обратил внимание: на углу их дома, на тротуаре, стоит большой чугунный котел для варки кира.

Не успел сделать и двух шагов, как услышал сзади голос матери:

— Фуад, детка!

Обернулся:

— Да, мама.

— Ради аллаха, извини! Память у меня дырявая стала. Когда ты пришел, все думала… что-то я должна была сказать тебе… Сейчас вот вспомнила. Помоги мне, пожалуйста… Надо поменять воду в аквариуме. Одна я не смогу… А Курбан, сам видишь, слег… Давай это сделаем вместе. Извини, что утруждаю тебя…

Фуад посмотрел на часы.

— Клянусь, мама, спешу. Очень важное мероприятие. Завтра пришлю Касума, он поможет тебе.

— Да?.. Ну, хорошо… Иди, сынок. Смотри не опоздай. Да буду я твоей жертвой… А то я боюсь — подохнут рыбки… Ты ведь знаешь, для отца они — все. Поцелуй за нас Джейхуна и Первиза.