Большинство преподавателей в институте походили друг на друга. Фуад Салахлы не походил ни на кого. Пышная черная шевелюра, выпуклый лоб, худое нервное лицо, тонкие подвижные губы, длинный острый нос и длинные же, в постоянном движении пальцы. Курил он только «Казбек». Всегда как-то очень сложно, замысловато сминал мундштук папиросы. Всегда был обсыпан пеплом. Всегда носил в нагрудном карманчике пиджака красную расческу с частыми зубцами. Он поминутно доставал ее и зачесывал назад свои волосы. Даже во время лекций не забывал про расческу. Был случай: в институте проводилось какое-то общее важное собрание; Фуад Салахлы поднялся на трибуну, в одной руке — текст доклада, в другой — неизменная красная расческа; выступая, то и дело пользовался ею, хотя толку было мало — непокорные пряди тотчас снова падали ему на лоб, закрывая правый глаз. И весь он всегда был словно комок нервов. Манера говорить — страстная, нервная. А как говорил! Какая логика! Какая ясность мысли! Как все четко видел! Как живо чувствовал! Как все умел объяснить, донести до слушателей, до них — студентов!

Была середина пятидесятых годов. Смелые идеи Фуада Салахлы о насущных проблемах современной архитектурной теории и практики, его точка зрения на эстетическое и функциональное единство архитектурных сооружений, его беспощадность и непримиримость по отношению к бессмысленному украшательству, эклектике, лжетрадиционности и лженоваторству, к так называемому «чистому искусству», к излишнему, сродни пусканию пыли в глаза, внешнему «великолепию» и другим тому подобным отрицательным явлениям и тенденциям в архитектуре тех лет, его суждения о новых возможностях «организации пространства» в связи с появлением новых строительных материалов, его выступления в защиту того, что было положительным в конструктивизме, того полезного, что мы можем взять у современной мировой архитектурной мысли, — все это делало Фуада Салахлы кумиром студентов. Он как бы открывал им абсолютно новый, удивительный мир и указывал путь в него.

Среди своих студентов Салахлы почему-то больше всего симпатизировал ему, Фуаду, и Октаю. Его он называл «Маленьким Фуадом» или «тезкой». Прозвище «Маленький Фуад» немного задевало и в самом деле невысокого Фуада, однако он чувствовал, что Салахлы действительно любит его.

«Сейчас пусть не любит», — машинально повторил Фуад в уме мусульманское заклинание суеверных людей, вспомнивших покойника.

Он и Октай часто бывали в доме Фуада Салахлы. У супругов Салахлы детей не было, они жили вдвоем. Солмаз-ханум была скульптором. Тогда еще у нее не было мастерской. Одна из комнат их двухкомнатной квартиры была забита, завалена до потолка чертежами, книгами, рисунками, эскизами Фуада Салахлы, в другой находились работы Солмаз-ханум: готовые и незаконченные статуи, бюсты, макеты различных композиций — из гипса, глины, дерева. На лестничной площадке рядом с их дверью всегда можно было увидеть два-три больших чурбака и носилки с глиной, — в квартиру это, увы, не помещалось. Разумеется, соседи протестовали.

Когда Маленький Фуад и Октай приходили к ним в гости, Солмаз-ханум вытирала испачканные гипсом и глиной руки о передник, но и после этого руки им не подавала, говорила: «Извините, могу испачкать». И было непонятно, зачем тогда она всякий раз вытирает руки?

Большой Фуад показывал им различные альбомы, давал читать домой редкие книги. Разумеется, и альбомы и книги имели отношение к архитектуре. Давал с условием: «Непременно вернуть!» А случалось, он доставал откуда-то из верхнего ящика шифоньера бутылку коньяка, и они выпивали по рюмке-другой.

В доме Салахлы всегда звучала музыка. Патефон ставили на стул в проеме двери из одной комнаты в другую, так, чтобы обоим, и мужу и жене, было хорошо слышно. Супруги любили Баха, Моцарта. Любили старых певцов — Джаббара Каръягды, Сейида Шушинского, Зюльфи, — эти пластинки достались им от отца Солмаз-ханум шушинца Салимбека.

Фуад Салахлы «домашний» сильно отличался от Фуада Салахлы «институтского», от того блестящего оратора и полемиста, каким он представал перед студентами на лекциях. В домашней обстановке это был, как правило, молчаливый, немногословный, грустновато-ласковый человек. Правда, иногда (не очень часто) под действием музыки и коньяка Большой Фуад возбуждался, становился говорливым и артистичным. И тогда (опять же откуда-то из шифоньера) извлекались рулоны «александрийской» бумаги — его проекты, чертежи зданий, сделанные еще до войны и навеки похороненные во тьме этого домашнего склепа. Как не похожи были дома на этих листах на здания, которые строились в те годы! Даже сейчас, спустя столько лет, он, Фуад, Маленький Фуад, часто вспоминает те проекты Фуада Большого, особенно его проект «Музея-аквариума Каспия»; вспоминает его так никогда и не построенные здания, комплексы, иногда даже видит их во сне; и думает, убежден, что многие из них даже сейчас могли бы стать украшением любого города; разумеется, надо заново сделать инженерные расчеты, учесть новые строительные материалы, новые методы строительства… Но кто будет этим заниматься? Особенно теперь, когда Фуада Салахлы нет. Сам он при жизни не «снисходил» до «устройства», «проталкивания» своих проектов. Случалось, разговор заходил о Шовкю, так как Шовкю и в тот период (впрочем, как и во все другие) был одним из самых знаменитых архитекторов, чьи проекты неизменно имели «зеленую улицу». Большой Фуад и Шовкю дружили в юности. Вместе учились в Ленинграде, жили в одной комнате в общежитии, делили, как говорится, по-братски и радости, и лишения студенческой жизни. Потом их пути разошлись, а в тот период, то есть в пятидесятые годы, они стали непримиримыми врагами. Так, по крайней мере, говорили в институте. Говорили: «Терпеть не могут друг друга». На лекциях Фуад Салахлы никогда не упоминал имени Шовкю. Но у себя дома, в разговорах с Октаем и Маленьким Фуадом, иногда облегчал свое сердце. Однажды сказал им: «Шовкю — талантливый человек, это несомненно. Самое ужасное то, что он все хорошо понимает, отлично видит, что у нас в архитектуре плохо, что хорошо, как надо и как не надо, и, видя это, тем не менее изменяет хорошему, потворствует плохому и сам творит это плохое. Шовкю — конъюнктурщик! Мухлевщик! Передергиватель карт!»

«Мухлевщик Шовкю». Никогда до этого Фуад Салахлы не был столь резок, говоря с ними о Шовкю. Потом вдруг прошел слух, будто Фуад Салахлы завидует Шовкю и потому, мол, везде нападает на него заглазно. В институте болтали всякий вздор. Однако тот свой злополучный доклад, прочитанный на заседании НСО, он, Маленький Фуад, написал отнюдь не по наущению Большого Фуада. Никоим образом! Конечно, у каждого молодого человека есть свой кумир, свой бог. Влияние дружбы с Салахлы, его альбомов, книг, их разговоров на формирование Маленького Фуада как архитектора, на формирование его вкуса было велико; и этот сложившийся в определенной атмосфере вкус не мог примириться со стилем строившихся в те годы в Баку зданий, похожих на причудливые, затейливые торты. Именно об этом Маленький Фуад сказал в своем докладе на заседании НСО, покритиковав некоторые архитектурные работы Шовкю Шафизаде под гром рукоплесканий собравшихся студентов. Фуад Салахлы впервые услышал доклад Маленького Фуада там, на заседании НСО, во время его выступления. До этого он ничего не знал, но дело так повернули и раздули!..

Декан Зюльфугаров был земляком Курбана-киши, оба были из одного села. Испокон веку их отцы и деды жили по соседству. Несколько раз он был у них в гостях, пил чай, заваренный Черкез-арвад, нахваливая: «Ах, какой цвет! Ах, аромат! Пах-пах!» Встречая Маленького Фуада, декан Зюльфугаров говорил: «А, землячок!», справлялся об отце: «Как там мой друг Курбан? Здоров? — и непременно добавлял: — Смотри, Фуад, детка, береги отца, редкой души человек». Как бы он ни был занят, при встрече с Фуадом всегда улыбнется. У Зюльфугарова были изъеденные кариесом зубы и больные десны, которые постоянно кровоточили. Не очень-то приятное зрелище: желтые зубы в розовато-алых пузырьках слюны. Да, с Фуадом Зюльфугаров был неизменно приветлив: «А, молодой человек! Землячок! В чем дело? Что случилось? Почему мы такие хмурые? Сын такого человека должен ходить с высоко поднятой головой. A-а, ясно, ясно… Перезанимался, бедняга! Говорят, прекрасную курсовую работу написал? Вот что, земляк, давай пошлем тебя в Тбилиси — на студенческую конференцию, а? Поедешь?»

Спустя два дня после доклада в НСО Фуада вызвали в деканат. Прямо с лекции. Пришла секретарша декана, извинилась перед лектором, сказала:

— Мехтиева просят срочно зайти к товарищу Зюльфугарову! Он ждет его.

Фуад не узнал декана. Всегда приветливое, улыбчивое лицо Зюльфугарова сейчас походило на свирепую морду бульдога. Он долго, молча и зло, даже с ненавистью какой-то, смотрел на Фуада, наконец выдавил из себя:

— Мехтиев!.. — Не «Фуад, детка», не «землячок», не «молодой человек», именно — «Мехтиев». — Что это за доклад вы сделали?! — «Сделали», «вы». На миг Фуаду показалось, что Зюльфугаров обращается не к нему. Он никогда ему не говорил «вы». — Соображаете, что вы натворили, Мехтиев?

В комнате были еще люди, — может, Зюльфугаров поэтому так разговаривал с ним? Как бы там ни было, Фуад впервые в жизни видел, что лицо человека может неузнаваемо измениться. Действительно, когда посторонние ушли и они остались вдвоем, словарный состав языка декана стал несколько иным, чего нельзя было, однако, сказать о выражении его лица.

— Эй, ты, пигмей несчастный! Ты что натворил?! Что ты сделал, дурак? На кого поднял руку? На Шовкю Шафизаде?! Осел безмозглый! Он что — ровня тебе?! Товарищ твой?! Ах ты, воробей недоделанный! Тебе, коротышке, только и нападать на таких великанов, как Шовкю Шафизаде! Соображаешь хоть что-нибудь?! Да ты знаешь, кто такой Шовкю Шафизаде?! Знаешь ли ты, какие люди пользуются его услугами? — Эту фразу Зюльфугаров произнес, понизив голос. — Вот ты… пыжишься, пыхтишь, тоже хочешь стать архитектором. Ну, допустим, стал. Допустим! Но и тогда ты все равно только маленькая мошка рядом с Шовкю Шафизаде! Он — птица Рух! Никто никогда даже не заметит тебя в его тени! Ты знаешь, кто он есть в нашей области? И аллах, и пророк Мухаммед, и все двенадцать священных имамов — в одном лице! Заруби это себе на носу! Шовкю Шафизаде может скрутить в бараний рог каждого из нас и сунуть себе в карман! Захочет — поднимет до небес, захочет — с грязью смешает. Понял?!

В этот момент в комнату вошел секретарь парткома, и Зюльфугаров опять заговорил другим тоном:

— Нет, мы этого дела так не оставим. Нельзя его так оставлять! Вы должны понести должное наказание, Мехтиев! А то что это будет, если каждый начнет нести всякую ересь о наших почтенных, уважаемых мастерах?!

Фуад был ошеломлен. Еще никто никогда в жизни не оскорблял его подобным образом. Это был предел унижения.

Дело Фуада обсуждалось на внеочередном заседании НСО (с участием Зюльфугарова), затем на комсомольском собрании. Его исключили из комсомола, был поднят вопрос об исключении его из института. Окончательное решение вопроса отложили до возвращения из командировки ректора.

Фуад навсегда запомнил: некоторые товарищи-студенты, которые громче всех аплодировали его докладу, теперь при встрече делали вид, будто не замечают его. Избегали его и многие преподаватели. Пожалуй, это было для него самым серьезным испытанием в жизни, — потом он часто думал об этом. Ни до, ни после этого с ним не случалось ничего подобного. Рушились, казалось бы, незыблемые идеалы — вера в друзей. В правду! Как он не спятил с ума в те дни!

Спасибо Асе — как могла, морально поддерживала его. Была с ним рядом в самые тяжелые минуты, не давала окончательно пасть духом. Он как казни ждал приезда ректора, и его единственным утешением было сочувствие Аси, ее бесхитростный, искренний лепет:

— Я ходила в мечеть, Фуадик, раздала нищим деньги… Увидишь, все будет хорошо. Я дала обет…

На следующий день после возвращения ректора из командировки его опять вызвали с лекции. На этот раз повели к ректору.

В светлом просторном кабинете кроме ректора находились еще двое — декан Зюльфугаров и незнакомый Фуаду мужчина, у которого были седоватые волосы и седоватые же усы, умные, проницательные глаза.

И на этот раз Фуад подивился способности Зюльфугарова перевоплощаться. Важный, самоуверенный индюк, каким его знали на факультете, сейчас превратился в робкого замухрышку цыпленка: на губах — дурашливая, бессмысленная улыбка, глаза бегают — с ректора на седоусого, с седоусого на ректора, туда-сюда, туда-сюда; он то и дело потирал руки, словно ему было холодно.

Ректор смерил Фуада взглядом:

— Так вот он каков — герой! Дракон прямо-таки, черт возьми!

Все трое засмеялись. Громче всех — Зюльфугаров.

Фуад покраснел как рак, смутился. Подумал: «Издеваются над моим маленьким ростом». Идя сюда, он твердо решил: «Умирать — так с музыкой!» Решил, что будет вести себя смело и независимо, скажет то, что думает. «Выгнать решили — пусть выгоняют! Плевать!»

«Дракон… Я — дракон?» Он должен достойно ответить на это. Но не успел. Седоусый сказал:

— Детка, ты отзанимался уже? Все? Конец?

Фуад подумал: незнакомец дает ему понять, что вообще пришел конец его учебе в этом институте. Значит, исключили? Напрасно, выходит, Ася ходила в мечеть, тратила деньги, давала обет. Не помогло. Почувствовал, как лоб его покрылся холодной испариной. И вдруг, забыв, что он собирался держать себя с достоинством, смело резать правду-матку в глаза, выдавил из себя дрожащим голосом, почти с мольбой:

— Нет, нет… я хочу заниматься и дальше… Я хочу учиться в институте…

Незнакомец спокойно разъяснил:

— Детка, я имею в виду сегодня. Ты освободился уже?

— У них еще одна двухчасовка, — быстро вставил Зюльфугаров.

Седоусый тяжело посмотрел на него. Снова перевел взгляд на Фуада.

— Я думаю, декан позволит тебе… Хочу, чтобы ты поехал со мной.

— Конечно, конечно, — подобострастно заулыбался Зюльфугаров. — О чем может быть речь?

Седоусый пожал ректору руку. Зюльфугарову едва кивнул и, сделав Фуаду знак следовать за ним, вышел из кабинета.

На улице перед институтом седоусого ждала черного цвета машина марки «ЗИМ». Он сел впереди, рядом с шофером, жестом предложил Фуаду сесть на заднее сиденье. Машина тронулась. Седоусый упорно молчал. Лишь когда водитель притормозил у высокого, очень несуразного, по мнению Фуада, дома (Фуад знал, что этот дом строился по проекту Шовкю Шафизаде), сказал негромко:

— Вот мы и приехали. Пошли.

— Куда? — спросил Фуад, когда они вышли из машины.

— Ко мне домой. Приглашаю тебя к себе в гости. Или ты не узнал меня? Я — Шовкю Шафизаде. — И, весело, озорно сверкнув умными глазами, добавил: — Тот самый, которому так досталось от тебя!

В тот день Фуад впервые перешагнул порог их дома, впервые отведал кизилового варенья Бильгейс-ханум, впервые увидел Румийю. Но главное — в тот день он узнал Шовкю.

Когда Бильгейс-ханум подала чай, Шовкю спросил:

— Может, ты голоден? Сейчас мы попросим хозяйку, и она нам…

— Спасибо, я недавно обедал, — соврал Фуад.

Бильгейс-ханум вышла из гостиной. Они остались вдвоем. Шовкю не спеша, явно наслаждаясь хорошо заваренным чаем, делал глоток за глотком.

— Об этой истории я услышал только сегодня. Совершенно случайно. То есть узнал, что тебя немного обидели. Я тотчас сел в машину и поехал в институт. Думаю, что этот парень там натворил? Из-за чего весь сыр-бор? Попросил — мне принесли твой доклад. Я прочел его и сказал ректору: таких студентов не наказывать надо, а поощрять, награждать. Сказал: это написано талантливым, умным, грамотным молодым человеком с современным вкусом. Говорю: что, или у нас много таких? С какой стати, говорю, мы и нашу молодежь будем бить дубинкой по голове? Нет, говорю, у этого Фуада Мехтиева светлая голова. Ваш ректор — умный парень, все понял. Будь он в Баку, не допустил бы ничего подобного. Ну а пешки, сам понимаешь, рады стараться. Этот ваш декан… как его?.. На физиономии написано — подхалим. Опасные люди, учти, детка! На будущее учти. Такие утопят кого угодно в стакане воды. Я знаю их как облупленных. Пей чай, остывает.

Фуад слушал и не верил своим ушам. Он был словно во сне. Сидел как истукан, не мог слова сказать от смущения.

Шовкю продолжал:

— Фуад, детка, я двумя руками подписываюсь под каждой мыслью, под каждой фразой твоего доклада. Ты немного пощипал, покритиковал меня — правильно сделал. Молодец! Весьма уместно и своевременно. Наша партия осуждает культ личности. Биз дэ бурада, понимаешь ли, маленький культ в области архитектуры ярадырыг! — Эту фразу он произнес, мешая азербайджанские и русские слова. — Да, да, это тоже культ: нельзя, видите ли, критиковать Шовкю Шафизаде! Почему, спрашивается? Что — Шовкю Шафизаде упал с неба в золотой корзине? Или он — аллах, пророк? Полностью застрахован от ошибок? Фуад, детка, у меня нет сыновей, есть одна-единственная дочь… Так вот, клянусь тебе ею, я еще никому не говорил того, что скажу сейчас тебе: мне стыдно за девяносто процентов того, что построено по моим проектам.

— Ну, зачем вы так говорите? — вставил Фуад. — А ваша фабрика в Арменикенде?..

Шовкю перебил его;

— Да, от нее я не отрекаюсь. Я построил эту фабрику в тридцатые годы. Был тогда период конструктивизма. И еще — школа в Баилове. Помнишь? И все! Остальное — так, ерунда. Возьми хотя бы этот дом, вот этот, где мы живем. Клянусь тебе, милый, будь у меня возможность, я бы заложил под него динамит и — парт! — взорвал бы к чертовой матери! А что сделаешь?.. Таковы были требования, установки, таков был вкус у некоторых. Мы были вынуждены. Нам говорили: вокзал своим великолепием должен оставить в тени султанские дворцы! И мы строили. Ты думаешь, мы не понимали? Думаешь, мы не знали, что людям нужны не нарядные, кричащие фасады, не декоративные колонны, не величественные своды и коридоры, где можно заблудиться, а простые, компактные, удобные дома, как можно больше домов, максимум простой добротной жилплощади?!.. Еще гениальный Корбюзье сказал, что дом — это машина для производства жизни, так примерно… Максимум служить людям — вот что главное в доме! Мы должны стараться, чтобы эта машина была исправной и отлаженной, чтобы каждая ее деталь была на своем месте! Ничего лишнего! Никаких внешних украшений! Эстетическая форма — да! Но… не ослепительное бессмысленное великолепие ради великолепия! Иначе когда же мы решим жилищную проблему?! — Шовкю помолчал, затем продолжал: — Ничего, сейчас многое должно измениться. Я только что вернулся из Москвы. Ожидаются большие перемены. Подготавливаются серьезные мероприятия. Кое-кому будет дан хороший урок, в том числе и некоторым знаменитым архитекторам. Пока это строго между нами, но кое у кого отберут даже Сталинские премии, это я точно знаю. Ничего, пусть… Это пойдет только на пользу нашей архитектуре. И ты увидишь, сынок, что у старого Шовкю остался еще порох в пороховницах! Наверное, у тебя есть единомышленники среди твоих товарищей-студентов, прошу тебя, передай им: пусть оценивают деятельность Шовкю Шафизаде не по прошлым работам, а по тому, что он сделает в будущем. Считайте, я ничего еще не сделал!

Фуад многому научился у Шовкю, многое усвоил и перенял от него более чем за двадцать лет общения, но самое главное, пожалуй, среди усвоенного было умение жить без «вчера», жить так, будто вчерашнего дня вовсе не было и ты начинаешь все только сегодня — с утра.

В памяти Фуада от той их первой встречи осталась еще одна деталь — лауреатская медаль на груди Шовкю висела неправильно (очевидно, простая случайность): обратной стороной — наружу, лицевой — внутрь, к пиджаку; в те времена на стене гостиной уже красовался ковер с портретом хозяина дома и цифрой «50»; так вот, на ковре Шовкю был изображен тоже с лауреатской медалью, однако там все было в порядке: профиль на медали был виден четко.

Затем они перешли в кабинет Шовкю, огромный, залитый солнечным светом, на полу — ковры. Все четыре стены до самого потолка — в полках с книгами. Библиотека Фуада Салахлы, образно говоря, бледнела в сравнении с этим царством редчайших книг, толстых фолиантов, альбомов репродукций, представлявших творчество Корбюзье, Райта, Мис Ван дер Рое, Гропиуса, Жолтовского и других великих зодчих и теоретиков зодчества. Здесь Фуад увидел фотопортреты, книги, альбомы виднейших русских, армянских, грузинских, эстонских и прочих архитекторов — с их почтительными дарственными надписями хозяину дома. Шовкю, не меньше чем Фуад Салахлы, был в курсе проблем современной мировой архитектуры, знал ее течения, хорошо представлял себе ее возможности и говорил обо всем этом не хуже Большого Фуада.

— Фуад, детка, — сказал он, — повторяю, в архитектурной жизни ожидаются большие перемены. А у меня есть обширные планы на будущее. Мне нужны помощники. Одного я обрел сегодня, это — ты. Кого можно привлечь еще? Кого ты мог бы порекомендовать из своих товарищей-студентов, близких нам по духу, думающих так же, как ты и я? Кто мог бы работать с нами?

Фуад назвал Октая и еще нескольких ребят.

— А из институтских педагогов, преподавателей? Я плохо знаю их, но думаю, и среди них тоже есть близкие нам с тобой по духу, по мировоззрению — люди нашего с тобой вкуса. Наверное, когда ты готовил свой доклад для НСО, ты с кем-то советовался, кто-то воодушевлял тебя, направлял твою мысль, ведь так?

— Из институтских преподавателей самый близкий нам — Фуад Салахлы, — ответил Фуад.

Шовкю раздумчиво улыбнулся, словно вспомнил нечто приятное и далекое:

— Фуад — грамотный архитектор, но… — Он сделал небольшую паузу, докончил: — Как говорят русские, он — неудачник. Фуад Салахлы никогда не чувствовал пульса времени.

Бильгейс-ханум опять принесла им чай.

Шовкю продолжал:

— И еще, Фуад, детка, хочу сказать тебе одну вещь. Это — очень серьезно, не забывай этого никогда. Конечно, все — между нами. Этот ваш декан!.. Как его?.. Ну, фамилия?.. — Он прищелкнул пальцами.

— Зюльфугаров, — подсказал Фуад.

— Да, да, Зюльфугаров. Есть такая порода людей! Так вот, с одним таким Зюльфугаровым не справятся сто таких, как Фуад Салахлы, но один Шовкю Шафизаде превратит в лепешку, раздавит сотни зюльфугаровых! — Эти слова Шовкю произнес энергично, в них прозвучала откровенная гордость за себя, однако тут же понял: получается, вроде бы он хвастает; сменил интонацию, добавил, понизив голос, доверительно, мягко: — Все это я говорю тебе как сыну, Фуад. Надо быть сильным, детка, сильным! Мой покойный отец любил говорить: хочешь быть горой — опирайся на гору.

Когда Фуад уходил от Шовкю, был уже вечер, часов шесть.

На другой день в институте Зюльфугаров подошел к нему. Лицо его сияло.

— А, землячок! Поздравляю, поздравляю! Вышел сухим из воды! Рад, очень рад за тебя, клянусь твоей жизнью! Но запомни, земляк: осторожность украшает джигита. Как там отец, брат мой Курбан?

Фуад на всю жизнь запомнил все, что Зюльфугаров говорил ему в тот день.

Год назад Зюльфугаров, уже пенсионер, пришел к нему на прием с какой-то чепуховой просьбой. Фуад встретил его предельно обходительно, однако упорно говорил старику «ты», то и дело вставляя «земляк», «землячок», раз даже бросил: «Ай, безбожник!» Фуаду было так же просто исполнить то, о чем просил его Зюльфугаров, как, скажем, выпить стакан воды, но он сказал:

— Клянусь твоей жизнью, земляк, ты задал мне трудную задачу. Буду стараться, приложу все усилия, исключительно ради тебя, землячок, однако шансов у тебя маловато, вряд ли что получится.

Он проводил сконфуженного, стушевавшегося, исходящего потом, красного как рак Зюльфугарова до двери кабинета. Когда тот был уже за порогом, не удержался, сказал:

— Запомни, земляк: осторожность украшает джигита!

А тогда в институте все и вправду закончилось благополучно. Ася говорила:

— Аллах услышал мои молитвы, проявил милость.

Ася сдержала свой обет: раздала нищим возле мечети ползарплаты. А что она получала-то, господи!.. Дурочка Ася!.. Его восстановили в комсомоле. Те, кто сторонился его, снова стали приветливыми и ласковыми.

Но у Большого Фуада, у Фуада Салахлы, случилась неприятность: спустя месяц его уволили из института, «за пропаганду среди студентов вредных идей, пренебрежительное, нигилистическое отношение к современной национальной архитектуре и преклонение перед конструктивизмом и архитектурой Запада».