Фуад посмотрел на часы и прервал Мир-Исмаила:

— Так, мне надо в аэропорт. Закругляйся, Мир-Исмаил.

Мир-Исмаил понимающе кивнул:

— В сущности, я уже…

— Хорошо, товарищи, тогда все. Можете идти.

Все вышли. Фуад вызвал Нелли:

— Позвоните, пожалуйста, в гараж, вызовите машину.

— Хорошо, Фуад Курбанович, сейчас, — пропела Нелли сочным, прекрасным и в то же время безнадежно холодным голосом. — Но там вас ждут, — кивок в сторону приемной. — Товарищ говорит, вы сами назначили ему время.

— Кто такой? У меня же нет ни минуты, я спешу.

— Это Октай Мурадов.

— Ах, Октай! — Фуад думал несколько секунд, затем махнул рукой: — Хорошо, пусть войдет.

В кабинет вошел Октай.

— Я вижу, у тебя все по-прежнему — собрания, совещания, заседания. Вереницы, караваны заседаний!

— И не говори, Октай. Действительно, вереницы заседаний — одно за другим. Здравствуй! — Фуад встал, протянул ему руку. — Присаживайся. Эх, давно хочу повидать тебя, но не так, а чтобы обстоятельно — сесть, поговорить по душам, посоветоваться. Нет времени. Но о встрече мечтаю. Проклятый цейтнот!

— Раз мечтаешь, значит, когда-нибудь увидимся — сядем, поговорим. — Октай усмехнулся: — С самим собой хоть встречаешься? Помнишь разговор?

— Вот смотри, — Фуад показал блокнот. — Ежедневно делаю пометку: встреча с самим собой. Наверно, и я понемногу чокаюсь.

— Пока не откажешься от бесконечных заседаний, встреча с самим собой не состоится. Одно исключает другое.

— Не скажи, Октай. Я вот, например, провожу заседание, люди говорят, а я не слышу их. У меня ежедневно бывает сто заседаний с самим собой, там, в душе. Внутренний голос не смолкает. А вот сосредоточиться, подытожить, сделать выводы, принять решение — не удается. Разумеется, не о работе говорю, в делах у меня полный порядок. Понимаешь, о чем я?

Октай кивнул.

Зазвонил телефон. Фуад поднял трубку.

— Да, слушаю… Нет, в два часа… Да… Похороны в четыре. Хорошо. — Положил трубку. В этот момент зазвонил другой телефон. Он сказал Октаю: — Ты видишь? И так — весь день. — Взял трубку: — Да, слушаю, товарищ Садыков… Хорошо, пришлем. — Положил трубку, сам набрал номер: — Мюрсал, пошлите справку в трест. На имя Садыкова… Не завтра — сегодня! Сколько раз можно говорить?! — И, не слушая ответа, дал отбой.

Октай сказал:

— Знаешь, Фуад, я много думал о природе активности такого типа людей, как ты. И я понял ее. Просто вы хотите убежать от самих себя.

Фуад нахмурился:

— Ты шел сюда, чтобы сообщить мне эту глубокую мысль? — И тотчас взял себя в руки. Нет, он не должен так разговаривать: раздражительность, обидчивость, злоречивость — признаки слабости, невезения в жизни; язвить может Октай, у него же, у Фуада, нет на это права; человек, руководящий людьми, должен уметь терпеть их недовольства, зависть, гнев, злобу, должен уметь почувствовать себя в их шкуре, дабы понять, что их гнетет и волнует, разгадать их самые сокровенные мысли и чувства, понять, разгадать и… нейтрализовать, найти выход из любого положения. Сказал: — Извини, Октай, я не хотел тебя обидеть.

Октай улыбнулся:

— И ты на меня не обижайся, Фуад. Конечно, это долгий разговор. Как-нибудь, иншаллах, выберешь время, и мы поговорим с тобой на эту тему.

Фуад смотрел на Октая: виски совсем поседели. «Бедняга, сильно сдал. Или это смерть Фуада Салахлы так подействовала на него?»

— Я пришел к тебе по другому делу, — продолжал Октай. — Ты же знаешь, сегодня мы хороним Фуада…

— Знаю. — «Мы хороним». Не стал говорить, что должен выступить с прощальным словом на траурном митинге. Октай тоже там будет, сам увидит. Печально вздохнул: — Бедный Фуад, жаль его…

Октай не поддержал эту тему, перебил:

— Мы хотели опубликовать в газете соболезнование — я, Асаф, Султан и еще несколько человек, его бывшие студенты, товарищи по работе. В редакции не взяли, говорят, места нет. Ты не мог бы помочь?

— Помогу.

Фуад снял телефонную трубку, набрал номер, с кем-то связался, переговорил, поблагодарил. Сказал Октаю:

— Все улажено. В редакции ждут текст. Идите давайте соболезнование. Что еще? Чем еще могу?..

— Большое спасибо. Я даже не думал, что это так просто. Мы вчера весь день бились, и сегодня — с утра, ничего не получилось. Ты сделал для нас большое дело! — Он встал.

Фуад жестом руки удержал его:

— Погоди, сядь. У меня есть еще несколько минут, успею встретить немецких братьев. Значит, даете соболезнование?.. Ты мне скажи, кто там еще? Ты, Султан, Асаф?..

— Джахангир и еще два товарища, ты их не знаешь.

— Впишите и меня.

Октай как-то растерялся.

— Но ведь ты… — Он умолк, подыскивая слова. Продолжал: — Ты же официальное лицо.

— Что с того? Да и вы ведь не будете писать полностью титулы, имена, фамилии. Октай, Султан, Асаф, Джахангир, Фуад… Кто знает, какой Фуад?

— Хорошо, пожалуйста… мы напишем… — без энтузиазма сказал Октай. — Только зачем это тебе? Да… — Он словно вспомнил что-то: — К тому же твоя фамилия уже стоит под официальным некрологом.

— Ну и что ж? Официальный некролог — это официальный некролог, а соболезнование семье дают близкие люди.

— Вот именно — близкие. — Октай был явно огорчен. Повторил: — Хорошо, пожалуйста, впишем твое имя, только не понимаю, для чего это тебе?

— То есть как это для чего? А вам для чего — тебе, Асафу, Султану? Конечно, бедному Фуаду Салахлы сейчас все равно… Но ведь и я тоже был его студентом.

— Верно, был.

Октай произнес эту фразу многозначительно, сделав ударение на слове «был».

Фуад почувствовал, как кровь запульсировала у него в висках. Тема, которой они неожиданно коснулись, была неприятна ему, но он решил: «Поставлю все точки над „и“ — раз и навсегда. Сейчас!»

— А в чем дело, Октай? — сказал он. — Кажется, тебе не по душе моя кандидатура? Кажется, вы не считаете меня достойным вашего дружного коллектива, а? Сейчас, наверное, думаешь: «Вот не повезло! Зачем, — думаешь, — обратились за помощью к этому Фуаду Мехтиеву? Зачем связались? Кто бы мог знать, что он начнет навязывать нам свое имя, свое соседство в этом соболезновании?» И теперь получается так: отказать мне вроде бы неудобно, но и видеть мое имя среди своих — вас не устраивает. Допустим, другие знать не будут, но ведь вы-то знаете, что за Фуад. Я это!

— Что с тобой, Фуад? Чепуху какую-то несешь.

— Нет, почему же? Иногда я люблю говорить откровенно. Часто мне просто недосуг объясниться по душам, нет возможности, нет времени. В сущности, и сейчас тоже… Но… как говорят русские, ради спортивного интереса… Мне любопытно: значит, когда надо помочь с публикацией соболезнования, Фуад Мехтиев хорош, а когда речь заходит о его имени рядом с вашими — здесь он недостоин?

— Ну вот, сделал доброе дело — и теперь начались попреки, да?

— Вовсе не попреки. Просто я вижу, чувствую… Так получается…

— Хорошо. — В голосе Октая прозвучала решимость. — Раз ты хочешь говорить откровенно, то и я буду откровенен с тобой. Дело не в том, что ты достоин или недостоин нашего списка. Сам понимаешь, это ерунда. Дело в том, что твое имя под соболезнованием жене Фуада Салахлы будет… как бы это сказать… словом, оно будет неуместно.

— Почему?

— Сам знаешь, почему. Ты ведь не забыл ту историю?

— Ага, вот в чем дело?! Это-то я и хотел знать. Но с тех пор прошло более двадцати лет. Даже самое тяжкое преступление прощается за давностью лет. А вы, ты и твои друзья, до сих пор носите в своих сердцах неприязнь ко мне, злобу! Между тем, я не совершил никакого преступления. Да, покойный Фуад Салахлы до конца своих дней не помирился со мной, так и унес с собой недоброе чувство ко мне. Но я всегда уважал его, чту и буду чтить память о нем. Ты — мой школьный товарищ, Октай, скажи: неужели ты и в самом деле веришь, будто Салахлы уволили из института из-за меня?

— Не знаю, Фуад… Но как бы там ни было, тогда все думали, что это ты продал его Шовкю.

— Тогда мне даже во сне не снилось, что я породнюсь с Шовкю. Верно, он восстановил меня в комсомоле, не дал исключить из института. Кстати, а где был ты, когда меня исключали из комсомола? Что-то ты не попадался мне тогда на глаза, как и Фуад Салахлы…

— Неправду говоришь! Фуад Салахлы в те дни из кожи лез, с ног сбился, чтобы помочь тебе. К кому он только не обращался — и в министерство, и выше! Что поделаешь, если у него не хватило сил. Это дело было под силу лишь Шовкю и таким, как он. Что же касается меня, то здесь память изменяет тебе. Я ведь в те годы не был членом комсомола: мой отец тогда еще не был реабилитирован.

— Ладно, Октай, что было — то прошло. Только давай раз и навсегда проясним этот вопрос. Запомни: я никогда никого никому не продавал! Да, тогда Шовкю пригласил меня к себе домой, он расспрашивал меня, и, кажется, я сказал ему, что Фуаду Салахлы в общих чертах была известна суть моего доклада на НСО. Но разве это была тайна? Разве Фуад Салахлы тогда или после того скрывал от кого-нибудь свое отношение к Шовкю? Все знали, что он терпеть его не может.

— Дело не в этом, Фуад. Дело совсем в другом. Ты ведь знаешь, как Салахлы относился к нам с тобой. Детей у него не было. Может, поэтому, а может, по другой причине, но он был для нас как родной отец, считал нас своими последователями. Тебя он любил даже больше, чем меня. Он был твердо уверен, что нам удастся сделать то, чего не смог сделать он, что мы с тобой реализуем его планы и проекты. Мы! И в первую очередь — ты, именно — ты! Так он думал. А ты… После того, как его уволили из института… Кто приложил к этому руку, как, каким образом это случилось, не знаю. Но после того, как его выгнали из института, ты ни разу не навестил его, не пришел к нему домой. Ты тогда сдружился с Шовкю. После того, как ты начал захаживать к Шовкю, Фуад Салахлы был забыт тобой. Словно ты никогда и не знал такого! Бедняга переживал, страдал из-за этого. Не мог понять, как человек может вдруг так измениться, все забыть — те наши разговоры, мечты, планы. Все забыть и так все растоптать! Помнишь, однажды мы засиделись у него чуть ли не до рассвета и Солмаз-ханум поджарила нам картошку?.. Как мы на нее набросились! А помнишь, как мы праздновали день рождения Фуада Салахлы? На столе только чай с лимоном — и ничего больше. Денег — ни у них, ни у нас. Начали выворачивать карманы, наскребли — что у кого было, скинулись, как говорится. Едва хватило на бутылку. Пили водку, закусывали лимонными корками, извлекая их из чайных стаканов. Помнишь? — Октай говорил, перескакивая с одного на другое, но это не были бессвязные воспоминания, в его словах имелась своя железная логика, понятная Фуаду. — И вот в один прекрасный день ты все это зачеркнул, попрал. Сдружился с Шовкю! Ты стал его… — Октай запнулся, наступила напряженная пауза; если бы он сказал сейчас «стал его зятем», Фуад выгнал бы его из кабинета. Октай закончил: — …стал его человеком. — Опять умолк, задумался, затем продолжил: — У Большого Фуада были трудные дни. Трудные — не то слово. Когда его уволили из института…

— Уволили из института! Уволили из института! — повторил Фуад, копируя интонацию Октая. — Фуада Салахлы уволили из института! Не понимаю, что вы сделали из этого знамя?! Да, Фуада Салахлы уволили из института, а через восемь месяцев восстановили. И даже, если я не ошибаюсь, выплатили зарплату за то время, что он не работал.

Октай угрюмо кивнул:

— Нет, ты не ошибаешься. Но восемь месяцев — это двести сорок дней, и значит — двести сорок ночей, Фуад. Двести сорок дней, двести сорок долгих, нескончаемых ночей, когда каждый час, каждая минута превращается в пытку.

Фуад усмехнулся:

— Браво, ты точно подсчитал. Месяцы быстренько превратил в дни. Не знаю, сколько тысяч часов, сколько миллионов минут составляют двести сорок дней, но ведь это время, в конце концов, прошло и Фуад Салахлы снова вернулся в институт — на свое прежнее место.

— Потому что он не сдался, боролся за правду и доказал свою правоту. Победил!

— Нет, извини, ошибаешься. Причины другие… Просто ему повезло. Вышло постановление партии о недостатках в области архитектуры, о нелепом украшательстве в зодческой практике. И Салахлы заявил, что он всю жизнь выступал против этого порочного стиля.

— Вот видишь, значит, истина все-таки торжествует.

— Торжествует. Именно поэтому ты должен знать, что совесть моя чиста перед памятью покойного Фуада Салахлы. Если хочешь знать, и совесть Шовкю тоже…

Октай перебил:

— Не надо, не говори этого, Фуад. Про тебя утверждать не могу, но вот Шовкю всю жизнь вредил Фуаду Салахлы. Он не дал ему стать архитектором-творцом, созидателем, практиком. Когда Фуад Салахлы занялся научной работой, Шовкю и здесь хотел помешать ему. Пытался опорочить, перечеркнуть его докторскую диссертацию, только не смог.

— Все это сплетни, Октай. Извини, тебе никак не подходит повторять их.

— Не обижайся, Фуад. Понимаю, Шовкю — твой тесть, отец Римы, однако я отвечаю за свои слова.

Фуад на мгновение испугался. Испугался, что Октай вдруг и в самом деле приведет достоверные факты, неопровержимые доказательства, и это создаст для него новую моральную проблему. Есть ли у него время, возможность заниматься этими старыми дрязгами? Особенно сейчас, когда Фуада Салахлы нет уже в живых. Кому это нужно? Для чего?

— Ну хорошо, Октай, не будем препираться. Если не хотите — не пишите мое имя под соболезнованием. Может, так будет лучше. Вдруг Солмаз-ханум не понравится, ведь она, наверное, и Шовкю и меня считает врагами своего мужа.

На это Октай ничего не сказал, встал, молча попрощался и вышел.

В памяти Фуада ожила сцена, которая давно не вспоминалась ему, которую он забыл, вернее, хотел бы забыть, однако не смог забыть окончательно. Это было в тот день, когда Фуада Салахлы восстановили на работе. Он пришел в институт, стоял в коридоре, улыбался, к нему подходили студенты, преподаватели, поздравляли с победой, а он, Маленький Фуад, не мог осмелиться и подойти к Большому Фуаду. Восемь месяцев они не общались, не разговаривали. Почему, ну почему он не подошел к нему тогда? Почему не смог подойти? В чем он, Маленький Фуад, был виноват перед Большим Фуадом? Почему, ну почему он боялся, что Большой Фуад не подаст ему руки и его, Маленького Фуада, рука повиснет в воздухе?..