Она пришла позже всех, и стула не хватило, зато на диване место нашлось. В тесноте да не в обиде: по правую руку — упитанный отец Никон, по левую — писатель с постным лицом, похожий на игуану. Диван для почетных гостей, с подушками, мягкими валиками, словом, в самый эпицентр ее угораздило! Другая бы поостереглась встревать в их медоточивые речи (говорили о матушке, благополучно разрешившейся после адовых мук — здоровяк под четыре килограмма!), тут она возьми да ляпни, что родила так легко, что и боли не ощутила. Какие муки! В радости рожала. В таком восторге, что дух захватывало. И хотела было добавить, что не за горами время, когда все женщины на земле так рожать будут, что даже роды в воде — это уже прошлый век, что в Японии+

— Как же можно — без мук? — возразил ей писатель. — Вы уж не преувеличивайте. Чего не причудится–то — на радостях, что разрешились!

— Извините, но мне виднее, и вообще: мужчина не может об этом судить. Я не мучилась.

Дряблая шея писателя побагровела над воротником рубашки, и хозяйка дома заметно напряглась. Старый ящер смотрел, не мигая.

— Да, как мужчина — не могу, тут вы правы, но в Библии ведь сказано: «В болезни будешь рождать детей» — значит, так. Бытие, глава 3, стих 16. Богу виднее! Или вы с Богом не согласны?

«От такой все можно ожидать, не сомневайтесь», — легко читалось в глазах хозяйки, — вот, впустила незваную гостью на свою беду! Явилась не запылилась, спустя столько лет. Чтоб не дать той ответить (а перечить мужчинам — грех вдвойне!), громко и настойчиво предложила фирменное блюдо — салат с грецкими орехами, при этом зорко отслеживалась тарелка отца Никона — не пустовала ли, всего ли там вдосталь, не подложить ли рыбки красненькой али беленькой. Минералочку тоже поближе к нему. Стол обозревала, а под скатерть глянуть не догадалась, а там картина маслом, не иначе: ляжка жующуего батюшки сама собой жмется к бедру соседки, и той, чтоб избежать неловкости, приходится отодвигаться от сдобного отче и теснить сухонького классика, который, в свою очередь, вдавливает в диванный валик собственную жену. Такие вот поминки.

— Вы бы, Ира, лучше о Ване сказали что–нибудь, — вспомнив, что в хлопотах не представила спорщицу собравшимся, хозяйка кратко сообщила, что Ирина училась вместе с ее покойным мужем в МГУ на филфаке.

Что же сказать? Она — птица залетная, не из их стаи, это правда. Просто вот с этим человеком, чье лицо на портрете, на стене напротив, они и правда учились когда–то, и сегодня — день его памяти, десять лет со дня смерти. Он умер совсем молодым, в тридцать семь, как Пушкин, и тогда она на похороны не пришла, боялась увидеть его неживым, а сегодня решилась — в первый и, и как видно, в последний раз.

Но что же сказать+ Что Ванька звал ее «Иринкой–смешинкой», потому как прыскала по поводу и без? Что он ей снится все время, постоянно? Нет, это нельзя. Могут подумать, чего не было. Разве только+

— С Ваней всегда было просто и легко, он не давал скучать+ Если видит, что человеку тошно, обязательно растормошит, отвлечет.

Ерунду, конечно, сказала.

Отец Никон поправил внушительный крест на животе, чтоб стоял, как положено, не заваливался, и она тоже поправилась невольно:

— То есть, унывать не давал, что бы ни случилось. Умел вселять уверенность в слабых. А стихи у него получались сами собой.

Она могла бы прочесть им, что врезалось в память, к примеру: «Все Иры стремятся в Ирий, а Вани — в вигвамы, в саванны, грезя о них на диване», рассказать, как ее на втором курсе почти бросил будущий муж, а Иван (только он один догадался о беременности) для видимости приударил за ней, чтоб Глеб приревновал. Они тогда с Ванькой целый спектакль разыграли — муж и посейчас ее, даже к мертвому, ревнует. Но разве здесь, среди сплошь прихожан Троицкого храма, что по соседству, про такое можно? Здесь можно только про то, как Иван пришел в церковь, раскаявшись в грехах юности, как венчался по настоянию духовника, как работал во славу Божью, как умирал в муках, но примиренный с ниспосланным ему раком. Все за грехи наши тяжкие…

Однако, портрет мужчины с чертами задорного пацана утверждал обратное: не верь, я жив и здоров и жду на катке, на Чистых+ При встрече, как пить дать, едва она натянет коньки, он сгребет ее в охапку и повалит в сугроб+

В итоге она рассказала другой случай, тоже очень смешной, как они дважды за день сдавали зачет подслеповатому преподавателю по орфоэпии (по кличке Орфей), переодевшись в туалете и поменяв прически (она надела красную блузку подруги и распустила волосы, а Ванька сгонял в парикмахерскую неподалеку, сбрив шевелюру под ноль). Воспользовались, что Орфей по рассеянности не сделал запись в зачетках. Вот бы знать: Иван и в этом каялся?

Отец Никон похохотал от души и был поддержан, правда, не всеми. Девушка в косынке на другом конце стола мелко и скрытно крестилась. Отче жестом отвел хозяйкину руку с ложкой салата:

— Будет с меня этого грецкого твоего+ Горько от него во рту. А вот сваргань–ка ты мне лучше яишенки, мать. Да смотри: желтки не расплескай.

«Мать» только руками всплеснула: рада бы, батюшка, да все яйца, что были, в салаты покрошила.

— Эка беда — у соседей спроси, уважьте отца. Не любитель я их в салатах. Мне всего–то и надо — из трех штук. Пост завтра начнется, так хоть сегодня душу отвести.

Все улыбались, зная, что батюшка — еще тот шутник, похлеще Ивана, недаром сдружились, хоть отец Никон духовником был, а Иван — чадом.

— А теперича я расскажу, как мы с Ваньком куролесили, — отец Никон чуть подтолкнул под локоть соседа справа, чтоб тот наполнял рюмки.

Шутки шутками, а пока отче описывал куролесы в вагоне–ресторане после паломничества в Бари, хозяйка сбегала к одним соседям, к другим, но у всех — бывает же такое — ни яйца единого. Вот уважили так уважили! Чем точнее батюшка припоминал их с Иваном подвиги по пьяному делу, перемежая сказ панегириком троекратной глазунье, которую жаждал все сильнее, как запретный плод, тем пуще хохотали, некоторые до слез. Портрет на стене, казалось, тоже ходуном ходил, — висел слегка набок.

Писателю (а по его лицу и телу нетрудно догадаться, что он постится круглый год) не нравился весь этот балаган, учиненный отцом–проказником. Супруга классика, поджав губы, терпеливо выжидала момент, чтоб вернуть разгулявшуюся компанию в пристойное русло поминок. Кашлянув, постучала ложечкой по фужеру:

— Миша хотел бы сказать еще.

Пока писатель, зажатый между дамами, с трудом вставал, — а он говорил только стоя, — супруга поспешила сообщить:

— Миша вчера у Святейшего был на приеме, и Святейший благословил нас на новую книгу. Назвал Златоустом и совестью нашего времени, — при этом в сторону подруги студенческих лет был брошен красноречивый взгляд: «A вы тут себе позволяете, милочка»!

— Это не ко времени, Зоя, и не к месту, — поморщился новоиспеченный златоуст, хотя и дал супруге закончить. И посыпал словами, как из рога изобилия, — говорить он умел! Вспоминая о коллеге по перу и восхваляя того достоинства, поведал слушателям о том, что перед смертью Иван исповедался и причастился как истинный христианин (хотя, помнится, вдова упоминала, что муж две недели был подключен к аппарату и умер, не приходя в сознание). Под конец же речи, ко всеобщему удивлению почвенник с лицом рептолоида плавно вырулил на прежнюю тему, затронутую еще до глазуньи, а именно о родовых муках, предписанных самой Библией, и в довершение, видно для красоты пассажа, призвал почтить тостом хозяйку дома и вдову раба божьего Иоанна, родившую, бывши ему преданной женой, трех чад, и остающейся неизменно верной покойному до сего дня.

— Да, что и говорить, Мишенька, дети даются нелегко, — растроганная хозяйка перегнулась через стол — дотянуться до бокала с минералкой в руке классика. Детей на поминках не было, — у молодых свои заботы, но в доказательство их наличия вкруг стола был пущен семейный альбом.

— Верно, брат, жена чадородием спасается, — поддержал пьяненький отец Никон, прибавив: — Смотри–ка, а младшенький — вылитый Ванька, чертяка!

Ей так хотелось взглянуть, но вот дуреха, зачем–то сняла очки, и пока доставала их из сумки, жена классика перехватила альбом. Бегло глянув, передала дальше. Не судьба. Зато прямо напротив портрета посадили, и она смотрела украдкой. Прищур смешливых Ивановых глаз настраивал на мелкое хулиганство, будоражил память. Золотые деньки+ Разве забудешь, как ревела в женском туалете, а распугавший всех девиц Ванька, единственный женатый парень в их группе, то ли в шутку, то ли всерьез убеждал ее, что ей крупно повезло, что женщина в процессе беременности становится сверхчеловеком по всем признакам, и не только физиологическим, — эдакой инопланетянкой.

«Богиней, если хочешь. Гордиться должна, а не рыдать».

Она жалела теперь, что тогда почти не слушала его, а только гадала — влюблен он в нее или нет? Конечно, она безумно любила другого, неженатого, мастера спорта, а не филолога, но все–таки… Так она и не узнала наверняка, но разве это важно сейчас?..

«Короче, план такой», — вырвав листок из тетради и крупно написав ЗАСОР, Ванька приклеил его снаружи размокшим мылом. Словно вчера это было: стоит, прижав дверь спиной, скрестив руки на груди. Она запомнила даже свитер на нем: синий, с двумя полосками — белой и голубой. Пока излагал план, в дверь то и дело толкались, но Ванька держал оборону и на стук недоверчивых отзывался: «Засор, потерпите малек, дамочки!»

Потом, много позже, она прочла в одной книжке нечто похожее, в подтверждение его слов про сверхчеловека, и сейчас, в паузе между траурными речами, вдруг решилась, вскочив с вилкой в руке.

— Психоаналитик Карл Юнг+

Перекрестные взгляды, наведенные на нее подобно прожекторам, вынудили ускориться и дальше палить как из пушки, чтоб не прервали. — Словом, он наведался к туземцам, в Австралии. В общем, там у одной старухи аборигенки, имевшей кучу детей, Юнг все допытывался, что чувствует женщина, став матерью. И та ответила, что мужчине не стоит этим даже интересоваться, потому что это пустое, потому что мужчина никогда этого не поймет по природе своей, незачем и спрашивать. Но Юнг не отставал, и старуха сказала только, что после родов женщина становится другой, а мужчина остается прежним. Как был. Вот так она сказала. Юнга это потрясло, и он с ней согласился. А у нас все писатели, после Льва Толстого, почему–то считают приоритетным правом описывать, как женщина рожает, и что она при этом чувствует.

Куда ей до Златоуста! В запале даже про ляжку сдобного Никона позабыла. Напоследок глянула на Ивана, прощаясь с сильно увеличенным его лицом навсегда. Смейся, смейся+

Тишина в комнате висела если не гробовая, то близкая к предгробовой. На счастье у отца Никона зазвонил сотовый.

В прихожую, где она, торопясь, надевала сапоги, ее вышел проводить рыжий кот с белой манишкой. Из приоткрытой в гостиную двери доносился свистящий женский шепоток: «Ну и бес–стыдница!» А Юнг православным не пример — сам бес и с бесами знался! Подобострастное бабье сетованье накрывал, как волна, глас Никона:

— Не, еще посидим, но ты поспешай! И вот что: заскочи по дороге в супермаркет, купи десяток яиц, у них тут, понимаешь, дефицит, как в девяностые! Аз, грешный, с самой обедни о глазунье мечтаю, будь ласков!

Мягко падал крупный снег, поглощая шум улицы. Она пошла в сторону от нее, через сквер, нарочно удлиняя себе путь, чтоб побыть еще немного вблизи дома, где осталась фотография, — все снимки с Ваней, сохранившиеся с института, уничтожил муж+ Присела на сломанное дерево (его распилили на части, но еще не успели убрать), и подставила нежным хлопьям лицо. Как тогда, на катке, в сугробе.

«Раз снежинка, два смешинка+ Повезло же тебе, девица: в очках ты можешь смотреть не мигая на снег небесный+»

«Ага, пока не залепит стекла+»

«Дай–ка попробовать! Н-да+ Тебе дан шанс видеть вещи в ином свете, зуб даю!»

«Лучше очки отдай!..»

В тот вечер она еще не знала, что забеременила.

У самого метро ее вдруг осенило: кто–то очень сильно невзлюбивший женщину будто нарочно утвердил в сознании это слово: забеременеть. Сделал упор на бремя. А правильно — зачать. Начать. Зачин, начало — слова одного корня, ей ли, редакторше близорукой, не знать+ Воодушевляющее слово практически вытеснено пугающим.

Испуг мастера спорта («лучше бы доучилась сначала, а уж потом все остальное») излечила банальная ревность. Ванькин план удался на славу, ее потащили в ЗАГС в срочном порядке. Правда, с предупреждением, что спорт всегда будет на первом месте, это святое. Но и многоженец потенциальный чтоб на пушечный выстрел не приближался, не то схлопочет.

Муж ревновал еще и потому, что она назвала сына Ванечкой. Ну, а как же иначе? Пришлось рассказать ему правду про разыгранный как по нотам спектакль, но все равно не поверил. Махнул в сердцах рукой — поступай, как знаешь. Ванечкой так Ванечкой. Будем считать, что в честь прадеда–сибиряка, поскольку дед — Иванович. И уехал палить по своим мишеням — надежда биатлонной юношеской сборной: в таежном хозяйстве, где заправлял делами дед Иванович, соболя били прямо в глаз, и меткость была наследственной. Несколько медалей разного достоинства висели на гвоздиках, вбитых в стенку, но после пошла долгая череда двадцатых мест. Глеб мрачно шутил, что наймется в киллеры. К счастью, биатлон в России, как и церковь, стал в почете у народа, и тренерская работа неплохо оплачивалась.

Перед самыми родами врачи из частной дорогущей клиники убеждали в один голос: кесарево и только кесарево, при вашей близорукости рискуете остаться без глаз! И еще соседка в доверительной беседе описала ей, что это значит — рожать обычным путем: «Это все равно как вставить в задницу сложенный зонтик, раскрыть его там и тащить обратно. Тебе это надо?» Муж, бывший не в настроении из–за травмы колена, то и дело дающей о себе знать, не мог справиться с собственными, не то что с ее страхами: «Я тебе гинеколог, что ли?» И еще он не мог пропустить тренировки в среднегорье, иначе рисковал вылететь из сборной.

И тогда она решила позвонить Ивану, чужому мужу, но все–таки отцу двойняшек к тому времени! Не важно, что он сказал ей тогда, и как. В итоге обошлось без кесарева, и она не ослепла. И рожала в обычном роддоме, бесплатно, куда вместо улетевшего на сборы мужа ее привез Ванька. Чмокнул в ухо напоследок, вдунув ей шепотом в самый мозг: «Все в твоих силах, богиня, дерзай!»

Страх как рукой сняло. Если где и побаливало, то в ухе. И зонтик ей не пригодился. Спроси ее, она бы сравнила роды с качелями: во время очередной схватки проваливалась в сон, а возвращаясь из провала, взмывала в небо. Реальное небо, без всяких метафор, — синий лоскут его натянули за окном.

Ей повезло, что и говорить: она рожала у распахнутого настежь окна, третий этаж, и старая липа, что росла рядом, доставала веткой до подоконника. Вопли и стоны рожениц (в родовой их было не меньше пяти), грубые окрики врачих–акушерок (странно, что сами женщины не щадят себе подобных), крик новорожденных, — все осталось как за невидимой стеной, с той стороны, в каком–то изуродованном, больном мире. А на ее стороне, в мире подсолнечной синевы, росло древо — тоже женщина, высокая, стройная и многорукая, с зелеными бесчисленными ладонями. С ними, целуя, заигрывал ветер — так кстати в жаркий полдень, балуя и ее заодно — обдувал лицо, грудь и живот, разбросанные ноги и руки. И еще он принес запах земли, свежей и жирной, явно не городской (где–то поблизости разбивали клумбу). Ее живот — огромный, как гора, был прямо перед ней, и свет с тенью играли на нем в пятнашки — солнце пробивалось сквозь листву. Или это был не живот, а взаправду мировая гора с округлой вершиной в облаках и тучах?

Голоса она слышала одним ухом, второе будто пробкой заткнули. Ванька–дурачок нашептал ей туда всякой чуши, а она, дуреха, поверила. Даже смешно. Нашептал — по большому секрету, из утаенного источника! — что женщины Лукоморья рожали без боли, прямо в морских водах, откуда и вышла Жизнь, и роды у них принимали+ дельфины. Они кружили вокруг рождающей, страхуя ее и напевая свои дельфиньи песни, и женщина испытывала неземную радость. И в этой общей, человекодельфиньей радости–наслаждении из лона женщины выстреливал младенец, и дельфины дружно подпрыгивали в небо, сообщая в эфир благую весть+

«В том море был остров, на острове — дерево, а дальше ты и сама знаешь+»

Одного не сказал он ей, утаил: что кто–то был сильно против, чтоб женщина наслаждалась во время родов, будучи в окружении добрых, жизнерадостных существ, покоясь в бескрайней неге. Пусть уподобленная скотам знает свое место на конвейере жизни и отныне разрешается на жестком ложе, прилюдно, под ругань женоподобных существ, в палате с искусственным освещением, где вместо сторон света четыре глухих стены, впитавших крик, кровь и боль+ Где высечено, как на скрижалях: И ВЕЧНАЯ МУКА.

Полдень миновал, но гибкая липовая ветка, не ведая женоненавистнических планов, все покачивалась, храня в сердцевидных листьях дождевые брызги и сотни крохотных солнц в них — микрокопий творенья. Качели раскачивались все сильнее, она то падала к слепым корням во мрак, то взлетала на ветку, крепко обхватывая лапами корявый сук, твердый, как мужская плоть+ Звуки слились в общий гул, тело покрыла испарина — вестница сладкой дрожи. Роды, похожие на оргазм, — разве в такое можно поверить?.. Ой, мамочки!

— Тужься, давай, тужься! Вот ворона, мать твою, — ребенка проворонишь! В облаках, что ли, витаешь?! — орала акушерка. — Головка видна уже, тужься, тебе говорят!

И давила руками на живот. Здорова бабища. Лишь бы не загораживала ей свет, серебристые нити дождя, недолгого, но мощного, хлынувшего внезапно, — когда сестра позакрывала окна, он кончился.

Пора. Воды схлынули, и земля чиста. Дерзай, богиня!

Она изогнулась дугой, поднявшись на локтях над своим жестким ложем и упершись в него головой, — и в этот самый момент, прямо по телесной радуге–дуге он и выкатился на свет — спелый плод близорукой богини. С ручками, с ножками, — его поднесли прямо к ее лицу причинным местом:

— Ну, говори, кто?!

— Сын+ Не плачет+

— Щас заплачет, куда денется!

Раздался звонкий шлепок, а следом — тонкий писк извещавшего о себе концы вселенной…

— Нет, ты глянь, каков! У всех синюшные, а у этой — прямо яблочко наливное! — изумилась сестра, обрабатывая пупок. Свободные акушерки подошли посмотреть. Ничего особенного. Младенец как младенец.

Все ее тело била крупная дрожь, она не могла с ним сладить, это было не ее тело, — освобожденное от плода, оно больше не подчинялось ей. Оно состояло из другого вещества, излучающего счастье и благодарность. К липе, ветру, земле для клумбы и дождю, и лоскутку сини, и солнечным брызгам, и Тому с Той, кто, купаясь в Любви, все это создал+ И грубых врачих, и мужа–снайпера, стрельнувшего в нее наверняка с первого раза, — всех, всех, всех+ И, главное, она твердо знала, как назовет сына — Ваня, Ванечка.

Вместо дельфинов чирикали воробьи и ликовали листья на ветру, такие же влажные, гладкие, а она, теперь равнодушная к ним, отвернулась от окна, глядя туда, где на пеленальном столике лежали белые коконы новорожденных, и Ванечка — ее сверхновая звезда, первый от нее, с краю. Он не плакал, как другие, молчал.

— Ишь, как глазами водит, можно подумать, соображает чего, — заметила сестра, добавив с растяжкой:

— Мысли–и–тель.

Ловко привязала бинтом к крошечной ручке оранжевую бирку — квадратик клеенки с отметкой материнской фамилии, времени рождения, роста и веса. Несколько заученных движений — и кокон готов. Следующий!

Ночью, разлученная с сыном, думая о нем и только о нем, и так, пуповиной мысли сохраняя с ним связь, ощутила легкие покалывания — сначала в левой, потом и правой груди — это пробивало себе путь молоко. Почему она не знала раньше такую простую вещь — что Млечный Путь это Мать, кормящая жгучим молоком новорожденные звезды?

Утром она стояла у окна палаты со спящим сыном на руках, глядя сверху на прилетевшего с тренировок мужа — все–таки первенец более чем уважительная причина. Ладно сложенный, как статуя греческого бога, немного нелепая из–за огромного букета в руке, он застыл под окнами в ожидании, так что его успели разглядеть все мамочки в палате. КрасавЕц! Увидев ее, замахал свободной рукой, крикнул, что любит. И что надумал, как назвать сына. Немного взволнованный, слегка растерянный и чуть потрясенный быстроногий ее Стрелец, но, впрочем, прежний, такой же, как всегда.

Принесли передачу — только молоко и фрукты (цветы не положено), и еще записку. Она сжимала ее в руке, не думая читать. Она знала, что в ней. Зачем ей кумир мужа, в чью честь он хочет назвать Ваню? Имя дано, и даже Творец вселенной бессилен его изменить. Вряд ли Он станет спорить с женщиной, точно знающей, в каком из дворов Замоскворечья растет Древо Жизни с поющими на нем Жар–птицами и русалками, которых, случается, путают с дельфинами.