После того, как снаряд попал в МГУ и перебил мне ноги, я пополз по планете, залитой тавотом. Пятно тавота на грязном снегу — вот все, что осталось от моей МГУ, от Мощной Говорящей Установки, через которую я целый час агитировал немцев сдаваться и заводил им вальсы Штрауса. Это было не под Берлином, а под Москвой, возле деревни Репищи, от которой осталась одна изба.

Я доползу до нее и, перевалившись через порог, проведу в этой хате остаток своих дней. Судя по тому, как быстро немели ноги, этот остаток исчислялся минут в двадцать. Ровно столько, сколько осталось до нашего наступления. А я свое дело сделал. Мотался по нейтральной полосе на грузовике и отравлял эфир вальсами Штрауса недалеко от моста, который, вообще говоря, следовало бы взорвать, чтобы перекрыть дорогу их танкам.

Я полз и бормотал, что «в этот миг перед его мысленным взором проносилось все его прошлое», а сам думал только о будущем. Я знал, что перед уходом в иной, лучший мир человек должен предаваться воспоминаниям о прошлом. Но я думал только о будущем, о моем лучшем мире, о тихом уголке, вроде этой избы, где проведу я остаток своих дней, где можно будет наконец устроить свою личную жизнь. Я вполз в пустую избу, с трудом втащил на заплеванный пол (вероятно, здесь побывали саперы) усовершенствованную мной рацию, и силы начали помаленьку оставлять меня. Внезапно за окном раздалось фырчание и кашель мотора, у которого вышел весь бензин. Потом послышались шаги. Вошел немецкий офицер в русском тулупе внакидку, держа в руках два пистолета «Вальтер». Он скинул тулуп на пол и остался в шинели с эсэсовскими нашивками. У меня задрожали веки, и я прикрыл глаза. Я узнал «красавца мужчину», человека с усиками, который увозил в машине Катарину. Сквозь ресницы я увидел, как эсэсовец вытащил из кармана еще два пистолета и положил их на скамью. Потом он огляделся и направился ко мне. Он наклонился, вытащил из моей кобуры «ТТ» и сунул его в карман шинели вместе с запасной обоймой. Потом он опустился возле меня на корточки, скрипя, щегольскими сапогами. Я чувствовал на себе его взгляд. Эсэсовец расстегнул у меня карман гимнастерки и вытащил солдатскую книжку и комсомольский билет. Я не выдержал, открыл глаза и понял, что эсэсовец узнал меня: он держал в руках карточку Катарины.

— Агитатор... — говорит фашист, глядя на меня угрюмыми глазами. — Прекрасно...

Я с ненавистью гляжу на его проклятые усики и, собрав все силы, плюю в его холеное лицо. Но сил у меня мало, и плевок, не долетев, падает на кончик начищенного сапога. Эсэсовец берет мою ушанку и вытирает сапог. Он всегда был чертовски аккуратен. Потом, взяв меня под мышки, он тащит меня в дальний угол, и я стараюсь не стонать. Он кладет мой пистолет рядом с другими на скамью. Вытаскивает из запасной обоймы один патрон, обойму кладет на скамью, а патрон прячет под шинель, в карман френча. Он всегда был чертовски аккуратен. После этого он раздвигает саперной лопаткой доски пола и опускает в щель мою солдатскую книжку и комсомольский билет. Взяв за лямки тяжелую рацию, он волочит ее по полу в мой угол, и она почти совсем загораживает меня. Потом он идет к двери и останавливается, заложив руки в карманы шинели. Снаружи слышны голоса немецких солдат и топот ног. Дверь открывается, и на пороге показывается эсэсовский офицер.

— Хенде хох! — говорит он, поднимая пистолет.

Но у «красавца мужчины» два раза полыхает пламенем карман шинели, и вошедший офицер валится лицом вперед, не успев выстрелить. А человек в эсэсовской форме закрывает ногой дверь и накидывает щеколду. Дверь мгновенно прошивается автоматной очередью. Я закрываю глаза и слышу крики солдат, неистовую дробь автоматов, звон стекла и редкий треск пистолетных выстрелов, гулко раздающихся в пустой избе.

«В эти мгновения прошлое стало проноситься перед моим мысленным взором». Так, кажется, пишут в плохих романах. Это прошлое было, как старая кинолента, все в дождике царапин от многочисленных просмотров.

Тогда мальчишкам по ночам снилась Испания. В одесском порту таможенники вылавливали школьников, пробиравшихся на пароходы. Пароходы привозили революционных эмигрантов со всего мира. Репродукторы ревели «Катюшу». По сходням спускались черноволосые дети. И женщины, с глазами, горящими, как у Пассионарии, кутали их в клетчатые пледы. Как раз в это время я влюбился. Это случилось, как удар грома.

Послышался удар грома. Первые капли дождя упали на асфальт, и люди кинулись в подворотни. Я поспешил в подъезд. И тут я увидел девочку. Я никогда еще не встречал таких. Она была моих лет. Блондинка с голубыми глазами, как на картинке. Девочка почувствовала мой взгляд и повернула голову. Она была не такая, как все. Обычно девочки отворачиваются, если на них смотрят мальчишки. А эта глядела на меня открыто и дружелюбно. Я хотел что-то сказать, но не сказал. Девочка улыбнулась мне приветливо, вышла на асфальт и, спокойно перейдя двор под дождем, скрылась в подъезде противоположного дома. Я проводил ее взглядом, потом кинулся за ней. Вбежав в подъезд, я успел заметить, как девочка вошла в квартиру на втором этаже. Я напрасно ждал ее. Может быть, она вышла через черный ход. Много дней я слонялся около подъезда, надеясь встретить ее еще раз, но девочка больше не появлялась. Много раз я поднимался на второй этаж этого дома, но не решался позвонить. А если бы и решился, то побоялся бы спросить о ней.

Я вожусь с учебниками. Мама входит в комнату, кладет на стол портфель с чернильной кляксой и устало поправляет волосы.

— Алеша, ты обедал?

— Ага.

— Устала... Шесть часов сегодня. Пятые классы самые тяжелые, — говорит она. — За квартиру уплатил?

— Ага.

— «Ага»...— говорит она грустно.— До чего ты неотесанный... Вот что, мне сейчас сдавать зачеты. Пойдешь со мной.

— Куда? — удивляюсь я.

— К нашему Краусу на дом. Он австриец, преподает у нас на заочном... Два года всего, как приехал. Посмотришь на культурного человека. Хоть манерам поучишься. Переодень рубаху.

— Чего это я пойду? — говорю я, рассердившись.

Мы с матерью идем по переулку. Булыжная мостовая уходит под уклон. На одной стороне, среди деревьев, стоят деревянные дома, на другой — одинаковые четырехэтажные корпуса, покрытые розовой штукатуркой. Угловые балконы выкрашены в белый цвет. Мы сворачиваем в зеленые ворота и идем к корпусам по песчаной дорожке. Песок скрипит у нас под ногами. Проплывают зеленые палисадники, за которыми ничего не растет. С деревянных ящиков на балконах поглядывают анютины глазки. Мы подходим к подъезду, и мать озабоченно поправляет мне ворот новой рубахи.

— Держись как следует,— говорит она.— Не отвечай «ага»... Руки в карманах не держи.

Дверь нам открывает высокий человек, похожий на артиста Жакова.

Сухое лицо. Чуть вздернутый нос с длинными ноздрями. Трубка во рту. Модная куртка на молниях.

Увидев маму, он вынул трубку изо рта и приветливо улыбнулся,

— Пожалуйте, пожалуйте. Ваши уже здесь,— сказал он и, пропустив ее в дверь, поцеловал у нее руку.

Мама торжествующе посмотрела на меня.

— Это мой сын, — сказала она. — Алеша.

— Очень приятно, — ответил Краус и, как равному, пожал мне руку. — Краус.

Мы прошли в большую, светлую комнату, где стояла тахта, письменный стол с вращающимся креслом и длинная полка с книгами в пестрых обложках.

Из соседней комнаты доносились голоса, повторяющие спряжения глаголов в инфинитиве. Мать с Краусом начали говорить о чем-то, но я не слышал ничего. Я смотрел на фотографию над столом. На ней была та самая девочка, и глаза ее смотрели спокойно и печально.

— Познакомься, Алеша. Это моя дочь, — как в тумане доносится голос Крауса.

Я багровею, отворачиваюсь от фотографии и багровею еще больше. Прямо передо мной стоит та самая девочка и весело смотрит на меня.

— Катарина, — говорит она и протягивает мне руку. — А вы Алеша?

— Ага, — отвечаю я.

— Вот вам билет на два лица, — говорит Краус. — Сегодня у нас в институте интернациональный вечер.

...По ночам мальчишкам снилась Испания. Пароходы привозили эмигрантов со всего света...

На интернациональном вечере хор пел «Красный Веддинг», хор пел «Болотные солдаты», хор пел «Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных, вы с нами, вы с нами, хоть нет вас в колоннах...»

— Я им еще покажу! — говорю я Катарине.

— Кому?

— Фашистам.

— Если бы ты знал, какие они! — говорит Катарина, и в голосе у нее отвращение. — Если б ты знал!..

...А как я ее ревновал! Господи, как я ее ревновал! Мы были одногодки, но я был мальчишкой, а она взрослой девушкой. Нам уже было по семнадцать лет. На нее многие обращали внимание, а на меня — только она одна. Я до сих пор не понимаю, что она нашла во мне. Мы любили друг друга. Это выяснилось, когда мы готовились к экзаменам за девятый класс.

В этот день мы с учительницей Анастасией Григорьевной должны были повторять пройденное. Но я не стал повторять пройденное, а, услышав свист за окном, пробежал по партам и прыгнул в окно со второго этажа прямо на кучу угольного шлака. Я сам научил Катарину свистеть в два пальца.

Мы пошли в Измайловский парк, где в летнем кинотеатре еще шел «Большой вальс». Катарина его очень любила. Особенно то место, где вдруг странный, гибкий, как хлыст, человек в клетчатом сюртуке пролетал по столикам кафе на эстраду и взмахивал длинными руками.

— Я люблю тебя, Вена! — вскрикивал он высоко и пронзительно.

И в ответ ему вскрикивали смычки:

— Горячо, неизменно...

На экране взлетали вверх белые рукава. Летели в танце высокие женские ноги. Пол качался, как в бурю, и волны юбок плескались пеной кружев. А высокий певец на эстраде все махал руками и пел, пел, сверкая из-под усов белыми зубами, и изгибался в такт Большому вальсу.

— Мое чувство нетленно... Я в Вену влюблен...

И горячие женские глаза глядели с экрана хмельно и тревожно.

Потом толпа вываливала из дверей кинотеатра на горячий асфальт, люди толкались и смеялись, и гремел в репродукторах гимн старой веселой Вены, где еще и слыхом не слыхали о фашистах.

Держась за руки, мы шли по песчаной дорожке, которая вела туда, где среди зелени деревьев искрился и плавился измайловский пруд и колыхались лодки.

Мы услышали крики издалека.

— Лешка!..

Группа ребят и девочек стояла на дорожке с велосипедами и махала руками.

— Это наши, — сказал я. — Пойдем к ним.

Мы подошли к ребятам.

— Мы твой велосипед пригнали, — сказали они.

И унеслись по шоссе.

Мы с Катариной пошли по дорожке. Она погладила никелированный руль.

— Как покататься хочется! — сказала она.

— На.

— Я не умею.

— Эх, ты!

— У меня никогда не было велосипеда.

— А-а...

Мы пошли, держа велосипед с двух сторон.

— Знаешь что? — говорю я. — Прости меня, я дурак. Знаешь что? Давай я тебя на раме покатаю, хочешь?

Катарина радостно кивает головой.

Я подвожу велосипед к скамейке. Она встает на скамейку и садится на раму, свесив ноги в одну сторону. Я разгоняю велосипед. Катарина вцепилась в руль и смотрит вперед. Я вскакиваю на седло и выезжаю на дорогу. Рядом с моей щекой — горячая щека девушки.

Шоссе идет чуть-чуть в гору, и я с усилием кручу педали. Я тяжело дышу. Велосипед катится медленно. Мы едем молча.

— Катарина, я тебя... — говорю я, — давно хочу спросить...

Дорога ползет нам навстречу.

— О чем? — спрашивает Катарина.

— Откуда ты знаешь русский язык? — спрашиваю я бодрым голосом.

— А-а... — говорит Катарина и переводит дух. — Его мой папа знает с молодости.

— Как с молодости? — удивляюсь я.

— Он в России в плену был. А потом в Интернациональной бригаде.

— Это же в Испании Интернациональная бригада.

— Нет. Сначала в России была.

— Я не знал, — говорю я. — Значит, первая?

— Нет, — говорит Катарина, — первая в Парижскую коммуну была. В ней русские участвовали.

Из последних сил я жму на педали. Мы поднимаемся в гору.

— Ты все знаешь, — говорю я.— А я ни хрена. Учусь-учусь — и все ни хрена... Ну теперь буду читать только нужное. К черту всякую технику!

— Не смей,— тихо говорит Катарина и поворачивает ко мне лицо.— Если ты меня... уважаешь, не смей.

Лицо Катарины очень близко от моего лица, и мне трудно управлять велосипедом.

— Ты очень много знаешь, — говорит Катарина. — Это я ни... ни хрена не знаю.

Эх! Вы бы послушали, как она осваивает новые слова! Помереть можно было, до чего у нее это здорово получалось!

— Если б не ты, я бы радисткой не стала... второго класса.

— Радисткой, — говорю я. — Это для детей.

Она внезапно отворачивается, опускает голову, будто я сказал что-то недозволенное.

— Все люди где-нибудь участвовали, — говорю я. — Видели настоящую жизнь. Один только я, как пентюх.

Наконец гора окончилась, и начинается спуск. Велосипед набирает ход.

— Знаешь, как я тебе завидую... — говорит Катарина. — Эх, ты!

— Прости меня, я дурак.

Мы мчимся под гору по гладкому Измайловскому шоссе. Деревья и заборы дач проносятся мимо, сливаясь в мутную полосу.

— Я тебя люблю, — говорю я. — А ты?

Шоссе летит на нас серой лентой.

— А ты?.. — повторяю я.

Волосы Катарины отдувает ветром мне в лицо, и я плохо вижу.

Наверное, ее тревожит мое тяжелое дыхание, и она пытается соскочить с велосипеда. Но Катарина в кольце моих рук, лежащих на руле. Руль начинает вихлять, и объятие становится сильнее. Впереди я вижу наших ребят. Они стоят у дороги.

— А ты?.. — настаиваю я. — Скорей...

Катарина дрожит и нащупывает носком туфельки переднюю вилку.

Дзинь!.. Вылетают четыре спицы. Я жму на тормоз. Велосипед останавливается на самом краю кювета... Я опускаю руки, и Катарина соскальзывает на землю. Мы стоим тяжело дыша и не глядим друг на друга.

Подбегают ребята.

— С ума сошли?! — кричат они.— Чуть не расшиблись!

Девочки окружают Катарину. Кто-то из ребят наклоняется к колесу.

— Четыре спицы, — говорит парень. — Теперь не поездишь. У тебя что, тормоз отказал?

— Да, — устало отвечаю я.

Постепенно страсти утихают, и мы все движемся по дорожке, ведя в руках велосипеды. Мы с Катариной идем последними. Некоторое время мы молчим. Потом я снова говорю:

— Ты мне ничего не сказала.

— Я скажу, Алеша...

— Когда?

— Приходи сегодня вечером к нам, — говорит Катарина.

Краус открыл дверь и увидел меня, нарядного и причесанного.

— А-а, — сказал он, — это ты...

Я протягиваю руку. Краус пожимает ее. Я напряжен, взволнован и поэтому не замечаю сдержанности Крауса. Я вхожу в комнату и оглядываюсь.

— А Катарина где?

— У себя,— говорит Краус. — Погоди...

Раздается звонок, и Краус идет открывать.

Оставшись один, я отворяю дверь в соседнюю комнату и останавливаюсь на пороге. Катарина, в новом платье, в туфлях на высоком каблуке, застегивает шелковый чулок. Она быстро поднимает голову, и мгновение мы смотрим друг на друга. Потом она резко опускает платье, и я отступаю назад, прикрывая дверь.

Я слышу голоса и поднимаю голову. В комнату входят Краус и незнакомый светловолосый мужчина лет тридцати. Он одет в элегантный костюм. Через руку у него перекинут плащ.

Встретив мой настороженный взгляд, он кланяется.

— Катарина готова? — спрашивает блондин.

— Переодевается, — отвечает Краус.

Блондин смотрит на часы.

— Извините меня, — говорит он. — Я чертовски аккуратен. Это моя слабость.

У него крошечные усики и твердый рот. Он не только чертовски аккуратен, он чертовски красив. Я чувствую, как у меня от гнева начинают округляться глаза. Мы все трое молчим.

Входит Катарина. Я поворачиваюсь к ней. Но это не прежняя Катарина. Это красивая, нарядная, немного бледная молодая женщина. Совсем чужая. Она проходит мимо меня, и блондин, улыбнувшись, пожимает ее протянутую руку.

— Катарина... — говорю я.

Все оборачиваются ко мне. На меня, видимо, тяжело смотреть.

— Разве ты не сказала ему, что уходишь? — сурово опрашивает Краус.

— Я же не знала, — тихо отвечает Катарина.

— Она не знала, — подтверждает блондин.

Никто теперь не смотрит на меня.

— Катарина... — говорю я. — Разве ты забыла?

— Мы опаздываем, — мягко говорит блондин.

Я смотрю на его отвратительные усики.

— Вы не опоздаете, — говорю я. — Вы всюду успеете. Вы чертовски аккуратны.

— Ну-ну, малыш... — улыбаясь, говорит блондин, но глаза у него холодные.

Я делаю шаг вперед.

— Алеша!.. — громко говорит Катарина.

Я смотрю на нее. В глазах Катарины отчаяние.

И тогда я ухожу.

Я сбегаю по лестнице, выскакиваю из парадного и, остановившись у ворот, затравленно оглядываюсь по сторонам. Сумрачный вечер в переулке. Черная «эмка» стоит у ворот. Булыжники мостовой текут вниз по переулку и сворачивают за угол. Я стискиваю кулаки. Из ворот выходит Краус с Катариной и блондин. Красавец мужчина подходит к черной «эмке», отворяет дверцу, и Катарина, не глядя на меня, садится в машину. Ко мне подходит Краус.

— Того, о чем ты думаешь, — не бойся, — говорит он. — Я тебя в обиду не дам. Ты мне веришь?

Я смотрю в землю.

— Красавец мужчина, — говорю я. — Кто этот тип?

— Случайный знакомый. Проездом на один день. Надо его сводить в театр. Будь молодцом, Алеша.

Краус пожимает мне локоть и идет к машине. А я направляюсь домой и слышу, как у меня за спиной, фырча, отъезжает в противоположную сторону машина, увозящая Катарину.

«Случайный знакомый», — сказал тогда Краус. Несмотря на эсэсовскую форму, я узнал его сразу, когда он вошел в мою хату с краю. А есть ли вообще такая хата?..

Раннее утро. Деревья стоят в росе. Школа еще пустая. Дверь в радиоузел, где я вожусь с радиолой, отворилась, и вошла Катарина.

— Здравствуй, — сказала она. — Не сердись на меня. Я не хотела, но я не могла иначе.

Она пришла ко мне в это раннее утро, свежая и веселая. Попросила завести «Я люблю тебя, Вена». Закружилась по комнате. Мне больно смотреть на нее, так она хороша, и я отвожу глаза. Она останавливается.

— Я бы этот вальс до смерти танцевала, — говорит она. — Самый мой любимый вальс... А твой?

— Конечно, — отвечаю я.

— Обещай мне... если ты когда-нибудь будешь в Вене, прийти к памятнику Штраусу.

— Разве мы не вместе придем? — спрашиваю я. — Когда произойдет мировая революция...

— Конечно, — быстро отвечает Катарина. — Знаешь что? Хочешь меня поцеловать?

Я не сразу понимаю услышанное и смотрю на нее почти испуганно.

— Ну?.. — говорит она.

Я поднимаюсь и медленно иду к ней непослушными ногами. Катарина закрывает глаза. Я обнимаю ее, и она откидывает голову. И тогда мы целуемся долго-долго, пока не задыхаемся...

...Раздается удар колокола, и мы отрываемся друг от друга. Слезы катятся у нее из глаз. Мы стоим на платформе вокзала, и вагоны окутаны легким туманом. Перрон блестит, как зеркало. Катарина уезжает. Куда мне не сказали. Я мог бы даже не знать, что она уезжает. Но Катарина настояла.

— Прощай, — говорит Катарина.— Последний звонок... Помни меня...

— Всегда... — говорю я.

Она поворачивается и бежит к поезду, где ее ждет Краус в мокром плаще и в берете. Она входит в вагон. Поезд тихо трогается. Стоящий поодаль военный подходит ко мне. Обняв меня за плечи, военный ведет меня к вокзалу по опустевшему перрону.

Это случилось весной, когда в школе был первомайский вечер. В тот вечер меня приняли в комсомол. В зале горит свет. Школьники стоят между рядов. «Это есть наш последний и решительный бой,— поют школьники.— С Интернационалом воспрянет род людской...» Гимн заканчивается. Стулья расставляют по стенкам.

— Вальс! Вальс! — кричат веселые голоса.

Я мчусь в радиорубку.

В зал входит строгий человек. Это директор школы. К нему подходит моя учительница Анастасия Григорьевна.

Директор смотрит на нее.

— Катарина погибла,— говорит он.

Они все хорошо знали Катарину. Директор был знаком с Краусом.

— Что? — спрашивает учительница.

Она мне потом рассказывала, что наступила удивительная тишина. Она мне потом все подробно рассказала.

— В Испании. Краус письмо прислал. Где Алеша?..

Учительница берется рукой за горло.

— В радиоузел пошел... пластинки ставить, — глухо объясняет она.

— Скажите ему,— говорит директор.

— Нет! — говорит учительница. — Нет!

— Проводите меня, — говорит директор.

Они медленно поднимаются по лестнице, как будто несут гроб. Звуки зала становятся все тише. И кажется, этим двоим никогда не одолеть последних ступенек. Они входят в полутемный коридор, и паркет скрипит у них под ногами. Они идут мимо учительской, и луна светит в застекленные двери.

Это было давным-давно, и вот как это было, товарищи. Скрип половиц становится, как гром. Они подходят к двери в конце коридора, на которой висит табличка «Радиоузел». Около стены стоит велосипед вверх колесами, приготовленный для починки. Инструменты лежат на газете. Директор открывает дверь и входит. Я оборачиваюсь к нему с пластинкой в руках.

— Здравствуй, — говорит он и тяжело садится на стул.

— Здравствуйте, — отвечаю я.

Директор смотрит в пол.

Учительница молчит. Я взглядываю на нее, и у меня начинает дрожать пластинка в руках.

— Поздравляю, — говорит директор. — Ты теперь комсомолец.

— Спасибо.

Директор не сводит глаз с пластинки, которая дрожит все сильнее.

— Алеша, положи пластинку.

Как бы нехотя я кладу пластинку на радиолу и ставлю адаптер.

— Краус письмо прислал, — говорит директор.

— Я понимаю, — говорю я, глядя на вращающийся диск и повторяю: — Краус письмо прислал.

Учительница пятится назад и притворяет дверь. Она пятится назад, задевая бедром педаль велосипеда, и колесо начинает вращаться с легким треском. Она пятится назад, подальше от этой двери, за которой мальчику разбивают сердце, и останавливается в коридоре. И тут за дверью начинается песня. Сначала она звучит тихонько, потом громче. «Я люблю тебя, Вена...» — запевает голос. И учительница не сразу понимает, что это пластинка. «Горячо, неизменно»... Кажется, голос звучит кощунственно. Но вальс, который просили поставить ребята, становится все громче. Гремит этот Венский вальс. Вот он уже гремит в рупорах в золотые трубы. Он звучит все громче, все яростней. Он звучит, как сопротивление смерти. В уши бьет тишина. Это захлопнулась дверь.

А снизу, из дальнего зала, эхом доносится музыка Венского вальса...

...Пули откалывают щепки от потолка, и они падают мне на лицо. Потом треск пистолетных выстрелов смолкает. Смолкает и автоматная стрельба. Я открываю глаза. Эсэсовская шинель с тлеющим карманом лежит на полу. Однако красавец мужчина жив и даже, по-моему, не ранен. Он достает из кармана френча последний патрон и аккуратно вводит его прямо в ствол моего «ТТ». Он снимает фуражку и приглаживает волосы. Он всегда был чертовски аккуратен. Во дворе немцы кричат, чтобы он сдавался. Он оборачивается ко мне.

— Прощай, малыш... — говорит он. — Молодец, что плюнул... Плевали мы на них!

Он закладывает ствол пистолета себе в рот, и я закрываю глаза, чтобы не видеть, как выстрел разносит ему затылок. Я слышу, как с топотом вваливаются немцы, как они что-то мягкое волокут вон из избы, как на дворе начинается возня, брань и крики. И тут чудовищный грохот сотрясает воздух, и стена избы отворачивается в сторону, как дверца шкафа, и становится виден берег, где над мостом растет черная туча взрыва. Я понял: их танки уже не пройдут, и сейчас начнется наше наступление.

Да, он всегда был чертовски аккуратен!

...Я очнулся потому, что женское лицо склонилось надо мной и милый голос сказал по-русски: «Тося, примите раненого...» Нежные руки поднимают меня с пола, им помогают другие руки. Меня укладывают на носилки и выносят из избы. Я вижу колонны солдат, которые движутся по шоссе в белых полушубках, окутанные паром. Танки скрежещут на поворотах. Когда меня проносят по двору, я вижу военных и штатских, которые стоят без шапок, опустив головы, около человека в эсэсовской форме, лежащего на земле с лицом, закрытым фуражкой. Рядом солдаты заканчивают рыть могилу. Один из полковников, наклонившись, отбрасывает в сторону эсэсовскую фуражку и накрывает его лицо своей фуражкой со звездой. Последний раз я вижу белое, как мел, лицо этого человека и усики, темные от крови.

Есть такая молодая женщина, ее зовут Катя.

Мы с ней кончаем читать на стенде сегодняшнюю «Правду» и идем по улице, взявшись за руки. Некоторые ходят под руку. Это ерунда. Или она ведет его под руку, и тогда у него вид глупый, как у именинника, или он ведет ее, и тогда у нее вид какой-то неискренний. Ходить надо, держась за руки. Это проверено. Мы идем по улице, и на газетных листах опять забастовка в Каталонии, демонстрации в Астурии. У ребят моего поколения от слова «Испания» до сих пор подбородки трясутся. Первая погибшая любовь не забывается.

Мы идем с Катей, и она говорит:

— Астурия...

Она говорит:

— Каталония...

Я говорю:

— Ты понимаешь, что означают эти слова?

— Да,— отвечает она.— Понимаю.

Ведь я ей рассказал все. И я верю Кате. Надо верить.