Еще солнце утром. Еще летние наряды на женщинах. Но уже потянуло из открытого окна холодной струей и шум грузовиков стал отчетливей по утрам. Какие-то звоны, стуки дальних работ, затрещал мотоцикл, все звуки и шумы и детский писк стали деловитее, гуще, и, главное, прохладный воздух омывает ноздри и легкие.

Еще никто не замечает, а поэт чувствует — идет осень.

Первый звонок осени. Значит дети будут съезжаться с дач и из лагерей.

Но главное — грузовик...

Вот въезжает грузовик во двор. Взревывает мотор, хлопают борта — видимо, переехал через булыжник или кусок арматуры или через крышку пожарного колодца.

Остановился. Издалека, с центральной магистрали, донесся звук многих моторов. Звук грузовика я отличу от многих звуков. Из всех звуков мирной жизни самый сладкий для меня — звук грузовика. Это осталось с детства. Какое было счастье, когда во двор въезжали грузовики.

Не то, чтобы во дворе не было машин. Въезжали. Но это были чужие машины, а грузовик был собственной машиной каждого из нас.

Это надо разъяснить. Вот, говорят, личное, общественное, частное, общее, собственное, государственное. Во двор въезжали и личные машины. Это были чужие бесшумные машины. Чужая личная собственность. Это были закрытые машины. Они вмещали несколько человек и были предназначены для того, чтобы возить нескольких человек и только возить их с места на место. Это были механические чужие ноги. Они носят владельцев. Когда въезжал грузовик — это въезжала радость. Он хрипел. В нем было все наглядно. У него хлопали борта. Он был государственным, и мы были государями.

Каждый из нас был его собственником, его владельцем, и у каждого чувство обладания удовлетворялось вполне.

Нет, грузовик — это не ноги. Когда въезжал грузовик — въезжал целый мир.

У нас был один несчастный мальчик. Он был сыном владельца лимузина. Его отец был каким-то работником внешторга и привез из-за границы Фиат. Мальчик носил отвратительный женский берет и бриджи с гетрами.

Когда во двор въезжал грузовик, мальчика звал домой женский голос из окна второго этажа.

И мальчик уходил.

Однажды он не послушался.

Вероятно, потому, что воздух в тот день прохладной струей омывал ноздри, и борта грузовика хлопали особенно отчетливо, когда он переезжал через выбоину в асфальте. Мальчик не пошел домой, а вместе со всеми полез через борт и улегся в кузове на старые покрышки. И смотрел в небо, где над краями кирпичной клади, над крышами плыли белые облака.

А в кузове десяток мальчишек вел неторопливый разговор о том, что бы каждый из них купил, если бы был Монте-Кристо. Обсуждались только детали, так как каждый из них знал, что надо купить грузовик. А так как никто никогда не слышал о владельце собственного грузовика, так как даже в фильмах про миллиардеров ни один миллиардер не ездил на грузовике, а только в лимузине, то было ясно, что только будучи Монте-Кристо, можно было мечтать о грузовике.

А потом мальчика увел домой моложавый успешный такой мужчина, а из окна смотрела моложавая успешная такая женщина. А потом в окно было слышно, как мальчика били, а молодая женщина то подходила к окну, то уходила в глубь комнаты и все говорила, говорила не переставая.

А мы стояли и слушали бормотание его мамы, глухие удары — мальчика били «по попке» — как говорила моложавая женщина, а мальчику было уже четырнадцать, и шофер слушал и жевал окурок.

— Бьют... — испуганно сказал самый младший, который отклеивал для шофера от своей папки с нотами барельеф, изображавший профиль композитора Бетховена.

Не то, чтобы слово «бьют» было для нас новинкой. Дрались довольно часто. И мы между собой, и соседним двором, и от взрослых попадало. Но это так и называлось: драться, наподдать, всыпать по первое, «вот я тебе задам», «сейчас тебе попадет», «пойдем стукнемся», и даже почему-то «намылить шею». И самому младшему, наверное, тоже надерут уши за испорченную папку.

Но нас никогда не били. А здесь именно били. И нас никогда не наказывали за «это». А здесь били именно за «это». Мы не могли понять за что именно — за «это». Потому что мы не могли понять, для чего, зачем его били, с какой целью его били.

Шофер, видимо, понимал это.

— Бьют... — испуганно сказал самый младший, отклеивая от папки барельеф Бетховена, и посмотрел на шофера.

Шофер выплюнул изжеванный окурок.

Прежде чем я научился курить, я научился так выплевывать окурок.

Шофер, не вынимая рук из карманов, выплюнул изжеванный окурок и не то сказал себе, не то ответил самому младшему:

— К хорошей жизни натаскивают... К сладкой жизни... Как собаку.

Потом мы услышали, как хлопнула дверь на втором этаже, как кто-то промчался по лестнице, и увидели, как из черной дыры парадного на солнечный прохладный двор выскочил мальчик и зажмурился, вероятно, от света. Потом подошел к грузовику и, задрав ногу на колесо, полез через борт.

Кто-то тихо спускался по лестнице и вышел из парадного. Это был моложавый отец мальчика. Только мы почему-то сразу его не узнали. Он отряхнул пиджак и пошел к грузовику.

— Шухер!.. — крикнул самый младший, который отклеивал портрет Бетховена.

Но мальчик и не думал бежать.

Он держался руками за крышу кабины, отставив задницу, которая у него, видимо, болела, и, задрав голову, сощурившись, видимо, от света, смотрел туда, где над кирпичными домами нашего двора-колодца легко бежали спокойные облака.

Моложавый мужчина окликнул его и, не получив ответа, подтянув брючину, чтобы не вытягивалась материя на коленях, поставил на колесо новый ботинок и взялся руками за борт.

Тогда шофер придвинулся и одной рукой легко снял чужую ногу со своего колеса.

Моложавый мужчина поскользнулся и чуть не ударился носом о борт.

Он побелел и отчетливо так спросил:

— Ч-то?..

— А вот то, — сказал шофер и спросил мальчика. — Где твой папа работает, знаешь?

Мальчик, продолжая смотреть на облака, кивнул:

— Слушай, деятель, — сказал шофер папе, — у меня десять свидетелей... Ясно?

Моложавый папа посмотрел на нас, и ему стало ясно.

— ...Подтвердят, за что ты его бил... — сказал шофер. — Пострадаешь...

Папа посмотрел на моложавую маму, которая глядела в окно, приоткрыв рот, и она еле заметно кивнула. Мы все видели этот кивок. Папа повернулся и ушел в парадное.

Слышно было, как гулко скрипели на лестнице его новые ботинки.

Потом мы грузили ящики, и мальчик тоже. Возились вокруг мотора с промасленной ветошью, и мальчик тоже. Он был совсем счастливый. Потом шофер с грохотом опустил капот и взял у самого младшего картонный барельеф и, приладив его к кабине на противосолнечный целлулоидный козырек, пообещал самому младшему привезти завтра кусок черного коленкора, чтобы заклеить на папке белый след бетховенского профиля.

— Он ничего не слышал!.. — в восторге сказал самый младший, глядя на львиный силуэт в кабине.

— Это как сказать... — ответил шофер и сказал мальчику в берете: — Полезай в кабину... Ты сидеть можешь?

Мальчик кивнул, открыл дверцу и уселся в кабине на корявое промасленное, с выпирающими пружинами сидение.

Мы сыпанули через борт и расположились среди ящиков. «Тара» — они назывались.

Заревел мотор, и грузовик тронулся. Поплыли кирпичные дома, а облака остановились.

Потом мотор стал беззвучным — это значит под гору к переулку, без газа. Из окна второго этажа смотрели моложавые папа и мама. Шофер выплюнул изжеванный окурок и спросил:

— Что же ты не в своей машине-то?..

— А что там? — ответил мальчик. — Одни диваны.

Грузовик тихо катил со двора к переулку. Хлопнули борта на выбоине, и им ответили ящики. Потом грузовик дал газ, и мы с ревом помчались по булыжному переулку.

Через несколько лет моложавые папа и мама переезжали в новую квартиру. Им нужна была большая площадь, потому что они переезжали только вдвоем. Так как мальчик уже год как ушел от них и работал шофером в автобазе и, как- рассказывал наш знакомый шофер, имел уже два прокола. Долгое время я думал, что два прокола — это что-то вроде двух орденов.

Поэтому моложавым папе и маме нужна была большая квартира, где бы помещалось больше гостей, которым нужно было заменить одного мальчика, и где бы легче было разместить свою хорошую жизнь и свою тоску. Моложавый папа потом был в довольно больших чинах, а потом его сняли и уволили на пенсию. И мальчик давно уже не мальчик, и шофер стал лысым, и была большая война, и у мальчика дома в коробке два ордена, а у шофера — три, и он потом был начальником автоколонны, и про него написали стихи, не очень плохие и, может быть, даже хорошие, называются «МАЗ» — про одного начальника автоколонны».

Но зато у моложавых папы и мамы есть много подписных, совсем новеньких собраний сочинений старых авторов, и много хрусталя,, который стоит, где только можно, на всех выступах мебели большой квартиры. И когда по улице пролетают грузовики, то никому не нужный хрусталь отзывается тихим звеном...