Мы идем по ночной Семеновской. Катя молчит, я молчу. Пофыркивая, летят редкие такси. Все я видел и все я здесь, на Семеновской, знаю.

О прошлом поговорили. Теперь на вечер сходим. И то, что впереди, мне известно, и то, что позади. Впереди налево, например, метро Электрозаводская, направо по переулку – телевизионный театр, до этого – театр Моссовета, а до этого – Введенский народный дом, где когда-то в густом ночном саду я играл в казаки-разбойники, и в Чапаева, и в индейцев.

А вон впереди и школа огнями сияет, и доносится танцевальная музыка. Слышно даже, как тенор поет по-английски «Хэвэн, ай эм хэвэн…».

– Он поет, что он в раю, – говорит Катя. – Вы понимаете слова?

– Нет. Мы учили немецкий, – говорю я.

– Ваше поколение было совсем другое?

– Каждое следующее поколение хуже предыдущего, – говорю я.

– Вот как?

– А как же? Мы вам говорим, что вы хуже, а нам родители. И так последнюю тысячу лет все хуже и хуже. Катя молчит.

– Стали много о поколениях болтать. То поколение, это. Все стали воспоминания писать. Мальчишка переходит в девятый класс, пишет воспоминания о восьмом. И все эпоха – эпоха косых воротничков, эпоха галстуков-бабочек, эпоха песни «Ландыши». «Эпоха» – слово серьезное.

– А у вас было много женщин? – спрашивает Катя. И сама немного пугается. – Вот вопрос, да?

– Были… – отвечаю я.

– Я задала дурацкий вопрос, – говорит Катя. – Можете смеяться.

– Я не смеюсь.

Я не смеюсь. Иду себе с девушкой на вечер. Свободный человек. Ничем не занятый. Моложавый. Сигаретка во рту.

Вот и школа впереди. Тени проходят в коридорах, там, где классы, которые, конечно, сейчас заперты, чтобы не прятались в них парочки. Никто не подходит к окнам зала, так как в актовых залах высокие подоконники. Все я здесь знаю наизусть. Все здесь истоптано моими ногами.

Все правильно. Но только когда мы вошли на школьный двор, двери школы были уже заперты.

Мы стоим на пустом школьном дворе. Блестит вдали табличка, но слов не разобрать.

– Опоздали, – говорит Катя. – Двери уже заперли.

– Пустяки, – говорю я. – Идемте. Голоса наши звучат негромко, по-ночному. Катя мерцает своими глазищами. Она теперь совсем красивая.

Я беру ее за локоть и веду прочь от закрытых дверей, вдоль стены со спящими окнами первых этажей.

– Через черный? – догадывается она.

– Ага.

– А почему вы мне так поздно позвонили сегодня? Случилось что-нибудь?

– С приятелями надо было потолковать.

Мы огибаем школу и идем по заднему двору рядом со сваленными старыми партами и угольным шлаком. Из-за забора светят яркие окна одноэтажных цехов ремонтного завода и освещают стену шк9лы с трубами кухни, выведенными наружу.

– Ваши друзья хорошие люди? – спрашивает Катя.

– Настоящие.

– Что значит настоящие?

– Не знаю. Настоящие, и все.

– А я настоящая? – спрашивает Катя. – Как вы считаете?

– Осторожней. Тут гвоздей полно, – отвечаю я.

– Вы не ответили.

– Вы очень красивая. Катя, – говорю я. – Вам трудней всех.

– Да… – говорит Катя.

Я открываю скрипучую ржавую дверь, и мы входим на черную лестницу, л пропускаю ее вперед, и мы поднимаемся по ступеням.

– Сказать вам? – останавливается она.

– Скажите.

– Я платье сшила специально для вечера.

– Покажите, – говорю я. Кирпичные стены. Ящики. Тусклый электрический свет.

Она распахнула плащ, и я увидел бальное платье, короткое, топорщливое.

– Ну как? – спросила она.

– Платье что надо…

– Вам приятно?

– Что?

– Что я в таком платье?

– Ага… А вам?

– Что?

– Вам приятно, что мне нравится платье? Она кивнула и стала подниматься впереди меня. Мимо лестничных ведер. Мимо ящиков и кухонного хлама.

– Стоп, – сказал я, когда она зацепилась плащом за гвоздь.

Начинаю отцеплять плащ. Когда я склоняюсь к плащу, я чувствую, как она смотрит на меня сверху. Когда поднимаю голову, она отводит глаза.

Мы отворили облупленную дверь и вошли в пыльную темноту чердака, прорезанную косыми полосами звездного света из чердачных окон.

Мы двинулись вперед, кланяясь белеющим стропилам.

– Осторожно, – сказал я.

– А что?

– Здесь раньше были кролики.

– Ой, кролики! – воскликнула она тихо.

– Что такое?

– Кролики, смотрите.

Она наклоняется к клеткам, в которых что-то белеет и шевелится. Она подула сквозь проволочную сетку.

– И тогда здесь были кролики? – спросила она.

– Когда?

– Когда меня не было…

– Ага.

– А вы в них дули?

– Дул, а как же, – сказал я. – В хвост и в гриву… Я им капусту воровал.

– Из столовой? Да? Снизу?

– Нет… С огородов, за линией.

– А где там огороды? Нет там огородов.

– Эх, вы! Идемте покажу, хотите?

– Да…

Мы двинулись к чердачному окну, в котором мерцали звезды. Я впереди, она сзади.

– За инструментальным заводом линия электрички, так? – спросил я, оборачиваясь. – Так.

– А за линией – огороды, глядите. Я пропустил ее вперед, подал руку, и она встала на неустойчивые кирпичи и выглянула в окно.

– Видите?

– Нет.

Я выглянул и увидел за линией веселые огоньки домов. Окна горели и переливались.

– Здесь всегда были дома, – сказала Катя.

– Нет, – сказал я, – не всегда. Ветер ночной шевелит наши волосы.

– Знаете, – сказала она. – Мы пока шли здесь всюду и по лестнице… познакомились лучше, чем за весь этот день.

– Вы так думаете?

– Да… Вы сейчас совсем как школьник.

– Это в темноте.

– А вы не думаете, что мы только теперь познакомились?

– Думаю, – сказал я. – Думаю.

Она зашаталась на кирпичах и спрыгнула.

– Осторожно, – сказал я.

Она ударилась рукой и пискнула:

– Ой…

Засмеялась. Помахала рукой и сморщилась.

– Больно?

– Что вы, – удивленно сказала она. – Я счастлива…

И сразу исчезла где-то в темноте. Я шагнул за ней.

– Где же вы?

– Вот я, – сказала она.

Из темноты высунулась рука, которая искала мою руку. Я взял ее за руку. Держась за руки, мы дошли до железной двери, толстой, как в сейфе. Открыли дверь, и на чердак влетела дальняя музыка. Держась за руки, мы вышли на лестничную площадку, и музыка кинулась нам в уши. Дверь чердака закрылась за нами, как дверца сейфа, в котором как будто бы заперли что-то самое лучшее.

Мы стоим некоторое время на этой маленькой чердачной площадке, держась за короткие перила и чуть сутулясь, так как потолок такой низкий, что до него можно дотянуться. А снизу шум, свет и вскрикивающая музыка, доходящая сюда толчками.

– Как будто в космической ракете, – сказала она. – В сверхдальней. И мы приземляемся. Правда? И нас встречают. А у них уже все другое. Потому что прошло много лет. Правда?

– Не знаю. Не летал.

– А мы не раззнакомимся там, на Земле? – спросила она, поглядев на меня сбоку круглым петушиным глазом.

– Нет. Не раззнакомимся.

– Алеша!

Мы с Катей оглядываемся на голос и идем через актовый зал, полный народу. Яркие платья. Люди всех возрастов.

Женщина лет сорока улыбается, машет нам рукой, зовет. Рядом с ней аккуратный старик. Мы подходим, я пожимаю руки женщине и старику и целуюсь с ними. Мы разглядываем их, а они нас. Слышу невнятные восклицания – их и свои:

– Ну как?

– Ничего?

– А как ты? Где ты?

– Владимир Сергеевич, как вы выглядите хорошо! Маша совсем молодая! Катя, это Маша Кононова. Мы с ней учились, а теперь она сама учительница, а это мой учитель по физике, теперь директор…

– Я знаю, – говорит Катя.

– А помнишь, Лешка, какая была квартира двадцать пять, – говорит учительница, и лицо у нее растроганное. – Какая была квартира!

Она положила руку мне на сгиб локтя. А Катя стоит рядом и не знает, куда девать голые руки. Она обхватывает себя за локти и стоит, будто зябнет.

– Ты еще помнишь? – спрашиваю я.

– Ха – говорит учительница. – В ней все собирались перед войной и очень всегда орали Бывало, идешь – с улицы слышно. Твоей девушки тогда и на свете не было.

– Перед войной была, – говорит Катя.

– Да, правда, – говорит учительница.

– А теперь все стали старые – и я и Лешка, а школа все та же… Правда, Алеша?

– Шли бы танцевать, – говорит директор, тревожно поглядывая на Машу.

– Я, Владимир Сергеевич, не умею, – говорит учительница Маша. – Лешка у нас первый танцор был, а за всю школу меня один раз пригласил… Да и то я отказалась.

– Идемте, Алексей Николаевич, – говорит Катя. – Будем танцевать.

И я киваю и улыбаюсь учительнице, и высвобождаю свой локоть, и беру за локоть Катю, и веду ее танцевать. А учительница продолжает улыбаться.

Радиола гремит. Танец веселый, ровный такой. Пары танцуют легко, по-современному, и никто не толкается.

– Не люблю танцевать, – говорю я. – Только устаешь танцуючи.

– А зачем пошли танцевать?

– А как еще обнять девушку незнакомую? – спрашиваю я.

– Это называется флирт? – спрашивает Катя.

– Да, это называется флирт, – говорю я.

– Ах, я такая наивная! – говорит Катя. – А все мужчины – обманщики.

Я хохочу, и на нас поглядывают.

Музыка умолкает. Пары начинают расходиться. Только Катя стоит неподвижно у края пустого круга и не снимает руки с моего плеча.

Я смотрю ей в глаза.

– Так и будем стоять? – спрашиваю я.

– Подождем следующего танца, – отвечает Катя.

– Прелесть вы, – говорю я. – Вам это, конечно, говорили.

– Да.

– Кто?

– Ты…

– Что-то у меня голова кружится, – говорю я, – немножко.

– У меня тоже, – говорит Катя.

– Внимание! – громко говорит репродуктор над сценой. – Дорогие друзья! Радиоузел школы четыреста двадцать семь приготовил для вас сюрприз. Мы подобрали танцевальные пластинки по годам. Для каждого выпуска танец под мелодию самую популярную в год выпуска.

В зале начинают хлопать. Смеяться.

– Начинаем танцы всех выпусков, – говорит репродуктор. – Передаем модную песенку сорок первого года – «Рио-Рита»… Приглашаем на танец наших друзей, выпускников 1941 года, первого выпуска нашей школы…

Щелчок. Вступление. Тишина. Музыка. Все захлопали.

Пошла музыка. Старая, полузабытая. Печальный фокстротик, почти полечка.

– Пошли, Катя.

– Вы сорок первого?

– Да.

– Пошли.

Танцуем мы с Катей.

– Печальный джазик, не правда ли? – говорю я. – Раз-раз… раз-раз…

– Никто не танцует, – говорит Катя. – Почему?

– Раз-раз, – говорю я. – Печальная песенка.

– Алексей Николаевич, что с вами?

– Знаете, Катя, как называется эта песенка? «Не бегай по чердакам» она называется…

– Алексей Николаевич!…

– Ах, легконогая лесенка… песенка вокзала… Вы замечали, что крик паровозный похож на бабий? А, Катя?

Катя молчит. Я улыбаюсь и разговариваю:

– Ах, здравствуй, Москва. Какая ты старая стала… как постарели, поблекли девочки из нашей школы… Сколько вам лет? Двадцать четвертого года рождения? Понятно… Из вашего класса пять мальчиков в живых? А из нашего двое. Вы давно демобилизовались? В прошлом году? В 1946-м?

– …Я в сорок шестом поступила в школу, – говорит Катя. – В пятьдесят шестом закончила… Потом в институт поступила, не сразу… Какой болван придумал эту затею с танцами по годам?

– Пойдемте, Катя.

Раздаются аплодисменты. Это потому, что музыка окончилась, а мы не слышали.

– Пойдемте, Катя.

Нам хлопают со всех сторон.

– Пойдем… А куда?

Мы идем по скрипучему коридору, сзади в дверях аплодисменты гремят. Потом мы спускаемся по каменной лестнице.

– Куда мы идем? – спрашивает Катя. – Почему мы одни танцевали?

– Я покажу вам, где остальные из нашего класса, – говорю я и подвожу ее к стеклянной двери учительской. – Смотрите.

Я прикладываю руку козырьком и прислоняюсь к стеклу. Катя делает то же самое.

– Видите? – говорю я. – Они все в учительской…

– Где? – спрашивает Катя.

– Вон на доске… На мраморной, – говорю я. – Приглядитесь. Там все фамилии золотом выбиты. Весь список двух классов сорок первого года выпуска.

В лунном свете, если приглядеться, белеет доска с надписями. Но доска висит боком, и слов не разобрать.

– Вижу.

– Катя, мне пора домой… У меня завтра трудный день.

– Хорошо… Проводите меня…

– Не обижайтесь.

– Нет.

– Детка, простите меня. Я немножко сдрейфил.

– Я понимаю.

– Только сейчас понял, что мое детство и юность… в общем молодость… это уже история.

– Вы хотели о чем-то поговорить со мной серьезно?

– Я передумал, – сказал я.