Танцующий с тенью

Андахази Федерико

Часть третья

 

 

1

Если до сих пор только тело Ивонны имело своего хозяина – и это был Андре Сеген, – то теперь у ее сердца появился другой повелитель – Карлос Гардель. Ничего не изменилось ни в ее внешности, ни в ее ночной работе. В общем-то, ни у кого не могло возникнуть и мысли, что в душе ее происходят изменения разрушительной силы. Ни управляющему кабаре, ни самому проницательному из ее клиентов, с которыми она по-прежнему встречалась каждую ночь, не удалось бы ощутить разницу между Ивонной теперешней и той, какую они знали раньше. Каждое утро Ивонна все так же высыпала свою ночную добычу на стол в кабинете Андре и возвращалась в пансион рядом с рынком Спинетто. Но теперь совершенно иными стали дни, проводимые ею вдали от «Рояль-Пигаль». Вечера ее наполнились смыслом. Ивонна больше не спала с семи утра до семи вечера. Хозяйка пансиона не могла прийти в себя от изумления, видя, что каждый день Ивонна к полудню спускается в столовую, одетая «как порядочная», и обедает вместе с другими постояльцами, многие из которых до сей поры просто не знали о ее существовании. Ела Ивонна совсем чуть-чуть, но по крайней мере пробовала всего понемножку, прежде чем выйти из дому. Каждый вечер в часы сиесты девушка проделывала долгое путешествие по городу от пансиона к «гнездышку Француза». Она никогда не ходила одной и той же дорогой: иногда спускалась по проспекту Ривадавия, проходила мимо Конгресса, сворачивала на Авенида-де-Майо и добиралась до Коррьентес со стороны Суипачи; в другие дни Ивонна делала крюк в несколько кварталов и направлялась в сторону Дворца правосудия, садилась на скамейку на площади Лаваля напротив театра «Колон», поглядывала на часы, а потом поспешно устремлялась на Диагональ-Норте и приходила в ту же точку. Каждый день эти двое встречались ровно в четыре часа. Ивонна открывала наружную дверь ключом, который Гардель для нее изготовил, заходила в крохотную клеть лифта, поднималась на третий этаж, робко стучала в дверь – а он уже ждал на пороге. Ей сразу становилось хорошо от его теплого прикосновения, от его знаменитой полуулыбки – сейчас предназначенной только ей. Он обволакивал ее нежностью своего голоса, ароматом своего одеколона и английского табака. Ей было достаточно его щедрого взгляда, его черных глаз. Все, что случалось после, становилось подарком, о котором она не могла и просить. И она была благодарна. Она никогда его ни в чем не упрекала, никогда не говорила резких слов. Больше всего на свете она боялась сделать какой-нибудь ложный шаг, слишком красноречивый жест, который может его спугнуть, словно редкую птицу. Ей было достаточно видеть его – просто видеть его. Ей вообще казалось невероятным, что он удостаивает ее этих ежевечерних встреч. Она боялась произносить лишние слова. Она даже ни разу не отважилась намекнуть, что без памяти влюблена. Но сейчас она счастлива. Счастлива тихим счастьем. И вот, снова одна в своей комнате, Ивонна крутит ручку граммофона, чтобы еще раз услышать его голос. Мелодия ее песни остается прежней: так пела она когда-то Гарделю-незнакомцу – тому, кто научил ее говорить по-испански, – пытаясь представить себе его лицо. Теперь Ивонна поет:

Так вертись, заводная пластинка, вот как все у меня повернулось: я была одинокой тростинкой, а теперь мне судьба улыбнулась; как могла наперед это знать я — для меня, проститутки в борделе, что катилась игральною костью, распахнулись объятья самого — не поверишь! – Гарделя. Ты меня языку научила — на лунфардо могу я болтать, что упорным колючкам под стать и пылающих дров горячей. Ты б, голубка, его навестила, о любви рассказала моей, а потом возвращайся назад, принеси мне его аромат; все теплеет, в душе расцветает апрель, стоит вымолвить имя: Гардель. Ты вертись и на месте не стой, черный диск граммофона, — лишь вчера я боролась с тоской своего заточенья; вот стою возле края балкона, в шаге над пустотой, но теперь не боюсь искушенья, умереть не мечтаю, лишь печаль моя вниз улетела; он вернется, я знаю, как будто домой, чтобы снова обнять это тело, что своим я теперь не считаю. Так вертись, заводная, вертись, как безудержная карусель, твоей черной трубы лепестки орхидеей распустятся свежей. Чтобы радостью впрок запастись и приблизить заветную цель, я вдохну порошок этот снежный — ни следа от тоски моей прежней, и я верю, что снова мы будем близки — стоит голос услышать, любимый и нежный, и назвать его имя: Гардель.

Ивонне было трудно поверить, что все это – правда. Каждый раз, слушая пластинку Гарделя, она начинала бояться, что весь их роман столь же бестелесен и неуловим, как и этот голос, вылетающий из трубы граммофона, чтобы затеряться в неведомых пространствах.

Гардель ни с кем не обсуждал свои личные дела. Даже с самыми близкими друзьями. Жизнь его сердца осталась тайной, которую он так никому и не раскрыл. Но те, кто был тесно с ним связан, знали, что только женщина могла по-настоящему лишить его покоя. Сохранилось имя лишь одной из таких женщин: Исабель дель Валье. Гардель почти никогда не показывался с нею на публике. Десять лет, которые они провели вместе, никто не назвал бы спокойными, что, однако, никак не отразилось на его карьере. Высказывалось мнение, что Гардель столь ревностно оберегает свою личную жизнь из стратегических соображений: чтобы остаться в сердцах слушательниц окутанным облаком тайны, чтобы ни одна из них не рассталась с надеждой, что вся его любовь, быть может, предназначена именно ей. Но те, кто так утверждает, не были знакомы с Гарделем. Мужской кодекс чести – вот что запрещало ему рассказывать о своих страданиях и своих победах. Об этом не говорили. Об этом пели.

Недолговечной связи Гарделя с Ивонной рано или поздно суждено было оборваться. Не из-за недостатка любви – как раз наоборот. Хоть эти двое никогда не признались в этом, они по-настоящему любили друг друга. Но Певчий Дрозд никогда не позволял себе запутаться в паутине любви. С другой стороны, Ивонна не имела ни желания, ни умения раскидывать сети. Вот так складывались дела. На первом месте для него всегда стояла верность друзьям, барной стойке, кабаре и ночи. Женщины являлись объектом поклонения, они были там, далеко, коварные и неблагодарные, – о них следовало петь, следовало страдать от их измен и жаловаться на их неблагосклонность словами танго. Женщины оставались там, чтобы им можно было напомнить, из какой грязи их вытащили, а они в конце концов всегда уходят с другим, с богатым баловнем судьбы. С упорством лосося, плывущего против течения, Гардель сопротивлялся бурному потоку страсти, всегда готовому его увлечь. С другой стороны, помолвка и женитьба в кругу друзей Гарделя были равносильны каторге. Второй ценностью после друзей являлась свобода. Жена, дети – подобное могло случиться только с недоумками. Если какого-нибудь парня из кафе по горячим следам уличали в попытке бросить товарищей ради женщины, самые опытные собутыльники – те, кто вернулся из супружеского ада, или те, кто в последний момент был спасен по воле небес, – проводили с отступником воспитательную беседу. И тогда бедолага, поддавшийся чарам любви, оказывался в центре круга друзей, горящих желанием поделиться с ним высшей мудростью:

Послушай, это задарма, закон не знает исключенья: быку удобней без ярма. Ты скажешь: мысль не глубока, но нет вернее изреченья — уютна жизнь холостяка, а брак несет одни мученья.

Слово тут же брал следующий участник; голосом, охрипшим от житейской опытности, он выводил:

Подружка – как бутыль абсента: с ней провести приятно ночку, но пить всю жизнь – никто не станет; смотри не проворонь момента — не то посадит на цепочку и к пропасти тебя потянет.

Если же и этих слов оказывалось недостаточно, слово брал еще один из тех, кому удалось вернуться из гражданской смерти; он объяснял, как важно до последнего цепляться за жизнь:

Вообрази, какая драма тебе грозит, и поделом: прощай, покой и сибаритство, милонга и «Политеама» [49] ; тогда останемся в былом и мы, друзья старинных лет, и бар на улице Лесама — все в синей дымке растворится, как будто не было и нет.

В конце концов, положив руки на плечи жалкого неудачника, заранее принося свои соболезнования, все друзья запевали хором:

Слепец, ты в путь пустился длинный с неправильным поводырем и видишь мир в неверном свете; предмет твоей безумной страсти, чья талия – стройней осиной, вдруг начинает пожирать бисквиты, пончики и сласти и на усиленной диете, как дрожжи, пухнет день за днем. Пока ты волен выбирать, прислушайся к совету друга, возьмем пример куда уж проще: как только сказано «супруга», на ум приходит мысль о теще.

Все это были очень важные причины, и когда Гардель почувствовал, что влюблен, он, естественно, подумал о бегстве. Но он был влюблен. Он хотел собрать чемоданы и унестись в Барселону. Но он был влюблен. Он закурил и попытался спокойно все обдумать, проанализировать ситуацию, быть рассудительным. Но рассудок он потерял. Не существовало просто ничего, что не напоминало бы ему об этих синих печальных глазах, об этой девичьей груди. Он попался в лапы к пауку, который даже и не думал раскидывать паутину. Он сам оказался в ловушке, никто его не подталкивал. Он подумал о небоскребах Нью-Йорка, о Латинском квартале Парижа, о портовых кабачках Барселоны, но ничто не вызвало у него такого волнения, как эти длинные стройные ноги, теплым гостеприимством которых он пользовался каждый день, после четырех часов вечера. Если бы не желание во что бы то ни стало избежать любви, Гарделю и Ивонне, возможно, удалось бы пережить долгий роман, страстный и в то же время гармоничный – хотя на самом деле одно исключает другое.

Ивонна переживала бушевавшие в душе Гарделя бури безропотно, с молчаливой покорностью судьбе. Она стойко переносила резкие перемены в его настроении: сегодня он мог быть нежным и пылким любовником, на другой день – глыбой льда, дрейфующей в океане безразличия. Порою Певчий Дрозд поражал ее красноречием и бьющей через край откровенностью, а уже через минуту он превращался в какого-то подозрительного зверька, забившегося в нору своей молчаливой задумчивости. В какой-то вечер Певчий Дрозд встречал ее букетом хризантем, продетых в жемчужное ожерелье, а в другой выходил ей навстречу, до боли сжав кулаки, еле сдерживая ярость. Временами он писал ей отчаянные письма, полные безмерной тоски, в которых он почти уже был готов сделать долгожданное признание, но бывали дни, когда он говорил ей обреченно, не поднимая глаз:

– Дальше так продолжаться не может.

Однако полной ясности в его словах не было никогда. Ивонне оставалось неизвестно, что не она повинна в том, что чувства Гарделя раскачиваются, словно маятник; ей неоткуда было узнать, какую жестокую молчаливую битву ведет он наедине с собой. Ивонна принимала дни нежности с потаенной радостью и с безмолвным стоицизмом выдерживала другие дни, когда все казалось черным и безнадежным. И все-таки, хоть сама девушка этого и не замечала, его нескончаемые колебания подтачивали ее дух, словно волны, которые, набегая и опадая, вымывают борозды в скале. Именно на камнях этого неустойчивого равновесия свили свое гнездо надежды другого мужчины. В эти дни Ивонна познакомилась с Хуаном Молиной.

 

2

Когда трескотня после его выступления затихала, Хуан Молина наблюдал из своего полумрака за тем, как меняется публика в кабаре. Нетерпеливые посетители секции вермутов, открытой с семи до девяти вечера, постепенно уступали место ночной фауне. По мере того как зал покидали молодые влюбленные и супружеские пары со стажем, к столикам начинали стекаться завсегдатаи с замашками жиголо, денди-бездельники и плейбои с обложек модных журналов. После полуночи появлялись настоящие хозяева жизни. И тогда действительно заказывалось шампанское лучших сортов и пахло английским табаком. Бравурный вечерний оркестр сдавал позиции серьезным музыкантам – из тех, кто сегодня в Буэнос-Айресе, а завтра в Париже. И появлялись женщины. Француженки из Франции и из других земель. Все увешанные драгоценностями, достойными принцесс, обученные всем приемам женского кокетства, знающие, как обращаться с мужчинами в любой ситуации, в юбках, не прикрывающих коленей, и с носами, задранными выше, чем плюмажи на их шляпах.

В полумгле такой вот веселой распущенности этих двоих объединило несчастье. Быть может, Ивонна и Хуан Молина уже не в первый раз встречаются в «Рояль-Пигаль», однако можно сказать, что в ту ночь они наконец-то стали видны друг другу, словно бы оба неожиданно припомнили – сами того не сознавая, – что их дороги уже дважды пересекались. Ивонна впервые взглянула на Молину как-то иначе, чем просто на одного из борцов. Молина впервые разглядел в Ивонне что-то помимо ее ремесла проститутки. Подобно двум одиноким душам, заблудившимся в полутьме и узнавшим друг друга по одному взгляду – словно бы они смотрелись в зеркало, – Хуан Молина и Ивонна, едва увидев друг друга, уже знали, что их судьбы отмечены одним и тем же таинственным знаком. Они не разговаривали между собой. Сначала каждый из них поймал взгляд другого сквозь дно бокала. Потом они обменялись несколькими мимолетными взглядами; в конце концов они посмотрели друг на друга прямо и не отводили глаз долго, неисчислимое количество времени. Словно бы все, что их окружало, неожиданно исчезло, словно двое потерпевших кораблекрушение, встретившиеся посреди океана и, даже зная, что спасения ждать неоткуда, обнимающие друг друга, чтобы не гибнуть в одиночку, – так, с тем же веселым отчаянием смотрели они друг на друга целую вечность. И поняли все. Молина понял, что в глубине этих глаз, бирюзовых, как воды Средиземного моря, под шелком этого бордового платья живет страдание, такое же безбрежное, как океан, отделяющий девушку от родной земли. Не отводя взгляда, не произнося ни единого слова, Хуан Молина, сидящий за своим столиком, окутанный полной музыки тишиной, одними глазами поет девушке песню, услышать которую способна лишь она:

Очертаний в полумраке взгляд почти не различает, столько лет не прожила ты, сколько бед пережила; ты скрываешь эту горечь за прозрачностью бокала, за шампанским золотистым. Медь волос твоих коротких мой колодец освещает, в эти каменные стены ты кидаешь горсть тепла, как слепой, тебя ищу я наугад, в глубинах зала, наполняясь светом чистым. Одинаковые думы нас с тобой сейчас печалят, в той звезде, что нас связала, мало света, много зла; к нам судьба была жестока, снисхождения не знала — словно к двум опавшим листьям.

Никто не смог бы догадаться, что этот невеселый мужчина, одиноко курящий в тишине, на самом деле поет. Никто, кроме Ивонны. Ивонна возвращает ему взгляд, полный благодарности, и, используя тот же самый язык, ясный только им одним, не размыкая губ, отвечает ему, повторяя ту же неслышную мелодию:

Как на ощупь, пробираюсь к твоему лицу сквозь темень, ты за дымною завесой укрываешь горький стыд, ты – как зеркало, в котором повторились ненароком все души моей движенья. В этом зеркале неясном отражаюсь я в смятенье: «Боль твоя и мне знакома», – каждый жест твой говорит. Что за блестки в этом взгляде, понимающем, глубоком, чем размыто отраженье? На глазах – немые слезы, под глазами – венчик тени, светлой братскою любовью этот взгляд меня дарит. Нас связал случайный отблеск в городе большом, жестоком, где мечты потерпели пораженье.

И тогда немая исповедь Молины и Ивонны превращается в договор. Два молчания накладываются одно на другое, сливаются в безмолвном дуэте; и вот они поют вместе, по-прежнему не издавая ни звука:

Ты со мной не говори, пусть мое мечтанье длится: вот мой брат (моя сестрица) — лишь смотри. Даже если я начну звать к себе – не подходи, если руку протяну — ты за столиком останься, только глаз не отводи; в тишине и полумраке одиноко закури — пусть гуляки каблуки стирают в танце до зари.

Так и не сказав ни слова, Хуан Молина встает и наконец-то покидает нору, в которую его загнал стыд. Он решительно проходит между столиками и, остановившись в двух шагах от Ивонны, все так же не отводя от нее острого как кинжал взгляда, угрожающе кивает ей. Высоко держа подбородок и не опуская глаз, словно наполовину прирученный зверь, почти что против своей воли женщина подчиняется. Подчиняется в первый раз. С оркестрового помоста слетают аккорды танго «Бокал забвения». Ивонна встает во весь рост, теперь ее осиная талия видна всем, всем видны ее нескончаемо длинные ноги, которые по временам обнажаются в разрезе юбки. Вот они стоят лицом к лицу; Молина обхватывает девушку за талию и размещает ее руку у себя на груди. Ивонна впервые принимает приглашение на танец. Юноша и девушка прижимаются друг к другу, словно пытаясь слить воедино две свои тоски. Ни он, ни она не произносят ни слова. Поначалу Ивонна как будто сопротивляется – мягко, но настойчиво. Она его проверяет. Тогда Хуан Молина плотнее привлекает партнершу к себе, укрощает своей правой рукой, диктуя ей каждый выпад, каждый поворот. Оба смотрят вызывающе. Проверяют силу друг друга. Но Молина настаивает на своем, навязывая Ивонне те движения, которые выбирает он сам.

Сколько времени они танцевали – никому не известно. Танцевали до тех пор, пока мужчина не решил, что этого достаточно. Когда музыка оборвалась, он отстранил ее от себя и слегка поклонился, что можно было воспринять и как «спасибо», и как демонстрацию победы. Потом Молина удалился в свое сумрачное убежище, убежденный, что эта девушка навсегда осталась в его ладони. Молина не мог даже представить, насколько он заблуждается.

Его партнерша вернулась к своему столику, и Молина увидел, что тотчас же вслед за ней там оказался его работодатель, Андре Сеген. Француз, не спросив разрешения, уселся рядом, закурил и принялся ее отчитывать; было видно, насколько он рассержен. Девушка смотрела в другую сторону, куда-то в пустоту, чем еще больше распаляла своего патрона. Когда гневная проповедь, которой Молина не мог слышать, была окончена, управляющий поднялся из-за столика и посмотрел на борца полными яда глазами. Это было предупреждение. Спустя какое-то время управляющий вернулся к тому же столику в сопровождении шикарно одетого мужчины. Ненатурально улыбаясь, Андре Сеген долго и манерно представлял его девушке; они обменялись несколькими репликами и француз оставил их наедине. Еще через какое-то время «его превосходительство» осторожно протянул девушке руку, приглашая встать из-за стола. С чрезмерной галантностью помог ей накинуть плащ, и оба спешно направились к выходу. Прежде чем исчезнуть, Ивонна в последний раз взглянула на Молину.

Их первый танец не стал единственным: та же сцена повторялась все последующие ночи. Молина за своим столиком ожидал прихода Ивонны. Ровно в двенадцать, ни минутой раньше, ни минутой позже, она, как всегда блистательная, появлялась на лестнице. Ивонна подчеркнуто грациозно ступала на красный ковер и проходила к своему столику, всегда к одному и тому же. Усевшись лицом к лицу, эти двое приступали к ритуалу переглядки. Они никогда не улыбались друг другу. Не было никаких проявлений радости и уж тем более – приветствий. Когда оркестр начинал играть, Молина наклонял голову, и, словно повинуясь хозяйскому приказу, Ивонна вставала со стула, направлялась к площадке для танцев и там дожидалась, когда Молина подойдет, чтобы обнять ее. Вот так, не раскрывая рта, Молина исповедовался и пел девушке о своих печалях:

Имя мне твое не нужно, медно-рыжая девчонка, ворковать нам нет резона, стоит рассмеяться звонко — и прервется хрип натужный старого бандонеона. Ты прижмись ко мне покрепче, и излишни станут речи: все, что у тебя внутри, в сердце и в глазах таится, я душой понять готов. Ничего не говори, пусть иллюзия продлится, танец – лучше всяких слов; поворот, поддержка, шаг — вот язык исповедальный, ну а цокот каблучков по площадке танцевальной песнею звучит в ушах.

И вот, снова слив свои голоса в дуэте, расслышать который могли только они, Молина и Ивонна поют:

Знаю, мы с тобой в неволе, давят стены в этом зданье, но спасенье все же есть: в петлю мы не станем лезть, если нам судьба позволит по ночам встречаться здесь, чтобы танцевать в молчанье.

Они танцевали три-четыре танца подряд, потом расставались, и каждый усаживался за свой столик. Потом появлялся какой-нибудь миллионер в смокинге, угощал девушку бокалом шампанского, затем они быстро покидали зал, стараясь не привлекать лишнего внимания. Это происходило каждую ночь: Хуан Молина отбывал свой борцовский номер, сплетаясь в поединке с очередным претендентом на место в труппе, а сам в это время пел невеселые песни. Позже он заливал стыд несколькими стаканами дешевого виски, дожидался появления безмолвной партнерши, и они выплескивали в танце свои немые признания. Они оба боялись, что первое же слово может разрушить волшебство, соединяющее их каждую ночь; боялись, что настоящий разговор положит конец этой идиллии, созданной ими ценой тщательного молчания и соблюдения особых правил. Они хотели сохранить эту дружественную близость, основанную на языке без слов, в котором никто, кроме них, не сумел бы разобраться. Площадка для танцев была для них как островок посреди тревожного океана каждодневной жизни, их тела прижимались друг к другу с отчаянием и отдалялись одно от другого с болью долго сдерживаемого желания. Однако оба они знали, что поток их страсти рано или поздно выплеснется из спокойного русла. И этот день настал.

 

3

В одну из ночей – такую же, как все остальные, – случилось то, что должно было случиться, и молчанию пришел конец. Оказалось, что Молина с Ивонной успели узнать друг друга лучше всех на свете. Они заговорили. Они начали общаться, как двое старинных друзей. Они сидели в самом темном углу кабаре и разговаривали, пока во рту не становилось сухо – тогда нужно было сделать очередной глоток. Хуан Молина услышал то, о чем уже и сам догадывался: у сердца Ивонны был хозяин. Хозяин, который плохо с ней обходился, но которого она все-таки не могла забыть. Чтобы избежать неприятностей с управляющим «Рояль-Пигаль», которому не доставляло никакого удовольствия смотреть, как борец отпугивает клиентов Ивонны, Молина договорился с Андре Сегеном, что будет на правах обычного посетителя оплачивать из своего жалованья все напитки, которые заказывает Ивонна, пока они сидят вместе.

И вот, во время этих разговоров Молина терялся в синей глубине глаз Ивонны, смотрел на движения ее алых губ, и тогда слова постепенно теряли свой смысл, перемешиваясь с ароматом ее дыхания. Юноше приходилось сдерживаться, чтобы не поцеловать ее, чтобы не опустить взгляда и не заблудиться в манящем вырезе ее платья. Он мечтал, чтобы время замерло и не текло дальше, чтобы всегда оставался этот единственный час и он никогда не слышал слов, с которых начиналась для него ежедневная пытка:

– Мне пора работать.

Дорога от Молины к Ивонне была крутой, извилистой и, как правило, шла снизу вверх.

До сих пор Молина не мог даже предполагать, кто тот хозяин, что плохо обходится с ее сердцем. Эта женщина, иногда готовая распахнуть свою душу и говорить без утайки, та самая, что предлагала ему свою дружбу и не ставила никаких условий, сразу же закрывалась, словно ночной жасмин при первых утренних лучах. Да, именно ночью она была великолепна, ее синие глаза мерцали в темноте коварным кошачьим блеском. Она танцевала танго грациозно и чувственно, искрилась и пенилась, как шампанское в бокале, и громко смеялась. В течение того единственного и долгожданного часа, который Ивонна делила с Молиной, она смеялась так счастливо – можно даже сказать, по-детски. Они болтали как давнишние друзья, пока не наступал роковой момент: девушка смотрела на часы и объявляла:

– Мне пора работать.

Юноша принимал это известие с покорной улыбкой, прощался и возвращался в свой темный угол. Поначалу Молина молча усаживался и пил, притворяясь, что ничего не видит. Потом он начинал мучить сам себя, глядя, как Ивонна болтает с очередным расфуфыренным богачом, сидящим на том же стуле, с которого он сам только что поднялся. Молина жарился на медленном огне, страдая от каждой улыбки, которой девушка награждала какого-нибудь старикашку с замашками денди, побуждая его заказывать все новые и новые бокалы шампанского. Певец пытался залить костер своих мучений еще одной порцией виски – но не мог не смотреть на Ивонну, которая нашептывала что-то на ушко этой развалине, выдающей себя за светского льва.

Играет оркестр. Ночная публика танцует. Молина поет о своей немой боли:

В этой песне нет упрека: я ведь понимаю, где я; не хочу, чтоб знала ты, что страдаю я жестоко, наблюдая, что ни ночь, как тебя уводят прочь, чтоб исполнились мечты прощелыги-богатея.

Хуан Молина видит Ивонну за работой и не может узнать свою подругу в этой женщине. Чтобы подавить вопль отчаяния, он снова поет:

Твой нож из раны вырвать силы хватит — зачем я растравляю эту боль? Но все ж, быть может, власть свою утратит измученная ранами любовь. Идешь с любым, кто только деньги платит, а я слежу, пронзенный, за тобой.

Оркестр в ложе исполняет душераздирающее танго; танцующие пары двигаются как будто в такт переживаниям Молины, а сам он продолжает петь, не выходя из тени:

Как пришпиленный к столу, в темноте кусая локти, мучаюсь одной загадкой: кто же там, в другом углу? От ее работы гадкой стал я полон черной злости.

И, наблюдая непривычно веселую улыбку своей подруги, видя, как оживленно беседует она с незнакомцами, что подсаживаются к ее столику, Хуан Молина задается вопросами: где же та девушка, печальные признания которой он только что выслушивал, и кто эта оживленная чаровница, веселящаяся после выпитого шампанского?

Этот облик незнаком, так похожа, но едва ли мы с тобою танцевали. Хоть весна еще в начале, все, о чем мечтал тайком, срезала судьба серпом.

Укрывая безмерное страдание в самом темном углу «Рояль-Пигаль», Молина корчится в своем собственном аду, наблюдая каждый раз под утро, как Ивонна в последний раз выскальзывает из кабаре в сопровождении одного из этих вампиров, прячущих сладострастные клыки под низко надвинутыми фетровыми шляпами.

Очень скоро жизнь Хуана Молины свелась к тому единственному часу, который он проводил вместе с Ивонной; все остальное было тоской и ожиданием.

Хуан Молина ни с кем не разговаривал. За время своей недолгой карьеры в «Рояль-Пигаль» друзьями он не обзавелся. Он едва-едва общался с товарищами по труппе, обменивался короткими приветствиями с рабочими сцены, а еще произносил сухое и сдержанное «спасибо» каждый раз, когда Андре Сеген выдавал ему тощий конверт с жалованьем. Обычно люди вокруг Молины принимали его молчаливость за высокомерие. Только Ивонна знала, что это недоверчивое молчание – плод самого горького из возможных разочарований. Из своего невеликого жалованья Молина должен был вычитать двадцать процентов, которые получал его представитель, известный под именем Бальбуэна. Молина понимал, что контракт, заключенный им с его «художественным руководителем», не имеет никакой законной силы, что он вполне мог бы отказаться платить за услуги, которыми так и не воспользовался, и, уж если на то пошло, тот же самый Сеген мог бы засвидетельствовать, что действия Бальбуэны ничем не помогли его «подопечному» получить работу. Однако Молину держало не только данное им слово: певец упорно не хотел расставаться с надеждой, что его покровитель сутки напролет ведет хитроумные переговоры с какими-то важными импресарио из недостижимого для самого юноши мира артистов. На самом деле Молина платил Бальбуэне за свое будущее, а не за услуги, оказанные в прошлом. В эти дни все существование Молины заключалось только в неясных надеждах.

– Это всего-навсего вопрос времени, сейчас я договариваюсь о прослушивании для вас с одним французским импресарио, – успокаивал его Бальбуэна, не выпуская изо рта пустого мундштука.

С другой стороны, Андре Сеген убедился, что единственный способ удержать Молину внутри борцовского ринга – это подкармливать огонек надежды, теплящийся в его сердце.

– Имейте терпение, Молина, вы человек молодой и поете божественно. Голос всегда останется при вас. А я уж постараюсь устроить вам достойный дебют в «Арменонвилле» или в «Пале-де-Глас», – говорил управляющий, похлопывая юношу по плечу.

Однако самой недоступной мечтой, ускользающей все дальше, какой бы близкой она ни казалась, было неуловимое обещание, в которое обратилась для Молины Ивонна. Хуан Молина думал об Ивонне сутки напролет. Первое, что вставало перед глазами певца, как только он просыпался, было ее бледное лицо; весь день он дожидался полуночи, чтобы только ее увидеть. И тогда минуты превращались в часы, а часы – в минуты. Молина даже не мог оставаться в своей комнатке во дворе пансиона – одиночество делало ее отсутствие просто невыносимым. Молодой певец сразу же бросался прочь из комнаты, брел куда глаза глядят, пытаясь отвлечься, заходил выпить кофе в какой-нибудь бар, курил не переставая, но чем больше усилий он прикладывал, чтобы прогнать от себя мрачного мотылька тоски, тем настойчивей становилось биение его крылышек. Не было ничего, что бы ни напоминало молодому певцу об Ивонне. Ему казалось, что в клубах табачного дыма и в кофейной гуще он видит знамения судьбы, которая в конце концов приведет его к Ивонне. В стремительном женском силуэте, промелькнувшем за окошком, в перестуке каблучков, неожиданно оглашавших тишину какого-нибудь бара, в не успевшем рассеяться аромате французских духов, в нескромном колыхании чьей-нибудь юбки – во всем, что его окружало, Молина ухитрялся находить напоминания о том, что стремился позабыть. А когда приближался заветный час и влюбленный переодевался для выхода на помост, все, что ни происходило, заранее представлялось ему препятствием, замедлявшим движение стрелок на часах. Молина выходил на сцену, потрясал всех своим искусством, а сам беспокоился больше о том, сколько осталось времени до его долгожданной встречи, чем о случайном сопернике, которого судьба поставила на его пути; Молина устранял это препятствие одним немилосердным броском, спешил в душ, снова переодевался и усаживался за столик в самом темном углу – дожидаться ее появления. В конце концов ровно в двенадцать сквозь клубы дыма Молина видел, как она входит в зал. И тогда жизнь вновь наполнялась смыслом.

Такой была привычная жизнь Хуана Молины. До тех пор, пока однажды ночью, ничем не отличавшейся от других ночей, Ивонна не пришла на свидание в назначенный час. То же случилось и в следующую ночь. А по прошествии недели, проведенной без Ивонны, Молине уже казалось, что от отчаяния он сойдет с ума.

 

4

Теперь жизнь Хуана Молины – это безнадежные поиски. Разуверившись во всем, он отправляется ее искать – сам не зная куда. Певцу неизвестно, где она живет; кажется, она что-то говорила про улицу Саранди – или Ринкон, он точно не помнит – в квартале Сан-Кристобаль. Словно потерявшийся пес, он пробегает всю улицу Саранди – с самого начала, от проспекта Ривадавия до того места, где она упирается в высокие стены Военного Арсенала, – а назад возвращается по улице Ринкон. Молине нужен какой-нибудь знак; ему кажется, что одежда, развешанная на балконе этого доходного дома, может навести его на след, – тогда он занимает наблюдательную позицию на углу, курит одну сигарету за другой и ждет, что Ивонна вот-вот войдет или выйдет из этого подъезда. И в таком положении, опершись на афишную тумбу, подогнув одну ногу, с прилипшей к губам сигаретой, Хуан Молина поет песню отчаяния:

Что поделать мне с тоской, с болью сладить силы нету: я не знаю, что с тобой, сердце мечется в печали, лишь взгляну я на балкон, где цветы давно завяли, все с поникшей головой, здесь, на улице Ринкон, — и молю: пускай не этот.

И вот, услышав песню Молины, грузчики с рынка Спинетто, отдыхавшие под жестяным навесом, и рыночные торговки, только что закрывшие свои лавки, проникаются той же тоской и бросаются в объятия друг к дружке, чтобы танцевать безутешное танго:

Если б вдруг заговорили камни этого квартала, если б мне они открыли, что заметили они, что с твоей душою стало… Стал я злобным дураком, на судьбу одна надежда: как узнать мне тот балкон, где висит твоя одежда?

Теперь к импровизированному танцу у ворот рынка присоединяются водители грузовиков и женщины, навьюченные тяжелыми сумками, а Молина продолжает:

Если б с Богом был знаком, я б сдавил покрепче четки, поболтал со стариком. Мне ведь ничего не жаль, все готов теперь отдать я: пусть вернет тот срок короткий, когда ты в «Рояль-Пигаль» раскрывала мне объятья.

Лучи заходящего солнца постепенно сдают позиции уличным фонарям. В этом призрачном мерцающем свете, погружаясь в туман, обитатели Спинетто танцем сочувствуют тоске молодого певца:

Солнце падает устало за проспектом Ривадавия, за печальными домами; слышны горькие рыданья — плачут ангелы над нами и грустят, что вдруг затих цокот каблучков твоих с той поры, как ты пропала.

Когда Хуан Молина завершает песню, пары танцующих распадаются и все возвращаются к своим делам.

После долгих и бесплодных поисков Хуан Молина отправлялся в кафе «Родригес Пенья и Лаваль» в тщетной надежде, что Ивонна придет туда, как делала раньше каждую среду. А по ночам в «Рояль-Пигаль», все меньше скрываясь, он пытался наводить справки, расспрашивая всех, кто мог бы обладать хоть какой-нибудь информацией. Но у Ивонны не было друзей. На любой вопрос Молины его коллеги только пожимали плечами. Однажды ночью, находясь уже на грани отчаяния, юноша набрался храбрости и решил обратиться к единственному человеку, который, несомненно, должен был хоть что-то знать, – к Андре Сегену. Не раздумывая о последствиях, борец отправился к управляющему и спросил его об Ивонне. Сеген реагировал странно: сокрушенно вздохнул и широким жестом положил руку на плечо юноши. Сердце Молины готово было выпрыгнуть из груди; он уже не знал, хочет ли услышать ответ управляющего. Француз подвел его к стойке бара и по-отечески произнес:

– Молина, я знаю, как вы относитесь к этой женщине. Но если позволите дать вам совет, я бы рекомендовал вам забыть ее.

Меньше всего Хуан Молина сейчас расположен выслушивать советы. Единственное, что ему нужно, – это узнать, где Ивонна, и тотчас же броситься к ней.

– Все, что я могу вам сообщить, юноша, – сюда она больше не вернется, – закончил свою речь Сеген.

Певец попробовал узнать, где ему искать Ивонну. Управляющий покачал головой, еще раз похлопал Молину по опущенным плечам и удалился. Прежде чем раствориться в сумраке кабаре, француз остановился, повернул голову и повторил:

– Забудьте ее, послушайте моего совета.

Безутешный Молина не мог сдвинуться с места – казалось, жизни его пришел конец.

Ночи в кабаре превратились для Молины в повторяющийся кошмар. К страданиям от того, что никто не воспринимает его в качестве певца, и позорной необходимости выходить на борцовский ринг в дурацком наряде теперь еще добавилась горечь потери единственного существа, придававшего смысл его жизни. Столик, за которым раньше сидела Ивонна, теперь пустовал, словно печальное напоминание о ее пропаже. Молина превратился в изможденную тень того человека, каким он был раньше. На борцовском помосте этот неукротимый зверь, прежде изливавший свою ярость в песне, не обращая внимания на поверженных соперников, теперь стал похож на заезженную лошадь. Его воли едва-едва хватало, чтобы изобразить хоть какое-то подобие сопротивления. Знаменитый борец так ослабел и зачах, что его партнерам по рингу приходилось делать громадные усилия, притворяясь, что они валятся под натиском чемпиона. Обычно выступление борцов завершалось схваткой с кем-нибудь из зрителей, решившимся оспорить чемпионство Молины. Как правило, на арену вылезали толстяки, расхрабрившиеся от выпитого шампанского. Юноша обходился с ними гуманно. Никто не чувствовал себя униженным. Пара оборонительных захватов – и противник уже покидает поле боя. Однако как-то раз Андре Сеген с беспокойством наблюдал, как один борец-любитель среднего роста, который в обычной ситуации не выстоял бы против Молины и тридцати секунд, чуть было не завалил чемпиона на обе лопатки. В ту же ночь управляющий вызвал Хуана Молину в свой кабинет. Молина сначала принял душ; ему не нужно было долго гадать о причинах этого приглашения. «Без работы я не останусь», – говорил певец сам себе, к тому же он знал, что в самом крайнем случае ворота судоверфи открыты для него и теперь. Наверное, это и к лучшему: если кабаре превратилось для него в Стену плача, то, возможно, расставание с «Рояль-Пигаль» поможет ему позабыть Ивонну.

В ожидании примерно таких слов Молина покорно подсел к письменному столу напротив непроницаемого Сегена.

– Молина, – управляющий сделал паузу, подыскивая правильную формулировку, – дела идут не лучшим образом, и вам это известно.

Борец кивнул, не глядя на собеседника.

– Поверьте, я сам об этом сожалею, но так дольше продолжаться не может. Это никак не устраивает ни меня, ни вас.

Молине было бы удобнее, если бы Сеген обошелся без пролога.

– В таком состоянии на ринг выходить вы больше не можете.

Хуан Молина собрался тут же встать со своего места и уйти.

– Самое лучшее для вас – это на некоторое время удалиться из «Пигаль»…

Юноше было известно значение официальной формулировки «на некоторое время».

– Я подумал, может быть, вам нужно немного изменить амплуа.

Управляющий выдержал внушительную паузу и в конце концов договорил:

– Я хочу, чтобы вы спели в «Арменонвилле».

Певцу стоило большого труда понять смысл этой короткой фразы.

– Если вы согласны, мы могли бы назначить ваше первое выступление на ближайшую субботу.

Молина поднял голову и уставился на Сегена с таким выражением, словно только что пропустил боковой удар в челюсть. Он не знал, что ответить. Он не знал, что и думать. Певец ощутил свою неимоверную удачу как удачу другого человека, словно бы это происходило с кем-то другим, а он был лишь невольным свидетелем событий. А еще Молина почувствовал, что это известие не доставило ему никакой радости.

 

5

Наступила пятница. Хуан Молина считает часы, отделяющие его от первого выступления в «Арменонвилле». Молина твердо убежден, что борцовская схватка, которую он только что завершил, станет для него последней. Он уверен в себе. Молодой певец знает, что, как только публика услышит его песни, на него обрушится шквал аплодисментов, раз за разом будут вызывать на бис. Молина даже в глубине души не допускает сомнений, что и Андре Сеген тотчас же поймет, насколько более прибыльно помещать его перед оркестром, а не за канатами ринга. И все-таки теперь, когда ему предоставляется возможность, которую он ждал всю жизнь, Молина как никогда раньше мечтает о встрече с Добрым Духом, которому ребенком он поверял свои печали. Если бы Дух явился ему сейчас, юноша без колебаний попросил бы его исполнить одно-единственное желание: отыскать Ивонну. Представление окончено, Молина выходит из «Рояль-Пигаль». Вечер только-только начался. Юноша думает о своем певческом дебюте, но даже эти мысли не приносят ему радости. Вот он шагает по улице Коррьентес, засунув руки в карманы, и напевает себе под нос:

День заветный наступил, но встречать его не буду ни шампанским, ни пирушкой — веселиться нету сил, то, чего я ждал как чуда, стало детскою игрушкой. Что мне слава-непоседа, что мерцание неона, звон набитых кошельков? Мне нужна одна победа вместо этих пустяков — отыскать тебя, Ивонна. Кажется, старик небесный надо мной шутить решил: все сбылось, готова сцена, где же счастье – неизвестно. Жизнь, которая не стоит, чтоб я жил, догорает, как полено. Что за дело мне теперь до легенд «Арменонвилля» с потолком его высоким — ведь войду я в эту дверь тем же самым простофилей, только злым и одиноким. Вот жестокая судьба: в час, когда достиг всего я, старые закрылись раны, — не хватает лишь тебя… Так зачем мне все другое?

Молина едва успевает закончить песню – ему чудится, что его детские фантазии сбываются наяву: притаившись возле входа в магазин готового платья, закрывая лицо плотной вуалью, совсем рядом с ним стоит она!

– Я ждала тебя, – прошептала девушка, – только не нужно, чтобы нас видели вместе.

Молина не знал, что ему делать, что сказать. Ивонна все сказала сама: он должен как ни в чем не бывало двигаться дальше, зайти в кондитерскую Молино и дожидаться ее там. Певец зашагал вперед, как автомат, не отваживаясь обернуться. Сердце билось так, что, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди. Молина шел по Коррьентес, все больше ускоряя шаг, а когда он добрался до Кальяо, его охватил необъяснимый страх. Юноша почувствовал ужас от того, что никогда больше ее не увидит, что кошмар прошедших недель снова его настигнет. Не вынимая рук из карманов, волнуясь как никогда в жизни, Молина почти что бежал в сторону проспекта Ривадавия. Он ворвался в переполненную посетителями кондитерскую и стал искать свободное место где-нибудь в уголке; наскоро оглядел все помещение и направился в самую темную часть. Сел за столик, закурил и сразу же пожалел о том, что забрался так далеко от входа, что, может быть, Ивонна его не заметит, подумает, что он вообще не пришел, и уйдет прочь. Тогда Молина еще раз огляделся и метнулся к столику возле окна, который только что освободился. И тут же раскаялся в сделанном: наверное, здесь они будут слишком уж на виду, а ведь Ивонна только что сказала, что их не должны видеть вместе. Молина призвал себя к спокойствию и попытался усидеть на месте. Он не отрывал взгляда от двери. Впрочем, нет: столь же настойчиво он поглядывал на часы и мучил себя вопросом, почему же Ивонны до сих пор нет. Быть может, он плохо расслышал ее инструкции, и надо было идти не к Молино, а в «Оперу»? Или в «Оленя»? Прошло всего-навсего полторы минуты – однако для Хуана Молины это было равносильно полутора часам. Он уже обвинял себя в полном идиотизме: надо было сказать, чтобы Ивонна шла впереди него – тогда бы он не упустил ее из виду. Юноша не мог себе простить, что сразу же не взял ее под руку, не думая о последствиях. А если что-нибудь произошло с ней по дороге? В этот момент дверь распахнулась, и Молина приготовился к встрече. Каково же было его разочарование, когда вместо Ивонны он увидел какую-то пожилую супружескую пару! Юноша начал всерьез опасаться, что его мимолетная встреча с девушкой было всего лишь галлюцинацией, порожденной отчаянием. Он уже был готов встать из-за столика и бежать к кафе «Опера», когда наконец-то вошла она. Молина отчаянно замахал рукой. Ивонна его уже заметила. Девушка подошла ближе. Но подсаживаться не стала – попросила его перебраться в менее приметное место. Молине пришлось возвращаться назад и садиться за тот самый столик, где все еще дымилась зажженная им сигарета. Если целью этих двоих было остаться незамеченными, они ее не достигли: официант уже смотрел на них так, словно ожидал очередного пересаживания.

Ивонна не говорила, а бормотала и все время краем глаза косилась по сторонам. Молине пришлось просить девушку успокоиться, потому что он не понимал ровно ничего из того, что она пыталась сказать. Тогда ей пришлось подыскать более вразумительные слова. Теперь Ивонна говорила взволнованно, но четко. Молина слушал ее, как громом пораженный. Ивонна рассказала, что ее неожиданное исчезновение имело две причины. Первая: она решила сбежать из-под покровительства Андре Сегена. И вторая: она убежала вместе со своим возлюбленным. Молине было хорошо известно, что означает подобное предательство. Он был знаком с кодексом чести семьи Ломбард. Известие о том, что Ивонна скрылась вместе с возлюбленным, было для него как удар кинжалом в живот. Ивонна откинула с лица вуаль, пристально взглянула в самые зрачки Молины, взяла его за руку и прошептала:

– Ты мне нужен.

Певец уже собирался сказать Ивонне, пусть просит о чем угодно, что ради нее он готов на все, но тут же понял, что девушка ни о чем его не просит, что она просто хочет показать, насколько он ей дорог. В этот момент Молина едва сдержал себя, чтобы не объясниться в любви.

– Ты мой единственный друг, единственный, кому я могу довериться.

Хуан Молина чуть было не произнес ответного признания. Однако снова сумел удержаться от лишних слов. После долгого молчания Ивонна сплела его пальцы со своими и сказала так, словно молила о несбыточном:

– Пожалуйста, пойдем со мной.

Молина ясно расслышал ее слова, но он их не понял. Он был готов следовать за ней куда угодно, но ведь Ивонна только что призналась, что убежала вместе с возлюбленным. Тогда девушка объяснила, что ее друг очень известный человек, что ему нужен водитель – кто-нибудь, кому можно доверять, вот она и подумала о Молине; Ивонна заверила, что ее друг не только будет платить ему больше, чем платят борцам в кабаре, но и что к тому же он человек очень влиятельный в музыкальных кругах, что, может быть, работа шофера – это только начало, а потом, кто знает… в общем, Молина непременно должен ему спеть. Единственное, что понял юноша из этого монолога, – это первые слова: «Пожалуйста, пойдем со мной». Это было безумие.

– Обдумай мое предложение, – закончила Ивонна, – правда, времени у тебя совсем немного. Если ты согласишься, приступать к работе надо уже завтра. Тебе нужно будет отвезти его в Санта-Фе .

Ивонна достала из кошелька листок бумаги, что-то быстро записала и добавила, что, если Молина согласен, пусть приходит на следующий день в пять часов вечера по этому адресу. После чего набросила на лицо вуаль со шляпки, встала из-за столика и, не попрощавшись, ушла. Облокотясь на мраморную крышку стола, Молина думал о том, что на следующий день, в субботу, должен был состояться его дебют в «Арменонвилле». Певец взглянул на листок, оставленный Ивонной. Раздумывать, в общем-то, было не о чем: исполнить свою заветную мечту, войти через парадную дверь в концертный зал, о котором могли мечтать лишь избранные мастера танго, или снова усесться за баранку, как в старые времена, когда он работал шофером на судоверфи. Молина не колебался ни секунды.

В ту же ночь певец возвращается в «Рояль-Пигаль», заходит в кабинет Андре Сегена и решает проблему одним-единственным словом:

– Отказываюсь.

Выбравшись обратно на улицу, Хуан Молина во весь голос сообщает о принятом решении всем, кто только захочет слушать:

Все утрачивает цену: чтобы рядом быть с тобой, я в грязи готов ползти; слава, гордость – звук пустой: миг – и я оставил сцену, не успев туда взойти. Стал как тряпка – погляди, как щенок, что вжался в стену, весь избитый, чуть живой, но поднять боится вой. Зря терялся я в догадках: у тебя давно любовник, знать, надутый богатей в белых шелковых перчатках… Видел я таких раджей, место для него – коровник. Есть работа – не хотите ль услужить его степенству: чтоб возить его в салоны и оберегать блаженство этой царственной персоны, нужен, паж, слуга, водитель! Буду я ему с почтеньем подавать с утра портки и вылизывать до блеска дорогие башмаки; ты ответишь лишь презреньем — знаю, но куда ж деваться? Справлюсь я со службой мерзкой, только б нам не расставаться. Стану зеркало держать я, если любит красоваться: вот духи, а вот помада, заварю покрепче мате, что еще сеньору надо? А когда он задымит привозной сигарой штучной, скроюсь в угол и беззвучно зареву, как простофиля, вспомню, что за гул оваций ждал меня в «Арменонвилле», путь туда теперь закрыт — только б нам не расставаться.

 

6

Ровно в пять часов вечера Хуан Молина стоял у ворот дома, в котором располагалось «гнездышко Француза». По другую сторону решетки его ожидала Ивонна. Она впустила его внутрь, поправила узел на галстуке, разгладила ворот рубашки и смахнула с плеча ворсинку.

– Да ты просто красавец, – сказала она и, привстав на цыпочки, чмокнула его в щеку. Оглядев холл таинственного дома, Молина пришел к убеждению, что это здание ничем не напоминает особняк магната. Само собой, он не мог не испытывать естественной неприязни ко всему, что имело хоть какое-то отношение к его сопернику. Пока Молина и Ивонна поднимались на лифте, которому явно некуда было торопиться, певец пытался представить себе, как выглядит его будущий хозяин. Молину охватило болезненное любопытство: ему очень хотелось увидеть человека, покорившего сердце женщины, в которую он тайно влюблен. Было заметно, что юноша волнуется; причиной тому было вовсе не собеседование, которое необходимо пройти, чтобы получить работу: Молина только сейчас понял, что ему предстоит новое унижение. Молина успел хорошо изучить породу этих толстосумов и теперь, в присутствии своей любимой, не собирался прощать будущему работодателю ни малейшего проявления высокомерия. Такие вечно стремятся демонстрировать свое превосходство. Молина не хотел, чтобы Ивонна видела, как он опускает голову, признаваясь, что не окончил даже начальную школу, – Как будто бы это необходимо, чтобы водить автомобиль, и как ему приходится клятвенно заверять, что он человек хоть и бедный, но порядочный. И все-таки Молина был готов на все, чтобы только оказаться рядом с Ивонной. Когда они вошли в квартиру, меблировка сильно удивила юношу: как ни крути, это место больше всего напоминало притон. Стол, обтянутый зеленым сукном, цветные абажуры на светильниках, плотно закрытые жалюзи – все это источало терпкий аромат незаконной деятельности. Ивонна передвигалась по квартире так, как будто она была тут хозяйкой. Хуан Молина окончательно удостоверился, что эта юная иностранка, которая и города-то почти не знала, по своей наивности убежала от одной мафии, чтобы тут же угодить к другой, быть может, даже более зловещей.

– Пойду приготовлю кофе, произнесла Ивонна и, прежде чем выскользнуть за дверь, добавила: – Я вас оставлю, чтобы вы спокойно все обсудили один на один.

Только после этих слов Молина заметил, что над спинкой кресла, повернутого к нему спиной, виднеется затылок немолодого мужчины. Первое, что пришло ему в голову, – это подойти и развернуть кресло к себе, однако не успел юноша сделать и шага, как из-за кресла раздался голос:

– Так будет удобнее, присаживайтесь на стул – он стоит позади вас.

Если бы не креольский акцент, Молина поклялся бы, что этот голос принадлежит самому Аль Капоне.

– Со мной случилось несчастье: я потерял друга, которого очень ценил. Он был моим единственным водителем. Вообразите себе, первый экипаж, на котором он меня возил, был еще на конской тяге. Он всегда мечтал стать летчиком, и звали его дон Антонио. На прошлой неделе он умер. Я потерял друга, – еще раз сказал незнакомец.

Этот голос, откровенный и звучный, показался Молине странно знакомым.

– Поверьте мне, я очень сожалею, – искренне ответил юноша, и больше сказать ему было нечего.

– Я вам верю. Мне нравится ваш голос, я вам верю. Расскажите мне о себе.

Молина произнес несколько ничего не значащих слов, а потом, сам не зная почему, стал рассказывать о своем квартале, Ла-Боке, и о своей матери. Все это было совершенно не похоже на то, как, по его представлениям, должен был проходить прием на работу. В самой манере его собеседника говорить, в самом звучании его голоса присутствовало что-то, сразу внушавшее доверие. И самое главное, уважение. Юноша рассказывал невидимому собеседнику о верфи Дель-Плата и о том, как внушительно выглядел тот грузовик «Интернэшнл», который он водил; рассказывал о Южном доке и о доме, в котором он появился на свет. Потом он заговорил о танго. Однако не осмелился признаться, что и сам – певец. Он рассказал о «Рояль-Пигаль», но не упомянул про свои сокровенные мечтанья. А еще он сообщил, что до вчерашнего дня работал борцом на ринге, но не решился добавить, что сегодня ночью отказался от своего певческого дебюта в «Арменонвилле».

Не видя друг друга в лицо, эти двое вскоре уже разговаривали как два старинных друга; голос из-за спинки кресла, голос, уже успевший сделаться привычным и родным для Молины, говорил о тех самых вещах, о тех самых местах, которыми была полна его душа. Неожиданно это голос произнес уже совсем доверительно:

– Послушайте, приятель, на самом деле мне нужен не просто шофер – мне нужен человек, который будет мне верен.

Хуан Молина закрыл лицо руками и дрогнувшим от волнения голосом объявил о своей верности.

– Да, – сказал он, – да, учитель. Как могу я не быть верным тому, кто сделал меня таким, каков я есть, – вот что сказал Молина, и ему было вовсе не нужно видеть лицо собеседника, чтобы узнать обладателя голоса, в котором соединились все голоса, рожденные под высокими небесами этого города.

Если бы застенчивость и волнение тому не помешали, Хуан Молина спел бы песню, которая так и рвалась у него из груди, но комок в горле мешает ему произнести эти слова:

Немоту мою простите — в горле вырос снежный ком, не владею языком, будто разум с сердцем в ссоре, вы – единственный учитель, беспредельный, словно море, лучезарный, как рассвет. В этом тихом поклоненье лести и притворства нет, воспеваю вас молчаньем. Если выгляжу печальным, если слезы вдруг пролью, значит, слезы – тоже пенье, я не плачу – я пою. Я молчу, не осудите за растерянность мою, это не от непочтенья — просто горечь всех событий, доставлявших мне мученья, растворяется в слезах; так и мой напев безмолвный просится наружу выйти — так бушуют в день разлива на реке широкой волны. Как могу я быть спокоен? В сердце, что молчит досель, вы один прочесть могли бы: если я отца достоин, то зовут его Гардель.

Тогда Гардель поднялся с кресла и, увидев, что этот двадцатилетний великан плачет, как ребенок, просто сказал:

– Это того не стоит.

Он вытащил из кармана связку ключей и кинул ее Молине; юноша поймал ее на лету.

– Эта скотинка уже не молода, «грэм-пейдж» двадцатого года, однако все еще на ходу. Отличная машина! – И закончил разговор: – Проверьте воду и масло, сегодня вечером мы отправляемся в Санта-Фе.

 

7

Почувствовать себя другом Гарделя было нетрудно. Та нежность, с которой он говорил о своем старом шофере, Антонио Сумахе, заставляла Молину почувствовать, что его место за рулем – это нечто большее, чем место наемного работника. К тому же случилось так, что в это самое время тяжело заболел Эдуарде Марино, помощник, обычно сопровождавший Гарделя в путешествиях; и тогда, видя, что этот робкий, старательный и приветливый юноша – еще и отличный водитель и всегда готов услужить, Гардель подумал, что с помощью Молины ему удастся убить двух зайцев. В принятии этого решения сыграла свою роль и пуля, которую Певчий Дрозд носил рядом с сердцем. В дождливые дни этот кусок металла напоминал певцу о своем присутствии пульсирующей болью, которая мешала ему брать высокие ноты. Коварная пуля, которую в него всадили с двух шагов, на том самом углу трагедий, сделала Гарделя чуть более осмотрительным. Внушительные габариты Хуана Молины были вполне способны отпугнуть особо пылкого почитателя или какого-нибудь давнего знакомого с хорошей памятью, которому вдруг захочется вернуть старинный должок. В компании Хуана Молины Гардель чувствовал себя в безопасности. Он никогда бы не позволил борцу стоять у себя за спиной, не только чтобы не ставить и его, и себя в унизительное положение, но еще и потому, что всем поклонникам было известно: у Красавца есть друзья, но нет телохранителей. Всякий раз, когда они выезжали на автомобиле, Гардель ехал впереди, рядом с Молиной, а на заднее сиденье пересаживался, только если хотел спать. А если Дрозд отправлялся на дружескую пирушку или даже на какой-нибудь публичный обед, он никогда не позволял Молине дожидаться его в машине; он всегда брал юношу с собой и усаживал за стол как еще одного приглашенного. Особенный такт Гардель проявлял, когда представлял Молину своим знакомым – в какой бы ситуации это ни происходило: «Мой друг, Хуан Молина». Однако смотря на такое добросердечное отношение Гарделя, в его присутствии юный сотрудник не мог выговорить ни слова. Молина так и не отважился ему признаться, что он певец. Для Молины водить машину человека, в котором, словно в зеркале, отразились все его мечтанья, шагать рядом с ним по улице или поправлять бант его галстука перед выходом на сцену само по себе означало дотянуться руками до небес. И всякий раз, когда он слышал: «Спасибо, приятель», – так Гардель обычно говорил на прощание, – у Молины вырывался один и тот же ответ: «Спасибо вам, маэстро». Душа Молины разрывалась между двумя чувствами: с одной стороны, безусловная верность, которую он поклялся хранить Гарделю; с другой – огромное и неотступное чувство вины за то, что он любит женщину, которая принадлежит этому человеку.

Гардель совершенно не умел управлять автомобилем, да и учиться не хотел. Ему доставляло радость вновь и вновь открывать для себя Буэнос-Айрес сквозь ветровое стекло. Очень часто он просил Молину отклониться от их извечного маршрута Абасто – центр; ему нравилось плыть по течению, предоставив выбор пути фантазии водителя. Гардель был хорошим собеседником, остроумным и осмотрительным. Он никогда не говорил ничего лишнего, ничего, что позволило бы заглянуть в мир его потаенных чувств. Несмотря на то что Молине как никому другому было известно, чем заполняется день Гарделя, одним из условий их договора было делать вид, что шофер ничего не видит и ничего не слышит. В их беседах никогда не упоминалось имя Ивонны. Было очевидно, что Молине все про них известно, – ведь именно Ивонна привела юношу к Гарделю, но это обстоятельство как бы не принималось в расчет. И все-таки несложно было заметить, что Ивонна превратилась для певца в проблему, которая с каждым днем становилась все более неразрешимой. С одной стороны, Гардель не мог себе позволить дать волю чувствам, с другой – он уже позволил этой девушке войти в его жизнь и играть в ней, мягко говоря, далеко не последнюю роль.

Ивонна была беглянкой, которую разыскивают. Она совершила самое опасное из возможных нарушений. Гардель дал ей приют в «гнездышке Француза» и, несмотря на то что о существовании этой квартирки, спрятанной в центре большого города, было известно лишь немногим, певец не мог не сознавать, насколько это рискованно. Тем более что он – Гардель. С фирмой Ломбард играть было не принято. За прегрешения намного меньшие он получил пулю под сердце – хотя и тогда уже был Карлосом Гарделем.

 

8

Эта ночь ничем не отличалась от других. Доставив Гарделя к его дому на улице Жана Жореса и отогнав машину в гараж, Хуан Молина решил пройтись пешком до пансиона, где он жил. Когда он уже свернул с Коррьентес на Аякучо, у знакомых дверей он увидел целую толпу; люди старались подобраться поближе к патрульному полицейскому и карете скорой помощи, остановившейся посреди улицы. Молина зашагал быстрее. Протиснувшись сквозь толпу зевак, юноша успел разглядеть носилки с лежащим на них телом, укрытым с ног до головы. Белая простыня, накинутая на тело, вся была пропитана алой кровью. Юноша прошел в пансион; в холле, запахнувшись в свой розовый халат, сидела в кресле хозяйка-галисийка. Ноги она закинула на высокий табурет, а к правому глазу прижимала мешок со льдом. Молина попытался хоть что-то понять по ошарашенным лицам постояльцев. Юноша быстро оглядел всех собравшихся и вдруг заметил, что не хватает его соседа по комнате. В ту же минуту его догадку подтвердили испуганные голоса жильцов:

– Сальдивар, – эхом передавали собравшиеся друг другу.

Молина пронесся по узкому коридору к своей хижине; когда он распахнул дверь, его ожидало кошмарное зрелище. Постель Сальдивара походила на разделочный стол в мясницкой. Стены были забрызганы кровью, простыни тоже стали красными и липкими. Небогатые пожитки Молины валялись по углам, костюмы и рубашки были изрезаны в лоскуты. Юноша подобрал с пола маленькую рамку с фотографией матери и посмотрел на ее лицо сквозь разбитое стекло. Гитара превратилась в кучку деревяшек, соединенных лишь обрывками струн. У Молины закружилась голова. Пришлось выйти на улицу, Глотнуть свежего воздуха. Тут же, в дверях, он столкнулся с галисийкой, которая как будто ожидала его появления. Не отнимая мешочка со льдом от правой половины лица, хозяйка решительно произнесла:

– Вы здесь больше не живете.

Молина разглядел, что женщине досталось сильнее, чем показалось ему вначале. Струйки крови засохли у нее в уголках губ, а левая скула вздулась, как шар.

– Берите все, до чего они не добрались, и уходите сегодня же вечером, – сказала галисийка.

Молина не успел задать ни одного вопроса, галисийка сама объяснила, что Сальдивар был убит по ошибке.

– Они приходили за вами.

И тогда, вне себя от ярости, хозяйка рассказала, что в пансион ворвались два мерзавца, приставили ей к горлу револьвер и начали допытываться, где Молина. Когда он сказала, что Молина еще не возвращался, ее всю изметелили. Понукаемая побоями и расспросами, галисийка рассказала, как пройти в комнату Молины. Тогда негодяи бросили ее под конторку в холле, и уже оттуда, не в силах подняться, она услышала выстрелы.

– Немедленно собирайте вещи и уходите.

Молина забежал в комнату, вытащил из поломанной рамки фотографию и, не зная, какими словами просить прощения у хозяйки, еще раз протолкнулся сквозь толпу и покинул пансион, как беглый преступник.

Ему снова некуда было идти.

Хуан Молина дошел до площади Конгресса, уселся на скамейку рядом с фонтаном, закурил и попытался найти какое-нибудь объяснение происшедшему. Голова все еще кружилась. И вдруг Молину охватила паника. Если нашлась какая-то причина, по которой его решили убить, то сколько же их было для убийства Ивонны! И тогда все начало выстраиваться в четкую картину. Юноша подскочил с места, будто на пружине, и бросился бежать. Он несся что есть духу по Авенида-де-Майо, боясь, что вот-вот случится непоправимое. И эта гонка дала Молине возможность все спокойно обдумать. Ивонна сбежала из-под покровительства организации братьев Ломбард. И речь шла не об обычной проститутке: никто за всю историю кабаре «Рояль-Пигаль» не приносил им таких денег, как она, каждую ночь вытряхивая на стол Андре Сегена целое состояние. Молина далеко выбрасывал ноги, словно каждым своим шагом он стремился не просто выиграть время, а вообще запретить ему двигаться вперед, обратить его вспять, переменив направление вращения земли. И пока певец бежал, он пытался восстановить связь событий. За исчезновением Ивонны последовал его собственный необъяснимый отказ от выступления – всего за день до его долгожданного дебюта в «Арменонвилле». С другой стороны, Андре Сеген почувствовал, что он и Ивонна чем-то связаны: француз видел, как они каждую ночь танцуют танго, наблюдал за их разговорами в самом укромном уголке зала. Теперь Молина бежал по улице Суипача, обливаясь потом не от набранной скорости, а от ужаса, и размышлял. Для Андре Сегена все было очевидно: юноша и девушка, без сомнения, сбежали вместе. А если уж само по себе предательство не имело оправдания, то простить двойное предательство было просто невозможно. Нарушителей следовало разыскать во что бы то ни стало. Молина знал, что никогда не простит себе смерти Сальдивара. Он несся вперед по Коррьентес, пока наконец не увидел перед собой сверкающую вывеску: «Глостора». Певец остановился, достигнув дома, где располагалось «гнездышко Француза», и дрожащим пальцем нажал на звонок третьего этажа. Ничего не произошло. Молина давил на кнопку с таким ожесточением, что казалось, он вот-вот продавит стену подушечкой пальца.

Никто не отвечал.

 

9

Хуан Молина был уже готов высадить дверь плечом, когда увидел за стеклом заспанную Ивонну, выходившую из лифта. Только тогда юноша немножко пришел в себя. Вид у девушки был полусонный, волосы растрепались, и все же она показалась Молине еще более прекрасной, чем всегда. На Ивонне японская рубашка, она подчеркивает женственность ее высокой стройной фигурки – а лицо выглядит совсем по-детски. Пока она шла к двери, Молина поднял голову к небесам и прошептал слова благодарности. Увидев, что ее друг весь бледный, в поту и тяжело дышит, Ивонна стряхнула с себя остатки сна и прибавила шагу, заметно обеспокоившись. Руки ее так дрожали, что она долго не могла всунуть ключ в замочную скважину. Наконец дверь открылась. Девушка впустила Молину и, не говоря ни слова, обняла его. Победив с себе безотчетное желание прижать любимую к своей груди, чтобы никогда больше не отпускать, Молина мягко взял Ивонну за запястья и отстранил от себя. У этой женщины уже есть хозяин, а верность – превыше всего. Вслух молодой певец такого никогда бы не произнес, но слова, сказанные Гарделем, стали для него ненарушимой заповедью, звучащей у него в ушах всякий раз, когда он видел Ивонну: «Послушайте, приятель, на самом деле мне нужен не просто шофер – мне нужен человек, который будет мне верен».

Освещенные красным мерцающим сверканием «Глосторы», Ивонна и Молина долго сидят в молчании на широком диване возле самого окна. Она смотрит на него сквозь бокал с виски, который держит на уровне глаз. Он курит, рисуя огоньком сигареты фигурки в воздухе – недолговечные рисунки, которые появляются и исчезают в такт неоновому мерцанию вывески. И вот, освещенные этим красным тревожным сиянием, погруженные в тень общей печали, чувствуя на губах привкус поражения, они поют дуэтом:

Неприкаянные души мы с тобою, беглецы меж стен и площадей, брат с сестрою, мы не ждем добра от мира и людей. Шумом мы окружены, одиноки средь огней, улицей Коррьентес пленены. Чайки вдалеке от суши, мы теперь с бедой дружны — со своею и с чужой, потому что мы с тобой — неприкаянные души. Говорить не надо – лучше мы споем, как поют порой пьяницы в ночлежках, в грязных барах, вспомнив о своих надеждах старых, о мечтах, ушедших на покой, — так назначено судьбой; будем петь и мы вдвоем, голоса звучат все глуше, мы дороги не найдем, может, утро станет мукой нашей крестной — так проводим вечер песней, потому что мы с тобой — неприкаянные души.

Когда песня кончается, Ивонна спрашивает с той же покорностью судьбе, не отводя от лица бокала, искажающего ее взгляд:

– И что же нам делать?

– Ты хочешь сказать, что же мне делать? – поправляет Молина.

Ивонна чувствует себя в чем-то виноватой. Но, скорее всего, она и не подозревает, насколько велика ее вина.

– Я тебя в это втянула. И теперь я не собираюсь оставлять тебя одного.

Молина решительно качает головой. Как ей объяснить, что он побежал за нею как пес, как признаться, что он отчаянно влюблен, что единственная причина, заставившая его отказаться от выступления в «Арменонвилле», – это возможность находиться рядом с ней, ощущать – если уж ничего другого не дано – аромат ее тела?

Ивонна не была счастлива с Гарделем. Но она научилась покоряться судьбе. Вся ее жизнь была примером покорности судьбе. И она не нуждалась в сочувствии. Девушке никак не удавалось избавиться от подозрения, что предоставить ей убежище в этой ничейной квартире Гарделю пришлось из жалости, соединенной с его пониманием кодекса мужской чести. Однако Ивонна знала, что ее пребывание здесь не может длиться бесконечно. Девушка сделала глоток виски и уже более спокойным тоном, все время обращаясь лишь к бокалу, который держала перед глазами, объявила о только что принятом решении:

– Завтра я возвращаюсь в «Пигаль». Так жить я больше не могу. – Потом помолчала и закончила: – Я не хочу, чтобы нас убили. Не хочу, чтобы убили тебя. Завтра я возвращаюсь в «Рояль-Пигаль», и ситуация сразу упрощается.

Молина начал ее убеждать, что назад дороги нет, что дело зашло уже слишком далеко, что эти люди только что убили человека. Не того, кого было надо, – поэтому они не остановятся на полпути.

Если ты вернешься, самое вероятное, что тебя убьют прямо в «Рояль-Пигаль». Молина уже был готов предложить, чтобы они убежали вместе, перебрались на другой берег Ла-Платы – или на другой берег океана, если потребуется. И возможно, это было бы самым разумным решением. Только предать Андре Сегена – это было одно дело, а предать Карлоса Гарделя – совсем другое.

– Я все улажу, – сказал Хуан Молина, – за меня не беспокойся.

Ивонна улыбнулась:

– Именно тебя они чуть не убили. Достоверно утверждать можно только одно: обоим сейчас было не до размышлений. Молина снял с вешалки плащ, и когда он был уже возле двери, Ивонна взяла его за руку.

– Ты никуда не пойдешь, – сказала она, крепко держа его.

Я не могу оставаться здесь, – пробормотал он.

Ивонна смотрела на него, улыбаясь, словно хотела выведать все его тайны:

– Почему – из-за меня или из-за него? – спросила он почти что на ухо.

Ивонна притянула Молину к себе и обняла. Ее губы искали его рот; остановившись в миллиметре от его губ, она прошептала:

– Если это из-за меня, то не волнуйся: кроватей здесь предостаточно. Ты можешь спать на той, на которой захочешь. – Ее бедро оказалось у него между ног. – Ну а если из-за него, то и вовсе не о чем беспокоиться, – если хочешь, я ему ни слова не скажу.

И снова Молина отстранил девушку от себя, повесил плащ обратно на вешалку, коснулся губами щеки Ивонны и поцеловал ее – нежным братским поцелуем. Он вошел в одну из двух спален и, прежде чем закрыть дверь, сказал, не глядя в глаза Ивонне:

– Отдыхай. Что нам сейчас нужно – так это отдых.

 

10

Гардель ни разу не поинтересовался, какая связь соединяла Ивонну с Молиной. Того, как она его представила – «мой друг», – ему было достаточно, больше расспросов не требовалось. А если у друга-Молины появились проблемы, следовало протянуть ему руку помощи. С другой стороны, водитель уже не раз доказывал свою преданность Гарделю, и он по-настоящему ценил этого юношу. Вот почему, когда Певчий Дрозд узнал, насколько серьезны проблемы Молины, он сказал не раздумывая:

– Ты остаешься здесь, парень.

И не пожелал слушать никаких объяснений и возражений. Напрасно Молина убеждал певца, что это может его скомпрометировать, что это попросту рискованно, – Гардель уже принял решение:

– Больше говорить не о чем.

Хуан Молина склонил голову. Он не мог подобрать слов, чтобы выразить, насколько благодарен Гарделю. Узнав, что у его водителя после побоища в пансионе не сохранилось никаких вещей кроме тех, что были на нем, Гардель сунул руку в карман пиджака, вытащил бумажник и протянул Молине пригоршню банкнот:

– Надо тебе приодеться: купи костюм, рубашки, туфли, – сказал он, выдавая юноше жалованье вперед.

Молина не хотел соглашаться. Тогда, жестом, не терпящим возражений, засунув деньги ему в карман, певец сделал Молине внушение: шофер Гарделя не может выглядеть как бродяга. Потом надел шляпу, пошел к выходу и уже от дверей бросил:

– Сегодня заедешь за мной в девять вечера.

Гардель закрыл дверь, и Молина с Ивонной снова остались одни.

Это были два беглеца посреди большого города. Две неприкаянные души, познавшие немало горя. Двое скитальцев, нашедших убежище в толчее улицы Коррьентес. Ивонна ускользнула из своей позолоченной клетки французской проститутки, Хуан Молина последовал за ней, точно потерявшийся пес, или, лучше сказать, точно поводырь, такой же слепой, как и его хозяин. Ивонна вообще не показывалась на улице. И не из страха – просто на нее напала апатия. Она почти ничего не ела. Девушка завтракала широкой дорожкой кокаина, дневной ее рацион составлял неразбавленный виски и три десятка сигарет. А Молина не мог выносить заточения. То и дело поглядывая по сторонам, укрывая лицо отворотами плаща и полями шляпы, он старался как можно быстрее уйти с улицы Коррьентес, чтобы затеряться в узких проулках квартала Сан-Тельмо. Хуану Молине никак не удавалось прогнать от себя ужасное воспоминание о судьбе соседа по комнате, и он бродил по городу, превратившись в свой собственный призрак. Угрызения совести терзали юношу: он был глубоко убежден, что занял в этом мире место, предназначавшееся Сальдивару. То ли в силу легкомысленного безрассудства, то ли, наоборот, из-за того, что его рассудку приходилось тащить непомерно тяжелую ношу, Молина долго не засиживался в своем убежище и ходил по городу так, словно бы люди Андре Сегена охотились вовсе не за ним. «Гнездышко Француза» находилось всего в нескольких кварталах от «Рояль-Пигаль». Возможно, именно поэтому – потому что Молина сновал прямо у них под носом, – люди братьев Ломбард его не замечали. Словно издеваясь над своими преследователями, Молина по-прежнему продолжал возить Гарделя в «Рояль-Пигаль». Несмотря на то что вся его маскировка состояла только из козырька шоферской фуражки да усов, делавших его на несколько лет старше, Молина как ни в чем не бывало подъезжал к самым дверям кабаре. Никому не приходило в голову, что беглец, которого повсюду ищут, служит водителем у Гарделя, а уж тем более – что у него хватает наглости соваться в волчье логово по два раза на неделе.

Ближе к утру, поставив машину в гараж, Молина возвращался в свое убежище и приносил с собой какую-нибудь еду, к которой Ивонна почти не притрагивалась.

Теперь Гардель все реже заглядывает в «гнездышко», и чем дольше длится заточение, тем глубже становится колодец отчаяния, в который падает Ивонна.

– В один из таких вот дней меня убьют, – сообщает девушка, созерцая дно стакана с виски.

Молина тщетно пытается ее разубедить.

– Да, в один из таких дней, – настаивает на своем Ивонна. Она говорит как будто сама с собой и, схватив своего друга за руки, словно умоляя его о чем-то, чего он никак не может понять, поет Молине:

Будет день неприметный, обычный, ты найдешь меня словно во сне, наконец-то спокойной, притихшей, не тревожь этот прах горемычный, не рыдай над подругой погибшей и вообще позабудь обо мне. Пусть без слез, без букетов прощальных все пройдет, и не надо трагедий и молитв поминальных — ни одна из дурацких комедий не избегнет финала. Может быть, капельмейстер далекий приютит меня в облачном мире — ведь не зря же я в этой квартире не роптала на жребий жестокий. Посмотри: я готова для бала, и прическа, и платье в порядке, и пусть только кивнет — как косою взмахнет — тот, кто, не проронив ни полслова, вызывает на танец любого, — я тотчас появлюсь на площадке; злое танго все раны залечит, и душа без боязни шагнет за черту, где спокойней и легче. Я ведь знаю, что выхода нет, что вообще человек выбирает? Вот родится на свет, вот живет он и вот умирает; на судьбу я не стану пенять, никого не хочу обвинять. В день, когда ты найдешь мое тело, не грусти, что уснула подружка, — спой мне песню на ушко, чтоб печальное танго мне вслед в долгий путь полетело.

Когда Ивонна кончает петь, шофер Гарделя опускает глаза и заставляет себя улыбнуться, чтобы скрыть гримасу боли. Хуан Молина принял на себя роль, которую совершенно не хотел играть: он превратился в исповедника Ивонны.

– Ты очень красивая, – говорит он ей, как будто утешая ребенка, и проводит пальцем по ямочке в уголке ее губ, которая особенно заметна, когда девушка улыбается. В такие минуты в Молине оживают надежды на то, что он станет для Ивонны кем-то другим, – кем, он не может сказать, но не просто другом. Уже не раз он был готов ей признаться в том, что таится в глубине его сердца. Но Ивонна, словно предчувствуя это, нежно отклоняет его признания – как будто заранее понимает, что он может сказать.

– Ты для меня как брат, – шепчет она, и после этой фразы Молине ничего не остается, как выслушивать сокровенную историю ее страданий.

Молина прикладывает титанические усилия, чтобы ничего не слышать. Каждое слово Ивонны – это кинжал, пронзающий его сердце. Ведь она рассказывает Молине, не упуская ни одной мелочи, как велика ее любовь к Гарделю. С никому не нужной основательностью Ивонна доказывает, что никогда не сможет полюбить другого.

– Ты меня понимаешь? – переспрашивает она Молину.

И Молине приходится кусать губы, чтобы не заговорить, чтобы не выдать своей тайны, чтобы не раскрыть перед ней свое сердце и не спеть в полный голос:

Как не знать мне, как больно живется с кинжалом в груди, если рана твоя, если пропасть без дна, что тебя, привязав, отдалила от раскинутых крыльев Дрозда, — та же пропасть, которую мне перейти видно, злая судьба не судила. Для меня моя боль не нова, ей ровесница – эта любовь, но от жалоб твоих, что звучат вновь и вновь, от прозрений и взглядов понурых начинает трещать голова; я как сморщенный черный окурок, недотушенный, брошенный где-то, я как плющ, что влюблен в свою стену, чья любовь горяча, хоть он знает, что от кирпича ждать не стоит ответа, — но слова твои отняли вдруг чистоту моих чувств сокровенных, я боюсь: не сдержусь и ударюсь в описание собственных мук. Как хочу разорвать этот круг, рассказать про любовь и про ярость, про надежду, что ждет впереди… как не знать мне, как больно живется с кинжалом в груди!

И как же он мог ее не понимать, если с ним происходило в точности то же, что и с ней! Он мог бы предугадать каждое слово в ее рассказах, заполнить все многоточия, закончить все незавершенные фразы. Молине приходилось зажимать себе рот, чтобы не заговорить; он боялся выдать себя одним опрометчивым жестом, слишком быстрым согласием с ее словами. Юноша задавался немым вопросом, почему все сложилось так несправедливо. Ивонна так же отчаянно любила Гарделя, как Молина – саму Ивонну. Но в отличие от нее Молине некому было поведать о своих страданиях. Если бы юноша обладал по крайней мере таким утешением, если бы он мог получить то призрачное успокоение, которое приносит исповедь, – возможно, эта история сложилась бы по-другому.

 

11

Гардель был не единственным, кто время от времени заходил в «гнездышко». Ключами от этой квартиры владело еще несколько человек – узкий круг ближайших друзей Певчего Дрозда. Те, что восседали за барной стойкой в кафе «Ангелочки». Альфредо де Феррари, братья Эрнесто и Габриэль Лоран, Армандо Дефино, Луис Анхель Фирпо могли в какой-нибудь из вечеров появиться здесь в сопровождении «знакомой» – или целой компанией, чтобы раскинуть карты на зеленом сукне стола. Вопросов никто не задавал. Если в «гнездышке Француза» заставали какого-нибудь «постояльца», значит, это был «приятель нашего друга», у которого возникли кое-какие проблемы. В таком случае ограничивались кратким приветствием, и больше неожиданную встречу никак не комментировали. Когда появлялись гости, Ивонна запиралась в одной из комнат, а Молина накидывал плащ и отправлялся на прогулку. Никто не вмешивался в их дела. Да и случались подобные визиты не часто. Большую часть времени Ивонна и Молина проводили наедине.

Гардель появлялся в квартирке на улице Коррьентес все реже и реже. Давняя традиция встречаться каждый день ровно в четыре часа пополудни превратилась для Ивонны в далекое воспоминание. Теперь свидания с Гарделем не имели привязки к определенному дню, к определенному часу. Иногда он предпочитал пройтись пешком, не прибегая к услугам водителя. В любой момент, в самое неожиданное время Гардель мог постучать в дверь «гнездышка» условленным стуком – два коротких удара, а потом открыть замок собственным ключом. Случалось, он приходил улыбающийся, в хорошем настроении. В такие дни певец прижимал к груди букет роз или хризантем. И тогда в глазах Ивонны вспыхивал огонек. А глаза Молины, наоборот, тускнели; юноша снимал с вешалки плащ и отправлялся на улицу. О том, что происходило в его отсутствие, можно было только догадываться. Однако могло случиться и так, что Гардель приходил в «гнездышко» в дурном расположении духа и с пустыми руками. И тогда на глаза Ивонны опускалась тень, а в глазах Молины загоралась радость. Юноша все равно тянулся за своим плащом, но в такие дни Гардель обычно говорил своему водителю:

– Я тоже ухожу.

И исчезал так же неожиданно, как и появлялся. Гардель никогда не оставался в этой квартире на ночь.

В отношениях Гарделя и Ивонны наступила перемена к худшему. Если вначале, когда они только что познакомились, Дрозду приходилось бороться с собственными чувствами, то теперь, казалось, это внутреннее борение подходило к концу. Ивонне не потребовалось много времени, чтобы понять, что она превратилась для певца в обузу. Но дела обстояли так, что ей некуда было пойти, да и просто выйти на улицу она была не в состоянии. Все, что оставалось у беглянки, – это безоговорочная преданность Молины. И ранящая сердце жалость Гарделя.

Хуан Молина, со своей стороны, находился в безвыходном положении. Да, безусловно, для Молины служить водителем Карлоса Гарделя было благословением небес. Но вместе с тем он понимал, что чем дольше он живет в этой квартире, тем меньше у него остается надежд стать певцом. А ведь недавно он находился в одном шаге от славы! Сколько раз, еще проезжая мимо «Арменонвилля» на портовом грузовике, юноша представлял, как будет петь на этом Олимпе, о котором мечтает любой тангеро. Молина ни в чем не раскаивался, он ведь был готов сделать что угодно ради Ивонны – и, в общем-то, именно этим и занимался. Сначала он был ее другом, потом стал ее исповедником, а теперь превратился в ее няньку. Бессчетное количество раз между ними происходила одна и та же сцена: Ивонна на коленях умоляла юношу достать ей еще немножко кокаина, опускаясь при этом до самых унизительных обещаний. Она клялась, что это в самый последний раз, что потом он может просить у нее все, чего ни пожелает. Но любовь – не такая вещь, которую можно на что-то выменять. Сколько раз приходилось Молине выходить на улицу в четыре утра и бегать по мрачным притонам Коррьентес и Эсмеральды, чтобы достать – за любую цену – пригоршню снежного порошка, который превращал его сердце в кусок твердого льда. А потом Ивонна вдыхала кокаин глубоко-глубоко, так чтобы он проник в самые укромные уголки ее души, и в ее синих глазах вспыхивал зловещий холодный огонь. И тогда Ивонна говорила Молине голосом, теплота которого была ледяной, и с нежностью, на которую способна самая твердая скала:

– Проси чего хочешь.

Молина отводил глаза и ничего не отвечал.

Он один знает, сколько желания вызывают в нем эти губы, эта грудь, обтянутая шелковой блузкой. Только ему ведомо, что отдал бы он за то, чтобы сделаться повелителем этих стройных, нескончаемо длинных ног, почти не прикрытых полами японской рубашки, которую когда-то, очень давно, подарил Ивонне Гардель. И тогда Молина отходит в сторону и, как можно дальше высунувшись в окно, чтобы свежий воздух избавил его от мужских вожделений, поет:

Что мне – класть на рот заплаты? Что же – руки мне связать? Не могу теперь я взять то, что прежде не дала ты; у тебя хозяин есть, пусть он счастья нас лишает, мне предать его мешает им оказанная честь. Не проси, чтоб я решился, — он мне стал вторым отцом, дал мне кров над головой, когда я угла лишился; пусть в груди – огонь живой, с болью я почти что сжился… Не хочу быть подлецом — так велят законы чести. Мне теперь одно осталось — стать наперсником немым, другом преданным твоим, чье лекарство – только жалость, кто не требует награды, просто ловит эти взгляды. Ты ведь знаешь, я силен, точно лошадь ломовая, что плетется, чуть живая, тащит, сдерживая стон, непосильный горький груз… Если я остановлюсь — тут же упаду на месте.

Словно евнух на страже собственных желаний, Молина дает себе слово не прикасаться к Ивонне. Не так. Не в обмен на оказанные услуги. Певец опускает голову и накрепко сжимает губы, чтобы не признаться Ивонне, как сильно он ее любит.