Ханс с Эсбеном, сидя в хижине, смотрели в открытую дверь, как бушует гроза. Все вокруг преобразилось, стало необыкновенно суровым и мрачным. Дождь лил бурными потоками, и костер давно уже потух. Несколько раз молния ударяла во фьорд, гигантским фонтаном подбрасывая воду вверх. Гроза словно никак не могла вырваться из котла, образуемого холмами вокруг фьорда, и этот котел усиливал грохот, заставляя гром по многу раз перекатываться туда и обратно над водой.

В промежутках между вспышками молний в хижине было совсем темно, и никто из них долго не нарушал молчания. У Эсбена было почему-то такое чувство, что сейчас ему лучше ничего не говорить, и он только взглядывал на лицо Ханса, когда его освещала молния. Оно казалось спокойным, чуть ли не радостным. Самому же Эсбену было немножко страшно. В конце концов он не удержался и задал Хансу вопрос, вертевшийся у него на языке:

— Ханс, ты веришь в приметы?

— Ты о чем?

Мысли Ханса, должно быть, витали где-то далеко, и ему нужно было время, чтобы окончательно очнуться, прежде чем ответить на вопрос мальчика.

— Я вот думаю, может, эта гроза предвещает тебе недоброе? Я хочу сказать, разве не странно, что она разразилась как раз после того, как ты помог этому больному человеку?

— Если ты спрашиваешь, не кажется ли мне, что господь бог поднимает такой шум ради того, чтобы показать, как он мною недоволен, то я тебе отвечу, что нет, мне так не кажется. Гроза начинается тогда, когда ей положено начаться, независимо от того, разрезаю я кому-то палец или нет.

— А все-таки чудно, что одно с другим так совпало.

— Ничего чудного здесь нет. Не приди к нам этот человек, ты бы сейчас и не подумал искать в грозе какие-то предзнаменования. Но случилось так, что я только что помог больному человеку, вот ты и вспомнил о приметах. Иногда бывает, что я лечу людей, иногда бывает, что разражается гроза. А иногда, вполне естественно, бывает, что то и другое происходит одновременно.

— Но неужели ты ничуть не боишься, что тебя обвинят в колдовстве и тоже сожгут, как всех других колдунов и ведьм?

— Конечно, боюсь. Я ведь тебе уже говорил: люди живут в страхе. Но я-то знаю, чего я боюсь. И в этом моя сила. Всякий раз, как я пользую больного человека, я сам подкладываю полено в собственный костер. Любой, кто обращается ко мне за помощью, может оказаться тем человеком, который заставит мой костер вспыхнуть. Но не могу же я из-за этого обрекать людей на страдания или на смерть!

— Они-то ведь обрекли на смерть мою мать.

— Да, мой мальчик. Они обрекли ее на смерть, потому что были запуганы и слабы. У них была власть, а те, у кого есть власть, всегда слабы. Где бы ты предпочел видеть свою мать, если б у тебя был выбор? Окруженную толпой, которая ее мучит, или же в самой этой толпе, где она вместе с другими кого-то мучит?

— Но это же несправедливо!

— Да, ибо этот мир несправедлив. А разве было бы справедливо, если бы я отступился от всех, кто нуждается в моей помощи, потому лишь, что каким-то немногим из них может прийти охота отправить меня на костер?

— Напрасно ты думаешь, что это только какие-то немногие. Все они будут заодно и все скопом с тобой расправятся, если придет твой черед.

— Да, я знаю, но это потому, что они боятся. Кто осмелится поддержать слабейшего? Ясно, что они либо остаются в стороне, либо присоединяются к тем, кто сильнее и за кем идет большинство. У них есть власть, и они держатся за нее и пользуются своей властью, чтобы удержать ее за собой. Но неужели, по-твоему, я должен обречь на страдания детей потому лишь, что их родители запуганы и слабы? Неужели, по-твоему, я должен обречь людей и на страдания потому лишь, что они запуганы и в страхе своем могут додуматься до того, чтобы меня сжечь? Человеку приходится делать выбор, человек всегда стоит перед выбором. Но большинство выбирает самое простое — не делать выбора.

— Ты такой странный, Ханс! Ты сражаешься с рыбами и кормишь лисиц, разрезаешь пальцы и говоришь удивительные вещи. И ты разговариваешь со мной, как со взрослым. Ты кажешься мне таким сильным и уверенным в себе!

— Но это не так, мой мальчик. Мне думается, если человек чувствует себя сильным и уверенным, значит, он конченый человек. Если человек считает, что спас свою душу, значит, пропала его душа.

— То есть как это?

— Я хочу сказать: как только человек уверует, что открыл для себя все истины, как только он перестанет сомневаться, так он сразу остановится и закоснеет. Будь осторожен с истинами. Человеку нужна не слепая вера, но трезвое сомнение.

— Знаешь что, не надо пока больше ничего говорить. Для меня это все очень сложно, хотя мне кажется, что я все-таки что-то понимаю. Но мне нужно сперва немножко подумать. Со мной никто до тебя так не говорил.

Они сидели и вместе молчали. Всего за несколько дней они достигли того, чего многие люди тщетно добиваются долгие годы: они умели вместе молчать.

Взор их скользил по исхлестанному дождем фьорду, по лесистым взгорьям, и костры, на которых жгут ведьм, росли, становясь все ярче, и были уже не костры, а сверкающие звезды, и стены хижины раздвинулись — это был уже целый мир, светлый и просторный, но добрый и покойный, как домашний очаг. Они продолжали мечтать, и их мечты устремлялись разными путями и, однако же, влекли их к общей цели. А гроза меж тем отбушевала и стихла, развеялась у них над головой, и только теплый летний дождь продолжал поливать землю.

И тут Ханс поднялся и скинул с себя черный балахон.

— Ты что? Куда ты?

— Пойду освежусь. Надо смыть с себя дым костра и страх, пробужденный человеком с больным пальцем. Может, и тебе бы это не помешало?

Эсбен вскочил и сорвал с себя одежду. И бросился вон из хижины — под дождь.

Вместе бродили они по лугам, мальчик и его взрослый друг.