Хотя все утро Райдель размышлял о том, какие последствия может иметь для него рапорт Борека, он сразу же заметил среди сосен наверху какое-то движение, легкую тень, едва различимое цветное пятно, на которое мгновенно отреагировала его сетчатка. Светло-карие, почти желтые глаза Райделя даже не сузились. Они были настолько зоркими, что он редко щурился, вглядываясь в какой-либо предмет. Правой рукой, даже не шелохнувшись, Райдель подтянул карабин к бедру. У него еще оставалось время проверить, не выступает ли его каска над краем окопа, в котором он стоял, когда цветное пятно, мелькнувшее среди сосен, обрело четкие контуры — показался человек; он остановился и оглядел местность-лишенный деревьев пологий склон, лишь кое-где поросший можжевельником. Человек этот был в штатском, и выглядел он так невероятно, что Райдель буквально обалдел. Поскольку, однако, он терпеть не мог, когда его заставали врасплох, и всегда бдительно следил за тем, чтобы ни в коем случае не остаться в дураках, он сразу же начал строить тактические предположения. Он очень надеялся на появление американского патруля, человек трех, с которыми управился бы тремя быстро следующими один за другим выстрелами в колени. Тогда он мог бы взять их в плен. Он сам пошел бы с санитарами и сдал раненых на КП батальона в Винтерспельте. Столь ловко проведенная операция была бы отмечена в приказе по дивизии; тем самым было бы покончено с рапортом

Борека. Но на такую удачу рассчитывать, конечно, не приходилось. Вероятно, какой-нибудь крестьянин из Винтерспельта или Вальмерата, движимый желанием взглянуть на свои хлебные поля, которые ему не разрешали обрабатывать, поскольку здесь, когда урожай уже был убран, прошла главная полоса обороны, заблудился и забрел на передний рубеж охранения. Но и это было маловероятно. Крестьяне хорошо ориентируются. Здесь вообще все было маловероятно. Ни ему, ни кому-либо другому из его роты не приходилось еще докладывать о чрезвычайном происшествии во время пребывания на посту, хотя бы о самом пустяковом. Только ежедневные налеты истребителей - бомбардировщиков да артиллерийские залпы на севере, приглушенно доносившиеся в ранние утренние часы, — это американцы пытались прорваться к дамбе, перегораживающей долину Урфта, — напоминали им, что идет война. Последние двенадцать дней — с тех пор, как Райдель снова находился на фронте, — он не слишком усердствовал, не то что недавно в мирной Дании, где тупая гарнизонная служба, налаженная командиром батальона, этим хромоногим кавалером Рыцарского креста, напоследок стала изрядно действовать ему на нервы. Сосунки вроде Борека не верили ему, когда он говорил, что на фронте будет куда легче.

И то, что сейчас перед окопом Райделя со стороны противника появился высокий и полный господин в свободном пиджаке из мягкого серо-коричневого материала, в выгоревших брюках, белой рубашке и галстуке самого настоящего огненно-красного цвета, было не только невероятно, а просто немыслимо. Верхняя пуговица рубашки у незнакомца была расстегнута, узел галстука ослаблен, через правое плечо небрежно перекинут светлый плащ. На крупном пунцовом лице выделялись пегие английские усики. Поскольку одним из свойств Райделя было считать реальным все, что он видит, он сразу же отогнал мелькнувшую у него мысль, что нельзя верить своим глазам. Прежде чем действовать, он решил составить мнение о незнакомце. Он выждал, пока тот, остановившись на опушке, в тени серо-голубых сосен, закурит сигарету. Возможно, все было наоборот; возможно, Райдель позволил человеку закурить сигарету не потому, что хотел составить мнение о нем, а наоборот: поскольку тот стал закуривать сигарету, Райдель решил составить мнение о нем. Не прищуриваясь, он следил своими чрезвычайно зоркими глазами за движениями этого господина: вот он сунул левую руку в карман пиджака, достал пачку сигарет и зажигалку, какое-то время спокойно подержал оба предмета в руке, не глядя на них, и только после паузы, показавшейся Райделю бесконечной, правой рукой вытащил из пачки сигарету, зажал ее губами, мгновенно поменял местами зажигалку и пачку с сигаретами, какой-то миг сосредоточенно глядел на пламя маленькой серебристо-черной зажигалки и только потом, опустив эти предметы в карман пиджака, снова стал осматривать местность. Райдель отметил, что все движения пришельца отличались легкостью, хотя человек этот был очень массивен. Массивность-вот точное для него определение. Он вовсе не был толстым, не имел живота, тело его было именно массивным, но это не мешало ему совершать обычные движения легко, свободно. Райдель обостренно чувствовал красоту мужской пластики и потому не мог потревожить незнакомца, закуривавшего сигарету.

Он сделал два вывода: во-первых, незнакомец совершал прогулку, во-вторых, принадлежал к категории «клиентов». Он вел себя как человек, который во время прогулки остановился закурить, — стало быть, он действительно прогуливался. Но так как 12 октября 1944 года в главной полосе обороны, на участке фронта в Эйфеле, не было гуляющих — их не только не могло быть, их просто не существовало в природе, — то что-то тут было не так. И значит, человек, появившийся со стороны противника и приближавшийся к передовым постам, как бы непринужденно он себя ни держал, прежде всего и при всех обстоятельствах внушал самое серьезное подозрение.

Слово «клиент» имело для Райделя свой особый смысл. Он был сыном хозяина эльберфельдской гостиницы, отец заставил его досконально изучить гостиничное дело, причем в отеле первой категории в Дюссельдорфе, так что в результате Райдель приучился делить людей на «клиентов» и тех, кто их обслуживает. Он не сомневался в том, что человек, за которым он наблюдал, принадлежит к категории клиентов, останавливающихся в гостиницах высшего класса. Сразу же, с первой секунды своего появления, тот произвел на Райделя впечатление истинного аристократа, барина, и не только потому, что-если не считать огненно-красного галстука-был одет со столь неброской элегантностью.

Лишь придя к определенному выводу или просто насмотревшись вдоволь, Райдель поднял карабин, но не молниеносно, как намеревался, а очень медленно, очень осторожно. Незнакомец, скрестив руки на груди, уже не рассматривал лежавший перед ним склон, а вглядывался в даль. Время от времени он подносил ко рту сигарету, выпускал дым. Наконец он бросил окурок. Когда оружие было у Райделя на уровне бедра, он быстро передернул затвор. Короткий металлический и очень громкий звук рычага, засылающего патрон в ствол, ворвался в тишину прекрасного безветренного октябрьского дня. Райдель пожалел, что винтовку нельзя бесшумно снимать с предохранителя и ставить на боевой взвод. Расстояние между его окопом и соснами на холме он уже не раз измерил шагами. Он знал, что расстояние между ним и незнакомцем составляло тридцать метров.

Когда Шефольд выходил из лесу в долину южнее Хеммереса - обычным, рекомендованным Хайнштоком путем через линии немецкой обороны, — перед ним открывались пейзажи, знакомые ему по картине создателя тибуртинской Сивиллы. Характерные контуры, уходящие в перспективу и полные очарования уступы холмов, луга и лиственный лес — все это в точности соответствовало несколько суховатой живописи «Распятия», висевшего у ван Реетов в замке Лималь. Даже известняковая каменоломня Венцеля Хайнштока, белая и величественная, была изображена на этой картине, в правом ее углу. Шефольд всякий раз радовался поразительному сходству действительности и изображения, ибо оно напоминало ему, что из всех старинных работ, хранящихся в Институте Штеделя, картина, на которой тибуртинская Сивилла возвещает императору Августу о рождении Христа, нравилась ему больше всего. Кстати, у него был собран весь материал, позволявший исправить имя автора, установленное Фридлендером. Поскольку Шефольд знал каждую картину в восточной Бельгии и Люксембурге — знания эти, кстати, спасли ему жизнь, — он почти не сомневался, что автором картины является некий Алберт ван Ауватер, который работал вместе с Дирком Баутсом в конце XV века в Лувене, или Лёвене, неподалеку отсюда. Прав он был или нет, но то, что во время своих первых прогулок по немецкой земле он оказался среди пейзажей мастера, которому великий Фридлендер дал имя по одной из картин Института Штеделя, Шефольд рассматривал как знак своего удачного возвращения на родину. В его профессию входило верить в знаки. Хайншток неизменно предостерегал его. Словно обладая способностью читать мысли, он однажды сказал:

— Вы вернулись слишком рано, господин доктор Шефольд. — И добавил: — Вы слишком много расхаживаете здесь. Побудьте еще несколько месяцев в Хеммересе! Там вы в безопасности.

Шефольду уже надоело быть в безопасности. Несколько крупных собирателей, владельцев коллекций в Бельгии, прятали его в своих замках, в своих городских дворцах; им казалось естественным защитить такого человека, как он. Его передавали знакомым — после оккупации Бельгии в 1940 году он жил по очереди в Антверпене, Турне, Динане, потом в Валькуре, Комине и, наконец, в замке Лималь. Его снабдили даже бельгийским паспортом; ему не надо было бояться внезапных проверок со стороны вермахта, он мог бы свободно ходить повсюду-но он отказался, не из страха, а чтобы не подвергать опасности тех, чьим гостеприимством пользовался. Он составлял каталоги коллекций и библиотек, производил экспертизы. Сидя в частных архивах, окруженный гербами, картинами и первыми изданиями, он признавался себе, что эта призрачная жизнь в старых домах ему нравится. Торсы башен, ярусы фронтонов, жилища кастелянов, внутренние дворики из серого бентхаймского камня — в Хеммересе эта его тайная жизнь казалась ему тончайше выполненной гризайлью. Кроме того, везде была превосходная еда. Шефольд утверждал, что за хороший гуляш способен убить брата Авеля. У него не было брата. Он был единственным сыном франкфуртского участкового судьи.

С весны ему не сиделось на месте. Вести из Италии и с Украины подтверждали, что исход войны предрешен. После высадки союзников и битвы под Минском он уже не мог оставаться в Лимале. Господин ван Реет предостерегал его; как теперь Хайншток, он советовал не выходить слишком рано из укрытия, но Шефольда невозможно было удержать, он отправился в восточные пограничные области, некоторое время продержался у друзей ван Реета в Мальмеди, наблюдал за отступлением немецких войск, бродил в Арденнах, в буковых лесах. Как и все, он переоценивал темпы продвижения американцев и ждал их с нетерпением. От нетерпения он поселился в Хеммересе, что было крайне легкомысленно с его стороны. Однажды он был в Маспельте, соблазнился близостью Ура и решил осмотреть пограничную речку. Оказавшись на западной цепи гор над долиной, он увидел на немецком берегу два белых домика. Мужчина колол дрова, женщина сновала между домами, ребенок пас коров на лугу у реки. Может быть, Шефольда пленил деревянный мостик, который вел через мелководную черную речушку к домам. Он заговорил с человеком, коловшим дрова. С тех пор он там и поселился. Вероятно, их согласие длилось бы недолго, через какое-то не слишком отдаленное время хозяин попросил бы его исчезнуть или просто выдал бы его, но события развернулись очень быстро, американцы заняли Маспельт, немцы отошли за высоты на восточном берегу Ура. С середины сентября хутор Хеммерес находился на ничейной земле. Меж холмов, обрамлявших долину, два белых домика напоминали как бы взятую войной в скобки фразу о мире. Шефольд поздравлял себя.

Он выбирал вслепую, но выбрал правильно. Кроме того, его наполняло удовлетворением, что он вернулся на немецкую землю не в эскорте союзнических войск, а значительно опередив их. Это чувство удивляло его. С 1937 года, со времени своего бегства из Франкфурта, он отучал себя любить Германию. Слово «родина» не таяло у него на языке, в лучшем случае оно имело вкус крупинки соли.

Еда и в Хеммересе была отличная. Хозяева даже разрешали ему самому готовить, недоверчиво пробуя непривычные блюда, которые он приготовлял из мяса, яиц, картофеля, овощей. Время от времени он бывал в трактире в Сен-Вите, но не ради того, чтобы поесть-еда была там скверной, — а потому, что влюбился в официантку. Шефольд, 1900 года рождения, мужчина сорока четырех лет, еще не знал женщин, был вечно влюблен в какую-нибудь из них, притом долго и страстно; его принципом было не обнаруживать своих чувств ни единым взглядом, ни единым словом. Он называл себя радикальным последователем Стендаля. Всю первую половину 1944 года он был влюблен в жену ван Реета, семнадцатилетнюю девчонку из семьи брюссельских мелких буржуа: ее формы господин ван Реет открыто сравнивал с рубенсовскими. Поскольку Шефольду казалось, что он не может жить, не видя ее, то он часто колебался, стоит ли ему покидать Лималь. И вот теперь эта официантка. Шефольд считал, что ей лет тридцать пять. Пытаясь определить, в чем своеобразная привлекательность ее асимметричного худого лица, особого оттенка ее гладкой желтоватой кожи, он старался не думать о Мемлинге, хотя невозможно было не заметить прямого сходства между нею и портретом Марты Морель в Брюгге. Но когда речь шла о женщинах, Шефольд запрещал себе сравнивать их с живописными изображениями. Он только снова констатировал, как легко он менял типы своих увлечений. Трудно было придумать двух более разных женщин, чем веселое пышное создание, вся розово-золотая госпожа ван Реет и эта темноволосая валлонка, словно тень подходившая к его столу из глубины плохо освещенного ресторанчика и молча ожидавшая, пока он сделает заказ. Ради того, чтобы видеть ее — иногда он сомневался, удается ли ему скрыть от нее, как обычно от других женщин, свои чувства, — он просил водителей джипов подвезти его в Сен-Вит. Через американские траншеи на высотах западнее Хеммереса он давно уже ходил как свой человек. Командование полка распорядилось, чтобы капитан Кимброу в Маспельте выписал ему пропуск. Он мог бы в любой момент вернуться в Лималь. Хайншток называл его глупцом за то, что он этого не делал, правда, называл так лишь до тех пор, пока не впутал его в эту историю с Динклаге.

Утром 12 октября Шефольд размышлял, какой галстук ему надеть по случаю визита к майору Динклаге. Так как он взял с собой в Хеммерес один-единственный костюм, а именно старый твидовый пиджак и еще более старые вельветовые брюки, то из всех проблем, связанных с его гардеробом, оставалась одна: выбор сорочки и галстука. Сорочка подходила лишь белая: Шефольд твердо верил в магическое действие белых сорочек в светской игре между людьми его и Динклаге уровня; белая сорочка станет символом, который сразу объединит его и Динклаге. Пойдя на эту уступку, он выбрал зато огненно - красный галстук: надо было продемонстрировать Динклаге не только мирный белый цвет, но и вызывающий красный.

Глядя на себя в зеркальце для бритья-других зеркал в Хеммересе не было, — он тщательно пригладил щеткой свои английские усики; его не смущало, что они седые и старят его. Одевшись, Шефольд больше не думал о своей внешности. Он считал, что знает, как выглядит. Подойдя к открытому окну, он посмотрел на старые яблони, уже почти голые — через их безлистые ветви виднелась темная, блестевшая на солнце река. Когда он явился сюда в июле, эти яблони были еще зелеными, по утрам на чисто выбеленные стены комнаты от них падал зеленоватый отсвет; позже, в сентябре, он стал красноватым. Лежа по утрам в постели и наблюдая за игрой света, Шефольд жалел, что он не художник, а только знаток живописи, но, смирясь с этим, снова погружался в дремоту, зеленоватую или красноватую дремоту, в сон со сновидениями. Вплоть до августа акварель Клее висела на стене против окна, напоминая, что такую картину мог написать только настоящий художник. Свои рукописи, все материалы для работы Шефольд оставил в Лимале — все, кроме этой картины. В середине августа он отнес ее Хайнштоку: если ее можно было надежно спрятать, то лишь у него; через несколько месяцев, когда война кончится, он возьмет из надежного тайника Хайнштока «Полифонически очерченную белизну» и с триумфом снова вернет картину во Франкфурт Институту Штеделя, откуда похитил ее в 1937 году, чтобы спасти. Он удивлялся, что не особенно жалел об ее отсутствии, но говорил себе, что расставание оказалось столь легким лишь по одной причине: он знал наизусть каждый квадратный сантиметр этой акварели.

Он вышел из комнаты, спустился в кухню, приготовил себе завтрак. В этот час дом был пуст. Он поджарил яичницу из двух яиц так, что желтки остались желто-золотыми на белом фоне, обрамленном коричневой корочкой — нельзя допустить, чтобы края почернели, — съел два ломтя ржаного хлеба, намазанных маслом — не слишком толсто, не слишком тонко, — выпил крепкого черного кофе. У хозяев Хеммереса было все, Шефольду приходилось добывать только кофе. Они и в остальном неплохо на нем наживались; он платил им бельгийскими франками, а с недавних пор даже долларами, потому что в Сен-Вите появились валютчики, которые меняли — хотя и по фантастическому курсу - бельгийские франки на доллары. Когда Хеммерес уже не будет ничейной землей, у его обитателей окажутся деньги, которые чего-то стоят. Не очень много, ибо Шефольд не был богатым человеком, но поскольку в последние годы он вовсе не тратился на жилье и питание, то мог откладывать свои гонорары. Завтракая, он смотрел в окно кухни на коричневые мостки, которые приветливо скрипели, когда по ним кто-нибудь шел. По ту сторону, в Бельгии, раскинулся луг, принадлежащий хозяину Хеммереса. Шефольд просидел так довольно долго, выкурил первую сигарету, потом, против обыкновения, вторую. Жаль только, что здесь не было утренних газет. Прежде чем выйти из дома, он еще какое-то время поиграл с большим полосатым котом, разлегшимся на подоконнике. Шефольд обожал кошек.

Позднее, уже в лесу, взглянув на часы, он убедился, что вышел все же слишком рано. Часть пути он прошел в обычном направлении, пока не оказался в том месте, где сегодня ему предстояло свернуть направо и двинуться вверх, через буковый кустарник, лещину, через все эти дикие заросли, в гору. Он сел на пень и подождал. Он предпочел бы пойти прямо вдоль речки, по ровной, усеянной сосновыми иглами земле через темный высокий лес, до того места, где сквозь стволы просвечивала светлая стена каменоломни Хайнштока и откуда открывался вид, словно на картинах XV века. По причинам, которые он не понимал, потому что не имел ни малейшего представления о том, как ведутся войны, путь вдоль речки был самым надежным для пересечения немецких линий обороны: ведь пропуска у него не было. Хайншток показал ему на карте не только этот надежный путь, но и тот, по которому ему надлежало идти сегодня, даже вырезал кусок карты и дал ему с собой; сидя на пне, Шефольд рассматривал этот кусок бумаги, казавшийся таким же ненужным, как и позавчера, таким же бессмысленным, как и этот слишком ранний и неоправданный визит к Динклаге; надо только подняться по склону на высоту восточнее долины Ура-и он на месте. В тишине леса ему вдруг показалось невероятным, что здесь противостоят друг другу два войска, самое это слово показалось ему столь абсурдным, что захотелось встать и вернуться в Хеммерес, даже в Лималь; но он понимал, что здесь речь, конечно, не о войсках. Здесь противостояли друг другу всего лишь рота Кимброу и батальон Динклаге.

Подъем был крутым, утомительным. При других обстоятельствах Шефольду показались бы приятными легкие тени сосен на возвышенности, сами сосны, но, так как здесь был единственный опасный участок пути, он не обращал на них внимания, а быстрым шагом продвигался между стволами деревьев вперед и только там, где они кончились, остановился, чтобы осмотреть склон, который теперь полого спускался перед ним. Хайншток тоже признавал, что это будет критический момент: ведь кто-нибудь из солдат, находящихся на середине склона в окопе, вполне может выстрелить в Шефольда, вместо того чтобы его окликнуть. Только постояв несколько секунд — он был словно оглушен, — Шефольд обрел способность внимательно оглядеть склон и с удивлением обнаружил, что склон пуст. Он заметил два окопа, но в них никого не было. Уже сосредоточившись, он разглядел небольшие неровности на почве, тени можжевельника - и больше ничего. То, что передний край немецкой обороны находился не там, где должен был находиться, нарушало его план. Он задумался, как быть дальше. Просто продолжать путь, пока где-нибудь не остановят? Он был растерян и в то же время почувствовал облегчение; подумал даже, не повернуть ли назад; что-то здесь было не так, ему надо получить новые инструкции от Хайнштока, которому в свою очередь необходимо заново получить информацию о тактике Динклаге. Шефольд закурил сигарету. С чувством облегчения он стал внимательно рассматривать дальний ландшафт. Здесь, наверху, он еще никогда не был. За серо-зеленым склоном следовали гряды холмов, покрытые полями и лугами, к югу они спускались, образуя низину, в которой лежала деревня Винтерспельт, неуклюжие белые дворы, только благодаря отдалению и свету связанные в единое целое — нечто плоское, состоящее из серых и светлых сегментов. Контуры, плоскости, сферы были здесь совсем иными, чем на картинах мастера тридентинской Сивиллы. Шефольд искал не сравнения, а образы этой реальности, как бы примеряя к ней имена Писсарро, Моне, отвергал их, наконец дошел до Сезанна. Он бросил сигарету.

Хотя он не был к этому готов, но отреагировал мгновенно, немедленно поднял руки, едва услышав сухой жесткий щелчок, металлический звук и команду «Руки вверх!», произнесенную твердым и в то же время пронзительно высоким голосом; теперь Шефольд понял, откуда донеслась команда, ибо увидел каску, лицо, плечи, направленный на него ствол винтовки, совсем недалеко, всего в двадцати или тридцати шагах от того места, где он стоял. Значит, кто-то наблюдал за ним все это время. Кто-то невидимый. Ах, какое там! Почти одновременно со страхом его охватила досада на самого себя. Ослеп он, что ли?

Собственно говоря, Райдель был полон решимости стрелять. Он не стрелял с тех пор, как вернулся из России. Полигоны в Дании в счет не шли — они служили лишь для того, чтобы подтвердить его квалификацию снайпера высшего разряда. В марте его из-за желтухи отправили с русского фронта в Вестфалию, в лазарет резервных войск, оттуда перевели в Данию. Отправку в новую дивизию, формировавшуюся в Дании, он организовал себе сам — старые обер-ефрейторы, вроде него, знали, как пристроиться к нужному эшелону, — потому что Россия ему осточертела. Но Россия имела для Райделя одно преимущество - там он мог стрелять. А стрелять означало для него строчить из пулемета по живым, движущимся мишеням. Воспоминание о падающих на бегу или распластавшихся в своих укрытиях красноармейцах приводило его иногда просто в неистовство. В последнее время он часто приходил в состояние, которое — он, правда, этого не знал — называется депрессией. В такие периоды для него было невыносимо сознание, что он уже полгода не стрелял. Из всей серии ружейных приемов, предшествующих выстрелу, Райдель больше всего любил бесшумное, едва заметное движение, каким указательный палец правой руки подводит спусковой крючок к промежуточному упору. Дело не в том, что это казалось ему важнее, нежели все последующее: просто он доходил до исступления в этот миг, предшествующий выстрелу; солдаты из его части и начальники часто видели, как он берет оружие на изготовку. Им всякий раз казалось, что он тренируется. Однажды на полигоне стоявший рядом офицер, понаблюдав за ним некоторое время, сказал: «Райдель, вы одержимы стрельбой!»

Одержимость стрельбой и долгий вынужденный перерыв, когда он был лишен возможности стрелять, — этим просто и естественно объясняется, почему Райдель в первый момент испытывал сильное искушение сделать так, чтобы человек, стоявший наверху, на склоне, откинул копыта. Превратить его в решето. Поскольку обер-ефрейтор Хуберт Райдель был снайпером высшего разряда, он получил современный автоматический карабин, один из немногих выделенных на дивизию. Он с презрением смотрел на тех, кто был вооружен обычными винтовками. Ему безумно хотелось разрядить наконец весь магазин одной-единственной очередью. Не скоро ведь представится еще такая возможность. На этом участке фронта было полнейшее затишье, возможно, тут никогда ничего и не произойдет. Жизнь Шефольду спасла другая особенность Райделя: его склонность мыслить тактически, что позволяло ему контролировать если не свои инстинкты, то, во всяком случае, степень пользы от тех действий, которые он намеревался совершить. Сперва он продумал аргументы, подтверждавшие целесообразность его намерения. Никто не притянул бы его к ответственности за такой поступок. «Докладываю: этот человек сделал движение, будто хотел схватиться за оружие». Такая фраза была неопровержимым аргументом, даже если бы потом выяснилось, что у убитого не было при себе никакого оружия. «Когда я его окликнул, он не остановился, не поднял руки вверх». Учитывая расстояние между убитым и окопом Райделя, на него бы только холодно посмотрели, стали бы задавать вопросы; нет, то, другое, объяснение явно лучше. Здорово и то, что здесь не будет свидетелей: на передовой сегодня почти никого нет, потому что утром для новобранцев назначены учения (движение на местности: перебежки, «ложись», ведение огня, отход, снова перебежки, все как на марше); вопреки его предсказанию, что на фронте будет легче, чем в тылу, батальонное начальство и на фронте изрядно подхлестывало этих необстрелянных молокососов. Фриц Борек вернется весь потный, бледный, обессиленный, до полевой кухни едва доберется, уныло сядет за пустой стол. Райдель охотно бы ему помог. Но этот болван, вместо того чтобы воспользоваться помощью, донес на него.

Не раньше чем спустя десять минут после автоматной очереди ефрейтор Добрин, этот остолоп, осторожно поднимется слева по склону, чтобы посмотреть, что случилось у Райделя. Райдель ничем не рисковал, если бы убил неизвестного. Необычная внешность последнего лишь несколько отодвинула осуществление его плана; теперь, когда Райдель составил себе мнение об этом человеке, выразив его столь разными понятиями, как «барин», «тип», «подозрительный» и «клиент», причин тянуть больше не было. Но Райдель подумал и о другом: повредит ему этот поступок или принесет пользу? Додумать эту мысль до конца ему помешало воспоминание об изможденном новобранце Фрице Бореке. Райдель готов был самому себе дать пощечину, когда вспомнил, как сглупил с этим Бореком. Совершить такую нелепую ошибку, после стольких лет безупречного поведения! В 1939 году в бункере «Западного вала» он допустил единственный промах за все время службы в армии, в общем-то пустяк, которого, однако, было достаточно, чтобы на него подали рапорт; когда случается такое, ни один не упустит возможности подать рапорт. Его наказали-две недели строгого ареста-и, видимо, что-то записали в его документы, сделали какую-то пометку, которая с тех пор сопровождала его повсюду, оказываясь в любой части, куда его переводили за эти годы. Только так и можно объяснить, почему он до сих пор не стал унтер-офицером, фельдфебелем. Солдат его квалификации после семи лет службы обычно становился обер-фельдфебелем, командиром взвода. Попал ли уже рапорт Борека к командиру батальона? На фронте не так уж много инстанций — из взвода в роту, из роты в батальон. Вся компания сидела в одной дыре, в Винтерспельте. Почти не испытывая страха, он мысленно произнес: «военно-полевой суд», «штрафной батальон». Он смотрел правде в глаза. И все же он взвешивал, не окажет ли взятие шпиона живьем определенного влияния на отношение начальства к рапорту Борека. Скорее всего, нет; в конце концов, он только выполнит свой служебный долг, доставив подозрительного субъекта на командный пункт батальона. Но если есть хоть малейший шанс отделаться дисциплинарным взысканием — например, если командир и фельдфебель держатся различного мнения относительно того, передавать ли рапорт по инстанциям, — то чрезвычайное происшествие на посту, с которым он образцово справился, могло решить исход дела в его пользу. Особенно в случае, если человек, которому он приказал спуститься вниз, да еще с поднятыми вверх руками, действительно окажется шпионом.

Он правильно оценил его. Мужчина не был ни толстым, ни старым: он был просто массивным, при этом мускулистым, сильным. Райдель наблюдал, как быстро, упругим шагом шел он вниз по склону. Лицо его было красным, здоровым; седина усов ни о чем не говорила. Он носил английские усики, какие бывают только у определенного сорта господ. Руки он держал поднятыми, но казалось, будто делает это ради собственного удовольствия. Он шел улыбаясь, он действительно улыбался и потому походил на человека, отправившегося на веселую прогулку. Райдель одним прыжком выскочил из окопа. Взгляд его говорил все то же: «Ну, скоро этому шпиону будет не до смеха».

Он молниеносно выскользнул из своего окопа — серо-зеленое пресмыкающееся, превратившееся затем в низкорослого, худого человечка, однако при всей своей ничтожности столь же твердого, решительного, столь же неумолимого, как короткий ствол оружия, нацеленный, словно стрела, в него, Шефольда. Первый, вполне естественный, испуг не проходил, превращаясь в устойчивый страх. Шефольду пришлось взять себя в руки, чтобы не повернуть назад, не побежать. Он пошел вниз-другого выбора не было. Хотя он еще не мог видеть глаз Райделя, он понял, что попал в ловушку.

Итак, это была ошибка — ввязаться в игру с захватом в плен. Нельзя было ограничиваться выражением своих сомнений в правильности подобной тактики, надо было поставить совершенно четкое условие, что он придет безопасным путем через долину, нанесет майору Динклаге визит как частное лицо и ученый-искусствовед. Человек, отправившийся на прогулку, к тому же имеющий поручение обеспечить сохранность художественных ценностей, снабженный для этой цели соответствующими документами, представляется офицеру, который вовлекает его в беседу, — вот как Шефольду рисовалось его появление у Динклаге. Но Динклаге, как сообщил ему Хайншток, которому в свою очередь эта инструкция была передана третьим лицом, чьего имени он не назвал, настаивал на том, что он «должен прийти через передовую». Однажды Хайншток проговорился, и Шефольд понял по крайней мере, что это третье лицо — женщина. Хайншток не был знаком с Динклаге. «Динклаге хочет, чтобы вы пришли к нему под конвоем его солдат», — сказал Хайншток. Шефольд воспротивился этому требованию, но потом Хайншток сказал: «Поймите же, майору нужны доказательства!» Этот человек из каменоломни походил на те минералы, которые он иногда ему показывал, — был тверд, не менялся. Серьезные сомнения вызывало одно: мог ли майор выдвигать такие требования, пока вопрос еще оставался Открытым. Видимо, им двигало нетерпение, а возможно, и просто подозрительность.

Еще более неподвижными и бесчувственными, чем кристаллы или аммониты Хайнштока, показались Шефольду желтые глаза Райделя, когда он их увидел. Однако, подходя к нему, Шефольд продолжал улыбаться, он заставил себя сохранить улыбку.

Остановившись, он сказал дружелюбнейшим тоном:

— Я мирный человек.

— Заткни глотку! — рявкнул солдат.

Если кто-то утверждает, что он мирный человек, значит, наверняка никакой он не мирный. Но Райдель даже не разозлился на этого типа за то, что тот крутит ему мозги. Люди, которые вот так сваливаются на голову, как этот, всегда финтят. Взбесил Райделя тон, каким этот субъект изволил разговаривать. Именно так разговаривали постояльцы в отеле, когда им что-нибудь было нужно — свежее полотенце, завтрак в номер, газета, — так же дружески, мило, чтобы потом, уже протянув чаевые, равнодушно отвернуться и продолжить беседу с женщиной или с приятелем, сохранив заинтересованную участливую интонацию, словно беседа и не прерывалась.

«Я мирный человек».

Это звучало так же, как произнесенная дружески и со вздохом просьба какого-нибудь постояльца: «Мне нужно срочно принять ванну».

Задыхаясь от ненависти, Райдель крикнул: «Заткни глотку!»

Держа карабин на изготовку, он левой рукой обыскал незнакомца. Как он и предполагал, это был сильный человек, к тому же выше его ростом. Нащупав у него в пиджаке пачку с сигаретами и зажигалку, он вспомнил, как красивы были его движения, когда он закуривал. Оружия у него не было, в том числе и в плаще, который Райдель снял с его плеча и небрежно бросил на землю. В заднем кармане брюк торчал бумажник - Райдель решил вытащить его и как раз в этот момент услышал певучий звук, высокий, металлический и пока еще очень далекий.

Он шагнул назад.

— Истребители-бомбардировщики, — сказал он, — а ну ложись!

Шефольд смотрел, как солдат исчез в своем окопе. Серо - зеленое пресмыкающееся. Он продолжал стоять, хотя знал, что это такое. Однажды в хижине Хайнштока под каменоломней он уже пережил налет американской авиации.

— Эй ты, задница, ложись, я кому сказал!

Шефольд услышал в его голосе не только злобное шипение, но и озабоченность. Этот человек хотел, чтобы он лег, потому что и сам подвергался опасности, если летчики заметят Шефольда. Он использовал ситуацию.

— Могу я теперь опустить руки? — спросил он, глядя на Райделя сверху вниз — в прямом и в переносном смысле.

И, не дожидаясь ответа, все же бросился на жесткую траву возле окопа. Трава и земля пахли хорошо, чем-то сухим и диким. С конца сентября не было дождей. Стояли дни, словно сотканные из голубой, первозданной меланхолии, приправленной ароматами этих склонов. «Задница». «Заткни глотку». Он не ожидал таких слов, но уже начал улавливать их смысл; чувство, что он совершил величайшую ошибку, не проходило. Все получилось не так, как было предусмотрено. План Динклаге не учитывал, что он может попасть в руки такого типа, как этот солдат. А хорошо разработанный план должен был учитывать каждый пост. Условие, чтобы он пришел «через передовую», оказалось уравнением со многими неизвестными. «И самое непостижимое то, что Динклаге настаивал на своем варианте, хотя знал, что я приду с пустыми руками», — подумал Шефольд. Он посмотрел, как солдат подтянул и втащил к себе в окоп его светлый плащ, после чего стал совершенно незаметным — абсолютная мимикрия. Ободок его каски с точностью до сантиметра совпадал с уровнем окопа, вокруг которого не было, как обычно, круга светлой земли, выброшенной при рытье. Когда там стоял человек, ничто, кроме каски, не выдавало углубления, да и она была всего лишь неприметной выпуклостью на местности, вроде кротового холмика или скрюченного обрубка можжевельника, поскольку Райдель замазал каску невероятным месивом из красок, которые так точно соответствовали цвету склона, что Шефольд пришел к выводу: этот маленький, опасный солдат, взявший его в плен, мог бы помогать художнику-пейзажисту смешивать краски. Шефольд не знал, что командир взвода фельдфебель Вагнер во время контрольного обхода выразил недовольство, увидев образцовый окоп Райделя. Вагнер, считавший, что безопасность во время боя важнее маскировки, потребовал, чтобы Райдель сделал вокруг окопа бруствер, и тогда ему пришлось вытащить мешки с песком, на которых он стоял.

Он вырыл очень глубокий окоп и часть земли насыпал в мешки. Оставшейся землей укрепил бруствер окопа Борека. Борек, студент, изучавший философию, или как там у них называется это дерьмо, не мог, конечно, справиться со своим окопом. Когда подошел Райдель, парень беспомощно стоял возле смехотворно крохотной ямки; от получасовой возни с лопатой он окончательно обессилел. За двадцать минут Райдель сделал ему отличный окоп. В благодарность Борек теперь донес на него.

В случае атаки мешки с песком перед окопом не только лучше защищали, чем кучи земли, но и позволили бы солдатам, которые ростом были выше Райделя, использовать окоп, сменяя его. Они могли вытащить мешки и положить перед собой. Вагнер, покачав головой, прошел мимо окопа, злясь и восхищаясь одновременно, ибо к тому, что делает этот солдат, который всегда держится особняком, не придерешься.

Шефольд перестал корить себя, что не сумел ничего обнаружить, когда осматривал склон. Не он был слеп, а тот, другой, был действительно невидим.

«Могу я теперь опустить руки?»

Все они такие. Втаптывают тебя в дерьмо. Они не скажут: «Пиво теплое», — они говорят: «Вы когда-нибудь слышали о существовании холодильников?» Когда им по ошибке принесешь вчерашнюю газету, они говорят: «Но, любезнейший, я уже знаю, что мы выиграли битву под Танненбергом». Они считают себя очень остроумными. У них есть даже какое-то специальное слово, которым они обозначают свою манеру говорить, Райдель не мог вспомнить, какое именно, да, впрочем, ему плевать. Самое невыносимое, когда они говорят «любезнейший» или «приятель». Так и хочется дать им в морду. Он и этому типу даст в морду, если тот будет еще позволять себе такие вещи.

Непрерывное тихое унижение, насмешки и чаевые. Не для того он сбежал в февральский вечер 1937 года из гостиницы, чтобы когда-нибудь снова на это напороться. А как возмущенно выпучил глаза папаша, когда он ему заявил, что дал пощечину постояльцу из номера 23. Мать вскрикнула: «Куда же ты теперь, Хуберт?» Райдель не мог не ухмыляться, когда вспомнил об этом. Он знал, куда он хочет: на военную службу. Как-то ночью в дюссельдорфском отеле один офицер, который привел его к себе в номер, сказал: «Твое место не здесь, твое место в казарме». Слово «казарма» прозвучало у него так, словно он говорил о рае, и Райдель сразу понял, о чем речь. Может быть, этот совет так запал ему в голову потому, что офицер, капитан «Люфтваффе», был единственным «гостем», который, уходя под утро, не сунул ему денег. Казарма не разочаровала Райделя. Правда, и на военной службе были часы, когда тебя превращали в последнее дерьмо, и все же — Райдель это чувствовал — можно было оставаться самим собой; а когда часть дня, заполненная муштрой, бывала позади, тебя уже не трогали, если ты справлялся со службой; можно было даже отделиться от всех — у тебя был свой шкафчик, свой откидной столик, свое барахло; штатские и понятия не имеют, что на военной службе можно держаться особняком. Преимущество казармы заключалось не в том, что там ты находился исключительно в обществе мужчин. В этом смысле там не разгуляешься, наоборот, с 1937 года Райделю приходилось брать себя в руки, напряженнейшим образом следить за собой. Он маскировался, да так ловко, что другие солдаты были уверены, что он, как и они, бегает за бабами.

Время от времени офицеры, узнав, что он прошел выучку в гостинице, пытались сделать его своим ординарцем. Он, стараясь изо всех сил, молодцевато вытягивался в струнку и просил не делать его ординарцем.

Шефольд вспомнил, как он обеими руками ухватился за скамью, на которой сидел, и впился глазами в Хайнштока, когда самолеты один за другим — первый, второй, третий — на бесконечную секунду повисли над каменоломней. «Ну-ну, все уже миновало, — сказал Хайншток, пряча собственный страх, — моя хижина их не интересует, да они, скорее всего, ее вообще не видят-кругом такие заросли. Они атакуют только движущиеся объекты». В наступившей тишине Шефольд снова увидел его — человека с сильной проседью, который сидел за столом и курил трубку. Стол — старая дверная филенка на деревянных козлах — был завален образцами горных пород, календарями, газетами, книгами, пепельницами, трубками, спичечными коробками, здесь же стояла пишущая машинка и керосиновая лампа. Сплошь неподвижные объекты.

Лежа сейчас на животе-чтобы летчики не увидели белую рубашку, — Шефольд заставил себя повернуть голову и следить за самолетами. Он решил больше не поддаваться страху, как тогда, в хижине Хайнштока. Испытание, которому он хотел себя подвергнуть, не состоялось, потому что самолеты не пролетели над склоном, на котором он лежал, а прошли гораздо восточнее - они стремительно промчались над дорогой, ведущей из Бляйальфа в Винтерспельт, три светло-серые, сверкавшие на солнце хищные рыбы, промелькнувшие в сияющем аквариуме этого октябрьского дня. Они не стреляли: видимо, на дороге никого не было. Шефольд вспомнил, что говорил Хайншток по поводу военной стратегии майора Динклаге: «С тех пор, как этот господин принял командование данным участком фронта, вермахт словно исчез с лица земли». При следующей встрече Шефольд сможет рассказать ему, с какой точностью выполняют солдаты приказы Динклаге о маскировке.

Еще когда самолеты проходили над деревней Винтерспельт, Шефольд подумал, не стоит ли воспользоваться воздушным налетом и сказать этому солдату в окопе какие-то слова, которые подтвердили бы, что он немец, человек, принадлежащий к немцам. Например, он мог бы показать на небо и воскликнуть: «Какие свиньи!», за чем последовали бы обычные и, кстати, подлинные истории о том, как обстреляли крестьян, работающих в поле, или женщин с детскими колясками. Шефольд слышал такие истории в пивных, куда заходил во время прогулок. Но ему вдруг стало ясно, что от человека, с которым он сейчас столкнулся, он этих историй не услышит и что всякая попытка завязать с ним более дружеские отношения бессмысленна. Сознание, что ему не надо стараться завоевать доверие этого человека, принесло Шефольду облегчение и даже на какой-то миг сделало симпатичным врага, который снова стал совершенно невидимым - различить можно было лишь каску, вымазанную красками неопределенных оттенков.

У него еще как раз осталось время подумать, что самолеты, незадолго до того, как стали видны, должны были пролететь над каменоломней. Там, в хижине, у того самого стола сидел теперь Хайншток, курил трубку и ждал. «Когда вы попадете в Винтерспельт, я через четверть часа буду об этом знать», — сказал он. Шефольд предполагал, что он должен узнать об этом от женщины, которая связана с Динклаге. Но сознание, что есть люди, с участием следящие за его передвижением, почему-то не принесло ему успокоения.

Истребители-бомбардировщики, как всегда, летели над дорогой, но это не исключало, что они дадут несколько очередей из своих пулеметов и по склонам, находящимся справа и слева от нее. Дорога проходила всего лишь в трехстах метрах, в низине между двумя грядами холмов, на которых угнездился батальон. Бортовые стрелки знали, где находится противник, даже если они его не видели, — знали просто потому, что больше ему негде было находиться, — и прочесывали огнем высоты, когда было желание или когда ничего не находили на дороге. Если сегодня они опять дадут несколько очередей по склону, то этому типу, шпиону, который лежит рядом с его окопом, можно считать, крышка. Райдель разозлился, подумав о такой возможности, ибо, случись это, его решение не пристреливать шпиона теряло всякий смысл.

Плащ, который Райдель все еще держал под левой рукой, был мятый, грязный на сгибе воротника, но это был плащ клиента, привыкшего жить в первоклассных отелях.

Шефольд мог бы сообщить, что плащу восемь лет, что он уже не годится ему по размеру, что он был куплен в магазине готового платья на Цайле во Франкфурте и по цене, доступной любому гостиничному служащему.

Но Райдель улавливал особый запах, характерный для господ, входивших в фойе отелей, господ, которым он подносил кожаные чемоданы и которые рассеянно совали ему чаевые. Одежда этого шпиона была изношенная, но из дорогого материала, что Райдель заметил, когда обыскивал его; самые утонченные из этих подлецов никогда не носили новых костюмов и самые щедрые чаевые вынимали из подчеркнуто залоснившихся карманов, но все их вещи были, как и этот плащ, пропитаны особым запахом. Туалетная вода? Сигары?

Шефольд не употреблял туалетной воды, не курил сигар, только теперь стал курить американские сигареты. Правда, его твидовый пиджак был от лучшего брюссельского портного — он заказал его до войны, из озорства, по случаю весьма приличного гонорара за одну экспертизу и еще потому, что к тому времени располнел. Если бы кто-нибудь сказал ему, что его отнесут к категории людей, снимающих номера в роскошных отелях, он, наверно, расхохотался бы. Ему иногда приходилось бывать в подобных местах, чтобы встретиться с богатыми людьми и ответить на их вопросы по поводу тех или иных картин. Но по своему воспитанию он принадлежал к людям, в чьем лексиконе даже нет этих слов — «Grand Hotel»; во время путешествий семья Шефольдов останавливалась в швейцарских, итальянских пансионах, баварских деревенских гостиницах; франкфуртский участковый судья никогда не заходил в отель «Франкфуртер хоф».

Затем, посмеявшись, Шефольд вспомнил бы свое пребывание в Валькуре, Комине, Лимале и, наверно, призадумался бы. «Но, — добавил бы он, — в этих замках я скорее принадлежал к персоналу, хотя и сидел за одним столом с хозяевами».

Если эти господа были такими же, как он, они пытались завязать с ним отношения. Чтобы выяснить, принадлежит ли он к их числу, им достаточно было определенным образом поглядеть ему в глаза. Жестко, бесстыдно поглядеть в глаза — в лифте, в номере. Обычно они были потрясены, захвачены врасплох той ненавистью, которую он вымещал на них, но такие встряски им нравились.

Самолеты с пронзительным воем пронеслись над дорогой и скрылись из виду. Они не стреляли. Этому типу повезло. Он, кстати, не был таким. Райдель, обыскивая его, глянул ему в глаза, но незнакомец не отреагировал.

Через некоторое время Райдель вылез из окопа, швырнул Шефольду плащ и сказал:

— А ну вставай!

При этом голос у него был такой же злой, как и глаза.

— Потрудитесь не называть меня на «ты», — сказал Шефольд.

Он взял свой плащ, медленно и аккуратно поднялся. И тут же

упал на колени, потому что Райдель ударил его сзади ногой.

Вот он опять, этот тон; удирая из отеля в армию, Райдель дал себе слово, что никогда больше не допустит, чтобы с ним так разговаривали. Если тебя распекают в армии — это совсем другое дело. Окрик в армии соединяет орущего с тем, на кого он орет. Рычание фельдфебеля звучит для построившейся роты, словно колокол. А вот нагоняй, который дают клиенты в отеле, сразу исключает тебя из их числа, напоминает, где твое место. Эта манера говорить тихо и холодно, когда их что-то не устраивает, от которой все сразу начинает ходить ходуном: «Извольте постучать, прежде чем войти!», «Вам не объясняли, что сначала надо поставить прибор даме?», «Потрудитесь не называть меня на «ты»!» Райдель подошел к поднимавшемуся с земли Шефольду и с такой силой ударил его сзади сапогом, что был удивлен, когда тот не рухнул всем телом, а лишь упал на колени.

— Вот что бывает, когда шпионы вроде тебя разевают пасть, — сказал Райдель.

Он не собирался давать ему пинка, необычная уверенность в голосе Шефольда подсказывала ему, что не следует заходить так далеко, но он не мог сдержаться.

Поднявшись, Шефольд сказал:

— У меня назначена встреча с командиром вашего батальона майором Динклаге. — Он приподнял манжет, посмотрел на часы. — В двенадцать часов. Теперь будьте любезны отвести меня к нему. И если вы будете продолжать говорить со мной на «ты», оскорблять словами или действиями, то я пожалуюсь на вас майору Динклаге.

В его намерения не входило давать столь подробные объяснения первому же часовому, на которого он наткнется, он собирался назвать свою цель на более высоком должностном уровне, ибо справедливо предполагал, что простой солдат, который возьмет его в плен, не имеет полномочий вести его прямо к командиру батальона. Хайншток подтвердил это его предположение. «Солдат, к которому вы попадете, наверняка приведет вас к унтер - офицеру, тот — к командиру взвода или, если вам повезет, сразу к командиру роты; вероятно, один из командиров рот передаст вас Динклаге». — «Смешно, — заметил Шефольд. — Было бы гораздо проще сразу пойти к нему». Хайншток промолчал. Но этот солдат обращался с ним так, что Шефольд решил не ждать, пока доберется до какой-либо более высокой ступени военной иерархии; этого нельзя больше терпеть ни секунды, необходимо немедленно изменить ситуацию, пустив в ход козырь, который заставит этого человека вести себя прилично.

К тому же он употребил слово «шпион». Было ли это просто болтовней, плодом его собственной грязной фантазии, частью его мышления, как пинки и слова «задница» и «заткни глотку», или он действительно ждал шпиона? Если его проинструктировали, что появится шпион, тогда все пропало. У Шефольда не было времени размышлять, что его ждет в таком случае, ибо последовавшие за этим слова Райделя доказывали, что его подозрение необоснованно.

То, что он все еще держал карабин направленным на Шефольда, перестало что-либо означать; теперь он был просто обслуживающий персонал, обязанный обращаться к этому господину на «вы». Он сделал слабую попытку исправить положение.

— Почему же вы сразу не сказали? — спросил он.

— Позвольте напомнить ваше требование, чтобы я заткнул глотку, — сказал Шефольд. И тут же почувствовал, что разговаривать с этим человеком в таком ироническом тоне неправильно.

Если то, что утверждает этот тип, — правда, если он его не дурачит, то было бы грубейшей ошибкой прикончить его. Допрос по этому делу вел бы сам командир, и, как бы он ни оправдывался, его положение в связи с рапортом Борека не улучшилось бы.

— Вы можете доказать, что вызваны к командиру? — спросил Райдель, делая последнюю попытку показать свою строптивость.

— Я не вызван к нему, — сказал Шефольд. — Нам надо посовещаться.

Он вытащил свой бумажник и, достав письмо Института Штеделя, протянул Райделю. Про себя он молил бога, чтобы солдат не потребовал у него сам бумажник. Он представил себе, что сказал бы Хайншток — скорее всего, он бы ничего не сказал, а только внимательно посмотрел бы на него, прищурив глаза, — если бы знал, что в бумажнике Шефольда лежит несколько долларов и бельгийских франков; это было безумие — не вынуть их перед тем, как отправиться сюда; он вообразил, как присвистнет сквозь зубы этот парень, если их обнаружит.

Во время прогулок по немецкой территории Шефольда ни разу не проверяла военная полиция. «Вам невероятно везет», — сказал ему как-то Хайншток. Каменоломня Хайнштока служила ему ориентиром. Когда он видел ее, белеющую среди темных сосновых стволов, он знал, что теперь может выйти из лесной долины, потому что немецкие линии уже далеко позади. Тогда он со спокойной душой поднимался на дорогу, уложенную из песка и щебня, заходил к Хайнштоку, потом по тропинке отправлялся в Айгельшайд, обходил все здешние места. И Хайншток, и скототорговец Хаммес иногда подвозили его в своих автомобилях, последний, впрочем, не подозревая, с кем он, собственно, имеет дело.

Если бы его стали обыскивать, он предъявил бы свое старое, но вполне безупречное удостоверение, а также то самое письмо Института Штеделя, которое сейчас читал Райдель. Институт уполномочивал его произвести регистрацию произведений искусства в округе Прюм и, по договоренности с местными военными комендатурами и гражданскими органами управления, обеспечить их безопасность. Только очень опытный глаз заметил бы, что в этом письме, вместо характерных для немецкого языка двух маленьких вертикальных штришков над гласными, обозначающих «умлаут», была использована буква «е», что оно, таким образом, было напечатано на машинке, в алфавите которой не было «умлаута». Даже Хайншток не обратил на это внимания; прочитав письмо, он заметил: «А вы предусмотрительны, господин доктор».

«Это не предусмотрительность, — возразил Шефольд. — Мне пришлось уезжать в большой спешке, и у меня в портфеле осталось несколько бланков. На протяжении многих лет они были для меня всего лишь сувенирами».

Он был абсолютно уверен в действенности этого письма. Никто в немецкой военной полиции не имел ни малейшего представления о том, что памятники искусства Рейнской провинции входят в компетенцию прусского министерства культуры в Берлине, и потому никто не стал бы задавать вопроса, какого дьявола франкфуртский музей искусств занимается инвентаризацией в западном Эйфеле.

Райделю до смерти хотелось посмотреть, что в бумажнике. Читая письмо, он раздумывал, не схватить ли бумажник. Какой он был идиот, что оставил его этому типу, и все из-за того, что появились самолеты. Тогда, в окопе, ему как раз бы хватило времени спокойно посмотреть, что он там прячет. А вот теперь… Правда, если бы там не нашлось ничего важного, ничего такого, что служило бы уликой, то он, Райдель, потерял бы еще одно очко, выхватив у этого типа бумажник. Д-р Бруно Шефольд. Памятники искусства. Дерьмо. И именно ему он дал сапогом в зад! Да, у него сегодня явно плохой день. Вину за то, что это был для него плохой день, он приписывал истории с Бореком.

— Все в порядке, — сказал он и протянул письмо Шефольду. В одном отношении он был вполне доволен: письмо являлось оправданием для того, чтобы отвести Шефольда прямо к командиру батальона. Впрочем, он был и так полон решимости миновать промежуточные инстанции, чтобы его не лишили возможности самому сдать пленного — который теперь, собственно, и не был пленным — на КП батальона. В это время дня он мог добраться до канцелярии без помех, его бы никто не остановил: орава еще была на утренних учениях. Конечно, надо приготовиться к последствиям. Командир роты, обер - фельдфебель, наверняка устроит ему выволочку, когда узнает о его самоуправстве. Но он может теперь таинственно сослаться на документы, которые были у этого человека. «С каких это пор обер-ефрейторишка, вроде вас, судит о документах?» — «Осмелюсь просить господина обер-фельдфебеля осведомиться у господина майора, сделал ли я что-нибудь не так». Обер - фельдфебель повернется и уйдет, весь белый от бешенства. На этом дело и кончится. Райдель знал, как обходиться с начальством. Но, представляя себе этот разговор, Райдель невольно рассчитывал на то, что его прикроет сам шеф. Он не мог бы объяснить, почему считал, что майор возьмет его под защиту. Письмо было пустяковое, ничего не означало, вообще не имело никакого отношения к командиру. Нб этот человек, Шефольд, кое-что значил. И он не врал. Исключено, чтобы он соврал. У него действительно есть договоренность с командиром. Райдель, в лексиконе которого не существовало слов «знание людей», безошибочно разбирался, когда человек врет и когда говорит правду.

Что может командир обсуждать с этим господином, появившимся из-за линии фронта со стороны противника, с этим насквозь подозрительным, даже более чем подозрительным субъектом? Райдель не стал терять время на раздумья. Повесив карабин через плечо, он подал Шефольду знак следовать за ним.

Шефольд, который не был знатоком людей, считал естественным, что Райдель повесил карабин через плечо и пошел впереди. Он не знал, что Райдель предпочел бы идти сзади с оружием на изготовку, предпочел бы не поверить ему.

С чувством безграничного облегчения он взял письмо, сунул его в бумажник. Он не подозревал, что Райдель возненавидел его, потому что он, Шефольд, заставил его произнести слова «Все в порядке» так, как их произносит служащий гостиницы, возвращая паспорт постояльцу, — не то чтобы раболепно, но все же с почтением.

Райдель был одержим идеей проникнуть в приемную, а может быть, даже и к самому Динклаге, потому что не мог дождаться момента, когда представится возможность вступить в контакт с инстанцией, от которой зависело, какие меры будут приняты в связи с рапортом Борека. Тем самым он действовал — и он это понимал — вразрез с основным армейским принципом, с правилом не привлекать к себе внимания, но он был сейчас не в силах притормозить себя. Он многого ждал от своего появления перед лицом начальства: вот он явится туда, напомнит о своем существовании и продемонстрирует своим поведением, внешним видом, всей своей выправкой, что он — образцовый солдат. Это был нелепый, рожденный страхом самообман, нечто бесполезное, и Райдель понял бы это, если бы был способен поразмыслить о своем деле трезво, без иллюзий. Но он, к сожалению, не располагал такими словами, как «самообман», «без иллюзий»; поскольку в той среде, где он вырос, язык был примитивным, от его — предпринимаемых время от времени — попыток размышлять было мало толку. Слово «бесполезно» мелькнуло у него в голове, но он отреагировал на него примитивно: «Все равно пойду!»; слово «бесполезно» допускало примитивную реакцию, в то время как слово «самообман», возможно, могло бы полностью изменить положение Райделя. Способность распоряжаться богатствами языка спасла бы его; например, студент философского факультета Борек, наверно, не стал бы писать свой рапорт, если бы Райдель хотя бы попытался убедительно объяснить причины своего нападения на него. Но для этого Райдель должен был бы стать другим, не таким немым человеком. А если бы Райдель был другим человеком, он не напал бы на Борека, во всяком случае, не напал бы так. Условные придаточные предложения!

Райдель, солдат, в бою не знавший страха, со вчерашнего дня не мог думать ни о чем, кроме рапорта Борека. В логово льва его вело не мужество, а страх. Возможно, сдав Шефольда командиру батальона, он ничего не добьется; следовало даже быть готовым к тому, что батальонный фельдфебель даст ему нахлобучку за то, что он ушел с поста. Но если Шефольд не лжет, то можно рассчитывать, что командир оборвет фельдфебеля. Райдель уже отчетливо слышал, как он говорит: «Ладно, Каммерер! Он действовал правильно».

— Почему вы здесь один? — спросил Шефольд. Он удивился самому себе: несмотря на пинок, он пытается завести дружеский разговор.

Райдель не удостоил его ответом. Когда он слышал подобного рода вопросы, ему приходило на - ум только слово «выведывать»- результат казарменного обучения; действия в соответствии с разделом «Соблюдение секретности» устава сухопутных войск.

Следующий пост Шефольд заметил уже издалека. Между двух кустов можжевельника стоял солдат по грудь в окопе и смотрел на них.

Добрин — вот остолоп. Наверняка опять читал какую-нибудь паршивую книжонку и успел припрятать, потому что этот штатский его спугнул. Добрин день и ночь читал бульварные романы, из серии «Лора». Райдель читал исключительно газеты — в частности «Генераль-анцайгер», которую ему посылал отец. Он пробегал политические известия, сообщения с фронтов, долго изучал вуппертальские местные новости. Он вырезал фотографию, на которой была изображена разбомбленная гостиница его отца. Рассматривая эту фотографию, Хуберт Райдель всякий раз ухмылялся.

— Кого это ты ведешь? — крикнул Добрин. Видно было, что он совершенно обалдел от изумления.

— Не знаю, — коротко ответил Райдель. — Должен доставить в батальон. Приказ командира.

С каким холодным спокойствием он отшил своего товарища! Шефольд был неприятно удивлен. Неужели возможно, чтобы этот человек выполнял приказ? Он восстановил в памяти, как этот болван брал его в плен, как вел себя: нет, это было невозможно.

Добрин глазел на Шефольда.

— Ну и ну, — сказал он.

Этот тупица даже не спросил, каким образом Райдель получил приказ. А может, он не спросил просто потому, что боялся Райделя. Райдель был командиром его отделения и отвратительнейшим парнем во всем взводе. От него лучше держаться подальше. Связываться с ним — почти всегда значило нарваться на неприятность.

Настоящего фронтового товарищества все равно больше не существовало. «Последние камрады лежат под Лангемарком». Это изречение, ходившее в армии уже несколько лет, Добрин повторял про себя снова и снова.

Кряхтя, он вытянул свои девяносто килограммов из окопа. Ему хотелось немного размять ноги.

Этот второй солдат, которого увидел Шефольд, был толст, но толст по-иному, нежели он сам. Шефольд заметил, что он с трудом несет свое грузное тело. Мундир не скрывал, как он расплылся. Каска придавала этому человеку с широким добродушным лицом столь воинственный вид, что хотелось расхохотаться. По его бровям, по волоскам на жирных руках Шефольд понял, что он блондин. Почему Динклаге не выслал ему навстречу этого человека? Надо же было натолкнуться именно на такого несносного, просто устрашающего типа, как тот, другой!

Когда ефрейтор Добрин вынул из кармана бутерброд с колбасой и начал жевать, Шефольд почувствовал, что постепенно и к нему подкрадывается чувство голода. Он охотно пошел бы в Винтерспельт вместе с этим жующим солдатом. С ним у Шефольда нашлось бы о чем поговорить-например, о снабжении.

Интересно, позаботится ли майор Динклаге о том, чтобы его накормили. Он вдруг потерял уверенность, что с ним обойдутся хорошо…

— Пять минут тебе даю — и на место, — сказал Райдель.

Он сказал это так, что Шефольд понял: Райдель терроризирует не только его, но и любого другого. Шефольд заметил, как в светло-голубых глазах Добрина появилось угрюмое, обиженное выражение. Он не знал, что Райдель позволяет себе то, что вовсе не принято в немецкой армии: будучи обер-ефрейтором, отдавать приказы ефрейтору.

Свинья, педик проклятый. Этот сопляк Борек вывел его на чистую воду, теперь всем известно, что Райдель — грязный педик. Не позднее чем завтра командир батальона с ним разделается. Военный трибунал, наверняка трибунал. Вот здорово, что этот подгоняла наконец исчезнет. Добрин, сам по себе миролюбивый человек, желал Райделю всяческих неприятностей. Он сам, все их отделение, весь их взвод почувствовал бы облегчение, если бы

Райдель исчез. Самый большой карьерист в их отделении, с начальством подхалим, с солдатами злобная сволочь. Кто бы подумал, что он еще окажется и педиком?

Но, пока Райдель не исчез, надо быть осторожным. На военной службе никогда не знаешь, как повернется дело.

Райдель не подозревал, что весть о рапорте Борека обошла всех. С одной стороны, он тертый калач, прошел огонь, воду и медные трубы и потому редко в чем-либо ошибался, с другой — он был солдатом до мозга костей и потому сохранял уверенность, что через инстанции никакие сведения просочиться не могут.

Они выбрались на дорогу. Теперь они шагали рядом. Райдель шел очень быстро, но Шефольд не отставал. Он снова попытался нарушить молчание, показав на Железный крест первой степени, украшавший мундир Райделя.

— Железный крест первой степени, — сказал он. — У моего отца был такой же. Где вы его получили?

— Россия, — неохотно ответил Райдель.

— Мой отец получил его в семнадцатом году во Фландрии.

Он вспомнил, что отправленное осенью 1938 года письмо, в

котором он сообщал отцу, что побывал во Фландрии, на полях сражений, было его последним письмом во Франкфурт. Вместо ответа отец окольным путем уведомил его, что целесообразно прекратить переписку.

В начале июля Шефольду удалось дозвониться до родителей — с почты в Прюме.

Он вдруг забыл про всякую осторожность.

— Когда мой отец в восемнадцатом году вернулся домой, — сказал он, — он говорил, что войн больше не будет.

Он вовремя сообразил исказить слова отца. Отец всегда говорил: «Такой войны, как эта, не должно больше быть никогда».

Возможно, он мог совершенно спокойно воспроизвести и эти слова. У Шефольда было впечатление, что Райдель его вообще не слушает.

Если бы только он не тронул этого Борека! Если бы то, что произошло вчера ночью, было сном! Если бы он не устроил так, что соломенный тюфяк Борека оказался рядом с его тюфяком! Наверно, он совсем спятил, когда схватил Борека.

Он Борека любил. Впервые он привязался к такому мальчишке. В гостиницах Райдель всегда был возлюбленным мужчин старше его. Потом долгий перерыв, и вот теперь это. Надо же ему было клюнуть именно на такого хрупкого, прозрачного паренька, который все о чем-то думает…

Он вдруг вспомнил один эпизод. Какой-то человек в гостинице презрительно, с ненавистью — потому что Райдель сразу же, поспешно, встал и оделся — сказал ему: «Ты тоже когда-нибудь станешь таким, про которых нормальные говорят: „Этот гоняется за мальчиками!"»

Рука Райделя, державшая ремень карабина, сжалась в кулак, когда он вспомнил эти слова.

Что заставляло его снова и снова заговаривать с человеком, который ударил его ногой? Только стремление прервать злобное молчание? Или страх перед ним?

— А другие ваши ордена?.. — Шефольд хотел было сказать, что не знает, как они называются, но, вовремя опомнившись, добавил: — Никак не могу запомнить их названия.

Он имел в виду значок пехотинца за участие в атаках, знак отличия за участие в рукопашном бою, медаль за снайперскую стрельбу. Не получив ответа, он сказал:

— Вы, наверно, отважный солдат.

Когда только этот тип заткнется? «Отважный солдат» — лопнуть можно от злости! Только последние идиоты так говорят. Откуда он свалился? «Отважные солдаты» были теперь разве что в газетах и по радио. Ни один человек в Великогерманском рейхе не произносил больше этих слов-«отважные солдаты».

«Благодарю, любезнейший, это вы отлично сделали!», «Фифи вас обожает, у вас просто какой-то особый дар в обращении с животными», «Вы, наверно, отважный солдат». Самое гнусное, что, когда они так говорят, на какой-то миг даже чувствуешь себя польщенным.

— А ваш майор — кавалер Рыцарского креста. Ваш батальон, по-видимому, принадлежит к отборным войскам.

Много он понимает! Три роты недоукомплектованы. Одни молокососы, пимпфы, с винтовками образца 38-го года. Большинство - если не считать Борека — недоумки, млеют от восторга, что попали на войну. Эти дадут себя загубить. Тяжелым оружием и не пахнет, ни танков, ни противотанковых орудий, по ротам ходила даже легенда, что командир с трудом заполучил несколько станковых пулеметов. В общем, самый жалкий пехотный батальон, который когда-либо попадался Райделю. Хотя командир и навел в нем порядок, все же это было стадо из каменного века. «Скоро они будут дубинами нас вооружать», — сказал как-то Райдель фельдфебелю Вагнеру, показывая на старую винтовку модели 98 у одного из новобранцев. «Будьте осторожны, не болтайте лишнего», — ответил Вагнер.

Только сейчас Райдель заметил, что Шефольд говорит о «железном галстуке» командира. Этим он хотел дать понять, что знаком с ним. Как будто Райделю есть до этого дело! Ему было совершенно все равно, знакомы эти господа друг с другом или нет; его занимал лишь один вопрос, каким образом они познакомились. Откуда человек, пришедший со стороны противника, знает, какие ордена носит командир? Если он живет на той стороне — когда и где он мог увидеть командира?

Райдель не задавал вопросов. В отелях его научили помалкивать. Он должен отвести одного господина к другому господину - и все тут.

Шефольд не подозревал, что, упомянув о Рыцарском кресте Динклаге, он только пробудил у Райделя подозрения. Военно - тактические соображения были ему чужды, он не мог себе представить, как сработает механизм мышления у Райделя. Если бы кто-нибудь объяснил ему, что происходит, он воскликнул бы с безмерным удивлением: «Но ведь так мыслят только дети, играющие в индейцев!»

Это восклицание напомнило бы ему разговор, во время которого Хайншток — не очень щадя его — сообщил, что, по плану Динклаге, он, Шефольд, должен прийти через линию. «Но, дорогой господин Хайншток, — запротестовал он тогда, — это же чистейшая игра в индейцев!»

«Конечно, — отозвался Хайншток и тут же спросил: — Вас это удивляет? Войны ведутся незрелыми людьми». Он прочел Шефольду небольшую марксистскую лекцию о возникновении войн и обществе будущего, которое станет разрешать свои проблемы и противоречия с помощью научных методов.

Хайнштоку было не так-то просто убедить Кэте Ленк в несправедливости ее возражений.

— Мне кажется, этот доктор Шефольд совершенно не пригоден для той роли, которую ты ему придумал, — сказала она. — Судя по тому, что ты мне о нем рассказывал, это ученый, далекий от жизни.

— Да уж не настолько он далек от жизни. — Хайншток попытался внести коррективы в тот образ, который он, похоже, внушил Кэте. — Чтобы поселиться в этом Хеммересе, нужно мужество. И потом, видела бы ты, как он расхаживает по деревням, словно это вовсе не опасно!

Кэте никогда не выходила из Винтерспельта, разве что навестить Хайнштока в его каменоломне. После своего бегства из Прюма она чувствовала себя в безопасности только в Винтерспельте. Она никогда не встречала Шефольда.

— Может быть, он делает это лишь потому, что не знает, как это опасно, — сказала она.

— Знает, — сказал Хайншток. — Я обращал на это его внимание. Но он не слушает советов. У меня такое впечатление, что он хочет быть здесь, когда все произойдет, понимаешь, хочет быть при этом. — Помолчав, он добавил:-Он крупный, сильный человек. Он любит поесть, охотно делится всякими кулинарными рецептами.

Он чувствовал, что не убедил Кэте. Лицо ее выражало несогласие со всеми его доводами. Она поправила очки. Когда Кэте была настроена критически, она как-то по-особому, решительно поправляла очки.

— Кроме того, у нас ведь нет никого другого, — сказал он.

Свое «ожерелье», как всем было известно, командир получил во время кампании в Африке. (В воображении всего батальона награда связывалась с кампанией в Африке. Рыцарский крест, полученный всего лишь за оборонительные бои в Сицилии, значительно снизил бы престиж Динклаге.) Собственно, было странно, что кавалер Рыцарского креста из Африканского корпуса до сих пор дошел всего лишь - до майора. Почему ему не дали хотя бы полк? Правда, он хромал, ходил с палкой, но нынче это не причина, чтобы не повышать офицера в звании. Судя по всему, его не жаловало начальство. Похоже, командир не любил лизать задницы. Он, Райдель, тоже этого не любил. Когда понимаешь, что, хоть ты тут подохни, все равно тебя не повысят, то можно и не рваться в любимчики начальства. Он стал таким первоклассным солдатом только потому, что не хотел, чтобы его дурачили. Главным образом поэтому — ну и еще чтобы показать им всем, что он такое! Пусть видят, кому они не дают продвинуться выше обер-ефрейтора. Может быть, и майор по той же причине так настойчиво наводит порядок в батальоне?

Когда какая-то мысль будоражила его, Райдель упрямо продолжал копать дальше. Он сделал открытие, что они с майором, пожалуй, действуют сходно, но по совершенно разным причинам. Разница между ним и командиром состояла в том, что он не лижет задницу начальству потому, что его не продвигали по службе, а командира не продвигали по службе потому, что он не лижет начальству задницу.

«Все считают тебя карьеристом, подгонялой, человеком, который перед начальством землю носом роет, а с нижестоящими груб и жесток. Но этого мало. Ты вызываешь у людей ужас!» Так выразился вчера этот много воображающий о себе Борек, когда Райдель попытался удержать его от подачи рапорта. «Ужас». Он и так знает, что солдаты и низшие чины его недолюбливают.

«Недолюбливают? Да они ненавидят тебя!»

«Ты, видно, рехнулся».

Но втайне он испытал чувство наслаждения, услышав то, что и сам знал. В конце концов, он ведь и стремился к тому, чтобы его ненавидели.

Шефольд молчал. На протяжении всего пути вниз по склону и потом по дороге ему удалось вырвать у этого человека одно - единственное слово: «Россия». Ну, что ж, и на том спасибо.

Через Хайнштока, или, точнее, через неизвестную даму, которая посредничала между майором и Хайнштоком, майор гарантировал ему безопасность. Но безопасность, сопровождающаяся пинками и словами вроде «задницы», выглядела странно, а для майора Динклаге это наверняка будет еще и очень неприятно. Шефольд решил избавить его от этого чувства неловкости. Возможно, когда-нибудь, если все состоится, он расскажет ему со смехом, как с ним обошлись. Беспокоило его лишь то, что в расчеты майора могла вкрасться такая ошибка. Или он в своих расчетах не учел чего-то главного?

Этот зажравшийся пижон со своим гнусным красным галстуком. Райдель вдруг признался себе, что находит галстук не таким уж гнусным. Он обнаружил, что снова и снова поглядывает искоса на это светло-алое пятно.

Справа и слева от дороги стояли большие некрасивые крестьянские дома. Плавные линии холмов сбегали вниз, к этим домам, обрывались местами у редких лиственных деревьев, стоявших возле неоштукатуренных амбаров из бутового камня или на выгонах. Деревня, расположенная в известняковой мульде, словно в оправе из яри-медянки, как в Лотарингии, Валлонии, в горах Юры. Настоящий Курбе. Но без резкого освещения, характерного для Курбе, — без этого блеска, напоминающего вороново крыло или живопись маслом. Скорее нечто меловое, плоские поверхности, не пронизанные желтоватым светом этого октябрьского дня, а лишь слегка окрашенные им, пленка краски, положенной шпателем на грунтовку. Тончайший слой. Стало быть, все же Писсарро? Или действительно Сезанн? Или никогда еще никем не нарисованный свет?

Поскольку его сопровождающий так упорно молчал, Шефольд, по привычке, стал мысленно сопоставлять открывавшиеся перед ним виды — первые дома Винтерспельта-с полотнами живописцев. Но ему удалось сосредоточиться лишь ненадолго — молчание Райделя отвлекало его. Каждая секунда молчания Райделя напоминала о грозившей ему опасности. Он перестал искать сравнения для Винтерспельта. Если Винтерспельт означал лишь опасность, то он не мог быть ничем иным, кроме Винтерспельта.

Теперь главное: чтобы кто-нибудь из начальства не перебежал ему дорогу, например фельдфебель Вагнер или обер - фельдфебель. Эти прямо с ходу начнут затаптывать его в грязь. «Как вы смели самовольно отлучиться с поста?», «Вы должны были ждать, пока вас сменят, и передать этого человека ответственному за боевое охранение», «Неслыханное нарушение дисциплины. Я вас отдам под трибунал, Райдель». И, конечно, они заберут у него пленного и сами отведут к командиру батальона.

Он должен из кожи вон вылезти, сделать все что возможно, лишь бы помешать этому. Тот же трюк, что с Добрином, только доложить ловко, молодцевато:

«Обер-ефрейтор Райдель с пленным, направляюсь в штаб батальона. Приказ господина майора».

Но они не такие тупицы, как Добрин.

«Да вы что, Райдель, вы мне тут не финтите! Как это вы получили приказ?»

«Осмелюсь просить господина обер-фельдфебеля осведомиться у господина майора».

Он представил себе, какое их охватит бешенство и как они будут смеяться. Они проводят его до канцелярии батальона, чтобы проверить правильность его утверждений и присутствовать при том, как его изобличат во лжи.

Но тут-то они здорово ошибутся. Сам майор возьмет его под защиту. Он будет оправдан, ибо человек, шедший рядом с ним, не лгал: командир его, безусловно, ждет. «Он действовал правильно». Может быть, майор даже начнет поучать их: «Мне нужны солдаты, которые действуют самостоятельно. В сорок четвертом году от тупых исполнителей приказов нам мало толку, господа, запомните это!» Такие и похожие речи командир уже произносил после учений в Дании перед всем батальоном. «Мне нужны думающие солдаты». Это высказывание стало крылатым, после него в ход пошло много шуток и насмешек. Когда кто-нибудь делал что-то неверно, ему говорили: «А-а, вы, наверно, тоже из думающих солдат».

Смешно было только то, что этот человек, идущий рядом с ним, не лгал, что командир действительно ждет его. Это и в самом деле было чертовски смешно.

Конечно, лучше бы не встретить никого из начальства. К счастью, Райделю не надо проходить мимо командного пункта своей роты, чтобы добраться до дома, где размещается штаб батальона.

Если они начнут угрожать трибуналом, он будет сохранять хладнокровие. Его уже и так ждет трибунал. Очень-очень слабая надежда спастись от военного трибунала состояла в Том, чтобы передать Шефольда командиру. Было у него такое смутное ощущение.

С Шефольдом происходило нечто странное. Перестав мысленно сравнивать открывавшиеся перед ним виды с полотнами живописцев, например первые дома Винтерспельта, дорогу, холмы с картиной Писсарро или с каким-нибудь не написанным еще полотном, он внезапно и совершенно серьезно подумал о том, не стоит ли ему расстаться со своей сдержанностью по отношению к женщинам.

Поводом для этого послужило то, что он вдруг испытал чувство радости при мысли о предстоящем посещении того трактира в Сен-Вите. Сначала он думал только о своем возвращении. Он вернется — мысль об этом помогала вынести разраставшееся в нем чувство, что происходит что-то ужасное. После беседы с Динклаге он во второй половине дня вернется в Хеммерес. Ближе к вечеру он сможет поговорить в Маспельте с Кимброу. Странно, что дом в Хеммересе, сад у реки, река в долине вдруг перестали казаться ему убежищем. Впервые он подумал о том, чтобы покинуть Хеммерес. Он снова почувствовал себя в безопасности лишь тогда, когда вспомнил жанровую картинку кабачка в Сен-Вите, его незамысловатую кухню. Покрытые стертым коричневым пластиком столы, на которых стояли пивные кружки. Маленькие, плохо вымытые окна, серые, как дома напротив. Старая эмалированная табличка-пивоварня «Роденбах». Люди, входившие сюда и садившиеся за покрытые коричневым пластиком столы, были ничем не примечательные, с усталыми лицами. Приглушенными голосами они говорили о войне, о том, останутся ли американцы или вернутся немцы. Сегодня же вечером он поедет в Сен-Вит. Какой-нибудь водитель джипа подвезет его, после того как он переговорит с Кимброу. В Сен-Вите уже стемнеет, и трактир будет казаться пещерой, в которую проникает тусклый, просеянный сквозь паутину свет. Горький запах пива подтвердит ему, что его поход в Винтерспельт понемногу начинает превращаться в легенду, старую и уже не страшную.

Из сумрака она подойдет к его столу, словно сплетенная из теней. Он спросит ее: «Когда у вас свободный день?» Он скажет ей: «Я хотел бы познакомиться с вами». Эта совершенно невероятная для него мысль вдруг возникла сама собой, пока он шел рядом с Райделем на последнем участке дороги перед Винтерспельтом.

Она была темноволосая, суровая, с худым лицом цвета топаза, в ней была какая-то своеобразная прелесть. Она скажет: «Оставьте меня в покое!»

«Но я обязательно хочу познакомиться с вами».

Он слышал, как произносит эту фразу — легко и в то же время взволнованно, а это как раз и необходимо в данном случае. Он чуть не сказал это вслух, но вовремя вспомнил о присутствии Райделя.

Возможно, что этот тип, этот шпион или кто он там есть, пожалуется на него Динклаге.

«Осмелюсь обратить внимание господина майора, что я должен был рассматривать этого человека как шпиона».

Такая отговорка не пройдет.

«Разве это повод обходиться с ним жестоко?» — спросит майор.

Лучше разыграть полную откровенность.

«Этот человек говорил вызывающим тоном».

Майор повернется к своему гостю с улыбкой и удивлением.

«Чем вы разгневали обер-ефрейтора, господин доктор?»

Тем самым он выиграет время, пар будет выпущен. Только после этого начнется: каждый будет говорить свое.

«Этого не следовало делать — давать ему чаевые», — услышал он голос женщины. Дверь была еще открыта; в руке он держал банкноту-три марки.

«Почему нет?» — спросил мужчина.

«Он же сын хозяина. У него был такой нелепый вид при этом».

«Ерунда! — Муж со смехом оборвал жену. Райдель все еще слышал его голос. — Он принадлежит к тому классу людей, которые берут чаевые».

У дверей швейцарской папаша в немом изумлении вылупил глаза, когда он сказал ему, что дал оплеуху гостю из номера 23. Райдель повернулся и пошел. Мать вскрикнула: «Куда же ты теперь, Хуберт?» Она стояла в холле, собственно, это был не холл, а просто прихожая, оклеенная темно-коричневыми тиснеными обоями, которые были похожи на кожаные. Высокая, как башня, прическа матери закрывала картину — трубящий олень на лесной поляне. Мать выглядела очень представительно.

Гостиница его родителей была не такая первоклассная, как в Дюссельдорфе, где он обучался. Но это было солидное заведение, в котором работала вся семья. Заведение с постоянной клиентурой. Отец писал ему: «После войны ты все отстроишь заново». Отец был маленький, цепкий, сложением Райдель пошел в отца. Иногда он спрашивал себя, есть ли в нем что-нибудь от матери, и каждый раз приходил к выводу: ничего. Она была чужая, представительная женщина с высоко взбитой прической. Он выполз из чрева чужой женщины. Чужая женщина обнимала, целовала его, придумывала ласковые имена.

Выйдя на улицу, он нащупал в кармане куртки бумажку — три марки. Он сунул ее туда, чтобы освободить руки, прежде чем дать тому типу по морде.

Он ударил его по желтоватой, будто кожаной морде, ударил сначала правой, затем левой рукой, так что тот покачнулся в одну, потом в другую сторону. Какой-то коммерсант, приятель папаши. Он был так удивлен, что даже не защищался. Жена его громко закричала.

Наутро призывной пункт. Его посылали из одного отделения в другое. Наконец какой-то чиновник в штатском записал его анкетные данные. «Тысяча девятьсот пятнадцатый год рождения, — сказал он, — ну что ж, все равно скоро пришла бы ваша очередь». Он спросил Райделя, есть ли у него пожелания относительно рода войск.

— Авиация, — ответил Райдель.

Хотя по комплекции и благодаря исключительной остроте зрения он великолепно подошел бы для авиации, его через две недели после освидетельствования призвали в саперные подразделения пехотных частей в Зигене.