Термин «критическая теория», для обсуждения которого в этот вечер мы собрались здесь, имеет специфическую, двойственную природу. Во-первых, теория чего? Применение теории колеблется между двумя основными полюсами: в основном это критическая теория литературы, о чем напоминают нам имя и сборник, которым мы отдаем должное. Но также это и критическая теория общества, согласно менее распространенной, но более полемической традиции. Во втором варианте два слова, объединенные в формулу, часто пишутся с большой буквы, символизируя диакритическое отличие от первого значения.
Рассматриваемый термин вызывает и другие вопросы. Теория какой критики? С каких позиций и на каких принципах? Здесь речь идет о широком диапазоне возможных позиций, что показано в серии лекций. На практике разнообразие позиций в рамках литературной критики при всех трениях и коллизиях между ними всегда приводило к смешению литературных аспектов с социальными, о чем хорошо известно читателям работы Рене Уэллека «История литературной критики». Неизбежную связь между этими двумя аспектами часто подтверждали даже те, кто энергично отвергал само понятие «теории». В конце концов Левис провозгласил, что критика литературы является «критикой жизни». Такой невольный переход, явный или неявный, от литературных аспектов к социальным, как правило, необратим, в то время как перехода от социальных аспектов к литературным не происходит. Причины найти нетрудно. Ведь литературная критика, будь то «практическая» или «теоретическая», в безудержном оценочном порыве непроизвольно выступает за границы текста, отражая связанную с ним действительность. Парадоксально то, что социальная теория как таковая не обладает подобным внутренним зарядом. Пример теории социального взаимодействия, преобладавшей в североамериканской социологии в течение длительного времени, быстро приходит на ум. В то время как теория литературной критики прямо или косвенно предлагает некое представление об обществе, социальные теории, которые содержат хотя бы косвенные рассуждения о литературе, встречаются относительно редко. Трудно представить себе парсонианскую поэтику, но довольно легко заметить воздействие социологии или исторической нации на «новую критику».
Критическая теория, которую я собираюсь обсуждать, в этом отношении представляет собой исключение. Безусловно, марксизм целиком и полностью относится к категории систем идей, изучающих характер и направления развития общества в целом. Однако в отличие от большинства соперничающих с ним теорий, в нашем столетии в марксизме получили развитие концепции литературы. На то существует ряд причин, но одну из них, несомненно, следует искать в самой непримиримости критики основателей исторического материализма в отношении капиталистического строя, при котором они жили. Будучи с самого начала радикальным и острокритическим мировоззрением, марксизм быстро, так сказать, по внутреннему импульсу, распространялся на область литературной критики. Переписка Маркса с Лассалем показывает, насколько естественно было с самого начала это продвижение. Речь идет не о том, что социальные и литературные концепции в рамках марксизма, как тогда, так и позднее, легко согласовывались между собой. Напротив, история их отношений была сложной, напряженной и неровной, они перемежались многочисленными разрывами, смещениями и заходили в тупик. Если полного разрыва никогда и не происходило приблизительно со времен Меринга, то, несомненно, благодаря тому факту, что помимо критики, как общей отправной точки, история служила общей линией их горизонта. И не случайно, что в основе современной критической теории лежат две основные концепции: с одной стороны, общей теории литературы, с другой — конкретной системы идей об обществе, идущей от Маркса. Употребляемый во втором значении термин «критическая теория» пишут с прописной буквы, возводя ее в ранг общей теории. Такой переход в основном был совершен Франкфуртской школой в 30-х годах. Хоркхаймер, кодифицировавший это значение в 1937 г., намеревался тем самым заточить острие философского материализма Маркса, которое, как видело его поколение, наследие II Интернационала притупило. В политическом плане Хоркхаймер заявил, что «единственная забота» критического теоретика — «ускорить развитие, которое должно привести к обществу без эксплуатации». Однако в интеллектуальном плане он попытался — судя по тому, что позднее сказал Адорно, — «заставить людей осознать теоретически, чем отличается материализм». Основные усилия Франкфуртская школа в течение многих лет прилагала для движения именно в этом направлении. На протяжении длительного времени она с критических позиций страстно разъясняла заветы и противоречия классической философии и ее преемников, что с годами все больше подводило ее к области литературы и искусства, как в работах Адорно или Маркузе. Венцом научной карьеры каждого из них стали научные труды по эстетике. Все же определять марксизм как критическую теорию просто с точки зрения бесклассового общества, как цели, или материалистической философии, как сознательно применяемой методологии, очевидно, недостаточно. Истинное определение понятия «марксизм» заключается в ином.
Отличительная черта того типа критики, который в принципе представляет собой исторический материализм, состоит в неотъемлемой и постоянной самокритике. Марксизм — это теория истории, одновременно претендующая на то, чтобы быть историей теории. Марксизм марксизма был заложен в его «уставе» с самого начала. Маркс и Энгельс определили в качестве условия для своих собственных теоретических открытий проявление классовых противоречий в самом капиталистическом обществе, а в качестве своих политических целей — не только «идеальное состояние дел», но и решение проблем, порожденных «реальным движением вещей». В их концепции не было элемента самодовольной позитивности, как будто истину с этого момента осталось лишь проверить временем, бытие — становлением, как будто их доктрина была лишена ошибок благодаря только тому, что она изучает изменение. «Пролетарские революции, — писал Маркс, — критикуют себя то и дело, останавливаются в своем движении, возвращаются к тому, что кажется уже выполненным, чтобы еще раз начать это сызнова, с беспощадной основательностью высмеивают половинчатость, слабые стороны и негодность своих первых попыток, сваливают своего противника с ног как бы только для того, чтобы тот из земли впитал свежие силы и снова встал во весь рост против них еще более могущественным, чем прежде». Спустя два поколения Карл Корш впервые применил эту революционную самокритику к развитию марксизма после бурных дней 1848 г. Он выделил, по его словам, «три основных этапа, которые прошла марксистская теория со времени своего зарождения, — что неизбежно в контексте конкретного общественного развития этой эпохи». Эти слова были написаны в 1923 г. Сам не осознавая этого полностью, их автор вместе с ними вводил четвертый этап в историю марксистской теории, чья окончательная форма будет далека от его ожиданий и надежд в то время. Я сам попытался немного изучить ее в книге о направлениях развития и моделях западного марксизма в период с окончания первой мировой войны и до конца продолжительного экономического бума после второй мировой войны, то есть за полстолетия с 1918 по 1968 г. В моем обзоре, написанном в середине 70-х годов, содержались диагноз и некоторые прогнозы. В нем в общих чертах был представлен предварительный итоговый баланс эволюции западного марксизма за продолжительный период, который, по-видимому, завершался, и были выдвинуты соображения относительно направлений, в которых марксистская теория должна развиваться в новой обстановке. Основная цель настоящей лекции состоит в том, чтобы дать оценку точности анализа и предположений той работы в свете последующих изменений.
Прежде чем взяться за выполнение этой задачи, необходимо сделать некоторые замечания. Я сказал, что марксизм отличается от всех других вариантов критической теории способностью, или по меньшей мере стремлением, создать теорию самокритики, то есть желанием объяснить свой собственный генезис и метаморфозы. Однако эта способность нуждается в некотором дополнительном пояснении. Мы не ждем от физики или биологии понятий, необходимых для подтверждения их научного происхождения. Для этой цели требуется иная терминология, которая выводится из контекста «открытия», а не «утверждения». С уверенностью можно сказать, что принципы интеллигибельности истории этих наук не являются по отношению к ним чем-то внешним. Напротив, парадокс заключается в том, что, пройдя этап становления, они, как правило, достигают относительно высокой степени внутренне детерминированного и имманентного развития. Историк И. Кангийем, занимающийся естественными науками, явно склонен к изучению влияющих на них «нормативных» социальных аспектов. Тем не менее он без колебаний называет общую для них аксиологическую деятельность «поиском истины», которая выступает как внутренний регулятор все больше, хотя и не изолирует их полностью от чисто внешней детерминации в культурной и политической истории. Несмотря на то что исследование происхождения естественных наук совершенно выходит за рамки их собственной теоретической области, можно сказать, что чем больше они развиваются, тем меньше они нуждаются в каком-то ином теоретическом объяснении своего развития. Институционализированный «поиск истины» и структура проблем, поставленных господствующей парадигмой, в значительной степени достаточны для объяснения их собственного роста. Кангийем, подобно Лакатошу в англосаксонской философии науки, в этом смысле подтверждает приоритет внутренней истории естественных наук в порядке образования, распада и преобразования их понятий. Для Кангийема внешняя сторона истории естественных наук, как правило, становится в причинно-следственном отношении важной только при нарушении «нормального» хода прогресса.
Напротив, дисциплины, подобные литературным исследованиям, традиционно называемые гуманитарными науками, редко претендуют на подобного рода кумулятивный прогресс рационального характера. Они подпадают под тот же вид внешних детерминирующих их происхождение факторов, но затем никогда не отклоняются от них, как естественные науки. Иными словами, они не обладают ни аксиологической стабильностью, основанной на самостоятельном истинном отражении действительности, ни саморефлексирующей мобильностью, позволяющей объяснить изменение их моделей исследования с точки зрения их собственных понятий Одной из дисциплин, которая прямо стремилась к последнему, безусловно, была социология знания, разработанная Шеллером и Манхеймом. Однако эти усилия зашли слишком далеко. В результате они привели к релятивизму, фактически отрицавшему какую-либо познавательную ценность идеологий или утопий, которые развенчивала социология знания, тем самым подрывая свои собственные принципы. «“Всеобщее” в концепции тотальной идеологии, не делающей различий, — отмечал Адорно, — в конечном итоге превращается в ничто. Раз она перестала отличаться от какого-либо истинного сознания, она больше непригодна для критики какого-либо ложного сознания». Он справедливо настаивал на том, что линией раздела, отделяющей любую такую социологию знания от исторического материализма, служит «идея объективной истины». Мы удивимся важности этой на первый взгляд безобидной банальности завтра. Сейчас необходимо только отметить, что порядок марксистской рефлексии должен, таким образом, иметь два аспекта.
Судьбу исторического материализма следует прежде всего рассматривать в контексте сложного переплетения национальной и международной классовой борьбы, которая характеризует ее судьбу. Ход классовой борьбы должен быть понят с помощью разработанного им же инструментария мысли. Марксистская теория, стремившаяся к пониманию мира в целом, всегда была направлена на асимптотическое единство с практикой борьбы масс, нацеленной на то, чтобы изменить мир. Таким образом, траектория развития теории всегда определялась судьбой массовой борьбы. Любой доклад о марксизме последнего десятилетия неизбежно будет прежде всего политической историей внешней среды, в которой развивался марксизм. Пародируя лозунг немецкой исторической школы Ранке, можно говорить о постоянном Prima! der Aussenpolitik в любом ответственном изложении развития теории исторического материализма (обратная очередность приоритетов в «Теории литературы» Уэллека и Уоррена, в которой «внутренние» подходы превалируют над «внешними»). В то же время именно из-за огромных различий между идеями Маркса и Манхейма (или его современных преемников) в изложении эволюции исторического материализма также должно быть проведено сопоставление внутренних препятствий, апорий, ограничений, с которыми сталкивается теория в попытке приблизиться к всеобщей истине своего времени. Односторонняя история марксизма, которая выпрямляет его на наковальне мировой политики, противоречит характеру его предмета. Социалистов было много и до Маркса. Скандальным же было то, что Маркс стремился создать научный социализм, то есть теорию, которая регулируется поддающимися рациональному контролю критериями доказательства и истины. Это по-прежнему оскорбляет сегодня многих социалистов, не говоря уже о капиталистах. Внутренняя история, история слепоты и трудностей, равно как достижений или проницательности в познании, имеет важное значение для подлинного изучения судеб марксизма как в последние годы, так и в любой другой период. Без нее истинная самокритика не будет убедительной, обращение к более широкому контексту истории, как правило, будет ускользать от сущностного объяснения или выходить за его рамки в область интеллектуального оправдания.
Перейдем сейчас к непосредственно интересующим нас вопросам. Состояние западного марксизма, которое сохранялось в течение столь продолжительного времени после победы и изоляции Русской революции, представляло собой, как я попытался уже описать его, главным образом результат целого ряда поражений рабочего движения в оплотах передового капитализма континентальной Европы после первого прорыва большевиков в 1917 г. Эти поражения прошли тремя волнами: первая — пролетарское восстание в Центральной Европе сразу же после первой мировой войны (в Германии, Австрии, Венгрии, Италии) — была сбита между 1918 и 1922 гг., после чего в течение десятилетия во всех этих странах победу одержал фашизм. Вторая — народные фронты конца 30-х годов в Испании и Франции — сошла на нет с падением Испанской республики и крахом левых сил во Франции, что проложило путь режиму Виши два года спустя. И наконец, движение Сопротивления, возглавляемое массовыми коммунистическими и социалистическими партиями, прекратило действовать в Западной Европе в 1945—1946 гг., будучи не в состоянии перевести свое господствующее влияние в вооруженной борьбе против нацизма в сколь-нибудь постоянную гегемонию уже в мирное время. Длительный послевоенный экономический подъем постепенно и необратимо подчинил труд капиталу в рамках стабилизировавшихся парламентских демократий и складывавшегося общества потребления.
Именно в такой общей сети исторических координат выкристаллизовался новый тип марксистской теории. На Востоке сталинизм укрепился в СССР. На Западе самые старые и самые крупные капиталистические страны в мире — Великобританию и Соединенные Штаты — революционные порывы снизу не тревожили. Между этими двумя флангами постклассическая форма марксизма процветала в обществах, где рабочее движение было достаточно мощным для того, чтобы представлять подлинную революционную опасность капиталу, воплощая массовую политическую практику (необходимую почву всей социалистической мысли). Тем не менее оно было недостаточно мощным для фактического свержения капитала. Напротив, рабочее движение претерпевало одно за другим радикальные поражения на каждом критически важном поворотном пункте истории. Германия, Италия и Франция были родным домом западного марксизма в течение пяти десятилетий с 1918 по 1968 г.
На характере западного марксизма не могли не сказаться катастрофы, которые сопровождали и окружали его. Прежде всего сказался разрыв с массовым движением за революционный социализм. На существование таких связей показывает жизненный путь его трех отцов-основателей — Лукача, Корша и Грамши, — каждый из которых был активным руководителем и организатором коммунистического движения своей страны после первой мировой войны. Однако, поскольку эти первопроходцы закончили жизнь в ссылке или тюрьме, со временем между теорией и практикой произошел фатальный разрыв. Очаги марксизма как дискурса постепенно смещались от профсоюзов и политических партий в научно-исследовательские институты и на университетские кафедры. Ознаменованная появлением Франкфуртской школы в конце 20 — начале 30-х годов эта перемена завершилась к пику «холодной войны» в 50-е годы, когда редкий теоретик-марксист, имевший какой-либо вес, не возглавлял бы академическую кафедру, а посвящал себя классовой борьбе.
Сдвиг в институциональных позициях отразился и в смещении интеллектуального фокуса внимания. В то время как Маркс последовательно переходил от философии к политике и экономике в своих исследованиях, западный марксизм шел в обратном направлении. Поток серьезных трудов по экономическому анализу капитализма в рамках марксистской теории в основном иссяк после «великой депрессии». Политическое изучение буржуазного государства пришло в упадок после того, как Грамши заставили замолчать. В конце концов обсуждение стратегических путей перехода к социализму прекратилось почти полностью. Их место все больше занимал философский дискурс, сосредоточенный на вопросах методологии, скорее эпистемологических, чем сущностных по своему характеру. В этой связи работа Корша «Марксизм и философия» 1923 г. оказалась пророческой. Сартр, Адорно, Альтюссер, Маркузе, Делла Вольпе, Лукач, Блох и Коллетти — все выпустили крупные работы, посвященные проблемам познания и написанные языком, который отталкивал своей терминологической сложностью. В своих целях каждый обратился к философскому наследию Гегеля, Спинозы, Канта, Кьеркегора, Шеллинга и других предшественников Маркса. В то же время западный марксизм развивался в тесном контакте, часто в квазисимбиозе, с интеллектуальными системами немарксистского характера. Заимствование концепций и тем у Вебера в случае Лукача, Кроче в случае Грамши, Хайдеггера в случае Сартра, Лакана в случае Альтюссера, Хейлмслева в случае Делла Вольпе было характерно для западного марксизма. Распространение этого рода побочных взаимосвязей на буржуазную культуру, чуждое традиции классического марксизма, само по себе являлось производной функцией нарушения взаимоотношений, которые когда-то поддерживались марксизмом и практикой рабочего движения. Прекращение последних, в свою очередь, склонило западный марксизм к пессимизму, заложенному в его фундамент и проявившемуся в историческом материализме: в теории логики «нехватки» Сартра, в представлении Маркузе о социальной одномерности, в утверждении Альтюссера о вечности идеологических иллюзий, в опасениях Беньямина о конфискации истории прошлого или даже в собственно суровом стоицизме Грамши.
В то же время в своих уже более узких границах великолепие и плодотворность этой традиции были замечательными по любым меркам. Марксистская философия достигла высот утонченности по сравнению со средним уровнем в прошлом. Основные представители западного марксизма впервые выступили с исследованиями культурных процессов в более высоких уровнях надстройки, как бы обеспечивая блестящую компенсацию за свое прежнее пренебрежение структурами и инфраструктурами политики и экономики. Более того, искусство и идеология составили привилегированную область исследований. Мыслитель за мыслителем работали в ней с воображением и точностью, которые исторический материализм здесь никогда прежде не применял. В последние годы существования западного марксизма действительно можно говорить о настоящей гипертрофии эстетики, оказавшейся переполненной всеми ценностями, которые подавлялись или отрицались в других направлениях по мере истощения социалистической политики. Утопические образы будущего, этические максимы для настоящего сместились и сконденсировались в беспредельных размышлениях об искусстве, которыми Лукач, Адорно и Сартр завершили свой творческий путь.
Тем не менее, какими бы ни были внешние ограничения традиции, представленной подобными этим теоретиками, благодаря самой своей отдаленности от непосредственной политической практики она оставалась стойкой к любым соблазнам компромисса с существующим порядком. Западный марксизм в целом отказывался от любого реформистского соглашения. Он произрос на почве, на которой массовые коммунистические партии сумели сохранить за собой верность авангарда рабочего класса в крупных странах континентальной Европы. Компартии, которые к концу 20-х годов были одновременно непримиримыми врагами капитала и сталинистскими структурами, которые не допускали серьезных обсуждений или разногласий по крупным политическим вопросам, рвали революционную связь между теорией и практикой. В этих условиях некоторые из крупных мыслителей западного марксизма — Лукач, Альтюссер, Делла Вольпе — решили формально оставаться членами соответствующих партий, в то же время разрабатывая, насколько они это могли, положения, которые были далеки от официальных догм и находились в завуалированной оппозиции к ним. Другие, как Сартр, пытались теоретически осмыслить практику этих партий с позиций внешнего наблюдателя. Третьи, подобно Адорно в послевоенной Германии, воздержались от любой непосредственной связи с политикой вообще. Но ни один из них не капитулировал перед статус-кво и никогда не приукрашивал его даже в худшие годы «холодной войны».
Эта давняя и мучительная традиция, как я утверждал, в конце концов исчерпала себя в конце 70-х годов. Для этого существовали две причины. Первая заключалась в новом подъеме массовых выступлений в Западной Европе: в центре передового капиталистического мира мощная волна студенческих волнений 1968 г. возвестила о том, что массовые отряды рабочего класса начали новое политическое наступление такого типа, который не отмечался со дней восстания Спартака или советов Турина. Майский взрыв во Франции был наиболее ярким из них, а за ним последовали волна активных действий промышленных рабочих Италии в 1969 г., решительные забастовки шахтеров в Великобритании, которые привели к падению консервативного правительства в 1974 г., и затем, спустя несколько месяцев, переворот в Португалии, быстрая радикализация которого шла в направлении революционной ситуации классического типа. Ни в одном из этих случаев толчок к народному восстанию не исходил от партий левых сил, будь то социал-демократические или коммунистические. Они, по-видимому, предвидели возможность окончания полувекового разрыва между социалистической теорией и массовой практикой рабочего класса, который оставил столь уродливый отпечаток на самом западном марксизме. В то же время послевоенный экономический бум резко прекратился в 1974 г., впервые за 25 лет поколебав основы социально-экономической стабильности промышленно развитых капиталистических стран. В этой ситуации субъективно или объективно, но расчищался путь для появления марксизма иного рода.
Мои собственные выводы в отношении его вероятной формы — выводы, которые служили также и рекомендациями в духе сдержанного оптимизма, — имели четыре аспекта. Во-первых, я полагал, что еще оставшиеся в живых дуайены западной марксистской традиции, вероятно, уже не создадут каких-либо значительных трудов Притом многие из их непосредственных учеников подавали признаки поворота к гибельной увлеченности Китаем как альтернативной по сравнению с СССР моделью постреволюционного общества и образцом для социалистических исследований на Западе. Во-вторых, я предполагал, что если вновь соединятся звенья марксистской теории и массовой практики в развитых странах, то могут быть воссозданы некоторые из условий, которые когда-то сформировали классические каноны исторического материализма поколения Ленина и Люксембург. Любое такое повторное объединение теории и практики, по моему мнению, имело бы два последствия: оно неизбежно сместило бы весь центр тяжести марксистской культуры к ряду основных проблем, поставленных развитием мировой экономики, структурой капиталистического государства, констелляцией социальных классов, значением и функцией нации к вопросам, которые систематически игнорировались в течение многих лет. Сама собой, казалось, возникала необходимость в повороте к конкретике, возвращении к вопросам, занимавшим «зрелых» Маркса и Ленина. Такая перемена обязательно возродила бы то измерение, которого помимо всего прочего не хватало традиции западного марксизма после смерти Грамши. Речь идет о стратегическом обсуждении путей, на которых революционное движение могло бы преодолеть барьеры буржуазно-демократического государства и прорваться к подлинной социалистической демократии вне его. Раз возобновится стратегическое обсуждение, полагал я, вероятно, что основная оппозиционная сталинизму традиция, идущая от Троцкого, вновь приобретет значение и жизнеспособность, уже будучи свободной от консерватизма, который часто ее сковывал в защите ею потерпевшего поражение прошлого.
В-третьих, я предсказывал, что возрождение классической формы марксистской культуры практически обязательно будет связано с распространением последней на англо-американские бастионы империализма, которые, вообще говоря, оказали успешное сопротивление историческому материализму в эпоху западного марксизма. В конце концов именно в Великобритании и в США — самых старых и наиболее мощных капиталистических государствах — всегда ставились и оставались волей-неволей нерешенными наиболее трудные проблемы социалистической теории. Бунты в кампусах (студенческие городки. — Ред.) в конце 60-х годов, какой бы ни была их ограниченность, по-видимому, открывали перспективу для возникновения в будущем социалистической интеллигенции, способной превзойти по своему количеству и качеству интеллигенцию, которую в прошлом имели оба общества. Наконец, в-четвертых, я утверждал, что, как бы ни пошло развитие исторического материализма, в дальнейшем будет необходимо пересмотреть спокойно и твердо наследие классических мыслителей от Маркса и Энгельса до Ленина, Люксембург и Троцкого, чтобы выявить, критически рассмотреть и разрешить характерные для них упущения или путаницу. Необходимо также будет примириться с замечательными достижениями марксистской историографии — прежде всего англо-американской — после второй мировой войны, которая до сих пор находилась за рамками марксистской теории, где как научная дисциплина господствовала философия. Конфронтация и интеграция их потребуют коренного пересмотра роли и значения прошлого в системе взглядов, на повседневном уровне практически целиком ориентированной на настоящее или будущее. Их столкновение изменит и историю, и теорию.
Таковы были мои прогнозы в то время. Насколько они оправдались в свете фактического хода событий? Самые общие предположения, как мне представляется, подтвердились, хотя, как мы увидим, в такой форме, что это не дает причин для успокоения или благодушия. Величественная традиция западного марксизма с ее эпистемологическими или эстетическими, мрачными или неясными тональностями фактически перестала существовать. Вместо нее появился удивительно быстро и уверенно иной тип марксистской культуры, ориентированный главным образом на те вопросы экономического, социального и политического порядка, которыми не занимался предшествовавший ему тип марксистской культуры. Этот марксизм обладает значительной продуктивностью, оставляя мало сомнений в том, что мы являемся свидетелями периода общего роста и освобождения. Однако в рамках данной общей перспективы история, как всегда, уготовила некоторые неутешительные сюрпризы в отношении предположений, выдвинутых в это время. Давайте рассмотрим это более подробно.
Убеждение, что традиция западного марксизма в основном исчерпала себя, как я уже сказал, оказалось правильным. Такое развитие событий было не очень трудно предвидеть. Частично должны были сыграть свою роль чисто биологические потери старшего поколения. Между 1968 г., годом водораздела, и временем написания моего эссе смерть настигла Делла Вольпе, Адорно, Гольдманна, Лукача и Хоркхаймера. К концу десятилетия также скончались Блох, Маркузе и Сартр. Однако процесс истощения творческих сил имел также и другие источники. Я говорил об Альтюссере и Коллетти — двух самых молодых теоретиках, — которые по-прежнему находились в те годы в расцвете сил. Тем не менее, несмотря на все ожидания, с тех пор ни один из них не выпустил сколь-нибудь значительного труда, скатившись к повторам или отрицанию. В общем к середине 70-х годов под первоначальным опытом западного марксизма можно было подвести черту.
Что последовало за ним? Неожиданное пристрастие, новая склонность к конкретике. Если мы проведем обзор главных тем, которые западный марксизм оставил в основном без внимания и на перечислении которых я настаивал в 1974 г., то мы увидим, что в большинстве случаев в последующие годы они породили сосредоточенную теоретическую деятельность, заслуживающую внимания. Законы развития капиталистического способа производства в целом, которые, если мы исключим полукейнсианскую работу «Монополистический капитал» Барана и Суизи, представляли собой непаханную целину для марксистских исследований со времен теоретической работы Гроссманна, написанной накануне «великой депрессии», теперь рассматривались в трех фундаментальных трудах. Во-первых, в пролагавшей новый путь работе «Поздний капитализм» Эрнеста Манделя, за которой последовали его исследования «Второй спад» и «Длинные волны в истории капитализма». Во-вторых, в великолепной книге Гарри Бравермана об изменении процесса труда в XX столетии «Труд и монополистический капитал». В-третьих, в изысканной и оригинальной работе французского экономиста Мишеля Аглиетта «Теория капиталистического регулирования». С такими работами марксистские исследования современного капитализма вновь достигли и в некоторых жизненно важных аспектах превзошли уровни работ классической эпохи Люксембург и Гильфердинга. Прикладные исторические исследования в то же время сопровождались возобновлением напряженной концептуальной и методологической полемики, связанной с именами Моришимы, Стидмана, Ремера, Липпи, Краузе и других. Что касается политической сферы, то конкретные структуры современного капиталистического государства были одной из крупных неисследованных в западном марксизме областей, который слишком мало занимался изучением характера политики Запада, в которой он существовал. Сегодня этот пробел в значительной степени также заполнен благодаря ряду крупных и обобщающих исследований. В их числе, безусловно, находятся пять книг Никоса Пулантзаса, в которых рассматривается весь диапазон парламентарных, фашистских и военных режимов капиталистического государства; более эмпирически обоснованная работа Ральфа Милибанда в Англии; полемика школы в Западной Германии и труды Клауса Оффе; а также вышедшая недавно основополагающая книга шведского социолога Герана Терборна «Что делает правящий класс, когда он правит?».
В то же время новые типы социальной стратификации позднего капитализма стали предметом исследований, которые сразу превзошли по своей силе и изобретательности все работы, порожденные историческим материализмом в прошлом, даже в свою классическую эпоху. Работа Эрика Олина Райта в Соединенных Штатах, работа Карчеди в Италии и исследования Роже Эстабле и Кристиана Бодло во Франции в этом отношении представляются выдающимися. Характер и динамика развития посткапиталистических государств на Востоке в течение продолжительного времени были запретной областью для тщательного изучения у значительной части европейских левых. Но теперь они стали объектом нового и пристального внимания прежде всего в исключительной работе Рудольфа Баро «Альтернатива в Восточной Европе», но также в более профессиональной и научной форме в исследованиях таких экономистов, как Нути и Брюс. Распространение марксистской теории на экономику, политику и социологию не сопровождалось соответствующим распространением на область философии или культуры — своеобразные виноградники западного марксизма. Напротив, в эти годы также появились обобщающие труды Раймонда Уильямса в Англии — материалистическое и культурологическое исследование в самом широком смысле — и труды Фредрика Джеймсона в Соединенных Штатах в более узкой литературной области. В то время как в философии книга Дж. А. Коуэна «Теория истории Карла Маркса — защита», которая впервые применила методологию аналитической философии к основным концепциям исторического материализма, совершенно очевидно, стала вехой десятилетия.
Библиография такого отрывочного типа, безусловно, не может составить всесторонний, не говоря уже об аналитическом, указатель марксистских работ прошедших лет. Можно было в равной степени упомянуть другие работы и имена. И те, которые были упомянуты, также подвержены ограничениям своих собственных оценок, как и любые из их предшественников. Однако даже такое беглое описание сложного комплекса интеллектуальных изменений, которые нуждаются в более тонком различении, чем возможно провести в настоящей работе, указывает на кое-какие моменты. Хотя мы и можем говорить о реальном топографическом «разрыве» между западным марксизмом и возникающим образованием, основные черты которого я наметил, однако в других аспектах между ними, вероятно, существовала большая преемственность, чем я допускал, даже если она, как правило, носила опосредованный характер.
Так, на формирование взглядов многих новых авторов оказали заметное воздействие большинство старых школ. Наиболее стойко, вероятно, сохранялось влияние Альтюссера. Из авторов, которых я упоминал ранее, Пулантзас, Терборн, Аглиетта, Райт и Эстабле — все в той или иной степени обязаны ему. Наследие Франкфуртской школы можно проследить в работе Бравермана через Барана, в работе Оффе через Хабермаса. Мотивы Лукача по-прежнему явно преобладают в работе Джеймсона. У Карчеди слышатся обертоны Делла Вольпе. Однако в то же время само географическое распределение этих авторов указывает на тот важный факт, что географическая модель марксистской теории за последнее десятилетие претерпела глубокие изменения. Сегодня основные центры интеллектуального творчества, по-видимому, находятся в англоговорящем мире, а не в германской или романской Европе, как в межвоенный и послевоенный периоды. Такой сдвиг в местоположении свидетельствует о поразительной исторической перемене. Как я и предчувствовал, традиционно наиболее отсталые в марксистской культуре регионы капиталистического мира вдруг во многих отношениях стали наиболее передовыми.
Более широкий обзор авторов и работ полностью убеждает в этом: сама интенсивность исследований в экономике, политике, социологии и культуре, которые ведут левые марксистские силы в Великобритании или Северной Америке с их «подлеском» журналов и дискуссий, затмевает любую аналогичную работу в традиционных для распространения западного марксизма регионах. Безусловно, существует и еще одна причина зарождающейся англо-американской гегемонии в историческом материализме сегодня, которая, в свою очередь, подтвердила еще одно из предсказаний, сделанных в середине 70-х годов. Речь идет о подъеме марксистской историографии на давно от нее ожидавшийся уровень, заметный даже на фоне социалистической мысли в целом. В этой области превосходство англоязычных практиков стало очевидным еще с начала 50-х годов, и в течение многих десятилетий марксизм как интеллектуальная сила, по меньшей мере в Англии, практически был синонимом работы историков. Характерно, что даже один из выдающихся мыслителей старшего поколения и другой формации экономист Морис Добб достиг наибольшего влияния с помощью в основном исторических «Исследований развития капитализма» (опубликованных в 1947 г.), которые охватили период с конца средних веков до современности, а не с помощью своей многотрудной работы в области собственно политической экономии Маркса. Однако именно молодые коллеги Добба, объединившиеся в конце 40 — начале 50-х годов в плодотворно работавшую группу историков коммунистической партии, составили блестящую плеяду ученых, которые преобразовали в последующие годы многие общепринятые интерпретации английского и европейского прошлого: Кристофер Хилл, Эрик Хобсбаум, Эдвард Томпсон, Джордж Руде, Родней Хилтон, Виктор Киернан, Джеффри де Сент-Круа и другие. Многие из них начали публиковать свои работы с 60-х годов. Однако в 70-х годах воздействие их коллективной работы вышло далеко за пределы истории как научной дисциплины. В этом десятилетии были опубликованы «Век капитала» Хобсбаума, «Мир, поставленный с ног на голову» и «Мильтон и английская революция» Хилла, «Освобожденные крепостные» и «Английское крестьянство в конце средних веков» Хилтона, «Классовая борьба и промышленная революция» Фостера, «Виги и охотники» Томпсона, «Лорды человечества» Киернана, за которыми теперь последовала монументальная работа Сент-Круа «Классовая борьба в древнегреческом мире». Самая оригинальная и сильная книга Раймонда Уильямса «Село и город», вероятно, тоже принадлежит к их числу. Для некоторых представителей моего поколения, чьи взгляды формировались в период, когда британская культура представлялась неповоротливой Европой, совершенно лишенной какого-либо органичного врожденного марксистского порыва, которую мы постоянно осуждали, рискуя быть обвиненными в «национальном нигилизме», это явилось истинно поразительной метаморфозой. Традиционные взаимоотношения между Великобританией и Центральной Европой в данный момент оказались фактически перевернутыми — марксистская культура в Великобритании сейчас продуктивнее и оригинальнее, чем культура любой страны на континенте.
Тем временем менее широкие, но сходные с этими изменения произошли в Северной Америке. Здесь также историография была ведущей областью марксистских исследований с весьма богатым диапазоном научных интересов, не ограничивавшихся самой американской историей. Достаточно привести имена Юджина Дженовезе, Эрика Фонера, Дэвида Монтгомери, Роберта Бреннера, Дэвида Абрахама и многих других.
Однако вокруг американских историков сложилась более широкая социалистическая культура, которая, не будучи чисто марксистской, отличалась поразительным разнообразием и живостью — от исторической социологии И. Валлерстайна и Т. Скокпола до политической экономии Дж. О'Коннора, последующих работ П. Суизи и Г. Магдоффа, культурологической критики К. Лэша. Панорама в этом отношении сегодня резко отличается от того, что можно было себе представить еще 15 лет назад. Журнал «Бизнес уик» справедливо сокрушается о широком проникновении исторического материализма в кампусы американских университетов лишь четыре с небольшим года спустя после того, как журнал «Тайм» провозгласил, что Маркс окончательно умер и можно выпустить справочники по левым течениям лишь для того, чтобы сориентировать любопытного исследователя в довольно густых сейчас зарослях «марксизма в Академии», перефразируя название недавно опубликованной работы.
Наконец появившаяся в англоязычном мире, сконцентрировавшаяся в историографии марксистская культура вышла за пределы собственно истории. Теоретическое соединение историографии и философии, которого я ожидал в середине 70-х годов, действительно произошло в это время, хотя и сопровождалось острым столкновением, весьма для меня неожиданным. Обширная и страстная полемика Эдварда Томпсона с Луи Альтюссером в книге «Нищета теории» открыла новую страницу теории западного марксизма. Какими бы ни были наши оценки достоинств этой дискуссии, с этих пор марксисты (с обеих сторон) уже не могли вести себя так, как они это делали в течение многих лет, то есть как будто в марксизме история и теория представляли собой два отдельных интеллектуальных мира, между которыми устанавливались время от времени не более чем случайные «туристские» связи, вызванные простым любопытством. В настоящее время теория есть история, обладающая серьезностью и строгостью, которыми она никогда не отличалась в прошлом; равно как история есть также по необходимости теория, чем она, как правило, избегала быть прежде. Нападки, которым Томпсон подверг Альтюссера, также служат примером разрушения еще одного важного барьера, который всегда ограничивал национальными рамками полемику между основными школами в западном марксизме, обеспечивая их взаимную неосведомленность или молчание в ущерб любому настоящему международному обсуждению. Это приобретение имеет два аспекта: во-первых, вновь начался обмен идеями между историей и теорией, во-вторых, он вышел за национальные границы. Мы были свидетелями одного из наиболее плодотворных изменений в течение последнего десятилетия. То, что эти ласточки принесли весну, видно по сходному стилю полемики вокруг работы Иммануила Валлерстайна о мировой капиталистической системе, которую в основном с теоретической точки зрения среди прочих рассматривал Роберт Бреннер, а также по полемике вокруг работы самого Бреннера о переходе к капитализму. Последняя стала предметом одного из наиболее широких международных профессиональных споров в послевоенный период историков Германии и Франции, Великобритании и Польши. Аналогично обсуждение в марксистской политической экономии теории стоимости больше не ограничивается национальными границами даже временно: последние симпозиумы подтверждают, что центры полемики свободно перемещаются из Японии в Бельгию, из Канады в Италию, из Великобритании в Германию или США.
Таким образом, мои надежды и гипотезы, выдвинутые в работе «Размышления о западном марксизме», пока, по-видимому, в основном оправдались. Однако любая нотка удовлетворения, не говоря уже о самодовольстве, была бы здесь неуместной, поскольку в решающем аспекте мой прогноз не осуществился. Дело в том, что поток теории в эти годы следовал не в том направлении, в каком я предвидел. Воссоединение марксистской теории и массовой практики в революционном движении явно не материализовалось. Интеллектуальным последствием этой неудачи, логически пагубным, стал повсеместный голод на настоящее стратегическое мышление среди левых сил в передовых странах, голод на разработку какой-либо конкретной или вероятной перспективы перехода от буржуазной демократии к социалистической демократии. Марксизм, который пришел на смену западному марксизму, разделяет со своим предшественником «нищету стратегии», а не «нищету теории». Невозможно выделить какую-либо отдельную работу тех лет, в которой обнаруживалась бы, пусть даже слабо, концептуальная наступательность, то есть сочетание политической реальности и теоретического воображения, отличавшая теоретические достижения Люксембург или Ленина, Троцкого или Парвуса в период до первой мировой войны. Этот основной недостаток не позволяет представить ретроспективу развития марксизма в прошедшее десятилетие как победное шествие. Факторы, его определившие, заставляют ставить вопрос о социальных условиях, в которых марксизм развивался в эти годы гораздо шире. Однако, прежде чем мы рассмотрим более широкий исторический контекст развития марксизма, необходимо изучить явление, всю полноту ответственности которого за вакуум в области стратегии еще предстоит выяснить. Жестокая реальность явно противоречит любому утверждению о возрождении исторического материализма в 70-е годы. Я имею в виду, безусловно, то, что получило название «кризис марксизма» среди тех, кого он коснулся, и среди тех, кто был в нем заинтересован. Его с ликованием освещали в 1977 г. американские и европейские средства массовой информации, и журнал «Тайм» был лишь одним из них. Однако, хотя масштабы и скорость развития этого явления были достаточно драматичными, сам термин всегда вводил в заблуждение. На самом деле кризис поразил определенное течение марксизма, которое географически ограничивалось романской Европой — в основном Францией, Италией и Испанией. В рамках этого культурного и политического региона к концу 70-х годов действительно происходило некое подобие краха марксистской традиции в тот самый момент, когда марксизм завоевывал новые позиции или укреплял их по широкому фронту за его пределами. Было бы глупо недооценивать серьезность этого поражения не только для (левых сил) соответствующих стран, но также и для репутации рациональной социалистической культуры в целом.
Каковы характерные синдромы кризиса романского марксизма? Можно выделить две основные модели. С одной стороны, на волне рецидива жестокой антикоммунистической лихорадки в окружающем капиталистическом мире, особенно во Франции и в Италии, мыслители как старшего, так и молодого поколения левых внезапно и в массовом порядке вообще отказались от марксизма. Наиболее наглядным примером движения вспять стал, пожалуй, Лючио Коллетти, некогда выдающийся философ-марксист Италии, который за три или четыре года превратился в резкого противника марксизма и решительного сторонника более или менее традиционного либерализма. Его последняя книга не случайно озаглавлена «Отмирание идеологии» , невольно напоминая известную книгу американской социологии 20-летней давности. Во Франции Сартр в последние годы жизни следовал собственным путем — от осуждения коммунизма к формальному отречению от марксизма — в его случае во имя радикального неоанархизма. Однако метаморфозы или закат этих знаменитостей не были исключением, поскольку они отразили более широкую перемену настроений в литературных и философских кругах, некогда связанных с левыми силами. В этом отношении символична эволюция взглядов писателей и критиков группы «Тель-кель» Филиппа Соллерса, Джулии Кристевой и других, практически сразу же перешедших от категоричного утверждения материализма и культа общественного строя в Китае к переоценке мистицизма и восторженному почитанию общественного строя в Соединенных Штатах. Андре Глюксманн, бунтарь и интеллектуальный протеже Луи Альтюссера, в конце 60-х годов стал ведущим популяризатором «новой» философии, снова поднявшей старые темы из идеологического арсенала «холодной войны» 50-х годов вроде приравнивания марксизма к тоталитаризму или отождествления социализма со сталинизмом.
Между тем была и иная реакция на изменения в политической обстановке романской Европы в конце 70-х годов, выразившаяся не столько в прямом отречении или отказе от марксизма, сколько в его растворении или принижении, сопровождавшихся ростом скептицизма в отношении самой идеи революционного разрыва с капитализмом. Симптомом этой тенденции послужил все больший отход Альтюссера от политического наследия исторического материализма как такового. Так, Альтюссер отрицал, что когда-либо имел какую-либо теорию государства или политики, что знаменовало полную утрату морального духа человеком, чьи утверждения о научном превосходстве марксизма были более самоуверенными или категоричными, чем утверждения любого другого теоретика его времени. Вскоре именно Альтюссер распространил понятие «общего кризиса марксизма» — кризиса, разрешить который он не спешил. Со своей стороны, Пулантзас, некогда образец ленинской принципиальности, теперь вновь открыл положительные качества парламентов и опасность двоевластия: в своих последних интервью, которые он дал перед смертью, он говорил о кризисе доверия к «политике» как таковой. Мрачная тень Мишеля Фуко, который вскоре провозгласил «конец политики» , как Белл или Коллетти провозгласили «конец идеологии», легла на Париж сомнениями. В Италии аналогичные течения становились все более обычным явлением в самой Итальянской коммунистической партии (ИКП). Ведущий философ ИКП молодой Массимо Качиари заявил итальянским рабочим со своего кресла в палате депутатов, что Ницше сделал Маркса устаревшим, поскольку воля к власти оказалась фундаментальнее классовой борьбы; в то же время благожелательный интерес к идеям Фридмана или Бентама наблюдался иногда у многих из его коллег.
Ни одно изменение в интеллектуальной области никогда не бывает всеобщим. По меньшей мере одно исключение, свидетельствующее о высоком достоинстве, выделяется на фоне общего сдвига позиций в те годы. Самый старый из оставшихся в живых наследников традиций западного марксизма, о которых я упоминал, Анри Лефевр не склонился, не свернул со своего пути на восьмом десятке лет, продолжая выпускать невозмутимые по тону и оригинальные по существу работы по вопросам, которые, как правило, большая часть левых сил игнорировала. За такое постоянство он заплатил относительной изоляцией. Если окинуть взглядом интеллектуальную сцену в целом, то обнаруживается таинственно жуткий парадокс. Марксизм как критическая теория испытывал беспрецедентный подъем в то самое время, как в романских странах, где он был наиболее мощным и продуктивным в послевоенный период, марксизм претерпевал стремительный спад, и прежде всего во Франции и в Италии, на родине современного исторического материализма 50-х и 60-х годов. Для любого человека, который, подобно мне, впитал марксизм из этих культур, разгром идейных предшественников производил внушительное впечатление. Каково его значение? Еще предстоит изучить горизонтальное движение марксистской теории в последнее десятилетие. Проблемы, которые оно создает, будут темой нашей завтрашней встречи.