Если сравнительно недавние колебания в толковании «международного общества» в Британии — пытающейся, по словам Кларка, вырастить растение гегемонии на теоретической почве, для него, судя по всему, непригодной, — можно прочесть как интеллектуальные симптомы империи прошлого, пытающейся облагородить свою роль адъютанта империи настоящего, прямо противоположное движение, утверждающее укрепление державы будущего, можно обнаружить в Европе. В 2012 году в ведущем интеллектуальном журнале Германии юрист Кристоф Шёнбергер заявил о том, что его страна приняла на себя роль гегемона Евросоюза [167: 1-8]. Это, по его мнению, гегемония не в том смысле, в каком ее понимают в англоязычном мире, как преобладание в межгосударственной системе, не говоря уже о ее вульгарном антиимпериалистическом смысле у Грамши (Вакка был бы сильно удивлен), а в том строгом смысле, который был развит Трипелем, то есть как лидерство в рамках федерации, аналогичное роли Афин в Делосском союзе, Голландии в Соединенных провинциях и Пруссии во Втором рейхе. ЕС стал федерацией, состоящей из более чем двух десятков государств разной величины и значения, с формально равными правами участия у каждого государства, тогда как сложному аппарату ЕС, обосновавшемуся в Брюсселе, недостает прозрачной связи с обществами стран континента. Более того, чтобы он вообще работал, его пришлось отгораживать звуконепроницаемыми стенами. Порядок и согласованность в этой неуклюжей структуре могли появиться только благодаря государству безусловно более крупному и сильному, чем все остальные, подобному Пруссии во Втором рейхе, сотворенном Бисмарком.

Теперь такой державой стала Германия, и немцы должны отбросить провинциальную замкнутость, отличавшую их в недавнем прошлом, чтобы свыкнуться с ролью, которой они больше не могут избегать. Внутри самой Федеративной Республики этой роли мешали назойливый парламент и неповоротливый конституционный суд, сужавшие пространство для смелых действий исполнительной власти. То же самое можно сказать об идеализированном стремлении к демократии, характерном для народов с недавним недемократическом прошлым, которым неловко иметь дело с непрозрачной бюрократией Еврокомиссии и ее лабиринтом технических комитетов, отсюда устремления вроде тех, что высказывались Хабермасом, который мечтал о наднациональной демократии, избирающей правительство, ответственное перед избирателями всей Европы. Подобные представления являются своего рода политической фантастикой. Единственным реальным вариантом оказывается федерация государств, в теории равных, но на практике выстроенных иерархически, под руководством гегемонической Германии. Франция с ее нереформированной экономикой и поблекшими атрибутами престижа — ядерным оружием и местом в Совете Безопасности — должна будет приспособиться к положению; сильно напоминающему положение Баварии при Бисмарке, то есть получить компенсацию за утрату власти в виде успокоительных жестов и отступных. В предсказании того, что сложится такая конфигурация, никакого высокомерия не было. Германия становится гегемоном помимо своей воли, и такая гегемония будет для нее в большей степени бременем, чем привилегией. Такова уж судьба этой страны.

Шёнбергер, предупрежденный Гельмутом Шмидтом о том, что эта идея нескромна, а потому может повредить немецким интересам, приложил все усилия, чтобы развеять любые недоразумения [168: 25-33]. Говоря о гегемонии, он использовал этот термин совсем не в том смысле, какой часто связывался, более или менее обоснованно, с великодержавной политикой. Трипель раскритиковал эту путаницу ограничив термин федеральными (в отличие от международных) структурами власти, ясно указав на то, что он предполагает всего лишь «определяющее влияние». Кроме того, Германия не обладала абсолютным перевесом силы в Европе, в отличие от Пруссии во Втором рейхе. Так что беспокоиться не о чем. Конечно, вряд ли ее будут сильно любить — гегемонов, в общем-то, любят редко. Но ее как гегемона будут уважать, если она покажет себя способной решать задачи Евросоюза, сохраняя беспристрастность. Помешать этой задаче может некоторая узость экономического подхода. Было бы не слишком разумно требовать, чтобы партнеры усвоили ее экономическую культуру, являющуюся продуктом ее специфического прошлого, или же предполагать, что все они смогут воспроизвести ее экспортную модель, что невозможно. Но если не считать этих ограничений, политическая культура страны идеально ложится на ее роль гегемона Евросоюза, поскольку Германия сама достаточно сложная федерация, а ее политические элиты накопили большой опыт в прагматических сделках и взаимном приспособлении того рода, что стал основой управления Евросоюзом.

Этот умеренно спокойный гон не сохранился в книге о положении страны в Европе, которая развивала те же идеи и была опубликована два года спустя Херфридом Мюнклером, главой кафедры политической теории в Университете Гумбольдта в Берлине и главным немецким специалистом по сравнительной геополитике. Мюнклер, более всего известный исследованием империй во всемирной истории, в котором обосновывалась их роль как творцов порядка в вакууме власти, существовавшем вокруг них, — племенных и иных форм анархии в прошлом, слабых или недееспособных государств в относительно недавнее время, — приветствовал интервенции Америки на Балканах и Ближнем Востоке, не говоря уже о «Бойне с терроризмом», представив их в качестве последнего из начинаний в этой линии преемственности. Он настаивал на том, что Европа должна выработать собственную политику имперского типа, чтобы контролировать свою периферию в том же примерно стиле, что и США, беря с них пример и сохраняя лояльность им [140: 245-254]. К 2006 году Германия начала действовать как более уверенная в себе «срединная держава», отправляющая свои войска за границу ради отстаивания коллективных интересов. Но в своем национальном самоутверждении она все еще слишком опирается на экономические успехи. Ей нужно диверсифицировать портфолио своих сил.

Десятилетием спустя Германии оказалось возможным поручить намного более важную роль. В работе «Власть посередине» (2,015) излагаются причины, по которым Федеративная Республика достигла наконец того положения в Европе, в котором предыдущие режимы оступились. «Мы — гегемон», — объявил теперь Мюнклер [142]. Ведь Германия не только стала крупнейшей экономикой и самой населенной страной Евросоюза, она еще и определяет стандарты социальной солидарности и политической компетентности. В отличие от Франции, благодаря «Программе 2010» она провела полномасштабную реформу рынка труда и пособий, значительно обогнав по скорости роста и экспортным показателям своего прежнего партнера по управлению ЕС. В отличие от Италии, где, несмотря на десятилетия бессмысленных финансовых вливаний. Юг по-прежнему оставался для Севера обузой, она успешно подняла уровень обедневшего и неконкурентоспособного Востока, подтянув его к западным стандартам эффективности и благосостояния. В отличие от любой другой большой страны Европы — Франции, Италии, Испании или Британии,— граждане Германии по-прежнему демонстрируют равнодушие к популизму любого рода, правому или левому, успокаивая своих соседей удивительным зрелищем политической ответственности. Конечно, самодовольства быть не должно, поскольку симптомы того же расстройства начали появляться и в самой ФРГ в виде «Альтернативы для Германии». Но это лишь делает еще более неизбежным продолжение сотрудничества ХДС и СДП, занимающих центр политического спектра и своим совместным примером показывающих, что значит сообща руководить Германией, каковой опыт пригодится и Евросоюзу в целом.

Сами немцы ни раньше, ни теперь не хотят гегемонии, которую история им навязала. Политическая элита от нее отшатывается; избиратели ее в упор не видят; интеллектуалы старательно избегают ее обсуждения. Однако задачи, вставшие перед страной, не ждут. Евросоюзу еще предстоит преобразовать свою (технократическую) легитимность результатов в (демократическую) легитимность оснований и стать проектом самих граждан. Внутри него обнаружились мощные центробежные силы. Вокруг Германии свирепствует популистская демагогия — достаточно вспомнить о Национальном фронте во Франции, «Пяти звездах» в Италии, Вилдерсе в Голландии, — и даже такие бастионы здравомыслия, как Швеция и Дания, оказались ею заражены. За этим заражением последовал отказ от любого рационального экономического управления, что создало угрозу для Пакта о стабильности, который Германия протащила в Еврозоне. На юге — Средиземное море, переставшее быть границей, снова оказавшись, как в старину, скорее связывающим, а не разделяющим берега, ведь через него в Евросоюз хлынули беженцы. Северная Африка и Левант от Туниса до Ливии, Египта и Сирии начали дивить на Европу, чего не было с Темных веков. На глобальном уровне Евросоюз может откатиться на второстепенные в экономическом плане роли, если и в будущем не окажется в со стоянии выйти из колеи низкого роста, слабой деловой активности, нехватки инноваций и отсутствия финансовой дисциплины.

Только Германия может своим примером и волей вывести на путь, ступив на который можно справиться с этими опасностями. От неё теперь зависит будущее Евросоюза: «Если Гер-мания потерпит неудачу, то же самое будет и с Европой». Ее первоочередные задачи ни ляются двусторонними: стать одновременно «казначеем» (Zahlmeister) и «дрессировщиком» (Zuchtmeister) Европы. Германия уже является крупнейшим вкладчиком в бюджет Евросоюза, направляя в него суммы, равноценные репарациям, выплаченным по Версальскому до говору, а ее потребители и вкладчики оплачивают отрицательные процентные ставки, введенные Центробанком, чтобы стимулировать кредиты расточительных соседей [141: 178-180, 41-42, 146-147]. Никто не может сказать, что Германия не щедра. Но взамен она имеет право потребовать, чтобы государства — члены ЕС привели свой дом в порядок, и проследить, чтобы они действительно сделали это.

Помимо этих актуальных соображений имеется антропологическая константа, которая важнее их всех и заключается в том, что культурные и политические системы любой величины всегда требовали наличия центра. Исторически эту потребность удовлетворяли в европейском воображении Иерусалим, Афины и Рим. Сегодня же в силу географического расположения в центре континента и наличия границ на севере, юге и востоке Европы эта символическая позиция досталась Германии. Гарантируя, что расширение ЕС на север и восток уравновесит его предыдущее расширение на юг, Берлин искал именно этой позиции и должен внимательно следить за тем, чтобы против него не сформировался латинский блок, как было предложено Агамбеном, вспомнившим о Кожеве. Германия должна сделать все возможное, чтобы сохранить Британию в рамках ЕС в качестве полезного противовеса и не позволить Франции задуматься о похожем кульбите с выходом из Союза. Всего этого требует простая геополитическая осторожность [141: 70-76, 28-29, 174-176].

Может ли все это привести к неприязни и даже страху перед новым гегемоном? Это маловероятно: немцы должны ждать не того, что их будут любить, но того, что их будут уважать, а иногда и восхищаться ими. Ведь Герма ния имеет решающее, парадоксальное преимущество в той роли, которую она должна теперь на себя взять. Это «уязвимый» гегемон, и при чина этой уязвимости — его прошлое. Преступная природа Третьего рейха сама по себе гарантирует то, что Федеративная Республика станет флагманом демократической стабиль ности в послевоенной Европе и будет восприниматься в таком именно качестве. Европейцы могут быть уверены в том, что Германия не будет злоупотреблять своей властью, чем, возможно, не побрезговала бы страна, у которой ля спиной не так много грехов [141: 168-170]. У них нет причин бояться некоторой муштры, которая им же на пользу. На них общая ответственность за Европу, за то, чтобы навести порядок в ее Großraum, поскольку Америка все больше сосредоточивается на своем тихоокеанском побережье, а не на атлантическом. Американские силы выведены из Средиземного и Черного морей, а также из Балтики. Новый гегемон понадобится и для того, чтобы набраться коллективной решимости для традиционных задач по управлению периферией. Соответственно Германия не может позволить себе забыть о своей роли в Ливии: значительные военные силы и готовность их применить — вот что требуется.

В подобных постмодернистских картинах немецкого верховенства в Европе снова всплыли давние тропы. По Веберу, Германия не хотела Первой мировой войны, каковая была навязана ей как великой державе, чье существование было помехой для других великих держав: «Тот факт, что мы народ не семимиллионный, а семидесятимиллионный, — вот что было нашей судьбой. Она стала основанием неумолимой ответственности перед историей, которой мы не могли избежать, даже если бы захотели» [191: 143]. Когда пришлось столкнуться не с Антантой, но с ее слабеющими потомками, этот тезаурус снова вернулся в обращение. Размер Германии, обрекает ее на ответственность — Verantwortung: ни одно другое слово ее политики не изрекают чаще, начиная с ее пастора-канцлера и заканчивая всеми остальными,— ответственность, которой она не может избежать, даже если бы захотела, а она по-прежнему и правда хочет. Такая ответственность — бремя, как его понимал Киплинг, тяжелое и болезненное. Неудивительно, что подобно послевоенной Америке, о которой с теплотой вспоминает Айкенберри, Германия после холодной войны не хочет взваливать его на себя: страну вынуждают стать гегемоном против ее воли. Применительно к таким тропам можно обновить суждение Карра: в жалости к самой себе, как и в самовосхвалении, в священнодействии самовозвеличивания власть порождает пафос, удобный ей самой. Нельзя не отметить, насколько это поучительно: ведь нигде сегодня не заметен столь ясно, как в этом современном немецком дискурсе, понятийный континуум, охватывающий разные трактовки гегемонии — как консенсуального руководства федерацией, как непреложного превосходства одной державы над другой и как единородной сестры империи.