Османская империя, захватившая на 500 лет Юго-Восточную Европу, обосновалась на континенте, так никогда и не став частью его социальной и политической системы. Она всегда оставалась чужой для европейской культуры, как исламское вторжение в христианский мир, а само ее существование вплоть до наших дней затрудняет создание единой истории континента. В то же время долгое и глубокое проникновение в европейскую почву общественной формации и государственной структуры, представлявшей резкий контраст с доминировавшей на континенте моделью, создало удобную меру, в сравнении с которой можно оценить историческую специфику европейского общества до наступления промышленного капитализма. Действительно, начиная с эпохи Возрождения, европейские политические мыслители эпохи абсолютизма постоянно стремились выявить характерные черты их собственного мира, противопоставляя его турецкому порядку, столь близкому и одновременно столь далекому для них; никто из них не сводил эту дистанцию просто или главным образом к религии.

В Италии начала XVI в. Макиавелли был первым мыслителем, который использовал Османское государство как антитезу европейской монархии. В двух основных сюжетах «Государя» он выделил самодержавную бюрократию Порты как институциональный порядок, который отделяет ее от всех государств Европы: «Турецкая монархия повинуется одному властелину; все прочие в государстве — его слуги; страна поделена на округи-санджаки, куда султан назначает наместников, которых меняет и переставляет как ему вздумается» . Он добавлял, что в распоряжении османских правителей находится такой тип постоянной армии, который в то время был неизвестен где-либо еще на континенте: «Турецкий султан отличается от других государей тем, что он окружен двенадцатитысячным пешим войском и пятнадцатитысячной конницей, от которых зависит крепость и безопасность его державы. Такой государь поневоле должен, отложив прочие заботы, стараться быть в дружбе с войском» . Эти размышления, как справедливо отмечал Ф. Чабод, составили один из первых неявных подходов к самоопределению «Европы» . Шестьдесят лет спустя, в муках французских религиозных войн Боден делал политические сравнения между монархиями, связанными уважением к личности и имуществу своих подданных и империями, неограниченными в своем господстве над ними; первые представляли «королевский» суверенитет европейских государств, а вторые — «господскую» власть деспотизма, как в Османском государстве, которое, в сущности, было чужим для Европы. «Король турок, называемый Великий Господин не из-за размера его царства, так как король Испании в десять раз больше, а из-за того, что он полный господин своих людей и собственности. Но тимариоты, подчиненные которых являются арендаторами, почти наделены собственными тимарами за его поддержку; их пожалования возобновляются каждые десять лет, а когда они умирают, их наследники могут получить только их движимое имущество. Нигде в Европе нет таких деспотических монархий… Со времени венгерских вторжений люди в Европе, более гордые и воинственные, чем в Азии или Африке, никогда бы не потерпели или не знали деспотической монархии» . В Англии начала XVII в. Бэкон подчеркивал, что фундаментальным различием европейской и турецкой систем было отсутствие в османском обществе наследственной аристократии. «Монархия, в которой вообще нет аристократии, всегда является чистой и абсолютной тиранией, как это есть у турок. Потому что знать умеряет верховную власть и отводит внимание народа в сторону от королевской династии . Два десятилетия спустя, после свержения монархии Стюартов, республиканец Гаррингтон переместил фокус сравнения на экономические основы Османской империи в качестве главной линии, разделяющей Турцию и европейские государства: юридическая монополия султана на земельную собственность была явной отличительной чертой Порты: «Если один человек будет единственным владыкой земли или превосходить народ, например, на три четверти, то это Великий Господин: потому что так Турка называют из-за его собственности; и его Империя — абсолютная монархия… В Турции нет законов, чтобы кто-то кроме Великого Господина мог владеть землей» .

К концу XVII в. могущество Османского государства прошло свою высшую точку; тон комментариев теперь ощутимо изменился. Впервые тема исторического превосходства Европы стала главной в дискуссии о турецкой системе, а недостатки последней теперь приписывались всем азиатским империям. Такой новый решительный шаг был сделан в сочинениях французского доктора Бернье, который путешествовал по Турецкой, Персидской и Могольской империям и стал личным врачом императора Аурангзеба в Индии. После возвращения во Францию он изобразил Индию Моголов как еще более крайний вариант османской Турции: причиной безнадежной тирании в обеих, сообщал он, является отсутствие частной собственности на землю, результат которого он наглядно сравнивал с благословенной сельской местностью под управлением Людовика XIV. «Сколь незначительно богатство и сила Турции в сравнении с ее естественными преимуществами! Позвольте только предположить, какой могла бы стать столь населенная и развитая страна, если бы было признано право частной собственности, и мы не сомневаемся, что она могла бы выставлять такие же огромные армии, как и прежде. Я объехал почти все части этой империи и был свидетелем, сколь прискорбно она разорена и обезлюжена. <…> Уничтожьте право частной собственности на землю, и вы узнаете, как верное следствие, тиранию, рабство, беззаконие, нищету и варварство; земля не будет обрабатываться и придет в запустение; откроется путь к уничтожению народов, разрушению королей и государств. Надежда, которая воодушевляет человека, — что он сохранит плоды своего труда и передаст их своим наследникам, — составляет главную основу всего самого совершенного и благословенного в этом мире; и, если мы посмотрим на различные королевства мира, мы обнаружим, что они процветают или угасают в зависимости от того, признают ли они право или отвергают; одним словом, признание или пренебрежение этим принципом изменяет и делает разнообразным лицо земли» . Едкое описание Востока Бернье оказало глубокое влияние на последующие поколения мыслителей периода Просвещения. В начале XVIII в. Монтескье близко повторил его описание турецкого государства: «Великий Господин наделяет большей частью земель своих солдат и лишает ее по своей прихоти; он захватил все наследство чиновников своей империи; когда подданный умирает, не имея наследника мужского пола, его дочери могут только пользоваться его вещами; так как турецкий правитель захватывает владение над ними; то в конечном счете владение большей частью имуществ является непрочным… Из всех деспотических государств нет ни одного, которое обременяло бы самого себя как то, где государь объявляет себя собственником всех земель и наследником всех своих подданных. Неизбежным следствием этого бывает то, что земли перестают обрабатываться, а если государь к тому же занимается торговлей, то оказывается разрушенной и вся промышленность» .

К этому времени, конечно, европейская колониальная экспансия преодолела и изучила весь мир, и спектр политических представлений, изначально полученных от специфического взаимодействия с Османским государством на Балканах, был соответственно распространен к границам Китая и далее. Поэтому труд Монтескье превратился в первую полномасштабную компаративную теорию того, что он категорично назвал «деспотизмом» в качестве общей неевропейской формы правления, вся структура которой в «Духе законов» противопоставлялась принципам рожденного в Европе «феодализма». Однако обобщенность концепции сохраняла традиционную географическую детерминированность, объясняемую влиянием климата и почвы: «Азия — это та область мира, где деспотизм, так сказать, пребывает естественным образом» . Судьба завещанного Просвещением термина «восточный деспотизм» в XIX в. известна и не должна нас здесь занимать ; достаточно сказать, что, начиная с Гегеля, сохранялись неизменными большинство концепций азиатского общества, интеллектуальной функцией которых являлось выведение радикального контраста между европейской историей, оригинальная специфика которой была найдена Монтескье в феодализме и его современном наследнике-абсолютизме, и судьбой других континентов.

В этом веке ученые-марксисты, убежденные в универсальности последовательных фаз социально-экономического развития, отмеченных в Европе, напротив, как правило, утверждали, что феодализм был глобальным феноменом, охватившим азиатские или африканские государства в той же мере, что и европейские. Выделялись и изучались османский, египетский, марокканский, персидский, индийский, монгольский или китайский варианты феодализма. Политическая реакция против имперских идеологий европейского превосходства привела к интеллектуальному расширению области применения историографических концепций, созданных на основании изучения прошлого одного континента, на объяснение эволюции других или всех. Ни один термин не подвергался такому неразборчивому и широкому распространению, как «феодализм», который на практике часто применялся к любой общественной формации между родоплеменным и капиталистическим полюсами идентичности, в которой не было рабства. Феодальный способ производства определялся при таком применении как сочетание крупного землевладения с мелким крестьянским производством, при котором класс эксплуататоров получает прибавочный продукт от непосредственного производителя с помощью традиционных форм неэкономического принуждения: трудовых повинностей, натурального оброка или денежных платежей; и где, соответственно, ограничены обмен продукцией и мобильность рабочей силы . Этот комплекс представляли как экономическое ядро феодализма, которое может существовать в различных политических оболочках. Иными словами, юридические и конституционные системы становятся необязательными и внешними производными на основе неизменного производительного центра. Политические и юридические надстройки отделялись от экономической инфраструктуры, которая единственно и составляла как таковая подлинный феодальный способ производства. При таком взгляде, ныне широко распространенном среди современных ученых-марксистов, тип аграрной собственности, природа владельческого класса и форма государства могут невероятно различаться на фоне общего сельского порядка, лежащего в основе всей общественной формации. В частности, раздробленный суверенитет, вассальная иерархия и поместная система средневековой Европы перестали быть во всех отношениях изначальными или существенными характеристиками феодализма. Их полное отсутствие стало совместимым с существованием феодальной общественной формации при условии, что существует сочетание масштабной аграрной эксплуатации и крестьянского производства, основанного на неэкономических отношениях принуждения и зависимости. Таким образом, Китай династии Мин, Турция сельджуков, Монголия Чингизидов, сефевидская Персия, Индия Моголов, Египет Тулунидов, Сирия Омеядов, Марокко

Альморавидов, ваххабитская Аравия — все в равной степени подходили под классификацию феодальных наравне с Францией Капетингов, Англией норманнов или Германии Гогенштауфенов. В ходе этого исследования мы встречали три типичных примера такой классификации: как мы уже видели, в трудах авторитетных ученых кочевнические объединения татар, Византийская империя и Османский султанат рассматривались как феодальные государства . Эти историки утверждали, что очевидные отличия в их надстройке от западных норм скрывают лежащее в основе сходство базовых отношений производства. Тем самым все привилегии западного пути развития сводились на нет в многообразном процессе мировой истории, изначально таинственно едином. В этой версии материалистической историографии феодализм превращался в очистительный океан, в котором в действительности любое общество могло получить свое крещение.

Научная несостоятельность такого теоретического экуменизма очевидна из логического парадокса, в котором он заключается. Если в действительности можно выявить феодальный способ производства независимо от варианта юридической и политической надстройки, которая ему соответствует, а значит, это присутствие можно зафиксировать повсюду в мире, где вытеснены первобытные и племенные общественные структуры, — то тогда возникает проблема: как можно объяснить уникальный динамизм европейской части международного феодализма? До сих пор ни один историк не утверждал, будто промышленный капитализм спонтанно появился где-либо еще, кроме Европы и ее американского продолжения, которые затем буквально завоевали остальной мир в силу своего экономического превосходства, насадив за рубежом капиталистический способ производства в соответствии с нуждами и целями своей собственной имперской системы. Если на всей земле от Атлантического до Тихого океана существовал общий экономический базис феодализма, разделенный только юридическими и конституционными формами, и только одна зона произвела промышленную революцию, которая в конечном итоге привела к трансформации всех обществ в мире, то определяющие факторы такого необыкновенного успеха должны находиться в политической и юридической надстройке, только и отличавших ее. Законы и государства, игнорировавшиеся как вторичные и несущественные, мстительно возвращаются как очевидная причина самого важного прорыва в современной истории. Иными словами, если целостная структура суверенитета и закона отделяется от экономики универсального феодализма, ее тень парадоксальным образом управляет миром; так как она остается единственным принципом, способным объяснить столь различное развитие всего способа производства. То самое всеобщее присутствие феодализма в этой концепции сводит судьбу всех континентов к поверхностной игре простых местных традиций. Не различающий цветов материализм, не способный воспринимать настоящий и богатый спектр различных социальных общностей в рамках одного и того же временного пояса истории, тем самым неизбежно превращается в извращенный идеализм.

Решение этого парадокса, очевидное, но до сих пор незамеченное, находится в самом определении, данном Марксом докапиталистическим общественным формациям. Все способы производства в классовых обществах, предшествующих капитализму, извлекают прибавочный продукт труда от непосредственных производителей средствами неэкономического принуждения. Капитализм — первый способ производства в истории, в котором средство по изъятию прибавочного продукта у непосредственного производителя является по форме «чисто» экономическим, трудовым контрактом; —равный обмен между свободными агентами, ежечасно и ежедневно воспроизводящий неравенство и угнетение. Все иные предшествующие способы эксплуатации осуществлялись с помощью внеэкономических способов: родовых, традиционных, религиозных, юридических или политических. Вот почему, в принципе, невозможно объяснить их из собственно экономических отношений. «Надстройки» родства, религии, права или государства с необходимостью входят в основополагающую структуру способа производства в докапиталистических общественных формациях. Они прямо внедряются во «внутренние» связи процесса извлечения прибавочного продукта, в то время как в капиталистических общественных формациях, впервые в истории отделивших экономику как формально самодостаточный порядок, они, напротив, обеспечивают его «внешние» предпосылки. Следовательно, докапиталистические способы производства могут быть определены исключительно через их политические, юридические и идеологические надстройки, поскольку именно они определяют тип внеэкономического принуждения, который придает им особый характер. Конкретные формы юридической зависимости, отношений собственности и верховной власти, которые характеризуют докапиталистическую общественную формацию, вовсе не второстепенные или случайные сопутствующие явления; наоборот, они составляют главные индикаторы, указывающие на доминирующий способ производства. Поэтому детальная и точная систематизация таких юридических и политических форм является необходимой предпосылкой для составления всеобъемлющей типологии докапиталистических способов производства . В действительности очевидно, что сложное переплетение экономической эксплуатации с внеэкономическими институтами и идеологиями создает гораздо более широкий диапазон возможных способов производства, предшествовавших капитализму, чем можно было бы заключить из самого относительно простого и всеобъемлющего капиталистического способа производства, который стал их общим и недобровольным конечным пунктом (;terminus ad quem) в эпоху промышленного капитализма.

Таким образом, любое априорное искушение привести первое в единообразие со вторым должно встретить возражение. Вероятность многообразия постпервобытных и нерабовладельческих, докапиталистических способов производства встроена в механизм извлечения прибавочного продукта. Непосредственные производители и средства производства, включая орудия труда и объекты труда, например землю, всегда находились в руках класса эксплуататоров посредством преобладавшей системы собственности, основного пересечения между правом и экономикой. Но поскольку отношения собственности сами по себе артикулируются политическим и идеологическим порядком, который в действительности часто открыто управляет их распределением (например, ограничивая землевладение аристократией или исключая дворян из торговых операций), весь аппарат эксплуатации всегда простирается в сферу надстройки. Так, Маркс писал П. В. Анненкову, что «общественные отношения <…> в совокупности образуют то, что в настоящее время называется собственностью» . Это не значит, что юридическое право собственности само по себе является фикцией или иллюзией, от изучения которой можно отказаться, заменив его непосредственным анализом экономической структуры, находящейся ниже, — процедурой, которая ведет, как было указано, прямым путем к логическому краху. С точки зрения исторического материализма, напротив, это значит, что юридическая собственность вообще не может быть отделена каким-либо образом от экономического производства или политико-идеологической власти; внутри любого способа производства ее безусловно центральное положение происходит из взаимосвязей между ними, которые в докапиталистических общественных формациях становятся открытым и официальным политическим образованием. Поэтому неслучайно Маркс посвятил целую рукопись о докапиталистических обществах в «Набросках к критике политической экономии» (Grundrisse) — единственной своей работе по систематическому теоретическому сравнению различных способов производства — глубокому анализу форм аграрной собственности в сменявших друг друга современных способах производства в Европе, Азии и Америке. Направляющая нить всего текста — это изменяющийся характер и положение землевладения и его переплетающиеся отношения с политическими системами, начиная с первобытного родоплеменного общества и до кануна капитализма.

Мы уже видели, что Маркс, в отличие от позднейших авторов-марксистов, специально отделял кочевое скотоводство от всех форм оседлого сельского хозяйства как особый способ производства, основанный на коллективной собственности на недвижимое богатство (землю) и индивидуальной собственности на движимое богатство (стада) . Поэтому нет ничего удивительного в том, что Маркс подчеркивал, что основополагающей характеристикой, определяющей феодализм, является частная собственность аристократии на землю. В этом отношении особенно показательны комментарии Маркса к исследованию М. М. Ковалевского о разложении деревенской общины. Молодой русский историк Ковалевский, который восхищался Марксом и переписывался с ним, посвятил значительную часть своей работы тому, что он назвал «медленным появлением феодализма в Индии после мусульманских завоеваний». Он не отрицал политических и юридических различий между могольской и европейскими аграрными системами и признавал, что юридическая неизменность исключительного императорского права собственности на землю привела к «меньшей интенсивности» феодализации в Индии по сравнению с Европой. И тем не менее он утверждал, что в реальности расширенная система феодов с полной иерархией вассалитета превратилась в индийский вариант феодализма накануне британского завоевания, прервавшего его консолидацию . Поразительно, что Маркс постоянно критиковал те места в работе Ковалевского, где тот уподоблял индийские или исламские социально-экономические институты европейским, хотя исследование Ковалевского было написано в значительной степени под влиянием собственных работ Маркса, а тон его неопубликованных пометок на копиях, отправленных ему русским ученым, был в общем благожелательным. Самая резкая и показательная из этих пометок, отрицавших наличие феодального способа производства в могольской Индии, гласит: «Под предлогом того, что в Индии можно обнаружить „бенефициарную систему“, «продажу должностей» (хотя последняя ни в коем случае не является чисто феодальной, как доказано Римом) и «коммендации», Ковалевский рассматривает это как феодализм в западноевропейском смысле. Ковалевский забывает, среди прочего, что крепостничество, которое представляет важный элемент в феодализме, не существовало в Индии. Более того, например, индивидуальная роль феодальных помещиков (выполняющих функцию графов) в качестве защитников не только несвободных, но и свободных крестьян была незначительной в Индии, за исключением вакуфов. Мы также не сталкиваемся в Индии, как и в Риме, с поэзией почвы (Bodenpoesie) , столь характерной для романо-германского феодализма. В Индии земля нигде не является благородной в смысле, например, запрета ее передачи простолюдинам. С другой стороны, Ковалевский сам видит существенную разницу: отсутствие в империи Великих Моголов наследственной юстиции в сфере гражданского права» [567]Материалы Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. Из неопубликованных рукописей Карла Маркса//Советское востоковедение. 1958. № 5. С. 12. Конспект и записи, сделанные при изучении книги М. М. Ковалевского. [ «Общинное землевладение, причина, ход и последствия его разложения». М., 1879 г.] . Маркс К. // Советское востоковедение. 1958. № 3. С. 3–13; № 4. С 3-22; № 5. С. 3–28; Проблемы востоковедения. 1959. № 1. С. 1–17; Народы Азии и Африки. 1962. № 2. С. 3–17. Введение в рукописи сделано Л. С. Гамаюновым. См.: Советское востоковедение. 1958. № 2. С. 35–45.
. В другом месте Маркс снова остро критикует утверждение Ковалевского о том, что мусульманское завоевание Индии повлекло взимание исламского поземельного налога, или хараджа, с крестьянства, тем самым превратив наследственную собственность в феодальную: «Выплата хараджа не трансформировала их земли в феодальную собственность, не более чем поземельный налог сделал французскую земельную собственность феодальной. Все описания Ковалевского здесь — в высшей степени бесполезны» . Природа государства также не была сходной с феодальными княжествами Европы: «Согласно индийскому праву, политическая власть не подлежала разделу между сыновьями; тем самым важный источник европейского феодализма был перекрыт» .

Эти критические отрывки наглядно показывают, что сам Маркс очень хорошо понимал опасность неразборчивого распространения термина «феодализм» за пределы Европы и отказывался рассматривать Индию Делийского султаната или Могольской империи в качестве феодальной общественной формации. Более того, его заметки показывают глубокое проникновение и щепетильность по отношению именно к тем «надстроечным» формам, значимость которых для классификации докапиталистических способов производства уже подчеркивалась. Вот почему его возражения на признание Ковалевским феодальным индийского аграрного общества после исламского завоевания, в действительности, охватывает весь спектр юридических, политических, военных, судебных, налоговых и идеологических сфер. Поэтому их можно обобщить следующим образом: типичный феодализм включал юридически оформленное крепостничество и военную защиту крестьян общественным классом дворян, обладавших личной властью и собственностью и пользовавшихся исключительной монополией на закон и правосудие в политических рамках раздробленного суверенитета и налогового иммунитета, а также аристократической идеологии, превозносившей сельскую жизнь. И сразу же будет видно, как далек этот всеобъемлющий эвристический перечень от немногих простых ярлыков, часто используемых для наименования общественной формации феодальной. Возвращаясь к нашей начальной точке рассуждений, не подлежит сомнению, что собственный взгляд Маркса на феодализм в этом концентрированном определении исключал Турецкий султанат — государство, которое было во многих отношениях источником вдохновения и образцом для Могольской Индии.

Таким образом, контраст между европейскими и османскими историческими формами, столь сильно ощущаемый современниками, был хорошо обоснован. Турецкий социально-политический порядок радикально отличался от того, который в целом характеризовал Европу, как в ее западных, так и в восточных регионах. Европейский феодализм, не имел подобия ни в одной соседней географической зоне; он существовал только на крайней западной оконечности евразийского материка. Изначальный феодальный способ производства, который господствовал в раннее Средневековье, не сводился к простому набору экономических признаков. Разумеется, крепостное право составляло важнейшую основу всей системы присвоения прибавочного продукта. Но сочетание крупной аграрной собственности, контролируемой эксплуататорским классом, с мелким производством несвободного крестьянства, при котором прибавочный труд изымался посредством барщины или оброка, было моделью, весьма распространенной во всем доиндустриальном мире. Фактически любая постпервобытная общественная формация, которая не была основана на рабстве или кочевничестве, содержала подобные формы землевладения. Уникальность феодализма никогда не исчерпывалась только существованием феодального и зависимого классов как таковых . Именно специфическая организация вертикально оформленной системы раздробленного суверенитета и условной собственности отличали феодальный способ производства в Европе. Именно эта ось определяла конкретный тип неэкономического принуждения, применявшегося по отношению к прямому производителю. Сплав вассалитета — бенефиций — иммунитета в систему феодов создал уникальную (sui generis) модель, по словам Маркса, «суверенитета и зависимости». Особенность этой системы заключалась в двойном характере отношений, которые были установлены как между непосредственными производителями и слоем непроизводителей, присваивающих прибавочный труд первых, так и внутри самого класса непроизводителей. В сущности, феод был, прежде всего, экономическим земельным пожалованием, обусловленным военной службой, и включавшим юридические полномочия по отношению к возделывавшим его крестьянам. Поэтому он всегда являлся сплавом собственности и суверенитета, в котором частичная природа первой дополнялась частным характером второго: условное держание было структурно связано с индивидуальной юрисдикцией. Тем самым изначальное ослабление абсолютного владения землей было дополнено фрагментацией публичной власти в форме ступенчатой иерархии. На уровне собственно деревни в результате появился класс дворян, имевших освященное законом личное право эксплуатации и юрисдикции над зависимыми крестьянами.

Неотъемлемой частью такой конфигурации было проживание владетельного класса в сельской местности, в противоположность городскому пребыванию аристократии классической древности; осуществление феодального покровительства и правосудия предполагало непосредственное присутствие феодальной знати в селе, символически выраженное в замках средневекового периода и идеализированное в «поэзии почвы» последующей эпохи. Индивидуальная собственность и власть, которые являлись характерным признаком феодального класса, могли, следовательно, сопровождаться его организующей ролью в самом производстве, типичной формой которого в Европе было феодальное поместье. Разделение феодального поместья на владения помещика и участки арендаторов воспроизводило внизу, как мы видели, экономическую иерархию, характерную для феодальной системы в целом. Наверху распространение феодов создало уникальные внутренние связи внутри знати, поскольку сочетание вассалитета, бенефиция и иммунитета внутри единого комплекса создало двойственную смесь договорной «взаимности» и зависимого «подчинения», которые всегда отличали истинную феодальную аристократию от любой разновидности эксплуататорского класса воинов, существовавшей при других способах производства. Наделение поместьем было двусторонним договором : клятва верности и акт наделения связывали две стороны особыми обязательствами. Причиной разрыва такого договора могло стать преступление, совершенное как вассалом, так и сеньором; оно освобождало пострадавшую сторону от ее обязательств. В то же время двусторонний договор также олицетворял иерархическую власть вышестоящего над нижестоящим: вассал был ленником своего господина, обязанным ему личной, физической верностью. Тем самым сложная этика феодальной знати ставила рядом «честь» и «верность» в активном противоречии, чуждом свободному гражданину классической древности, который в Греции или Риме знал только первое, или слуге деспотической власти в Турецком султанате, которому было известно только второе. Договорная взаимность и неравенство в положении слились в феодальном поместье. В результате появилась аристократическая идеология, которая делала совместимыми гордость своим положением и смирение клятвы, законодательное оформление обязательств и личную верность . Моральный дуализм этого феодального кодекса коренился в сплаве и распределении экономической и политической власти в рамках всего способа производства. Условное держание порождало вассальную субординацию внутри социальной иерархии господ; с другой стороны, распределенный суверенитет облекал ленника автономной юрисдикцией над стоящими ниже его. Оба института скреплялись взаимосвязями между отдельными индивидами внутри самого дворянского сословия. На всех уровнях цепочки покровительства и зависимости аристократическая власть и собственность были в высшей степени персональными.

Такая политико-юридическая структура, в свою очередь, имела важные последствия. Всеобщая фрагментация суверенитета позволила вырасти независимым городам в пространстве между различными феодальными поместьями. Самостоятельная и универсальная церковь могла присутствовать во всех светских княжествах, объединяя в рамках собственной независимой клерикальной организации культурные навыки и религиозные санкции. Более того, внутри каждого отдельного государства средневековой Европы развивалась система сословий, которая характерным образом была представлена в трехпалатном собрании знати, клира и горожан как различных групп внутри феодальной политической системы. Главным условием такой системы сословий тоже было распределение суверенитета, который передавал членам аристократического правящего класса общества частные прерогативы суда и управления таким образом, что требовалось их коллективное согласие на действия высшего сюзерена — монархии — на вершине феодальной иерархии за пределами цепочки личных обязательств и прав. Поэтому средневековые парламенты были необходимым и логическим расширением традиционного предоставления auxilium et consilium — помощи и совета вассала своему сюзерену. Двусмысленность их функции — орудия королевской воли или средства баронского сопротивления ей — была следствием противоречивого единства самого феодального договора, одновременно взаимного и неравного.

Как мы видели, в географическом отношении «полный» феодальный комплекс сложился в континентальной Западной Европе, в бывших землях Каролингов. Впоследствии он медленно и неравномерно распространился сначала на Англию, Испанию и Скандинавию, затем, не в полной мере, он проник в Восточную Европу, где его основные элементы и этапы подверглись многочисленным местным влияниям и изменениям, однако без потери регионом очевидной близости с Западной Европой в качестве его сравнительно неразвитой периферии. Таким образом, формировавшиеся границы европейского феодализма в основе своей устанавливались не религией или топографией, хотя та и другая очевидным образом предопределяли их. Христианство никогда не совпадало с этим способом производства: в средневековых Эфиопии или Ливане не было феодализма. Кочевое скотоводство, адаптировавшееся к засушливым равнинам большей части Средней Азии, Ближнего Востока и Северной Африки, долгое время окружало Европу со всех сторон, кроме Атлантики, через которую она в конце концов и вырвалась, чтобы установить господство над миром. Но границы между феодализмом и кочевничеством не были линейно топографическими: Паннонская равнина и украинская степь, классическая естественная среда для хищного кочевничества, были включены в оседлую аграрную культуру Европы. Феодализм, рожденный в западной части Европы, распространился в ее восточную часть путем заселения и примера. Завоевание играло дополнительную, но подчиненную роль: его наиболее яркий пример — Левант также оказался самым эфемерным. В отличие от предшествовавшего ему рабовладельческого способа производства и последовавшего капиталистического, феодальный способ производства как таковой не прибегал к империалистическому экспансионизму в широких масштабах . Хотя любой баронский класс стремился непрерывно расширять сферу своего могущества путем военной агрессии, созданию огромных территориальных империй препятствовал систематический раскол власти, который характеризовал феодализм средневековой Европы. Как следствие, на континенте не существовало высшего политического объединения различных этнических общностей. Общая религия и ученый язык связывали государства, которые в культурном плане и по существу были отделены друг от друга. После прекращения германских и славянских миграций рассредоточение суверенитета в европейском феодализме способствовало великому разнообразию народов и языков на континенте. Ни одно средневековое государство не было основано на национальном принципе, а аристократия была очень подвижной, переселяясь с одной территории на другую; но сами разделы династической карты Европы позволяли консолидировать лежащее в ее основе этническое и лингвистическое многообразие. Феодальный способ производства, по своему характеру «донациональный», объективно подготовил возможность многонациональной государственной системы в эпоху, последовавшую на переходе к капитализму. Поэтому последней характерной чертой европейского феодализма, рожденного в результате конфликта и синтеза двух предшествовавших способов производства, являлась крайняя дифференциация и внутреннее ветвление его культурной и политической вселенной. В любой сравнительной перспективе это было немаловажным элементом особенностей континента.

Феодализм как историческая категория создан в эпоху Просвещения. С того времени, как он впервые был введен в оборот, обсуждается вопрос о том, существовал ли этот феномен за пределами Европы, в которой он получил свое имя. Хорошо известно, что Монтескье утверждал, что феодализм был уникальным явлением: это было «событие, которое случается единожды в мире и, возможно, никогда не повторится снова» . Столь же общеизвестно возражение Вольтера: «Феодализм — это не событие, это очень старая форма того, что с различными системами управления существует в трех четвертях нашего полушария» . Очевидно, что феодализм в действительности был больше институциональной «формой», чем моментальным «событием»; но широта «различий в системах управления» приписываемая ему, как мы видели, часто вела к полному выхолащиванию из него какой-либо определенной идентичности . С учетом всего вышесказанного, сегодня нет сомнения, что Монтескье с его более глубоким историческим чутьем был ближе к истине. Современные исследования открыли лишь один важный регион мира, помимо Европы, где, без сомнения, господствовал феодальный способ производства. На другой крайней оконечности евразийского континента, за пределами восточных империй, известных Просвещению, Японские острова открыли социальную панораму, которая живо напомнила европейским путешественникам и наблюдателям конца XIX в. их средневековое прошлое, после того как прибытие коммодора Перри в 1853 г. в Иокогамскую бухту положило конец долгой изоляции японцев от остального мира. Меньше чем через десятилетие сам Маркс замечал в «Капитале», опубликованном за год до Реставрации Мэйдзи: «Япония с ее чисто феодальной организацией землевладения и с ее широко развитым мелкокрестьянским хозяйством дает гораздо более верную картину европейского средневековья, чем все наши исторические книги» . В нашем столетии научное мнение в подавляющем большинстве согласилось рассматривать Японию в качестве исторического примера настоящего феодализма . Для наших целей основной интерес к такому дальневосточному феодализму лежит в его характерной комбинации структурных сходств и динамических отличий от европейской эволюции.

Японский феодализм, который появился в качестве развитого способа производства в XIV–XV вв. после долгого периода предшествующей инкубации, в основных чертах представлял такую же систему, как и европейский феодализм: сплав вассалитета, бенефициев и иммунитета в ленной системе, которая образовывала базовые политико-юридические рамки, в которых прибавочный труд изымался непосредственно у производителя. В Японии точно были воспроизведены связи между военной службой, условным держанием и сеньориальной юрисдикцией. Также была представлена ступенчатая иерархия сеньора, вассала и подвассала, формировавшая цепочку сюзеренитета и зависимости. Аристократия конных рыцарей составляла наследственный правящий класс; крестьянство было юридически прикреплено к земле в варианте, близком к поземельному крепостному состоянию. Естественно, японский феодализм также содержал в себе местные особенности, которые контрастировали с европейским феодализмом. Технологические условия возделывания риса обусловливали иную структуру деревни, в которой отсутствовала система трехполья. Японское поместье, со своей стороны, редко включало домен или земли сеньора. Еще более важно, что в рамках внутрифеодальных отношений между господином и его сеньором, над уровнем деревни, вассалитет доминировал над пожалованием: «личная» связь в виде клятвы верности была традиционно сильнее, чем «материальная» связь пожалования. Феодальный контракт менее походил на договор, чем в Европе: обязанности вассала были более разнообразными, а права его сюзерена более императивными. Внутри характерного баланса чести и подчинения, взаимности и неравенства, которые свойственны феодальным узам, японский вариант был существенно более склонен ко второму условию. Хотя клановая организация, как во всех феодальных общественных формациях, была вытеснена, ярко выраженный «кодекс» отношений сеньор — вассал поддерживался языком рода больше, чем элементами права: власть господина над подчиненным была более патриархальной и непререкаемой, чем в Европе. Сеньориальное преступление было чуждо как концепция; не было вассальных судов; приверженность букве закона была в целом очень ограничена. Самым важным общим следствием более авторитарной и асимметричной структуры внутрифеодальной иерархии в Японии стало отсутствие какой-либо сословной системы как на региональном, так и на национальном уровне. Это, без сомнения, самая важная политическая черта, разделяющая японский и европейский феодализм, рассматриваемые как изолированные структуры.

Несмотря на имеющиеся значительные различия второго порядка, фундаментальное сходство между двумя историческими моделями в целом очевидно. Прежде всего, для японского феодализма также была характерна строгая фрагментация суверенитета и условная частная собственность на землю. В действительности, в Японии эпохи Токугавы фрагментация суверенитета приняла более организованные, систематические и устойчивые формы, чем где-либо в средневековой Европе, в то время как условная собственность на землю была даже более распространена в феодальной Японии, чем в средневековой Европе, потому что в деревне не было свободных держаний. Параллельность двух примеров феодализма на противоположных концах Евразии в конечном счете получила самое впечатляющее подтверждение в последующих судьбах обеих зон. Как мы видели, европейский феодализм оказался прологом к капитализму. Именно экономическая динамика феодального способа производства в Европе освободила элементы, необходимые для первоначального накопления капитала в масштабе континента; и именно социальный порядок Средневековья предвосхитил и подготовил восхождение буржуазного класса, который его и похоронил. Запущенный промышленной революцией, полноценный капиталистический способ производства стал даром и проклятием Европы миру. Сегодня, во второй половине XX в. только один главный регион за пределами Европы или ее заморских территорий достиг развитого индустриального капитализма — Япония. Социально-экономические предпосылки японского капитализма, как хорошо показывают современные исторические исследования, лежат глубоко в японском феодализме, который в конце XIX в. столь поразил Маркса и европейцев. Ибо ни один другой регион мира не имел таких благоприятных внутренних составляющих для быстрой индустриализации. Так же как и в Западной Европе, феодальное сельское хозяйство достигло замечательного уровня производительности — возможно, большего, чем в современной муссонной Азии. Там также возникло и распространилось ориентированное на рынок землевладение, а общий показатель коммерциализации деревни был поразительно высок: вероятно, половина или более совокупного продукта. К тому же позднефеодальная Япония была местом такой урбанизации, возможно не имевшей ничего подобного нигде, кроме современной Европы: в начале XVIII в. столица Эдо была больше, чем Лондон и Париж, а, видимо, каждый десятый японец проживал в городе, насчитывавшем более 10 тысяч жителей. Наконец, образовательный уровень страны мог сравниться с наиболее развитыми нациями Западной Европы: накануне западного «открытия» Японии примерно 40–50 % взрослого мужского населения были грамотными. Впечатляющая скорость и успех, с которыми и в эпоху Реставрации Мэйдзи в Японии укоренялся промышленный капитализм, были обусловлены историческими предпосылками уникального развития общества, наследием феодализма Токугавы.

Но в то же время между европейским и японским развитием существует явное различие. Хотя Япония в конечном счете достигла более высоких темпов индустриализации, чем в любой капиталистической стране Европы или Северной Америки, основной импульс для ее бурного перехода к капиталистическому способу производства в конце XIX–XX в. носил внешний характер. Именно воздействие западного империализма на японский феодализм внезапно побудило внутренние силы к тотальной трансформации традиционного порядка. Глубина этих перемен еще не ощущалась в границах государства Токугавы. Когда в 1853 г. эскадра Перри бросила якорь в Иокогаме, исторический разрыв между Японией и угрожающими ей евро-американскими странами был, несмотря ни на что, громадным. Японское сельское хозяйство было в значительной степени коммерциализировано на уровне распределения, но не на уровне самого производства. Вот почему феодальные повинности, в преобладающем большинстве собиравшиеся в натуральной форме, все еще составляли большую часть прибавочного продукта, даже если они, в конце концов, превращались в деньги: во всем сельском хозяйстве непосредственное производство на рынок оставалось второстепенным. Японские города представляли собой огромные агломерации с весьма изощренными финансовыми институтами и институтами обмена. Но мануфактуры все еще носили зачаточный характер, представленные в основном ремесленным производством, организованным в рамках традиционных гильдий; фабрики были вообще неизвестны; не было организованного наемного труда в сколько-нибудь заметном масштабе; техника была простой и архаичной. Японское образование носило массовый характер, делая грамотным каждого второго. Но в культурном отношении по сравнению с западными конкурентами страна была все еще чрезвычайно отсталой; здесь не развивались науки, было слабо развито право, едва-едва — философия; еще меньше — политическая и экономическая теория и, наконец, полностью отсутствовала критическая история. Иными словами, ничего сравнимого с Возрождением на берегах Японии не было. Поэтому логично, что структура государства носила фрагментарную и застывшую форму. Япония знала богатый исторический опыт феодализма, но у нее никогда не было абсолютизма. Сегунат Токугавы, который господствовал над островами два с половиной столетия перед проникновением промышленного Запада, обеспечивал длительный мир и поддерживал строгий порядок, но этот режим был отрицанием абсолютистского государства. Сегунат не имел в Японии монополии на применение силы; региональные правители содержали собственные армии, численность которых была больше, чем войска самого дома Токугава. Режим не поддерживал единого законодательства: его судебные решения имели силу только на 1/5 или 1/4 территории страны. У сегуна не было бюрократии, имевшей полномочия в рамках его сюзеренитета; каждый большой лен имел собственную и независимую администрацию. Не было общенациональных налогов: 3/4 страны лежали за пределами фискальных полномочий сегуна. Он не проводил общей внешней политики: официальная изоляция запрещала устанавливать регулярные сношения с внешним миром. Армия, налоги, бюрократия, законодательство и дипломатия — ключевые институциональные составляющие европейского абсолютизма — были неразвиты или отсутствовали. В этом смысле политическая дистанция между Японией и Европой — двумя родинами феодализма — показывает и символизирует глубокое различие в их историческом развитии. Здесь необходимо и поучительно провести сравнение не «природы», а «положения» феодализма на его собственной траектории развития.

Как мы видели, феодальный способ производства в Европе был результатом сплава элементов, освобожденных в результате крушения и распада двух предшествовавших ему антагонистических способов производства: рабовладельческого способа производства классической древности и первобытнообщинного способа производства племен, населявших его периферию. В период раннего Средневековья медленный романогерманский синтез в конце концов породил новую цивилизацию европейского феодализма. В Европе Средневековья и периода раннего Нового времени конкретная история каждой общественной формации отличалась различной степенью этого изначального синтеза, который и дал рождение феодализму. Анализ полностью самостоятельного опыта японского феодализма подчеркивает важную общую истину, которую мы обнаруживаем у Маркса: генезис способа производства всегда необходимо отличать от его структуры [579]Анализ Марксом первоначального накопления (см.: Capital. Vol. I. Pt. VIII. P. 713–774), конечно, дополняет классический пример такого различия. См. также множество замечаний в «Набросках», например: «Поэтому, хотя деньги превращаются в капитал в результате предпосылок, которые предопределены и являются внешними по отношению к капиталу, так же как и капитал как таковой может возникнуть; он создает собственные предпосылки <…> через его собственный процесс производства» (Grundrisse. London, 1973. P.364).
. Одна и та же структура может возникнуть большим количеством различных «путей»; составляющие ее элементы могут быть освобождены различными обстоятельствами из предшествующих способов производства, прежде чем они снова переплетутся в связной и самовоспроизводящейся системе. Так, японский феодализм не имел ни «рабского», ни «племенного» прошлого. Это был результат медленного распада китаизированной имперской системы, основанной на государственной монополии на землю. Государство Тайхо, образованное в VII–VIII вв. под китайским влиянием, было абсолютно отличавшимся от Рима по типу империи. Рабство в нем играло минимальную роль; там не существовало муниципальных свобод, было отменено частное землевладение. Постепенное нарастание беспорядка в централизованной бюрократической политической системе, созданной Кодексом Тайхо, было спонтанным процессом, который был обусловлен внутренними причинами и который растянулся с IX по XVI в. Не было иностранных вторжений, сравнимых с переселением варваров в Европе; единственная серьезная внешняя угроза — морская экспедиция монголов в XIII в, — была решительно отражена. В Японии механизм перехода к феодализму разительно отличался от европейского. Здесь не было катастрофического коллапса и распада двух конфликтующих способов производства, сопровождаемого глубоким экономическим, политическим и культурным упадком, которые, однако, расчистили путь для последовавшего энергичного развития нового способа производства, рожденного в результате этого распада. Здесь, наоборот, присутствовал затянувшийся упадок централизованного имперского государства, в рамках которого местная воинственная знать незаметно захватила провинциальные земли и приватизировала военную власть, в результате чего после продолжительной семивековой эволюции наступила полная феодальная фрагментация страны. Этот сложный процесс феодализации «изнутри» был в конце концов завершен превращением независимых территориальных владений в организованную пирамиду феодального сюзеренитета. Сегунат Токугавы представлял собой окончательный продукт такой светской истории.

Другими словами, вся генеалогия феодализма в Японии представляет собой очевидный контраст с происхождением феодализма в Европе. Гинце, труд которого остается наиболее глубоким исследованием природы и сферы распространения феодализма, был все же неправ, считая, что в этом отношении существует близкая аналогия между японским и европейским опытом. По его мнению, везде феодализм был результатом того, что он называл «отклонением» (Ablenkung ), вызванным проникновением родоплеменного общества сквозь оболочку бывшей империи, которое исказило его естественный путь к формированию государства, создав уникальную конфигурацию. Отвергая любой линейный эволюционизм, он настаивал на необходимости «переплетения» (Verflechtung) имперских и племенных элементов для появления настоящего феодализма. Таким образом, появление западноевропейского феодализма после Римской империи можно сравнить с появлением японского феодализма после империи Тайхо: в обоих случаях это было «внешней» комбинацией (Германия/Рим и Япония/Китай) элементов, которые определили формирование порядка. «Феодализм является результатом не внутреннего национального развития, а всемирно-исторического сочетания» . Ошибочность такого сравнения заключается в предположении, что кроме простого названия «империя» между Китайской и Римской империями вообще существует сходство. Рим династии Антонинов и Китай династии Хань, с его дополнением — Японией эпохи Тайхо, — в действительности были совершенно непохожими цивилизациями, основанными на различных способах производства. Именно различие путей развития феодализма, а не их совпадение является главным уроком появления одной и той же исторической формы на двух концах Евразии. На фоне этого радикального различия в происхождении еще более поразительной выглядит структурная схожесть европейского и японского феодализма— самое яркое доказательство того, что способ производства, единожды установленный, воспроизводит собственное строгое единство в качестве интегрированной системы, «очищенной» от разнородных предпосылок, которые изначально дали ему рождение. Феодальный способ производства имел собственный необходимый порядок, который после окончания переходных процессов воспроизводился в двух противоположных средах по одной и той же тесной логике. Важно не только то, что в Японии сформировались такие же основные структуры управления, как те, что впервые появились в Европе; вероятно, еще более показательным является то, что эти структуры имели одинаковые исторические последствия. Развитие землевладения, рост торгового капитала, распространение грамотности в Японии были настолько высокими, что страна, как мы видели, утвердила себя в качестве единственного крупного региона за пределами Европы, который смог вместе с Европой, Северной Америкой и Австралазией выйти на путь промышленного капитализма.

И все же, после того как подчеркнута фундаментальная схожесть между европейским и японским феодализмом, как внутренне определенным способом производства, остается отметить простое и важное обстоятельство их различного финала. Начиная с эпохи Возрождения Европа завершила переход к капитализму под воздействием внутренних сил в процессе постоянной глобальной экспансии. Промышленная революция, которая была вызвана первоначальным накоплением капитала в международном масштабе в эпоху раннего Нового времени, стала спонтанным, гигантским взрывом производительных сил, беспрецедентным по его силе и всемирным по размаху. Ничего сравнительно похожего не было в Японии, и, несмотря на все достижения эпохи Токугавы, не было ни одного признака того, что это могло произойти. Именно влияние европейско-американского империализма разрушило старый политический порядок в Японии, и именно импорт западных технологий сделал возможной местную индустриализацию на материале ее социоэкономического наследия. Феодализм позволил Японии — единственной среди азиатских, африканских и индейских обществ — занять место в ряду стран развитого капитализма, как только империализм превратился в охватывающую весь мир систему; однако он не стал внутренним источником местного японского капитализма в тихоокеанской изоляции страны. Следовательно, в феодальном способе производства не было внутренней неизбежности его превращения в капиталистический способ производства. Конкретные факты сравнительной истории не предполагают простой эволюции.

В чем же тогда заключается специфика европейской истории, которая столь глубоко отделена от истории японской, несмотря на общий цикл феодализма, который, в иных отношениях, столь близко их объединяет? Безусловно, ответ лежит в очень прочном наследии классической античности. Римская империя — ее последняя историческая форма — была, естественно, не только сама не способна на переход к капитализму. Само расширение классического мира обрекло его на катастрофический упадок такого плана, что в анналах цивилизации не найти другого примера. Результатом этого распада стал гораздо более первобытный общественный мир раннего феодализма, подготовленный изнутри и завершенный извне. Затем средневековая Европа после долгого созревания высвободила элементы для будущего медленного перехода к капиталистическому способу производства в эпоху раннего Нового времени. Но этот уникальный переход к капитализму в Европе сделала возможным связь античности и феодализма. Иными словами, чтобы раскрыть секрет появления капиталистического способа производства в Европе, необходимо самым радикальным способом отказаться от представления, будто это была просто эволюционная смена низшего способа производства высшим, порожденным автоматически и исключительно внутри предшествовавшего путем органичного внутреннего развития, в конце концов уничтожившего предшественника. Маркс правомерно настаивал на различии между генезисом и структурой способов производства. Но он также ошибочно склонялся к дополнению, что воспроизводство последнего, однажды установившегося, абсорбирует или полностью стирает следы предшествующего. Так, он писал, что предшествовавшие «предпосылки» способа производства, «а именно такие, как исторические предпосылки — прошли и исчезли, а поэтому принадлежат истории своего формирования, но никоим образом не современной истории, то есть не принадлежат реальной системе способа производства <…> как историческая прелюдия наступающего, они лежат позади нее, так же как процесс, посредством которого Земля совершила эволюцию от жидкого моря огня и пара к ее настоящей форме, отныне находится за пределами ее существования как завершенной Земли» .

В действительности, даже сам победивший капитализм, ставший первым глобальным по масштабам способом производства, нисколько не завершил и не включил в себя все предыдущие способы производства, встреченные и побежденные им на своем пути. Еще меньше это удалось ранее феодализму в Европе. Нет единой телеологии, которая таким образом определяла бы спирали и разделяла направления истории. Ибо в разное время конкретные общественные формации, как мы видели, обычно включали несколько сосуществующих и конфликтующих способов производства. Как следствие, победу в Европе капиталистического способа производства можно понять, только отказавшись от чисто линейного понимания исторического времени. Вместо того чтобы представлять собой последовательную хронологию, в которой одна фаза сменяет и вытесняет другую, чтобы произвести последующую, которая, в свою очередь, сменит ее, движение к капитализму обнаруживает остатки наследия одного способа производства в эпохе, в которой господствует другой, и их реактивацию при переходе к третьей. «Превосходство» Европы над Японией уходит корнями в классическое прошлое, которое даже после «темных веков» раннего Средневековья не исчезло, оставшись «позади них», но сохранилось в определенных важных отношениях «впереди него». В этом смысле конкретный исторический генезис феодализма в Европе, далекий от исчезновения, как огонь или пар в законченной структуре земной тверди, имел ощутимые последствия своего окончательного распада. Реальное историческое время, определявшее три великих исторических способа производства, которые господствовали в Европе до настоящего столетия, тем самым радикальным образом отличалось от континуума эволюционной хронологии. Вопреки всем историцистским предположениям, время на определенных уровнях как бы развернулось между первыми двумя, чтобы открыть дорогу третьему. Вопреки всем структуралистским предположениям, не было самодвижущегося механизма смены феодального способа производства капиталистическим способом производства, как соседних и закрытых систем. Сочетание античного и феодального способов производства было необходимым, чтобы перейти в Европе к капиталистическому способу производства — соотношению, которое имеет не только диахронную последовательность, но и определенный уровень синхронного выражения . Классическое прошлое пробудилось вновь в феодальном настоящем, чтобы оказать помощь наступлению капиталистического будущего, — одновременно невообразимо далекого и странно близкого к нему. Ибо рождение капитала совпало, как мы знаем, с возрождением античности. Ренессанс остается, несмотря на любую критику и пересмотр, ключевым во всей европейской истории: двойной момент одинаково беспрецедентной экспансии в пространстве и возврата во времени. Именно с этого момента обретения античного мира и открытия Нового Света европейская система государств приобрела свою уникальность. Вездесущая глобальная мощь в конечном итоге стала результатом этого своеобразия и его концом.

Связь античного и феодального способов производства, которая отличала европейское развитие, можно проследить в серии характерных черт Средневековья и раннего Нового времени, что отделяет его от японского (не говоря уже об исламском или китайском) опыта. Начнем с того, насколько сильно отличалось положение и эволюция городов. Феодализм как способ производства, как мы видели, впервые в истории сделал возможным энергичное противостояние между городом и деревней; фрагментация суверенитета, свойственная его структурам, позволила автономным городским анклавам расти в качестве центров производства в рамках полностью сельскохозяйственной экономики, а не привилегированных или паразитических центров потребления или управления (модели, которая, по мнению Маркса, была типично азиатской). Поэтому феодальный порядок развивал тип городской жизни, отличавшийся от городов любой другой цивилизации, общие результаты которой можно видеть как в Японии, так и в Европе. И тем не менее одновременно существовало важнейшее различие между городами средневековой Европы и Японии. Первые обладали концентрацией населения и автономией, неизвестной последней: их особый вес в рамках феодального порядка был в целом намного больше. Основная волна урбанизации в Японии началась сравнительно поздно, после XVI в., и ограничилась несколькими огромными агломерациями. Более того, ни один из японских городов не получил длительного муниципального самоуправления: апогей их развития совпал по времени с максимальным контролем над ними баронов или правителей — сегунов. С другой стороны, в Европе общая структура феодализма позволяла расти производительным городам, основанным также на ремесленном производстве, но специфические общественные формации, которые появились из особых местных форм перехода к феодализму, обеспечили гораздо больший урбанизированный муниципальный «вклад» на старте. Дело в том, как мы видели, действительное движение истории никогда не представляет собой простой смены одного чистого способа производства другим; оно всегда состоит из сложных серий общественных формаций, в которых множество способов производства смешано при одном доминирующем. Вот, разумеется, почему определяющие «факторы» античного и первобытнообщинного способов производства, предшествовавших феодальному способу производства, могли сохраниться внутри средневековых общественных формаций Европы спустя долгое время после исчезновения собственно римского и германского миров. Поэтому европейский феодализм с самого начала энергично пользовался муниципальным наследием, которое «заполнило» пространство, оставленное новым способом производства для городского развития. Отметим самое впечатляющее свидетельство непосредственного значения античности в появлении особых городских форм средневековой Европы: первенство Италии в этом развитии и восприятие римской символики в первых муниципальных образованиях, начиная с «консулатов» XI в. Вся общественная и юридическая концепция городского гражданства как таковая является по происхождению античной и не имеет никаких параллелей за пределами Европы. Естественно, что в рамках некогда установленного феодального способа производства вся социально-экономическая база городских республик, которые постепенно развивались в Италии и на Севере, радикально отличалась от рабовладельческого способа производства, от которого они унаследовали столь много надстроечных традиций: свободный ремесленный труд навсегда сделал их иными по сравнению с их предшественниками, одновременно более грубыми и способными к более широкому творчеству. Как Антей (по выражению Вебера), городская культура классического мира, которая ушла в глубины возделываемой земли раннего Средневековья, возродилась снова более сильной и свободной в городских коммунах раннего Нового времени . Ничего подобного этому историческому процессу не происходило в Японии и тем более (a fortiori) в великих азиатских империях, которые никогда не знали феодализма: арабской, турецкой, индийской или китайской. Города Европы (коммуны, республики, тирании) были уникальным продуктом комбинированного развития, которое отличало континент.

Одновременно и сельское хозяйство периода европейского феодализма также претерпело эволюцию, которая не имела ничего похожего в других местах. Уже подчеркивалась крайняя редкость бенефициарной системы как типа сельскохозяйственной собственности. Она совершенно не была известна в великих исламских государствах или в землях китайских династий, хотя оба варианта имели собственные характерные формы держания сельскохозяйственной земли. Зато японский феодализм знал такой же комплекс вассалитета, бенефициев и иммунитета, который определял средневековый порядок в Европе. Но, с другой стороны, он смог продемонстрировать и критически важную трансформацию аграрной собственности, такую же, как та, что отличала Европу раннего Нового времени. Чистый феодальный способ производства характеризовался условной частной собственностью на землю, даруемой классу наследственной аристократии. Как считал Маркс, частная или индивидуальная природа этого землевладения отличала его от широкого спектра альтернативных аграрных систем за пределами Европы и Японии, где государственная монополия на землю создавала гораздо менее «аристократический», чем рыцари или самураи, владельческий класс. Но, повторюсь, в эпоху Возрождения европейское развитие пошло дальше, чем в Японии, перейдя от условной к абсолютной частной собственности на землю. И снова, именно классическое наследие римского права облегчило и кодифицировало этот решающий прорыв. Законное владение — высшее юридическое выражение товарной экономики античности — ожидало своего нового открытия и применения на практике, как только распространение товарных отношений в феодальной Европе достигнет уровня, на котором снова будут востребованы его строгость и ясность . Пытаясь определить специфику европейского пути к капитализму по сравнению с развитием остального мира, Маркс писал Засулич, что в «совершающемся на Западе процессе дело идет, таким образом, о превращении одной формы частной собственности в другую форму частной собственности» . Под этим он подразумевал экспроприацию мелких крестьянских держаний капиталистическим сельским хозяйством, которого, как он (ошибочно) считал, можно было избежать в России путем прямого перехода от общинной крестьянской собственности к социализму. И все же формула содержит глубокую истину, применимую в несколько ином смысле: переход одной формы частной собственности (условной) в другую форму частной собственности (абсолютную) у дворян-землевладельцев был обязательной подготовкой к наступлению капитализма и означал момент, в который Европа оставила позади все другие аграрные системы. В длительную переходную эпоху, в период которой земля оставалась в количественном отношении ведущим источником богатства на континенте, консолидация неограниченной и наследственной частной собственности стала главным шагом к высвобождению необходимых факторов производства для накопления собственно капитала. Те самые усилия по закреплению за собой наследственных земель с помощью разных форм майората, которые европейская аристократия предпринимала в раннее Новое время, уже стали признаками объективного давления по направлению к свободному рынку земли, который в конечном итоге и породил капиталистическое сельское хозяйство. В самом деле, рожденный из римского права юридический порядок создал общие легальные предпосылки для успешного перехода к капиталистическому способу производства как таковому как в городе, так и в деревне. Безопасность частной собственности, соблюдение договора, защита и предсказуемость экономического обмена между отдельными сторонами, гарантированные писаным гражданским правом, нигде больше не существовали. Исламское право было, в лучшем случае, неопределенным и неконкретным в вопросах недвижимости; оно было переплетено с религиозным, а поэтому сложным и спорным в интерпретации. Китайское право было изначально карательным и репрессивным; оно едва касалось гражданских отношений в целом и не создавало прочных рамок для экономической деятельности. Японское право было архаичным и фрагментарным с только наметившимися робкими зачатками судопроизводства, коммерческое право появилось на основе противоречивых положений различных владельческих указов . Римское право, по контрасту со всем этим, обеспечивало понятные и систематические рамки для приобретения, продажи, аренды, найма, заимствования и завещания вещей: вновь возникшее в новых европейских условиях и обобщенное корпусом профессиональных юристов, неизвестных самой античности, оно было одной из фундаментальных институциональных предпосылок для ускорения капиталистических отношений производства на континенте.

Более того, возрождение римского права сопровождалось новым обретением всего культурного наследия классического мира. Философская, историческая, политическая и научная мысль античности, не говоря уже о ее литературе или архитектуре, неожиданно приобрела новый потенциал и непосредственность в раннее Новое время. Критические и рациональные составляющие классической культуры, сравнимые с аналогами в любой другой древней цивилизации, создали благоприятное поле для возвращения к нему. Они были не только действительно более развитыми, чем что-либо подобное в прошлом других континентов, но и отделены от настоящего громадной пропастью религии, разделявшей две эпохи. Поэтому классическая мысль никогда не могла быть предана забвению, как освященная веками и безобидная традиция, даже в период ее избирательной ассимиляции в Средние века: она всегда сохраняла антагонистическое и разрушительное содержание, как нехристианская Вселенная. Радикальный потенциал ее величайших трудов был полностью осознан, когда новые общественные условия постепенно позволили европейским умам смотреть без головокружения сквозь бездну, отделявшую их от античности. Результатом, как мы видели, была интеллектуальная и художественная революция такого рода, которая могла произойти только из-за особого исторического превосходства классики над средневековым миром. Астрономия Коперника, философия Монтеня, политика Макиавелли, историография Кларендона, юриспруденция Гроция, — все различным образом были обязаны античному наследию. Само по себе рождение современной физики частично приняло форму отвержения одного классического наследия — аристотелизма — под знаменем другого — неоплатонизма, который пробудил ее «динамическую» концепцию природы . Постепенно развивавшаяся, со многими богословскими поправками, но все более аналитическая и светская культура стала еще одним историческим явлением, которое в доиндустриальную эпоху выделило Европу из других важных районов цивилизаций. Умиротворенный традиционализм японского феодального общества, совершенно незнакомый с противоположными идеологиями в эпоху Токугавы, представляет собой особенно поразительный контраст. Интеллектуальная стагнация Японии посреди ее экономического подъема, конечно, в значительной степени была результатом намеренной изоляции страны. Но и в этом отношении европейский феодализм по сравнению с японским имел преимущество с самого его зарождения.

В то время как в Японии феодальный способ производства стал результатом медленного распада имперского порядка, структуры которого были позаимствованы из за рубежа, и, в конце концов, стабилизировался в условиях полной изоляции от внешнего мира, в Европе феодальный способ производства появился в результате фронтального столкновения двух конфликтующих предыдущих порядков на огромном материке, последствия чего распространились в гораздо большем географическом масштабе. В Японии островной феодализм развивался внутрь, подальше от всей дальневосточной основы первоначального государства Тайхо. В Европе континентальный феодализм двигался вовне, так как этническое разнообразие, которое было заложено в изначальном синтезе, давшем ему жизнь, только усиливалось с распространением способа производства за пределы его каролингской родины и, в конце концов, породило династическую и протонациональную мозаику большой сложности. В Средние века это великое разнообразие обеспечило автономию Церкви, которая никогда не подчинялась единой имперской власти, как это было в античный период, и вдохновило появление сословных ассамблей, характерным образом собиравших местную знать под флагом одной монархии или княжества против нападения другого, в ходе военных конфликтов той эпохи . И церковная независимость, и сословное представительство были, в свою очередь, особенностями средневекового общества Европы, которые не повторялись в японском варианте феодализма. В этом смысле они были функциями международного характера европейского феодализма, что стало не менее глубокой причиной того, почему их судьба столь отличалась от японской. Случайное разнообразие политических элементов в позднесредневековой Европе превратилось в раннее Новое время в организованную и взаимосвязанную систему государств; рождение дипломатии формализовало нововведение в виде множества наборов партнеров (для войны, союза, торговли, брака или пропаганды) на единой политической арене, рамки и правила которой наконец стали яснее и более определенными. Кросс-культурное плодородие, возникшее из этой высокоинтегрированной, но крайне диверсифицированной системы, было одним из особых признаков до-индустриальной Европы. Интеллектуальные достижения раннего Нового времени, вероятно, были неотделимы от него. Нигде больше в мире не существовало такого же политического набора; институционализация дипломатического обмена была изобретением Возрождения и надолго осталась европейской особенностью.

Возрождение стало тем моментом, в котором сочетание античности и феодализма неожиданно произвело оригинальные и удивительные плоды и знаменовало исторический поворот, в ходе которого Европа оторвалась от всех других континентов в энергии и экспансии. Новым и уникальным типом государства, которое появилось в ту эпоху, стал абсолютизм. Абсолютные монархии раннего Нового времени были исключительно европейским явлением. Действительно, они отражали точную политическую форму будущего всего региона. Ибо, как мы видели, именно в этой точке остановилась эволюция Японии; дальневосточный феодализм никогда не перешел в абсолютизм. Другими словами, рождение абсолютизма из европейского феодализма было итогом его политического развития. Порождение Ренессанса, абсолютизм сделался возможным благодаря долгой предыдущей истории, которая началась до феодализма, и обрел плоть в эпоху раннего Нового времени. Влияние этой господствовавшей в Европе до конца эпохи Просвещения государственной структуры совпало с исследованием мира европейскими державами и началом их господства над ним. По природе и структуре европейские абсолютные монархии были все еще феодальными государствами — механизмом управления того же аристократического класса, который доминировал в Средневековье. Но в Западной Европе, где они родились, общественные формации, которыми они управляли, были сложным соединением феодального и капиталистического способов производства, с постепенным подъемом городской буржуазии и растущим первоначальным накоплением капитала в международном масштабе. Именно переплетение двух антагонистических способов производства внутри одного общества привело к переходной форме абсолютизма. Королевские государства новой эпохи положили конец раздробленному суверенитету, который был вписан в феодальный способ производства как таковой, хотя сами никогда не достигали полностью централизованной политической системы. В последнем случае эти изменения определялись увеличением товарного производства и обмена, сопровождаемого распространением торгового и мануфактурного капитализма, который вел к разрушению феодальных отношений в деревне. Но в то же время исчезновение крепостного права не означало отмену частного внеэкономического принуждения для изъятия прибавочного продукта у непосредственного производителя. Земельная аристократия продолжала владеть наибольшим количеством средств производства и занимать большинство позиций внутри всего аппарата политической власти. С определенного момента феодальное принуждение было делегировано наверх, централизованной монархии; и в обновленных структурах государства аристократия обычно была вынуждена сменить сословное представительство на бюрократическую должность. Высокое напряжение этого процесса породило множество феодальных мятежей; часто королевская власть действовала безжалостно против членов дворянского класса. Сам термин «абсолютизм», в действительности всегда неверный в буквальном смысле, является свидетельством превосходства нового монархического комплекса над собственно аристократическим порядком.

Но все же была одна существенная особенность, которая отделяла абсолютные монархии Европы от несметного числа всех других типов деспотического, автократического или тиранического правления, воплощенного или контролировавшегося лично государем, которые были распространены повсюду в мире. Усиление политической власти короля сопровождалось не уменьшением экономической безопасности дворянского землевладения, а соответствующим увеличением прав частной собственности. Эпоха, в которую распространилась «абсолютистская» публичная власть, была также эпохой, в которую быстро укреплялась «абсолютная» частная собственность. Это было важнейшее социальное различие, отделявшее монархии Бурбонов, Габсбургов, Тюдоров или Ваза от султанатов, империй или сегунатов вне Европы. Современники, сталкивавшиеся с Османским государством на собственно европейской почве, были хорошо осведомлены об этой глубочайшей пропасти. Абсолютизм не означал конца аристократического правления; напротив, в Европе он защищал и укреплял социальное господство наследственного дворянского класса. Короли, правившие в новых монархиях, никогда не могли перейти невидимые границы своей власти — материальные условия воспроизводства класса, к которому они сами принадлежали. Обычно эти правители знали о своей принадлежности к окружавшей их аристократии; их личная гордость за положение была основана на коллективном чувстве солидарности. Вот почему, в то время как капитал медленно накапливался под пышными надстройками абсолютизма, проявляя нарастающее давление на них, знатные землевладельцы европейского раннего Нового времени сохраняли свое историческое господство с помощью тех самых монархий, которым они теперь подчинялись. Экономически защищенная, социально привилегированная и культурно зрелая аристократия все еще правила; абсолютистское государство примирило свое превосходство с постепенным ростом капитала внутри сложных общественных формаций Западной Европы.

Впоследствии, как мы видели, абсолютизм также появился и в Восточной Европе — более отсталой части континента, которая не имела опыта изначального романо-германского синтеза, давшего рождение средневековому феодализму. Противоположные особенности и временные рамки двух вариантов абсолютизма в Европе, Западного и Восточного, которые создали главную тему этого исследования, каждый по-своему подчеркивают общий конечный характер и контекст обоих вариантов. Ибо в Восточной Европе социальное могущество дворянства не было уравновешено каким-либо влиянием городской буржуазии, как это отмечено в Западной Европе; феодальное господство не было ликвидировано. Поэтому восточный абсолютизм более открыто и недвусмысленно, чем на Западе, отражал состав и функции своего класса. Построенный на крепостном праве феодальный уклад его государственной структуры был груб и очевиден; закрепощенное крестьянство внизу было постоянным напоминанием о формах притеснения и эксплуатации его сохранившегося аппарата насилия. Но в то же время генезис абсолютизма в Восточной Европе был фундаментально отличным от того же процесса в Западной Европе. Точнее сказать, он совсем не был прямым результатом роста производства и обмена, за Эльбой до капитализма было все еще далеко. Именно две взаимопересекающиеся силы незавершенного процесса феодализации, который начался хронологически позднее, не располагая благами античного наследия, и в более сложных географических и демографических условиях, а также усилившееся военное давление со стороны более развитого Запада привели к парадоксальному преждевременному формированию абсолютизма на востоке. С установлением абсолютистских режимов в Восточной Европе, в свою очередь, в целом сформировалась международная система государств, которая определила и провела границы на континенте. Рождение многостороннего политического порядка, как единого поля конкуренции и конфликтов между соперничающими государствами, было само по себе и причиной и последствием победы абсолютизма по всей Европе. Создание такой международной системы, начиная с Вестфальского мирного договора, естественно, не сделало обе половины континента однородными. Напротив, имея с самого начала разные исторические родословные, к собственным финалам абсолютистские государства Западной и Восточной Европы следовали по различным траекториям. Диапазон этих итогов хорошо известен. На Западе испанская, английская и французская монархии потерпели поражение или были свергнуты буржуазными революциями «снизу»; в то же время итальянские и германские княжества были уничтожены запоздалой буржуазной революцией «сверху». С другой стороны, на востоке Российская империя в конце концов была разрушена пролетарской революцией. Последствия раскола континента, символизированные в этих успешных или нет восстаниях, все еще с нами.