В воскресенье в семь часов вечера Мэри Кокрейн вышла из дома, где она жила с отцом, доктором Лестером Кокрейном. Дело происходило в июне 1908 года, и Мэри было восемнадцать лет. Она шла по Тремонт-стрит до Мейн-стрит, пересекла железнодорожные пути и очутилась на Аппер Мейн-стрит, улице с жалкими лавчонками и убогими домишками, представлявшей собой по воскресеньям, когда там бывало мало народа, довольно тихое и унылое место. Мэри сказала отцу, что пойдет в церковь, но вовсе туда не собиралась. Она сама не знала, чего ей хочется. «Я поброжу в одиночестве и подумаю, говорила она себе, неторопливо идя вперед. — Вечер, — размышляла она, обещает быть слишком хорошим, чтобы провести его в душной церкви, и слушать, как кто-то будет говорить о вещах, которые не имеют никакого отношения к занимающему меня вопросу». В жизни девушки приближался некий кризис, и для нее настало время серьезно подумать о своем будущем.

Сосредоточенное, серьезное настроение, в котором находилась Мэри, было вызвано ее вчерашним разговором с отцом. Без всякой подготовки, совершенно неожиданно он сообщил ей, что у него серьезная болезнь сердца и в любую минуту он может умереть. Он сказал это, когда оба они стояли в его врачебном кабинете, за которым находилась квартира, где жили отец и дочь.

Когда Мэри вошла в кабинет и застала отца сидящим в одиночестве, на улице уже темнело. Кабинет и квартира находились во втором этаже старого деревянного дома в городке Хантерсбурге, штат Иллинойс; разговаривая с дочерью, доктор стоял рядом с ней у окна, выходившего на Тремонт-стрит. За углом, на Мейн-стрит, все еще слышался приглушенный шум субботнего вечера. Только что прошел поезд на восток, в Чикаго, до которого было пятьдесят миль. Омнибус, дребезжа, свернул к гостинице на Лоуэр Мейн-стрит. Облако пыли, поднятое лошадиными копытами, плавало в неподвижном воздухе. Беспорядочная кучка людей шла вслед за омнибусом, а вдоль ряда коновязей на Тремонт-стрит уже выстроились двухместные брички, в которых фермеры со своими женами приехали в город, чтобы посвятить вечер покупкам и болтовне со знакомыми.

После того как прошел станционный омнибус, на улицу въехали еще три или четыре брички. Какой-то молодой человек помог своей подружке слезть. С уверенным видом он нежно взял ее за руку, и страстное желание испытать такое же нежное прикосновение мужской руки, не раз возникавшее у Мэри и прежде, снова вспыхнуло в ней почти в то самое мгновение, когда отец сообщил ей о своей близкой смерти.

В то время как доктор начал говорить, Барни Смитфилд, владелец заезжего двора, выходившего на Тремонт-стрит как раз напротив того дома, где жили Кокрейны, возвращался после ужина в свое заведение. Он остановился что-то рассказать группе мужчин, собравшейся перед его воротами, и раздался взрыв хохота. Один из компании, здоровенный парень в клетчатом костюме отошел от остальных и стал перед владельцем заезжего двора. Заметив Мэри, он постарался привлечь ее внимание. Он начал тоже что-то рассказывать, сопровождая свои слова усиленной жестикуляцией, и время от времени бросал взгляд через плечо, чтобы посмотреть, стоит ли девушка все еще у окна и наблюдает ли за ним.

Доктор Кокрейн сказал дочери о своей близкой смерти холодным, спокойным тоном. Девушке казалось, что все имеющее отношение к ее отцу должно быть холодным и спокойным.

— У меня болезнь сердца, — начал он без обиняков. — Я давно подозревал, что болен чем-то в этом роде, и в четверг, когда был в Чикаго, обратился к коллеге с просьбой меня осмотреть. Дело обстоит так, что я могу в любой час умереть. Я не стал бы говорить тебе об этом, если не одно соображение: я оставлю мало денег, и ты должна наметить себе какие-нибудь планы на будущее.

Доктор подошел ближе к окну, где, держась рукой за раму, стояла дочь. Услышав слова отца, девушка слегка побледнела, и рука ее задрожала. Несмотря на внешнюю холодность, доктор был тронут и хотел успокоить дочь.

— Ну, ну, — нерешительно произнес он, — в конце концов, возможно, все обойдется. Не огорчайся. Ведь я врач, практикующий тридцать лет, и поэтому знаю, что заключения специалистов часто бывают вздорны. В случае подобного рода, то есть когда у человека больное сердце, он может «скрипеть» годами. — Доктор, принужденно рассмеялся. — Я даже слышал утверждение, что лучший способ обеспечить себе долголетие — это приобрести болезнь сердца.

С этими словами доктор повернулся, вышел из кабинета и стал спускаться по деревянной лестнице на улицу. Когда он разговаривал с дочерью, ему хотелось обнять ее, но он никогда раньше не проявлял своих чувств к ней и не в силах был освободиться от присущей ему скованности.

Мэри долго стояла, глядя вниз на улицу. Молодой парень в клетчатом костюме — его звали Дьюк Йеттер — кончил свой рассказ, и раздался новый взрыв смеха. Девушка повернулась к двери, в которую вышел отец, и ею овладел ужас. Всю жизнь она прожила, не зная тепла и душевной близости. Ее пробирала дрожь, хотя вечер был теплый, и быстрым ребяческим движением она несколько раз провела рукой по глазам.

Этот жест, выражавший лишь стремление разогнать пелену охватившего ее страха, был превратно понят Дьюком Йеттером, который стоял теперь в некотором отдалении от остальных мужчин, толпившихся перед заезжим двором. Увидев, что Мэри подняла руку, молодой человек улыбнулся и, быстро обернувшись, чтобы убедиться, что на него не смотрят, стал кивать головой и делать рукой знаки, приглашая девушку спуститься на улицу, где он не замедлит составить ей компанию.

* * *

В воскресенье вечером Мэри, пройдя Алпер Мейн-стрит, свернула на Уилмот-стрит, улицу, где жили рабочие. В этом году первые признаки распространения промышленности на запад от Чикаго в небольшие города, стоявшие среди прерий, докатилась до Хантерсбурга. Чикагский фабрикант мебели построил фабрику в сонном фермерском городке, надеясь таким образом избавиться от рабочих союзов, которые начали причинять ему неприятности в Чикаго. Большинство его рабочих жило в верхней части города, на Уилмот-, Свифт-, Гаррисон- и Чеснот-стрит, в дешевых, плохо построенных деревянных домах. Теплыми летними вечерами рабочие сидели на крылечках перед домами, а толпы ребятишек играли на пыльных улицах. Краснолицые мужчины в белых рубашках, без воротничков и пиджаков, либо дремали, сидя на стульях, либо лежали, растянувшись на узких полосках травы или на утоптанной земле у дверей домов.

Жены рабочих собирались кучками и болтали, стоя у заборов, отделявших один двор от другого. Время от времени резкий голос одной из женщин отчетливо выделялся среди ровного гула голосов, наполнявшего, подобно журчащей реке, нагретые за день узкие улочки.

Посреди мостовой двое ребят затеяли драку. Коренастый рыжеволосый мальчик ударил в плечо другого — бледного, с резкими чертами лица. Сбежались еще ребята. Мать рыжеволосого мальчика не дала разгореться ожидавшейся драке.

— Перестань, Джонни! — завопила женщина. — Сию минуту перестань! Не то я переломаю тебе все кости!

Бледный мальчик повернулся и пошел прочь от своего противника. Проходя по краю тротуара мимо Мэри Кокрейн, он взглянул на нее живыми глазами, в которых горела ненависть.

Мэри торопливо шла по улице. Чуждый ей новый район родного города, с шумной жизнью, постоянно бурлящей, напористой, вызывал в ней жгучий интерес. В натуре девушки было что-то мрачное и протестующее; поэтому она чувствовала себя как дома в этих людных местах, где жизнь протекала мрачно, с драками и руганью. Обычная молчаливость отца Мэри и тайна, окружавшая несчастливую семейную жизнь отца и матери и отразившаяся на отношении к ней жителей городка, сделали ее одинокой и поддерживали в ней подчас чересчур упрямую решимость как-то по-своему осмысливать явления жизни, которых она не могла понять.

А в основе образа мыслей Мэри лежали острое любопытство и отважная жажда приключений. Она походила на лесного зверька, которого выстрел охотника лишил матери и который, побуждаемый голодом, выходит на поиски пищи. Десятки раз в течение года она вечерами прогуливалась одна в новом, быстро растущем фабричном районе своего городка. Ей было восемнадцать лет, но она уже выглядела взрослой женщиной и знала, что другие городские девушки ее возраста не решились бы гулять одни в таком месте. Это сознание наполняло ее некоторой гордостью, и, шагая по улице, она смело смотрела по сторонам.

Среди рабочих, живших на Уилмот-стрит, мужчин и женщин, привезенных в город мебельным фабрикантом, многие говорили на чужих языках. Мэри шла среди толпы, и ей нравились звуки иностранной речи. Когда она проходила по этой улице, у нее возникало такое ощущение, словно она покинула свой город и путешествует по какой-то чужой стране. На Лоуэр Мейн-стрит и в тех кварталах восточной части города, где жили юноши и девушки, которых она знала с детства, и где жили также торговцы, клерки, адвокаты и наиболее обеспеченные хантерсбургские рабочие-американцы, она постоянно чувствовала скрытую враждебность к себе. Эта враждебность не была вызвана свойствами ее характера. В этом Мэри не сомневалась. Она держалась настолько особняком, что, в сущности, ее почти не знали.

«Это потому, что я дочь моей матери», — повторяла она себе и редко гуляла в той части города, где жили девушки ее круга.

На Уилмот-стрит Мэри бывала так часто, что многие жители уже считали себя как бы знакомыми с ней.

«Она дочь какого-нибудь фермера и часто приходит в город», — говорили они.

Рыжеволосая широкобедрая женщина, стоявшая у парадной двери одного из домов, кивком головы поздоровалась с Мэри. На узкой полоске травы около другого дома, прислонившись спиной к дереву, сидел молодой человек. Он курил трубку, но, подняв глаза и заметив девушку, вынул трубку изо рта. Мэри решила, что это, наверно, итальянец, так как у него были черные волосы и черные глаза.

— Ne bella! Si fai un onore a passare di qua, — крикнул он, с улыбкой помахав рукой.

Мэри дошла до конца Уилмот-стрит и вышла на загородную дорогу. Ей казалось, что, с тех пор как она рассталась с отцом, протекло много времени, хотя на самом деле прогулка заняла всего несколько минут. В стороне от дороги на вершине небольшого холма находился полуразвалившийся сарай, а перед ним — большая яма, заполненная обуглившимися бревнами, остатками когда-то стоявшего здесь фермерского дома. Около ямы лежала куча камней, обвитых диким виноградом. Между местом, где когда-то находился дом, и сараем тянулся старый фруктовый сад, густо заросший переплетавшимися между собой сорняками.

Мэри пробралась среди сорных трав, многие из которых были в цвету, и, отыскав удобное место, села на камень под старой яблоней. Трава наполовину скрывала девушку, и с дороги видна была лишь ее голова. Притаившись здесь среди сорняков, она напоминала перепелку, которая бежала в высокой траве и, услышав какой-то необычный звук, остановилась, вскинула голову и зорко осматривается.

Дочь доктора много раз бывала и раньше в этом заброшенном старом саду. У подножья холма, на котором он был расположен, начинались городские улицы, и, сидя на камне, девушка слышала возгласы и крики, приглушенно доносившиеся с Уилмот-стрит. Изгородь отделяла сад от полей, тянувшихся по склону холма. Мэри собиралась просидеть у дерева до тех пор, пока темнота, постепенно не окутает землю, и попытаться обдумать планы на будущее. Возможность близкой смерти отца казалась ей одновременно вероятной и невероятной; однако мысль о его физической смерти не укладывалась в ее мозгу. Пока еще эта мысль не вызывала в ней представления о холодном, безжизненном теле, которое должно быть зарыто в землю; она скорей готова была допустить, что отцу предстоит отправиться в какое-то путешествие. Когда-то очень давно так было с ее матерью. Эта мысль вызвала в ней какое-то странное, неуверенное чувство облегчения. «Что ж, — говорила она себе, — когда это случится, я тоже отправлюсь в путь, уйду отсюда в широкий мир». Мэри несколько раз ездила с отцом на день в Чикаго, и ее пленяла мысль, что скоро она сможет совсем переехать туда. Перед ее глазами проплывало видение длинных улиц, заполненных тысячами совершенно незнакомых ей людей. Очутиться на одной из таких улиц и жить своей жизнью среди чужих людей — это было бы все равно, что перевестись из безводной пустыни в прохладный лес, устланный нежной молодой травой.

В Хантерсбурге Мэри все время жила с таким ощущением, словно над ней нависли тучи, а теперь она становилась взрослой девушкой, и спертая, душная атмосфера, которая, ее постоянно окружала, делалась все более невыносимой. Правда, вопрос о ее положении в местном обществе прямо никогда не ставился, но она чувствовала, что против нее существует какое-то предубеждение. Когда она была маленьким ребенком, в городе ходила сплетня о ее родителях. Жители Хантерсбурга долго не переставали ее обсуждать и, когда Мэри была еще девочкой, подчас бросали на нее насмешливо-сочувственные взгляды.

— Бедное дитя! Как жаль ее! — говорили они. Однажды пасмурным летним вечером, когда отец уехал куда-то за город, и Мэри сидела одна в темноте у окна его кабинета, она услышала, как на улице мужчина и женщина упомянули ее имя. Они шли, спотыкаясь в темноте, по тротуару под окном кабинета.

— Дочка доктора Кокрейна славная девочка, — сказал мужчина.

Женщина рассмеялась.

— Она подрастает и уже привлекает внимание мужчин. А ты на нее не засматривайся! Вот увидишь, она кончит плохо. Яблочко от яблони недалеко падает! — ответила женщина.

Некоторое время Мэри сидела на камне под деревом в саду и думала об отношении жителей городка к ней и к ее отцу. «Это должно было бы сблизить нас», — говорила она себе; ей хотелось знать, сделает ли близость смерти то, чего не могли сделать тучи, уже много лет висевшие над их головами. В эти мгновения она не находила жестоким, что отец вскоре окажется перед лицом смерти. Сейчас лик смерти представлялся ей до некоторой степени привлекательным, милосердным, доброжелательным. Рука смерти откроет перед ней дверь отцовского дома, выход в жизнь. С бессердечием молодости она думала прежде всего о ярких возможностях своей новой жизни.

Мэри сидела совершенно неподвижно. Насекомые, потревоженные среди своего вечернего пения, снова запели в высокой траве. На дерево, под которым сидела девушка, прилетела малиновка и издала чистый, резкий и тревожный звук. Голоса людей в новом фабричном районе городка приглушенно доносились до вершины холма, Они напоминали колокольный звон далеких церквей, сзывающий людей на богослужение. Что-то в груди девушки как бы оборвалось, и, обхватив голову руками, она медленно покачивалась взад и вперед. На глазах появились слезы, и одновременно её охватило нежное, теплое чувство к обитателям Хантерсбурга.

Вдруг, с дороги послышался оклик.

— Эй, где вы там, детка? — раздался чей-то голос.

Мэри вскочила на ноги. Ее мягкое настроение словно ветром сдуло, и оно сменилось жгучим гневом.

На дороге стоял Дьюк Йеттер. Торча, по обыкновению, у ворот заезжего двора, он видел, как Мэри отправилась на воскресную вечернюю прогулку, и пошел за ней. Когда она миновала Аппер Мейн-стрит и повернула в новый фабричный район, Дьюк Йеттер уверился в скорой победе. «Не хочет, чтобы нас видели вместе, — подумал он, — это правильно. Она хорошо знает, что я пойду за ней, но не хочет, чтобы я показывался, пока она не скроется с глаз своих друзей. Она немного заносчива, и с нее не мешает сбить спесь, но не в этом дело. Девчонка старается дать мне случай приударить за ней, но, должно быть, боится отца».

Свернув с дороги, Дьюк поднялся по небольшому склону и вошел в сад, но, достигнув кучи камней, поросших диким виноградом, споткнулся и упал. Он поднялся, смеясь. Мэри не ждала, чтобы он подошел к ней, а двинулась ему навстречу, и когда его смех нарушил стоявшую над садом тишину, бросилась вперед и с размаху ударила парня ладонью по щеке. Затем девушка повернулась и, пока он стоял, запутавшись ногами в стелющихся стеблях, убежала из сада на дорогу.

— Если вы пойдете за мной и будете надоедать, — я подговорю кого-нибудь убить вас — крикнула она.

Мэри спустилась по дороге с холма и направилась к Уилмот-стрит. До нее обрывками дошла история ее матери, долго служившая темой разговоров для жителей городка. Рассказывали, что когда-то давно, летней ночью, ее мать исчезла, и вместе с ней исчез молодой шалопай, имевший обыкновение слоняться перед заезжим двором Барни Смитфилда. Теперь другой молодой шалопай пытался заигрывать с Мэри. От этой мысли она приходила в бешенство.

Мэри перебирала в уме разные способы, как она могла бы нанести Дьюку 0еттеру еще более чувствительный удар. Ее охватило отчаяние. И вдруг перед ней возник образ отца; уже давно больного и теперь стоявшего на пороге смерти.

— Мой отец не задумываясь убил бы такого парня, как вы, — крикнула она, обернувшись к молодому человеку, который высвободившись наконец из переплетения виноградных стеблей, брел за ней по дороге. — Отец не задумываясь убил бы всякого, кто распространял в городе клевету на мою мать.

Дав волю стремлению устрашить Дьюка Йеттерз, Мэри сразу же устыдилась своей вспышки и быстро пошла по дороге, роняя слезы. Опустив голову, Дьюк шел за ней по пятам.

— Я не хотел вас обидеть, мисс Кокрейн, — оправдывался он. — Я не хотел вас обидеть. Не говорите отцу. Я только пошутил. Право, я не хотел вас обидеть.

* * *

Сумерки летнего вечера стали сгущаться, и лица людей, кучками стоявших под навесами крылец или у заборов на Уилмот-стрит, выделялись в темноте смутными светлыми овалами. Голоса детей, также стоявших кучками, звучали приглушенно. Когда Мэри проходила мимо, они умолкали и, повернувшись в ее сторону, пристально на нее смотрели.

— Леди живет, вероятно, недалеко. Она, должно быть, почти наша соседка, — услышала Мэри слова какой-то женщины, произнесенные по-английски.

Обернувшись, она увидела лишь толпу смуглых мужчин, стоявших перед домом. Из окна доносилось пение женщины, убаюкивавшей ребенка.

Молодой итальянец, окликнувший Мэри в начале вечера, а теперь, по-видимому, пустившийся на поиски воскресных вечерних приключений, прошел по тротуару и быстро исчез в темноте. На нем был праздничный костюм, черный котелок и белый крахмальный воротничок, оттененный красным галстуком. От сверкающей белизны воротничка его смуглая кожа казалась почти черной. Он по-мальчишески улыбнулся и неловко приподнял шляпу, но ничего не сказал.

Мэри то и дело оглядывалась, чтобы убедиться, что Дьюк Йеттер не идет за ней, но в тусклом свете его не было видно. Злобное возбуждение Мэри прошло.

Девушке не хотелось возвращаться домой, но она, решила, что идти в церковь слишком поздно. От Аппер Мейн-стрит отходила к востоку короткая улица, довольно круто спускавшаяся по склону холма к речке и перекинутому через нее мосту; здесь была восточная граница города. Девушка направилась по улице к мосту и остановилась, наблюдая в полумраке за двумя мальчиками, удившими в речонке рыбу.

Широкоплечий мужчина в грубой одежде спустился по улице и, остановившись на мосту, заговорил с Мэри, В первый раз она услышала, как житель ее родного города с чувством говорил об ее отце. — Вы дочь доктора Кокрейна? — нерешительно спросил мужчина. — Вы, наверно, меня не знаете, но ваш отец знает. — Он указал на двух мальчиков судочками в руках, сидевших на травянистом берегу. — Это мои сыновья, и у меня еще четверо ребят, — пояснил он, — один мальчик и три девочки. Одна из моих дочерей работает в магазине. Она ваших лет.

Мужчина принялся объяснять, откуда он знает доктора Кокрейна. Он работал раньше на ферме, сообщил он, и лишь недавно переехал в город, чтобы поступить на мебельную фабрику. Прошлой зимой он долгое время болел, и у него не было денег. А тут еще, пока он лежал в постели, один из его сыновей упал с сеновала и сильно рассек себе голову.

— Ваш отец каждый день навещал нас и зашил рану на голове Тома. Рабочий отвернулся от Мэра и стоял с кепкой в руке, смотря на мальчиков. Меня совсем затерло, а ваш отец не только лечил меня и мальчика, но и давал моей старухе деньги на покупку всего, что нам нужно было в городских лавках, — всякой бакалеи и лекарств.

Мужчина говорил очень тихо, и Мэри пришлось нагнуться, чтобы яснее слышать его слова. Она почти касалась лицом плеча рабочего.

— Ваш отец — хороший человек, и мне кажется, он не очень счастлив, продолжал тот. — Мы с мальчиком оба поправились, я получил работу здесь в городе, но ваш отец не захотел взять у меня деньги. «Вы хорошо живете с детьми и с женой. Вы можете дать им счастье. Так оставьте эти деньги себе и потратьте их на семью!» — вот что он мне сказал.

Рабочий перешел мост и направился по берегу речки к тому месту, где удили рыбу его сыновья, а Мэри облокотилась о перила моста и смотрела на медленно текущую воду. В тени под мостом она казалась почти черной, и девушка подумала, что такой была и жизнь ее отца. «Она была как река, текущая все время в тени и никогда не выходящая на солнце», — подумала Мэри; и ее охватил страх, что и ее жизнь пройдет во мраке. На нее нахлынуло новое чувство огромной любви к отцу, и ей вдруг почудилось, что он обнимает ее. В детстве она постоянно мечтала о ласке отцовских рук, и вот теперь эта мечта вернулась. Мэри долго стояла, глядя на речку, и решила, что в этот вечер она непременно попытается осуществить свою давнишнюю мечту. Когда девушка снова подняла глаза, она увидела, что рабочий развел у самой воды небольшой костер из сучьев.

— Мы ловим здесь бычков, — крикнул он ей. — Свет от костра приманивает их к берегу. Если вы хотите попытать счастья, мальчики уступят вам одну из удочек.

— О, спасибо, сегодня мне не хочется! — сказала Мэри, боясь, что вдруг заплачет и окажется не в состоянии ответить, если мужчина снова заговорят с ней, она поспешно ушла.

— До свидания! — крикнули мужчина и оба мальчика.

Эти слова непроизвольно вырвались у всех троих и подействовали на девушку, как высокие звуки трубы, прозвеневшие радостью и немного облегчившие тяжесть в ее душе.

* * *

После того как Мэри ушла на вечернюю прогулку, доктор Кокрейн еще час оставался один в своем кабинете. Стало темнеть, и мужчины, просидевшие все послеобеденное время на табуретках и ящиках перед заезжим двором по ту сторону улицы, разошлись по домам ужинать. Шум голосов стал затихать, иногда на протяжении пяти или десяти минут царила тишина. С какой-то дальней улицы донесся детский плач. Вскоре зазвонили церковные колокола.

Доктор не очень следил за своей наружностью и, случалось, несколько дней забывал побриться. Худой рукой с длинными пальцами он поглаживал свай щетинистый подбородок. Болезнь зашла гораздо дальше, чем он признавался даже самому себе, и его дух готовился покинуть тело. Часто, сидя так, опустив на колени руки, он смотрел на них, по-детски поглощенный их созерцанием. Ему казалось, что они принадлежат кому-то другому. Он становился философом. «С моим телом происходит старая история. Вот я прожил в нём все эти годы, а как мало я им пользовался. Теперь ему предстоит умереть и сгнить; оно так и останется совсем неиспользованным. Почему бы ему не впустить другого жильца?» Он печально улыбнулся этой фантазии, но продолжал ее развивать. «Положим, я много думал о людях и мог пользоваться своими губами и языком, но я оставлял их без употребления. Когда моя Элен жила здесь со мной, я давал ей все основания считать меня холодным и бесчувственным, хотя что-то во мне рвалось наружу, пыталось вырваться на свободу».

Он вспомнил, как часто в молодости молча сидел по вечерам подле жены в этом самом кабинете, и как мучительно жаждали его руки преодолеть узкое пространство между ним и женой дотронуться до ее рук, до ее лица, до ее волос.

Что ж, в городе все предсказывали, что его женитьба плохо кончится! Жена была актриса из труппы, приехавшей в Хантерсбург и здесь застрявшей. Как раз в это время девушка заболела, и у нее не было денег, чтобы платить за номер в гостинице. Молодой врач принял на себя все заботы, и когда больная стала выздоравливать, иногда брал ее с собой покататься за городом в своей двуколке. Девушке жилось нелегко, и её прельстила перспектива спокойного существования в маленьком городке.

А затем, после свадьбы и после того, как родился ребенок, она вдруг почувствовала, что не в состоянии дольше жить с молчаливым, холодным человеком. Рассказывали историю о том, будто она убежала с молодым волокитой, сыном содержателя салуна, исчезнувшим из города одновременно с ней, но это было неверно. Лестер Кокрейн сам отвез ее в Чикаго, где она поступила в труппу, отправлявшуюся на Дальний Запад. Затем, он довел ее до дверей гостиницы, вложил ей в руку деньги и молча, даже не поцеловав ее на прощанье, повернулся и ушел.

Сидя в кабинете, доктор вновь переживал это мгновение и другие мучительные мгновения, когда он бывал глубоко взволнован, а с виду казался таким холодным, и спокойным! Он спрашивал себя, знала ли об этом его жена. Сколько раз задавал он себе этот вопрос. С тех пор как он покинул ее в тот вечер у дверей гостиницы, она ни разу не написала. «Может быть, она умерла», — подумал он в тысячный раз.

Случилось то, что уже не раз случалось за последний год. Сохранившийся в памяти доктора Кокрейна образ жены смешался в его сознании с образом дочери. Если в такие минуты он пытался разделить эти два образа, представить их себе отдельно друг от друга, это ему не удавалось. Слегка повернув голову, он воображал, что видит девичью фигуру в белом, выходящую из двери квартиры, где он жил с дочерью. Дверь была окрашена в белый цвет и чуть-чуть шевелилась под дуновением ветерка, проникавшего в открытое окно. Ветер тихо и мягко пролетал по комнате и шевелил листы бумаги, лежавшие на письменном столе в углу. Слышался тихий шелестящий звук, напоминавший шуршание женской юбки. Доктор поднялся с места, весь дрожа.

— Кто это? Это ты, Мэри, или это Элен? — хрипло спросил он.

На лестнице, которая вела с улицы наверх, послышались тяжелые шаги, а наружная дверь распахнулась. Больное сердце доктора затрепетало, и он тяжело опустился в кресло.

В комнату вошел мужчина. Это был фермер, один из пациентов доктора; дойдя до середины комнаты, он зажег спичку и поднял ее над головой.

— Есть здесь кто? — крикнул он.

Когда доктор поднялся с кресла и ответил, фермер от неожиданности выронил спичку; продолжая гореть слабым пламенем, она лежала у его ног.

У молодого фермера были крепкие ноги, похожие на два каменных столба, поддерживающие тяжелое сооружение; маленькое пламя спички, горевшей на полу у его ног, трепетало под ветерком и отбрасывало танцующие тени на стены комнаты. Затуманенное сознание доктора не могло отделаться от фантастических видений, находивших теперь себе пищу в этой новой обстановке.

Доктор забыл о присутствии фермера и унесся мыслями в прошлое, к своей жизни после женитьбы. Мерцающий свет на стене напомнил ему другой танцующий свет. Однажды летним днем, в первый год их совместной жизни его жена Элен поехала с ним за город. Тогда они обставляли свою квартиру, и в доме одного фермера Элен увидела старинное зеркало, которым уже не пользовались, — оно стояло в сарае, прислоненное к стене. Форма зеркала почему-то очень понравилась Элен, и фермерша отдала его ей. На обратном пути молодая жена сказала мужу о своей беременности, и доктора охватила такое волнение, какое он никогда раньше испытывал. Он сидел, держа на коленях зеркало, а жена правила; сообщая о том, что ожидает ребенка, она смотрела в сторону, в поля.

Как глубоко запечатлелась эта сцена в памяти больного доктора! Солнце закатывалось над молодыми маисовыми и овсяными полями, тянувшимися вдоль дороги. Прерия чернела кругом. Местами дорогу окаймляли деревья — они тоже казались черными в угасающем свете.

Лучи заводящего солнца ударяли в зеркало на коленях доктора и отражались широким бликом золотистого света, танцевавшим по полям и среди ветвей деревьев. И теперь, когда доктор стоял перед фермером и слабое пламя горящей на полу спички вызвало в нем воспоминание о том, другом вечере танцующего света, ему казалось, что он понял причину крушения своего брака и всей своей жизни. В тот давно минувшие вечер, когда Элен сказала ему о приближении великого события в их семейной жизни, он промолчал, так как чувствовал, что никакие слова не могли бы выразить его переживания. Это был защитный панцирь, за которым он укрывался. «Я говорил себе, что она должна понять без слов, и всю жизнь я повторял себе то же самое, когда думал о Мэри. Я был глупцом и трусом. Я всегда молчал, потому что боялся выражать свои чувства, боялся, как последний дурак. Я был гордецом и трусом».

— Сегодня я это сделаю. Пусть это убьет меня, но я заставлю себя поговорить с девочкой, — произнес он вслух, вернувшись мыслями к дочери.

— А, что такое? — спросил фермер, который стоял, держа шапку в руке и выжидая удобной минуты, чтобы сообщить о цели своего прихода.

* * *

Доктор распорядился, чтобы подали его лошадь, стоявшую на конюшне у Барни Смитфилда, и отправился за город, помочь жене фермера, которая должна была вот-вот разрешиться первым ребенком; Это была худощавая, узкобедрая женщина, а ребенок был крупный, но доктор проявлял лихорадочную энергию. Он действовал с отчаянной решимостью, а испуганная женщина стонала и боролась. Муж то входил в комнату, то выходил; появились две соседка и молча стояли в ожидании, не понадобится ли их помощь. Шел уже одиннадцатый час, когда все кончилось и доктор мог возвратиться в город.

Фермер запряг его лошадь, подал двуколку к дверям дома, и доктор уехал. Он чувствовал себя необычайно слабым и в то же время сильным. Каким простым казалось то, что ему предстояло еще сделать. Может быть, когда он вернется домой, дочь уже будет в постели, но он попросит ее встать и прийти к нему в кабинет. Потом он расскажет ей всю историю своей семейной жизни и ее крушения, не щадя самого себя. «В моей Элен было что-то очень малое, прекрасное, и я должен заставить Мэри это понять. Это поможет ей стать прекрасной женщиной!» — думал он, уверенный в непоколебимости своего решения.

В одиннадцать часов он остановил лошадь у заезжего двора; Барни Смитфилд, молодой Дьюк Йеттер и еще двое мужчин сидели у ворот и разговаривали. Хозяин увел лошадь в темноту конюшни, а доктор несколько мгновений постоял, прислонившись к стене здания. Городской ночной сторож остановился около группы людей у ворот, и между ним и Дьюком Йеттером разгорелась ссора; но доктор не слышал колкостей, которыми они обменивались, и громкого хохота Дьюка, издевавшегося над гневом ночного сторожа. Какая-то странная нерешительность овладела доктором. Он что-то страстно хотел сделать, но не мог вспомнить, что именно. Касалось это его жены Элен или Мэри, его дочери? О6разы обеих женщин снова смешались в его мозгу, и в довершение путаницы к ним присоединялся еще третий образ — той женщины, которой он только что помогал при родах. Все смешалось в его сознании. Он двинулся было через улицу ко входу на лестницу, которая вела в его кабинет, но вдруг остановился на мостовой и стал оглядываться. Барни Смитфилд, вернувшийся после того, как поставил лошадь в стойло, закрыл ворота заезжего двора, и висевший над ними фонарь закачался взад и вперед. Он отбрасывал причудливые танцующие тени на лица и фигуры людей, ссорившихся у стены конюшни.

* * *

Мэри сидела у окна в кабинете отца и ждала его возвращения. Она была так поглощена своими мыслями, что голос Дьюка Йеттера, разговаривавшего на улицей с другими мужчинами, не доходил до ее сознания.

Когда Дьюк появился на улице, горячая злоба, испытанная девушкой в начале вечера, снова охватила ее, и она опять увидела, как он приближался к ней там, в. саду, с нахальным взглядам самоуверенного мужчины; но теперь она забыла о Дьюке и думала лишь об отце. Воскресший в памяти эпизод ранней юности настойчиво преследовал ее. Однажды под вечер в мае, когда ей было пятнадцать лет, отец предложил ей сопровождать его в поездке за город. Доктор направлялся к больной женщине на ферму, находившуюся в пяти милях от города, и, так как прошли дожди, дорога была тяжелая. Уже стемнело, когда они достигли фермерского дома; они вошли в кухню и наскоро закусили за кухонным столом. Неизвестно почему, но в этот вечер отец казался мальчишески оживленным, почти веселым. По дороге он немного разговаривал. Даже в том раннем возрасте Мэри была высокого роста и по фигуре уже начинала походить на взрослую женщину. После холодного ужина на кухне фермы отец погулял с Мэри вокруг дома, а затем она села на узкое крыльцо. Несколько мгновений отец стоял перед ней. Он засунул руки в карманы брюк и, закинув голову, казалось, от души смеялся.

— Трудно представить, себе, что ты скоро станешь женщиной! — сказал он. — Как ты думаешь, что тебя ожидает, когда ты станешь женщиной, а? Какую жизнь ты будешь вести? Что тебя ожидает?

Доктор сел на крыльцо рядом с дочерью, и на мгновение она подумала, что он вот-вот ее обнимет. Затем он вскочил на ноги и вошел в дом, оставив, ее одну в темноте.

Вспомнив этот случай, Мэри вспомнила также, что в тот вечер своей ранней юности она ничем не отозвалась на попытку отца проявить свои чувства. Ей казалось, что не отец, а она виновата в том, что они вели такую жизнь. Рабочий с фермы, которого она встретила на мосту, не считал ее отца холодным. Это происходило потому, что сам он относился с теплотой и отзывчивостью к человеку, который заботился о нем в тяжелые дни болезни и неудач. Отец сказал, что рабочий умел обращаться с детьми, и Мэри, вспомнила, с какой теплотой оба мальчика, удившие рыбу в речке, попрощались с ней, когда она уходила в темноту. «Их отец знал, как обращаться с детьми, потому что его дети знали, как проявлять свои чувства», — с раскаянием подумала Мэри. Она тоже проявит свои чувства. Она это сделает, прежде чем кончится вечер. В ту давно прошедшую ночь, когда она ехала домой, сидя рядом с отцом, он сделал еще одну безуспешную попытку преодолеть разделившую их преграду. От сильных дождей реки, через которые они должны были переезжать, вздулись, и уже почти под городом отец остановил лошадь на деревянном мосту. Лошадь испуганно топталась на месте, а отец туго натягивал вожжи и время от времени пытался ласковыми словами успокоить животное. Под мостом с ревом неслась переполнившаяся река, а сбоку от дороги на длинном ровном лугу выступившая из берегов вода образовала озеро. В эту минуту луна проглянула сквозь тучи. Дувший сбоку ветер поднимал на озере мелкую рябь. Его поверхность была покрыта танцующими бликами.

— Я хочу рассказать тебе о твоей матери и о себе, — хриплым голосом начал отец.

Но в это мгновение бревна моста зловеще затрещали, и лошадь рванулась вперед. Когда отцу удалось опять подчинить себе испуганное животное, они находились уже на улицах города, и застенчивый, молчаливый характер отца снова взял верх.

Мэри сидела в темноте у окна кабинета и видела, как отец подъехал к дому. Когда его лошадь увели, он, вопреки обыкновению, не поднялся сразу же по лестнице в кабинет, но остался в темноте у ворот заезжего двора. Он начал было переходить улицу, но затем опять, скрылся в темноте.

Между мужчинами, которые два часа сидели и мирно беседовали, вспыхнула ссора. Джек Фишер, городской ночной сторож, рассказывал остальным о сражении, в котором он принимал участие во время Гражданской войны, а Дьюк Йеттер стал подшучивать над ним. Сторож рассердился. Сжимая в руке дубинку, он ковылял назад и вперед. Громкий голос Дьюка Йеттера выделялся среди пронзительных раздраженных выкриков жертвы его насмешек.

— Вам надо было обойти парня с фланга, говорю вам, Джек! Да, сэр, вам надо было обойти этого бунтовщика с фланга, а потом уже, обойдя его с фланга выколотить из него душу. Вот как сделал бы я! — кричал Дьюк, хохоча во все горло.

— Черта лысого, ты бы сделал! — огрызнулся ночной сторож, кипя бессильной яростью.

Старый вояка пошел по улице, провожаемый смехом Дьюка и его товарищей, а Барни Смитфилд, отведя лошадь доктора, вернулся и запер ворота. Висевший над воротами фонарь качался взад и вперед. Доктор. Кокрейн снова направился на противоположную сторону улицы; у подъезда своего дома он обернулся.

— Покойной ночи! — приветливо крикнул он. Легкий летний ветер шевелил волосы Мэри, и прядь коснулась ее щеки; девушка вскочила на ноги, словно кто-то дотронулся до нее рукой, протянувшейся из мрака. Сотни раз наблюдала она, как отец возвращался вечером из поездок, но никогда прежде он ни словом не обмолвился с мужчинами, засиживавшимися у ворот заезжего двора. Мэри готова была поверить, что не отец, а кто-то другой поднимается сейчас по лестнице.

Шарканье тяжелых шагов по деревянным ступеням гулко отдавалось в ушах девушки; затем она услышала, как отец поставил на пол квадратный чемоданчик с медицинскими принадлежностями, который всегда брал с собой. Необычно веселое, добродушное настроение не покидало доктора, но в мозгу у него было полное смятение. Мэри казалось, что она видит в дверях темную фигуру отца.

— У женщины родился ребенок, — послышался, добродушный голос с площадки за дверью. — У какой женщины? Была это Элен, или та, другая женщина, или моя маленькая Мэри?

С губ доктора слетал поток слов, протестующих восклицаний.

— У кого родился ребенок? Я хочу знать. У кого родился ребенок? Жизнь неистощима. Зачем все время рождаются дети? — спрашивал он.

С его губ сорвался смешок, и дочь нагнулась вперед, ухватившись за подлокотники кресла.

— Родился ребенок, — снова заговорил он. — Не странно ли, что мои руки помогли ребенку родиться, а между тем за моим плечом все время стояла смерть?

Доктор Кокрейн потопал ногами о пол площадки.

— У меня застыли и онемели ноги, пока я ждал, чтобы жизнь возникла из жизни, — медленно произнес он. — Женщина боролась, а теперь я должен бороться.

После медленных, с трудом произносимых больным человеком слов настала тишина. С улицы донесся новый громкий взрыв смеха Дьюка Йеттера.

И вдруг доктор Кокрейн упал навзничь и покатился по узкой лестнице вниз на улицу. Он даже не вскрикнул. Слышался только стук его ботинок по ступенькам и ужасный, глухой звук падающего тела.

Мэри не двинулась с места. Закрыв глаза, она ждала. Ее сердце колотилось. Ее охватило полное бессилие, непреодолимая слабость; с ног до головы по ней пробегала мелкая дрожь, вызывавшая такое ощущение, словно по всему ее телу сновали крохотные создания с мягкими, тонкими, как волос, ножками.

Дьюк Йеттер внес мертвого вверх по лестнице и положил на кровать в комнате позади кабинета. Один из мужчин, сидевший с Дьюком у ворот заезжего двора, вошел вслед за ним, взволнованно поднимая и опуская руки. В пальцах он держал забытую папиросу, огонек которой прыгал вверх и вниз в темноте.