Вау: ветвь, птица
Разрушение буквы Вау:
1 — Иероглиф:
2 — Семитское Вау;
3 — Современное.
* * *
На следующее утро, совершенно случайно, отец Евфимий проснулся рано, первым пришел в семинарию и удивился, увидев Михаила Непорочного, спящего за столом для переписывания. Он тихо подошел к его столу; первый свет пробивался через высокое окно, и сноп солнечных лучей божественным светом ложился на ангельскую голову, обрамленную крупными черными кудрями. Михаил крепко спал; на лице у него застыла невинная улыбка, ангельское удовольствие; ему снились новые буквы, истинней, чем те, что писал отец Евфимий. Осторожно, чтобы не разбудить его, отец Евфимий вытащил лист у него из-под локтя и стал внимательно разглядывать.
Что с тобой, отец Евфимий, почему душа твоя покрылась пеплом, как бывает, когда молния попадает в гнилой орех, когда дрова превращаются в пепел, когда тихо, медленно и долго умирает огонь в очаге? Что ты увидел в книге своего непорочного ученика, что вывело тебя из себя, отчего ты в ярости, будто сошел с ума, почему кровь бросилась тебе в лицо? Увидел ли ты слова, написанные душой, и захотел погубить душу того, чья рука сотворила эти буквы, изобразила, а не написала, буквы, о которых ты тайно мечтаешь и ненавидишь только потому, что не из-под твоей руки они вышли?
А вот что увидел Евфимий: увидел аз, увидел буки, увидел веди; увидел и глаголь, и добро, и есть, и живете, и зело, и земля, и иже, и како, и люди, и мыслете, и наши, он, покой, рцы, слово, твердо и так далее, все по порядку увидел, как в азбуке, с которой списывали он и одиннадцать послушных; и понял, что впервые видит эти буквы, и все же знает их, и узнает; и увидел, что он их понимает, хотя никогда не учил, и увидел, что они хороши, лучше, может быть, чем буквы отца Кирилла, другие, но все-таки те же самые. Но ничего не сказал. Стал листать пергаменты один за другим, как будто хотел их порвать, и увидел, что Непорочный Михаил приложил много усилий, что не спал всю ночь, чтобы переписать то, что он залил ему чернилами в тот день. Кровь лилась у него из носа, капала на черные кудри спящего юноши и текла по виску. А потом, белый как смерть, как лучший тончайший пергамент из кожи ягненка, насильственно извлеченного из утробы, он дрожащими руками положил листы обратно под голову юноши. И тут увидел зажатое в руке спящего какое-то странное перо и вытащил его.
Узнаёшь ли ты это перо, отец Евфимий, помнит ли его душа твоя, и не отвратна ли она сама себе из-за того, что у тебя за спиной, потому ли ты сначала топчешь это ногами, а потом растоптанное, разорванное пополам скрываешь у себя под ризой, а если бы ты мог, то скрыл бы под кожей, проглотил бы? Так ли безопасней всего, отец Евфимий, ведь оказалось, что закопанное не скрыто и тайно, оно может вернуться, как вернулись быки, как вернулся топор? Но ты знаешь, отец Евфимий, хорошо знаешь: Господь и то, что в утробе, видит, а уж черная риза для него — воздух прозрачный; знаешь, но тебя это уже не волнует, ибо ты не любишь никого и ничего уже не хочешь в этом мире, кроме спасения своего.
О, заблудший! Разве на этом свете спасения ищут? Но ты знаешь: тебе приходится спасать себя самому, ибо Бог не спасает тех, кто себя считают сильными и его силой пренебрегают!
И, сломав перо Михаила посередине и его расщепив, вышел Евфимий в ярости наружу, а юноша по имени Михаил, благослови, Боже, душу его непорочную, остался спать над своими трудами. А когда он проснулся, то стал искать перо, и не нашел его, и заплакал. Потом он заметил у ног своих несколько красных капель, коснулся своих волос и виска и увидел, что они были липкие от крови, и понял, кто стоял у него над головой и что сотворил, пока он спал.
Вот так было, на этот раз моими устами сказанное и моей рукой написанное, потому что я был там и видел. И потому так плохо написано, что, как я уже говорил, слова мне — не друзья и не союзники.
* * *
Вечером, совершенно неожиданно прибыл с инспекцией отец Амфилохий, верховный старейшина, прибыл без предупреждения, как обычно и делают те, кто приезжают с проверкой. Он нашел Евфимия одного в семинарии, не зная, что помешал его планам, потому что Рыжий ждал, когда ученики уйдут отдыхать, чтобы он мог выкрасть написанное Михаилом и сжечь за монастырем, бросить в долине, пустить по реке, закопать, испепелить проклятые листы, как они утром испепелили ему душу.
Отец Амфилохий разглядывал, перелистывал работы переписчиков, а Евфимий стоял позади него, замерев в ожидании решения, которое вынесет проверяющий, и ему не было все равно, что тот скажет, потому что от оценки могло зависеть его продвижение, получение более высокого звания, а душа его жила, как я уже писал, для возвышения в этом, а не в будущем свете. Дойдя до предпоследнего ряда, Амфилохий сухо покашлял и, видимо, довольный, сказал: «Хорошо!»
А когда подошел к столу Михаила и стал разглядывать его творения, Евфимий покраснел, напрягся, как лук с натянутой тетивой, и пустил стрелу, ибо лучше всего человек обороняется и защищается, если нападает первым и первым выкажет перед вышестоящим свои слабые стороны, и сказал: «Не смотрите, преподобный; сие не очень хорошо написано. И немудрено, ибо, несмотря на мои предупреждения, мягкие и ревностные, ученик отплатил мне непослушанием».
Отец Амфилохий удивленно посмотрел на него. «Что же тут нехорошо?» — спросил он.
Отец Евфимий схватил книгу, которую переписывал Непорочный Михаил, и гневным движением закрыл ее. Но мягкий и упорный Амфилохий опять открыл тяжелую деревянную крышку и снова стал разглядывать пергамента и строчки, ровные, как виноградные кусты, обрезанные прилежным виноградарем. Отец Евфимий, как зверь, готовый наброситься на любого, кто угрожает отнять пойманную добычу, стоял позади седобородого и благоутробного Амфилохия, которого я особенно уважал, ибо праведен он был в решениях. Хотя он часто приезжал к нам, он так и не узнал о тайном желании Евфимия лишить отца Варлаама первостарейшинства, ибо при нем Евфимий Притворный менялся и становился послушным Варлааму; а Амфилохий, хотя и был, как я уже сказал, человеком правдолюбивым, вообще мало сомневался в людях и безгранично им доверял; он не знал, каким лицемером может быть Евфимий, лицо и изнанка которого были как чулок, который можно вывернуть на чистую сторону, если другая запачкалась.
«Эти письмена иные, и невнимательный глаз так их и оценит, — совершенно спокойно сказал Амфилохий. — Но если взглянуть на них второй раз, становится понятно, что эти буквы — сестры того письма, которое с Божьей помощью придумал отец Кирилл», — добавил он. И спросил: «Кто придумал эти письмена, кто их сотворил?»
Евфимий кипел; кровь в нем бурлила, как молодое вино, но он умел скрывать свои чувства и выворачиваться наизнанку: в благости быть злым, в печали — веселым. Он улыбнулся смиренно, злой от зависти и подлости (каковые не были видны Амфилохию, но которые я видел), и как будто настал его час, сказал: «Сатана, отец Амфилохий». А потом, якобы обеспокоенный, нахмурился, чтобы придать случаю весомость, и сказал: «Отец Амфилохий, мне надо обсудить эти письмена с вами, ибо они хула на буквы отца Кирилла: неужто каждому еретику позволено изобретать новые буквы? Великие творят, а мы, преподобный, лишь повторяем! И я знаю, кто его надоумил», — сказал он доверительно, склонившись к уху Амфилохия, готовясь прошептать имя, ибо имена Сатаны не произносят вслух. Но добрый Амфилохий прервал его, не дослушав ответ, который был ему неинтересен, ибо он внимательно рассматривал новые буквы, и весело сказал: «Может быть, нужно сообщить об этом отцу Кириллу. Если ему понравятся эти письмена, я дам указание половину сочинений писать ими. Ибо они действительно красивы. Может быть, даже красивее, чем его».
Затем он пролистал еще немного, и отец Евфимий чувствовал, что продолжает превращаться в золу; как будто подул ветер и разнес пепел его души во все стороны, развеял, чтобы ни в доме, ни в могиле не было души его, чтобы и следов от нее не осталось. «Они написаны с ровным жаром, — сказал потом Амфилохий и пояснил, — самый долгий жар от угля, который выжег терпеливый и неторопливый углежог; и эти буквы медленно написаны и потому греют душу. Не торопи учеников, отец Евфимий; дай им немного отдохнуть. Пусть краснописание будет для них приятным и угодным делом, а не скорым и мучительным, потому что буквы — это не звуки, но образы». И пошел к выходу, довольный тем, что увидел.
Он остановился на пороге, как человек, который вспомнил то, чего не должен был забыть, и сказал: «Похвали того, кто написал эти письмена. Мира тебе, Евфимий, раб Божий!» Перекрестился и вышел.
А у отца Евфимия душа снова потекла красными струйками через нос.
* * *
Отец Евфимий переселился на три дня в лес над монастырем. С собой он взял чистый пергамент и калам. Он решил положить конец всем разговорам о новых буквах, доказать Амфилохию, доказать Михаилу, доказать Прекрасному, победить их всех пером, а не лезвием. «Перо разит сильнее, чем рог, и больнее, чем укус змеи или удар топора», — думал он.
Евфимию не давала покоя фраза отца Амфилохия: «Буквы — это образы, а не звуки». Эти слова выбили у него почву из-под ног, лишили его сна, уязвили душу. Он чувствовал, что это простое предложение оскорбительно; но где-то глубоко в душе сам признавал, что, спеша закончить работу в семинарии, действительно свел буквы к упрощенным изображениям, символам звуков. Он часто замечал, торопясь составить книги для миссии, что пропускает украшения букв: завитки, скосы, круги. Все чаще его рука стремилась провести прямую линию, потому что прямой путь короче кружного. Честно говоря, потому он и не допускал никого к тому, что написал. Теперь он решился любой ценой проверить буквы; он хотел узнать, что они представляют собой на самом деле — звуки или образы.
Он вернулся на третий вечер, усталый и грязный, и в первый раз за все время, что я его знал, счастливый. Он пригласил Амфилохия, и когда тот, удивленный его неожиданным и срочным приглашением, явился, Евфимий созвал всех учеников в семинарию, впервые рассадил их по скамейкам (раньше не позволялось переписывать сидя, чтобы работа шла быстрее) и всем нам прочитал то, что написал. А написал он вот что, его устами сказанное, моей рукой верно, буква в букву записанное:
IV
1. Фид! фид! фид! крр! ци, ци — доридо риридерит
2. Тци шци тци — лололо лу
3. Фид! а цкво цкво цкво — тирриррирри
4. Ли ли ли — лоллоллоллу
5. Даци даци даци — ррррррр а тцурруррурруррци
6. Хидрррр а дрр а дрр — цоррре цоррре тци
7. Ли ли ли ли лу лу лу лу ли ли ли ли — оррорроррроид
8. Цак цак цак цак цак цак цак цак цак — цирриррирциррхади
9. Дё дё дё дё дё дё дё дё дё — гуррурруррурр гу
10. Тц крр тц крр тцкрр тцкр тца тца тца…
А закончив чтение, самовлюбленно посмотрел на нас и спросил: «Что за чудо я записал и что переписал?»
Тогда один из послушных, которого звали Нафанаил и который был главным соперником Михаила, хотя он буквы писал хуже, но зато покорнее был Евфимию, и ухо его не отставало в скорости от руки, встал и сказал: «Это музыка соловья, мой учитель, прекрасная песня, которую он поет на каждой весенней заре. Будь благословенна золотая рука твоя, записавшая этот божественный и быстрый распев и запечатлевшая песню птицы!»
Тогда Евфимий улыбнулся невинно (а на самом деле — злобно, только невидимо для всех, кроме меня) и сказал, глядя на Амфилохия: «Ну что, разве буквы не изображения? А если буквы не звуки, то как можно переписать песню буквами?»
В семинарии воцарилась мёртвая тишина, отец Амфилохий опустил голову, видимо удивленный тем, что произошло. Мы все молчали, ослепленные мастерством Евфимия; теперь мы все верили, что буквы не такие красивые, как картинки, и не должны быть такими, ибо они в себе другую силу таят, и что голоса людей, животных и птиц спрятаны внутри них. И тогда, когда казалось, что скорость одержала победу над красотой, именно тогда, когда все задумались, как быстро отцу Евфимию пришлось действовать тяжелым каламом, чтобы записать песню соловья в лесу, отец Варлаам спокойно встал, взял самую большую книгу и на одной странице написал букву червь, нам всем знакомую по азбуке, которую сочинил блаженный и благоутробный отец Кирилл и которая выглядит так:
А потом еще нарисовал такую картинку:
И обратился к нам, повернувшись спиной к озадаченному Евфимию, и сказал: «Эта буква, которую наши предки называли вау, прародительница нашей буквы червь, которую отец Кирилл переделал и переиначил, ибо она красива. Давным-давно эта буква была еще красивее, потому что это была картинка соловья, но скорость, с которой люди писали, разрушила изображение. А вау когда-то выглядела так»:
А потом отец Варлаам вернулся на свое место рядом с Амфилохием, и я понял, что, хотя все это время он молчал, он знал все, с самого начала: и о Прекрасном, и что я украл ключ, и о топоре, к о Михайле, и о его пере, и о новых буквах. О, Варлаам, холм в полудневии жизни, виноградник, осененный мягкой тенью мудрости! Прости мне мой грех, ибо я соблюл закон Евфимия и нарушил Божий, ибо Евфимий строже Бога в казнях, которых мы боимся!
Евфимий, услышав это, прошипел, как змея лютая, багровея: «Но изображения голоса не имеют, и в этой букве нет песни, которую я записал, используя свое умение».
О, чудеса Божьи! Богородица ли, или сам Господь сотворил чудо, случившееся в следующий миг? Внезапно мой язык развязался, змеиный клубок расплелся, и впервые с тех пор, как я заговорил, слова подчинились мне, вышли из-под языка, где я их таил, чтобы быть послушным, и я сказал то, что и не подозревал, что знаю. И проговорил вот что, в первый и последний раз моими устами сказанное и притом истинное, и моей рукой записанное: «В этой картинке содержатся все песни соловья, а их намного больше одной, и все разные; и когда мы видим изображение птицы, мы думаем о всех песнях одновременно, ибо картинка нема, а тишина скрывает в себе все возможные песни, а не одну, как мы думаем, когда ты читаешь сочинение твое, отец Евфимий».
И я замолчал, ибо укусил себя за язык, чтобы остановиться, а после того как укусил, он раздвоился, как у ядовитой змеи, как развилка у двух ветвей дерева, которое не знает, какую ветвь питать, а силы и места хватает только для одной, разветвление между Прекрасным и Евфимием, как перо Михаила Непорочного, расщепившееся под ногами Евфимия Властолюбца.
С того дня ничто в монастыре больше не было неделимым и единым: ни лезвие топора Прекрасного, ни его перо, ни язык мой, ни душа грешного Евфимия. Мир разделился надвое, разделилось неделимое, разделились и семинаристы, и я понимал, что несчастья у нас только еще предстоят.