Через час в избе пахло вымытым полом, разварной картошкой и бараниной. Старый лесник Федот Федотович Лысиков понял, очевидно, что своеволию жильцов пришел конец, что домишко его не спалят спьяну, и повеселел; он сам, по своей воле, выделил нам ярку, которую Чертыханов прирезал; достал кружки и чашки, суетливо и услужливо бегал из дома на огород, потом на двор, в погреб, опять в дом - готовил ужин. Прокофий угостил старика и бойцов остатками меда; из нас никто, кроме Васи, его не ел. Мы ужинали при тусклом, умирающем свете керосиновой лампы, плотно занавесив окошки. Присутствие среди нас Федота Федотовича и Васи создавало обстановку тихого и мирного вечера; война шла стороной, по большакам, даже отзвуков не докатывалось сюда.

После ужина Чертыханов протяжно, с подвывом зевнул, широко распахнув зубастый рот, отрешенно поскреб грудь и грохнулся на пол, сонно проворчав:

- Разрешите отлучиться минут на шестьсот… Подальше от грешной землицы… - И тут же уснул. Возле него свернулся в клубочек Вася Ежик. Федот Федотович по привычке забрался на печь…

Я еще не успел задремать, когда за дверью Гривастов, встав на пост, окликнул кого-то. Я сейчас же вышел. У крыльца перед Гривастовым стояли четверо бойцов.

- Переночевать просятся, товарищ лейтенант, - доложил сержант.

Я спросил вновь прибывших, кто они такие, какой части, откуда идут, велел выдать им еду, оставшуюся от ужина.

- Располагайтесь кто где может. Завтра разберемся…

Я отошел от избы и остановился посреди поляны. Ночь стояла ясная и звонкая. Серебряным стругом, разрезая белые облачные буруны, плыл в небе месяц, молодой и стремительный, окатывал поляну холодными светящимися брызгами. Лес оцепенел, скованный хрупкой стеклянной тишиной. Выходивший изо рта пар долго дрожал перед глазами, блестя и не тая. Густые тени тяжело легли на росистую траву. Я вольно, облегченно вздохнул, словно этот заколдованный светом лес, эта свежесть, этот полумесяц и летящие ему навстречу рваные облака пообещали мне удачу.

Но боль, вызванная встречей и расставанием с Ниной, не унималась. В эту лунную ночь боль ощущалась еще острее. Много выпало на долю человеческую иссушающих душу тревог и страданий. Но страдания влюбленных, которых разлучили и которым, возможно, не суждено больше свидеться, не измерить никакими мерами. Нина, жена моя! Нам бы плыть сейчас в эту лунную ночь на пароходе по Волге, по выкованной месяцем серебряной дороге, слушать ласковые всплески волн, мечтать о сыне… А тут глухие леса… Над нашей любовью повисло багровое от пожарищ небо.

Я медленно вернулся в домик.

Сквозь сон я еще несколько раз слышал краткие, предупреждающие окрики часового; за ночь к нашей избе прибилось еще девять человек. А на рассвете, когда, казалось, над самым ухом пропел и поднял меня с постели беспечный и голосистый петух, я, выглянув в окошко, увидел на другом конце поляны человека, перетянутого крест-накрест ремнями. Эти ремни напомнили мне о лейтенанте Стоюнине. Я выбежал на крылечко. Это был действительно он. Стоюнин меня тоже узнал, но, считая всякие эмоциональные порывы недостатком воспитания, шел ко мне сдержанным шагом; только по глазам его я видел, что он был рад встрече.

- Ракитин! - сказал Стоюнин, крепко, до боли сжимая мою ладонь. - Вот не ожидал! Я был уверен, что вы погибли… - Я пожал плечами, как бы говоря: что, мол, вы раньше времени меня хороните?.. Он смутился. - Извините, но у меня все время было такое ощущение… Очень рад, что вижу вас… - Стоюнин поглядел на избушку, на часового, расхаживающего вдоль изгороди. - Много вас?

- Порядочно, - ответил я, скрывая иронию.

- Так принимайте и нас. - Он заложил за ремни снаряжения большие пальцы, оглянулся назад, на лес. - Люди выдумали на беду себе всяческие предрассудки, один из них преследует меня всю дорогу: число тринадцать. Понимаете, у меня двенадцать бойцов, и я тринадцатый. Я не могу отвязаться от мысли, что нашу «чертову дюжину» обязательно постигнет несчастье. А несчастье на войне, сами знаете, какого цвета. Черней нет… Сейчас приведу.

Я задержал его.

- Расскажите, куда вы девались после того, как вы мне сказали, чтобы я со своей ротой отступал в направлении Рогожки?

- Тоже отступили. - Стоюнин посмотрел на меня изумленно, очевидно считая меня наивным. - А потом попали на заградотряд. Были брошены навстречу полку «Великой Германии», пощипали его немного и были разбиты. Я не понимаю, почему вы спрашиваете… Наверно, не от хорошей жизни мы очутились здесь… У меня из старых, батальонных, два связиста и два связных, остальные из других подразделений. Днепр соединил…

Он поспешно вернулся в лес и неожиданно для меня свистнул, заложив в рот два пальца. Ему отозвались таким же свистом. Вскоре его бойцы, окружив избушку, шумно знакомились с нашими бойцами.

В течение дня волна отступления прибила к нашему берегу еще тридцать восемь человек - разрозненные группки по два, по три, по шесть бойцов. Ночью то и дело раздавались окрики часовых: «Стой! Кто идет?» Избушка, словно магнит, притягивала людей, идущих лесом, вдалеке от дорог. Утром, когда я вышел из домика, меня охватила тревога: в сенях, на дворе, перед окнами избы, в огороде вповалку спали люди, бросив под себя охапку сена, - больше двухсот человек. Огонек надежды, блеснувший на пути усталого путника, привел их к нашей избушке: а вдруг этот огонек рассеет мрак, так плотно, непроницаемо нависший над их головами? Я отчетливо понимал, что группа наша будет обрастать новыми людьми, подобно снежному кому, пущенному с горы. На некоторых надеты пиджаки и рубахи-косоворотки, но брюки они оставили форменные. Лица у бойцов, даже у спящих, были усталыми и озабоченными. Кое-кто вскрикивал во сне или бормотал что-то невнятное. Один, молоденький, белокурый, вскинулся, посмотрел перед собой бессмысленными, невидящими глазами, взмахнул рукой, как бы ограждая себя от надвигающейся неминучей опасности, затем, вспомнив что-то, успокоился и опять лег.

Из сеней выбежал Вася Ежик, посмотрел на спящих красноармейцев, изумленно воскликнул:

- Эх, привалило! - И зазвенел смехом, залился, увидев, как боец спал на переносной лестнице - поясница, шея и ноги на перекладинах, а зад и одна рука свесились вниз. - Вот мягко-то!..

Следом за Васей вышел Щукин, остановился возле меня, прокашлялся, помолчал, потом спросил, жмуря припухшие веки от зеленого прозрачного света.

- О чем думает лейтенант? - Он стал не спеша свертывать папиросу. - Я всю ночь не спал, прислушивался…

- Я тоже, - отозвался я негромко. - Порядочно народу скопилось. Я вот думаю, как из них, отчаявшихся, потерявших дисциплину, создать боеспособное подразделение. Не сломил ли немец в них волю, боевой дух, веру в свои силы, вот чего я боюсь.

- Сломить в нас волю и веру - не многовато ли чести для противника? - Щукин вопросительно и чуть насмешливо взглянул мне в глаза и затянулся папиросой; в утренней свежести дымок был особенно синим и осязаемым. - Ведь рад, что народ подходит, ведь мечтал об этом, томился от бездеятельности…

Он меня смутил, отгадав мои тайные замыслы. Я возразил:

- Но их нужно подчинить, нужно вооружить, накормить… Понимаешь, какая страшная ответственность!.. Жаль, что нет никого из старших опытных командиров.

- Придут старшие командиры - хорошо, - серьезно сказал Щукин, - Не придут - будем решать судьбу свою и этих людей сами. Опыт наживается в деле. - Политрук легонько подтолкнул меня в бок локтем, подмигнул. - Я же по глазам твоим вижу, что ты рад такому случаю. Ты молодой, здоровый, полный сил и энергии. Вдохни в каждого из них свою веру, свою ненависть, и они пойдут за тобой…

«Эх, только бы пошли!» - подумал я, сдерживая дрожь, и опять ощутил: запела в груди знакомая, подмывающе-радостная струна…

Подошел Стоюнин, подчеркнуто аккуратный и подобранный, весь в ремнях, козырнул, здороваясь, даже пристукнул каблуками начищенных сапог.

- Назначьте человека, пусть перепишет всех, - сказал я ему. - Потом разобьем на роты, сделаем, скажем, пока три. Подберите командиров. Я заметил среди пришедших ночью лейтенанта и младшего лейтенанта. Кубиков у одного нет, но отметины на петлицах остались. Поговорите с ними. Тут есть два сержанта, Гривастов и Кочетовский, оба разведчики. Злые, как черти! Пускай они подыщут себе по своему вкусу еще человек шесть, сами они легче сговорятся.

Лейтенант Стоюнин записывал в маленькую книжечку.

- А не рано ли создавать роты? - заметил он, не отрывая взгляда от книжечки. - Тут едва наберется на одну…

- Нет, не рано. - Я посмотрел на Щукина, и он поддержал меня кивком головы. - Мы сейчас создадим основу, ядро. Потом будем пополнять. А пополнения придут, лейтенант. Я в этом уверен. Но главная трудность, товарищи, в снабжении: чем будем кормить? Где возьмем хлеба?..

На крылечке появился Чертыханов в нижней, далеко не белоснежной рубахе, с опухшим от сна лицом; он по-хмельному качнулся, почесал расстегнутую грудь и протяжно зевнул; встретившись с моим сердитым взглядом, Чертыханов лязгнул зубами, прервав зевоту, и тут же скрылся в сенях, уже оттуда скомандовал Ежику:

- Васька, приготовь мне воды!

Через несколько минут Чертыханов появился одетым по всей форме; обходя избу и оглядывая спящих, даже перешагивая через некоторых, он громко проворчал:

- Ха, сонное королевство! Ну, воинство, ну, защитнички! - Он рассчитывал, что от его голоса бойцы проснутся. - Солнце взошло, а они прохлаждаются! С таким людом разве можно соваться в драку? - Остановился возле бойца, пристроившегося на лестнице. Вася встал рядом, с любопытством ожидая, что скажет Чертыханов; вздернутый носик мальчишки морщился от сдерживаемого смеха.

- Замечай, Вася: только русский человек может выдумать сам себе страшные мучения и с доблестью терпеть их. Гляди, как этот человек изуродовал себя, страдает, небось, но терпит, спит и в ус не дует. - Закурив, Прокофий выпустил в лицо спящему густую струю дыма. Потом еще одну. Ноздри бойца, учуяв запах табака, задвигались. Затем он, открыв глаза, попытался встать, но перекладина переломилась и он, рухнув вниз, вскрикнул:

- Стой! Держите! Куда? Где я?

- На том свете. - Прокофий усмехнулся. Пася пританцовывал, смеясь. Боец, очевидно, понял, где он и что с ним, сонно хмыкнул:

- Фу, черт! Всякая чепуха лезет в голову… Будто туман меня захлестнул, а туман этот табаком пахнет. Будто задыхаюсь, совсем тону… Дай докурить…

Бойцы один за другим подымались, молчаливые, угрюмые, осматривались вокруг, - что готовит им этот новый день, какие испытания? Косились на нас троих, стоящих неподалеку от избы, затаенно, требовательно и с надеждой. Кто-то закурил. Папироса пошла из рук в руки - каждому по две затяжки; один, маленький, востроносый, в очках с железной оправой, должно быть из писарей, сделал три затяжки и сразу получил по затылку, так что очки соскочили с носа. Смех прогремел внезапно и дружно. Красноармеец, громадный и широкоплечий, расставив ноги, пил у колодца воду прямо из ведра; вода с подбородка двумя струями стекала на грудь, на носки сапог.

В это время из-за изгороди, разгребая высокие стебли садовой ромашки, вышел боец, который спал на лестнице, приблизился к нам. Нагловато ухмыляясь, он выставил вперед ногу носком кверху - подметка сапога была оторвана, в ощеренную деревянными гвоздями дыру высовывался уголок грязной портянки. Белая, с желтой серединкой ромашка застряла в сапоге, когда боец шел по цветам.

- Видите обмундирование, командиры? - Боец поводил носком, как бы любуясь безобразием своего сапога. - Могу я ходить, а то, пожалуй, и воевать в такой обуви?

- Будешь воевать, - проговорил я, стискивая зубы, чтобы усмирить вдруг вспыхнувшую ярость. - Босиком будешь. Как твоя фамилия?

Боец недоуменно и часто замигал, чуть отступив:

- Бу-бурмистров, - произнес он, запинаясь. - То есть как это босиком?

Чертыханов, поспешно подойдя, грубовато дернул Бурмистрова за плечо.

- Ты куда лезешь? - Выражение лица у Прокофия было устрашающее, густой, с хрипотцой голос грозил бедой, - Товарищи командиры важные вопросы решают, как тебе, дураку, жизнь спасти, а ты с рваными сапогами суешься? Где ты их разбил? В лесу в футбол играл, пни считал? Теперь идти не знаешь как! На веревку взнуздай сапог и уходи! А то вот ожгу по лопаткам - тогда запляшешь! Идем, идем… Я научу тебя ходить по земле, как по нотам!

Возмущенный таким насилием, Бурмистров попытался сбросить руку Чертыханова со своего плеча.

- А ты что за шишка?

- Я не шишка, я солдат. Идем, говорю.

Бурмистров, видимо, считал зазорным для себя покориться и отступить; он начал вызывающе препираться с Чертыхановым. Сержант Гривастов, придвинувшись, мрачно бросил:

- Ну? Пшел! - Каменное лицо его с дергающимся шрамом на щеке угрожающе нависло над головой Бурмистрова. Боец, недовольно ворча, отошел, шлепая оторванной подошвой; цветок ромашки взлетал белокрылой бабочкой при каждом его шаге.

- Видали? - спросил лейтенант Стоюнин, указывая на Бурмистрова. - Вот вам моральный облик… - Случай с сапогом бойца сильно взволновал его.

Щукин спокойно объяснил:

- Общеизвестно: то, что создается многими годами, большими усилиями, может разрушиться в один день, даже в одно мгновение… Это относится и к дисциплине, в том числе и к воинской. Но я убежден, что таких бойцов немного, хотя они сейчас и в бедственном положении. Да и этот Бурмистров, мне кажется, не такой…

- У актеров есть одно очень хорошее правило, - сказал я. - Если надо завоевать симпатию и доверие зрителя, заставить его и страдать, и плакать, и смеяться, в общем полностью подчинить его себе, необходимо, чтобы темперамент актера, его страсть, его воля были выше и сильнее воли зрителя.

- Верно, - отметил Щукин. - Жаль только, что это не театр и не игра на сцене, а война…

- Знаешь что, политрук, - сказал я. - Напиши такой текст… вроде клятвы. Коротко, сжато и сильно. Мы дадим каждому прочитать и подписать. У знамени.

- Да, это следует сделать, - живо согласился Щукин. - Я сейчас же и напишу. Плохо, что у нас бумаги нет…

Лейтенант Стоюнин отстегнул сумку, вынул блокнот и подал политруку, тонко улыбаясь:

- Дарю…