В полдень Никиту и Нину привели в Жеребцово и втолкнули в сарай, где сидели еще четверо: мужик, отказавшийся работать в поле, красноармеец из «окруженцев» - этот спал, подобрав под себя босые ноги, - беременная заплаканная женщина лет тридцати и старик с корзинкой, набитой красноглазыми крольчатами.

Старик чуть подвинулся, приглашая Никиту сесть рядом с собой на солому. Никита с трудом опустился. В голове беспрерывно звенело, в затылок словно стучали молотком; глаз посинел от удара, затек и закрылся.

Нина не в силах была сидеть, все ходила вдоль стены, мимо двери, где стоял часовой, высокий, узкоплечий солдат в очках; круглые стекла их обнимала тонкая позолоченная каемка.

В сарае кисло пахло птичьим пометом и сухой гнилью. Сквозь щели, если приблизить к ним глаза, видна была безлюдная улица, в конце ее пруд, отороченный ивовыми деревьями; с другой стороны открывалась сельская площадь с высокой голой трубой на месте сгоревшего здания сельсовета. Давно ли они входили сюда, полные сил и надежд на борьбу… Злополучное это село, несчастливое… Отсюда Нину чуть было не угнали в Германию. Теперь, после первого же задания, очутились они в плену…

Нина опустилась возле Никиты на колени, взглянула на его распухший глаз.

- Больно?

- Черт его знает, Нина! - Никита попробовал улыбнуться ей. - Горит все и тупо ноет…

- Ах, как глупо вышло, Никита! - произнесла Нина отчаянным голосом. - Так глупо, что невыносимо стыдно!..

Никита успокоил:

- Новички мы, Нина… Что мы знали? Ни черта мы не знали! Опыта было с гулькин нос… Вот если бы снова сейчас начать!.. - Он тяжко, с отчаянным стоном вздохнул.

Нина склонилась к нему еще ниже.

- Жаль, что попались мы в самом начале борьбы, ничего, в сущности, не сделали… - Лицо ее было бледное, темные глаза горели сухим огнем.

Старик, наблюдавший за ней, понял, что душа ее мечется, горит и посоветовал мягко:

- А ты, дочка, походи, походи. Когда ходишь, немножко легче становится.

Нина, до предела напряженная, отчаявшаяся и в то же время собранная, ходила вдоль стены, все время отмечая краем глаза поблескивающие стеклышки очков часового, - он наблюдал за ней то ли с любопытством, то ли с состраданием, только без ненависти.

Красноармеец во сне дернул босой ногой, задел и опрокинул корзину старика. Она раскрылась. Крольчата высыпали из нее - белые, черные и серые пушистые шарики; несмело, робкими прыжками поскакали по сараю. Старик не ловил и не загонял их. Нина взяла одного, беленького, с рубиновыми глазками, теплого, и прижала его к своей щеке, улыбнулась. Потом подняла с пола соломинку и дала крольчонку. Раздвоенная нежная губа его скользнула по соломинке и ткнулась Нине в подбородок. Часовой, наблюдая за Ниной, улыбнулся тонкими губами и отошел от двери. Он тут же вернулся и просунул в щель над дверцей пучок травы. Раздвоенная губа крольчонка часто-часто задвигалась, выбирая вкусные стебельки. Нина взглянула в глаза часового, серые, участливые, увеличенные стеклами очков. Солдат оглянулся назад и проговорил с улыбкой:

- Зи нихт дерьевня… Москва? - Нина кивнула. Часовой сказал не без гордости. - Их бин Вин… Вьена…

- Вена? Австрия? - спросила Нина, и часовой радостно закивал головой. Чтобы польстить ему, Нина сказала то первое, что сразу пришло на ум и что было связано с этим городом, - перед самой войной она смотрела фильм «Большой вальс»: - Штраус. Иоганн Штраус…

Австриец закивал еще радостнее.

- О! Иоганн Штраус!..

У Нины похолодела спина от зародившейся надежды. Она опять пристально, жадно, с мольбой посмотрела в глаза часовому. И он, очевидно, поняв все, о чем умолял ее взгляд, сразу посуровел лицом, отвернулся, над дверью повис его равнодушный затылок, прикрытый пилоткой. Потом он принялся озабоченно отмеривать за дверью шаги - вперед и назад, уже не глядя на Нину, хотя она, напряженная, дрожащая, стояла у двери, бессознательно перебирая длинные уши крольчонка, все еще надеясь на счастливый исход. Часовой так и не взглянул на нее. Нина пустила крольчонка на пол, присела к Никите, обхватила колени руками, произнесла с глухой тоской:

- Папу жалко… И Диму…

- Не думай об этом. - Никита положил руку ей на плечо, спина ее дрожала. - Крепись!

Часовой все вышагивал мимо дверцы. Раза два стеклышки очков блеснули розовым светом, отражая закатное солнце. Багряные лучи проникли сквозь щели, угасающие и печальные. В сарае темнело. Никита оглядывался, не найдется ли места для лазейки. Часовой перестал шагать, над дверцей опять задрожали очки. Он, видимо, отыскивал в полумраке Нину. Никита подтолкнул ее к нему. За Ниной проскакали три беленьких крольчонка. Австриец был бледен, серьезен и озабочен. Он и девушка стояли, разделенные дверью, - глаза в глаза. Он решительно кивнул. Затем в щель между досками просунулась палка, отодрала нижнюю доску, и Нина услышала его торопливый шепот, разобрав лишь два слова:

- Шнель. Скорьей!..

Нина нагнулась к дыре. Но тут же выпрямилась, позвала шепотом:

- Никита, иди!..

Все, кто лежал и сидел на соломе, зашевелились, даже красноармеец проснулся, потянулись к спасительной дыре. Часовой воскликнул, всполошенно озираясь:

- Найн, найн!..

Нина замешкалась. Никита, поняв часового, властно приказал девушке:

- Иди одна. Иди скорее. - И толкнул ее к дыре. - Прощай.

Нина, тоненькая и гибкая, проворно выскользнула из сарая, метнулась за угол, за ней, словно белые мячики, Попрыгали в дыру три белых крольчонка Часовой снова заслонил дыру доской, заколотил. Затем принялся ходить мимо двери. Никита был потрясен: всего ожидал, только не этого. Что толкнуло этого солдата на такой. великодушный и опасный шаг? Вражда ли к гитлеровцам, которые относятся к австрийцам, должно быть, как к людям низшей породы, или жалость к девушке, юной, красивой, которая должна погибнуть; ведь гитлеровцы - он это, должно быть, отлично знал - расправляются со своими жертвами жестоко и беспощадно. Так или иначе, но совершилось величайшее благо, и Никите стало легче дышать, словно сняли с плеч, с души непомерную тяжесть. Теперь одному легче будет умирать, Никита подождал, когда часовой поравняется с дверью, сказал глухо, проникновенно.

- Спасибо. Данке.

Австриец на секунду. задержался, мотнул головой, не поворачивая к нему лица, и прошел дальше. Никита вернулся к старику, сел на старое место. Старик, сухонький, щуплый, с седенькой клочковатой бородкой, вздохнул и прошептал с умилением:

- Выходит, сынок, мир не без добрых душ… Я заключаю, много их, добрых душ, на земле. Только они стиснуты со всех сторон темными злыми стенами, зачахли… А как отхлынет немного злая темнота, вырвется душа на простор, на свет и раскроется, расцветет… До слез ведь это хорошо, как он девчушку высвободил, словно птичку из клетки выпустил…

Когда совсем стемнело, австрийца сменил новый часовой, шумный, видимо, подвыпивший. Он громко переговаривался с австрийцем, внезапно и громко ржал, затем тяжело опрокинулся грудью на затрещавшую дверь, приподнял фонарь, заглянул в сарай, должно быть проверяя, тут ли пленные. Поставив фонарь на землю, он, как и прежний, заходил туда-сюда, весело засвистел.

Никите не спалось. Тяжкие, мучительные думы одолевали его. Он то ругал себя за то, что послушался Ивана Заголихина и поехал старой дорогой, то сожалел о том, что не взорвал себя; тосковал, что жизнь прерывалась в самом начале борьбы… Рядом глухо стонала беременная женщина, и протяжные стоны эти усиливали тоску. Никита ползком, в темноте обшарил углы. Плетень в одном месте был гнилой, залатанный снаружи доской; доска эта была плохо приколочена и легко отрывалась - только она, эта тесинка, заслоняла Никите путь к спадению, к свободе. У него колотилось сердце. Но стоило только надавить на эту тесинку, как она издавала тоненький писк; писк этот как бы повторяла вся стена, сплетенная из хвороста, сухого и хрусткого. Свист часового обрывался, огонек фонаря, колыхаясь, плыл вокруг сарая именно к тому месту, где притаился Никита.

Перед рассветом мимо сарая прошла машина, сильный свет фар - немцы безнаказанно ездили с зажженными фарами - пробился голубыми упругими струями сквозь щели, ударил по глазам заключенных и оборвался. Машина свернула за угол. Беременная женщина застонала громче, с подвывом - у нее, должно быть, начались родовые схватки.

В сарай все настойчивее просачивался серый предутренний свет; с каждой минутой он прояснялся и синел. За дверью послышался короткий разговор вновь подошедших людей с часовым. Загремел ключ, вставляемый в личину замка. Дверь заскрипела и отворилась. Вошли двое, взглядом окинули заключенных. Удивленно переглянулись, не досчитавшись Нины. Стремительно обошли углы, перетряхнули солому и поспешно выбежали вон, замкнув дверь. Опять послышался торопливый спор этих двоих с часовым. Спор быстро и угрожающе оборвался - ушли.

Женщина металась по соломе и уже пронзительно выла, кусая себе руки. Мужчины, молча, беспомощно и с состраданием смотрели на роды, не зная, как помочь, что предпринять. Красноармеец испуганно отодвинулся от женщины подальше…

Дверца опять отворилась, и те же двое, брезгливо морщась от пронзительного крика женщины, знаком велели Никите подняться и следовать за ними. Один солдат с пистолетом встал впереди, второй сзади. Перешагивая порог сарая, Никита услышал слабый писк ребенка и неожиданно улыбнулся, оглянувшись на роженицу: родился русский парень на смену ему… Солдат, идущий за Никитой, дулом пистолета подтолкнул его в спину: не задерживайся.