Штаб полка снялся еще затемно. С уходом войск на деревню тотчас же легла неизгладимая печать; она приняла вид заброшенной и обреченной, как бы приготовилась к великому и неизбежному… Женщины поодиночке показывались на улице и сожалеюще, с укором глядели вслед ушедшим. При сильных и близких взрывах они поворачивались в сторону боя, шептали что-то и, охая и крестясь, загоняли ребятишек в холодные, сырые погреба. Во дворах беспокойно мычал скот. Собаки с поджатыми хвостами жались к домам, предчувствуя беду. И только неунывающие петухи, пренебрегая всеми опасностями, голосили беспечно и задорно, радуясь наступившему новому утру. В зоревой свежести острее чувствовалось дыхание приближающегося бедствия - запах гари и порохового дыма был удушливее и печальней, звуки взрывов, то гулкие и ленивые, то частые, беспорядочные и резкие широко захлестывали землю.

Ждать связного в деревне было тягостно, и мы, я и лейтенант Стоюнин, вышли на дорогу, твердо рассчитывая на одно правило: иди на запад - придешь на передовую. Лейтенант Стоюнин вынул из планшета карту. Он читал ее неторопливо, с особым удовольствием и важностью, водя средним пальцем по зеленым разводам и линиям, определяя местонахождение свое и батальона. Стоюнин любил строй, выправку, дисциплину, порядок - он был сыном кадрового военного, полковника, сражающегося где-то под Псковом; форма на нем была сшита из хорошего материала и на заказ, хромовые, по ноге, сапоги вычищены до блеска, гимнастерка перетянута желтыми скрипучими ремнями снаряжения, через плечо висела полевая сумка, на боку - планшет, на груди - бинокль в новеньком чехле, и весь он, Стоюнин, празднично-чистый, юный, до хрупкости стройный, безмятежно-улыбчивый, без тени страха или беспокойства, наводил на мысль, что собрался он в парк, на свидание, а не в бой.

- Я думаю, лейтенант, - сказал Стоюнин, оторвавшись от карты, - нам следует держаться этого направления, идти по этой дороге - вон тот лесок, видите? - Лейтенант обращался ко всем на «вы». - На карте вот он… За ним должны быть Фомины дворы…

Бои шли рядом, но дороги, ведущие к передовой, поражали пустынностью, точно подразделения были брошены на произвол судьбы. Спокойствие напоминало затишье перед сильной грозой. Лучи восходящего солнца оплетали верхушки деревьев красной паутиной. Блики на сапогах Стоюнина померкли, припорошенные дорожной пылью. Показались два раненых красноармейца без оружия, без пилоток: они брели в медсанбат. На вопрос, где расположен батальон капитана Суворова, они молча повернулись в ту сторону, откуда только что вырвались полуживыми, и лицо одного из них исказилось, выражая отчаянный страх и ожесточение. Он бросился к нам, я увидел перед собой его остановившиеся, полные ужаса глаза.

- Не ходите туда, ребята! - заговорил он торопливо, упираясь мне в грудь здоровой рукой. - На смерть идете! - Нервы, много времени бывшие в напряжении, сдали, он сел на колею и вдруг заплакал - со зла и от бессилия, от жалости к себе и к нам. - Патронов нет, снарядов нет… На железную стену - с голыми руками…

Он плакал и как будто кидал мне в душу горячие угли… Я помог бойцу встать.

- Успокойся, - сказал я, хмурясь. - Ты просто устал.

- Устал… - горько и с обидой повторил боец. - Эх, лейтенант! Хочешь, пойду с вами назад? - В этом вопросе было столько решимости, что малейшее наше колебание - и он вернулся бы…

Я сказал мягко и участливо:

- Добирайся до медсанбата, дружок…

Боец молча отвернулся от меня и, дернув за рукав своего товарища, как будто с неохотой побрел дальше. Я ощутил в себе обычное тревожное нетерпение, - казалось, без нас там, в батальоне, произойдет что-то непоправимо страшное…

- Надо спешить, - сказал я Стоюнину и прибавил шагу.

Лейтенант выглядел все таким же безмятежным, как будто встреча с ранеными бойцами не произвела на него никакого впечатления. Он ответил что-то, но я не расслышал: низко над землей, почти касаясь острых вершин елей, прошли с неистовым воем немецкие бомбардировщики. Когда вой утих, сзади послышалось тарахтение колес. Мы оглянулись: по дороге пылила парная повозка. В передке ее стоял ездовой, весь какой-то взъерошенный, седой от пыли, и безжалостно хлестал взмыленных лошадей. Наших знаков задержаться он даже не заметил, и мы, побросав в повозку мешки и шинели, вскочили на ходу. Сразу же стало понятно, почему ездовой не щадил коней: от него зависела жизнь и смерть бойцов - он вез в ящиках патроны и несколько караваев черного хлеба.

Вскоре нашу подводу обогнали, пыля и сигналя, четыре машины, тяжело груженные снарядами.

- Это артиллеристам! - с надеждой закричал ездовой, обернувшись к нам, и хлестнул лошадей.

Лес, а особенно его опушка, заметно ожил. Дорогу пересекали артиллерийские упряжки; подминая деревца, проползли танки, закиданные увядшими ветвями, похожие на шалаши; виднелись стволы орудий, чуть вскинутые вверх, украшенные зелеными листьями, точно венками. И всюду бойцы, сосредоточенные, отрешенно-неторопливые, готовые ко всему, без надежды на успех. «Так выглядят люди, прошедшие через самые страшные испытания; они продолжают спокойно идти на грани жизни и смерти», - подумал я не без гордости, невольно причисляя себя к ним. Я попытался мысленно увидеть свой путь в будущем и ничего не мог представить себе явственно: все хаотически нагромоздилось и заволоклось дымом, багровым от огня, смутно различались толпы людей и среди них я, живой, устоявший во многих бедах…

Ездовой придержал лошадей.

- Капитан Суворов вон там, за крайними дворами, около сарая, оттуда он командует. А мне - сюда. - И когда мы сошли с повозки, прибавил с тоскливым сокрушением: - Что это фашист не стреляет? - Он, очевидно, хорошо знал, что следует за таким затишьем.

Мы отделились от лесной опушки и полем, напрямую, пошли к крайним дворам. Над лесом, ласково грея, встало солнце, во все стороны осветились синие радостные дали. Слева, на горизонте, острым углом врезаясь в желтое поле пшеницы, хмуро и загадочно темнел лес, - мы поняли, что там затаился враг. Между тем лесом и дворами пролегала широкая лощина с пересохшей речушкой. Батальон, откатываясь под вражеским натиском, зацепился на высокой кромке этой лощины и наскоро вырыл окопчики, стрелковые и пулеметные гнезда. В зеленой лощине, вспаханной тяжелыми гусеницами, мертво чернели подбитые или сгоревшие танки, возле них разбросаны темные пятна, - должно быть, убитые, которых не успели убрать.

Лейтенант Стоюнин различил в траве среди кочек провода, они тянулись по огородам, выводя в проулок; обогнув избу, мы наткнулись на сарайчик, о котором говорил ездовой, - стены сплетены из хвороста, на крыше потемневшая от времени, слежалая солома. Возле сарая беспокойно переступала с ноги на ногу белая, словно лебедь, лошадь под седлом; нагнув голову к охапке свежей травы, она лениво выбирала губами нежные стебельки, сладко похрустывала. Неподалеку от нее мы увидели молодцевато подтянутого командира в аккуратной форме и щегольских сапогах со шпорами - это и был капитан Суворов. В нем было что-то театральное, напускное. Казалось, он сошел со страниц какой-то давно знакомой книги или из спектакля с беспечными гусарскими похождениями. Закроется занавес, и он предстанет уже другим, простым и, как все, обеспокоенным. Но занавес не закрывался, и мы наблюдали Суворова таким, каким он был, - наигранно лихим и требовательным. Перед ним тянулся с чрезмерной старательностью ефрейтор, коренастый, курносый, с удивительно плутовской рожей; вылинявшая, рыжая гимнастерка, короткая, с короткими рукавами, стянута на животе в сборки парусиновым ремнем, штаны на коленках пузырились, пилотка не могла прикрыть большой лобастой головы и чудом держалась на затылке.

- Смерти боишься? - строго и отрывисто спросил капитан Суворов и нетерпеливо ударил плеткой по голенищу своего сапога.

- Смерть не теща - пилить не будет. Раз обнимет - и каюк! - Ефрейтор выпалил это быстро и отчетливо, в упор глядя в лицо капитана и нагловато, хитро ухмыляясь.

- А без рассуждений?

- Так точно, боюсь, товарищ капитан!

- Молодец! - похвалил Суворов. - Не боятся только дураки и хвастуны. Я тоже боюсь. - Он покосился на блиндаж с тройным накатом бревен - была развалена крайняя избенка, - А вообще я о ней не думаю.

- Правильно делаете, товарищ капитан, - одобрил ефрейтор. - О ней только подумай, она, сволочь, сейчас же явится и поцелует в самые уста, как по нотам. Она приголубит…

- Идите, ефрейтор, - кратко сказал Суворов.

Тот неуклюже кинул лопатистую ладонь куда-то за ухо и шагнул в сторону.

Капитан резко повернулся, и взгляд его легонько толкнул меня - большие светлые глаза как будто стояли впереди лица, острые, накаленные зрачки светились сумасшедшей дерзостью: Комбата любили за отчаянную смелость: он являлся к бойцам в самую критическую минуту боя и выправлял положение… Они почти верили в то, что он заговорён колдуньей:

«Его не берет ни одна пуля, роем вьются вокруг него, а касаться не смеют… А то он уже десять раз сложил бы свою лихую голову…»

Мы представились Суворову. Прикладывая руку к козырьку фуражки, он пристукивал каблуками, позванивал шпорами.

- Почему такие кислые лица, лейтенанты? - спросил он, оглядывая нас испытующе, с дикой веселостью. - Устали? «Солдату надлежит быть здорову, храбру, решиму, веселу…» - приказал Суворов, - и улыбнулся, открыв ровные, сахарные зубы, поправился: - Не я, конечно.

Я понял, что голова комбата забита патетическими формулами, сгустками чужих мыслей, и они держат его в неестественном состоянии.

- С какой радости быть «веселу»? - спросил я с недовольством.

Суворов удивленно приподнял брови.

- Скоро немец пойдет в атаку! - распаленно заговорил он и нервно хлестнул плетью по голенищу. - Он выкатится из того леса и встанет перед тобой на дыбы!.. Разве эта минута не веселит душу? Вчера они кидались на нас шесть раз, и мы шесть раз отбрасывали их назад! - Зрачки его постепенно накалялись, на скулах от стиснутых зубов вздулись бугры, - Они шли в рост, трещали автоматами, а мы их косили, косили!.. Сколько было таких атак, я не помню, потерял счет; я иду от самой границы. У меня нет сердца, есть ком ярости, он накален и жжет грудь. Я никогда не отступал, не могу ронять честь фамилии - Суворов! Мне всегда приказывали отходить. И отходим. Потому что ни черта не умеем воевать.

Лейтенант Стоюнин негромко, но твердо возразил:

- Как мы воюем, показала финская война. Мы сокрушили такую крепость…

Капитан Суворов, прервав его, приложил палец к губам, испуганно округлив глаза.

- Тсс… Никогда не говорите этого, лейтенант, чтобы не выглядеть смешным. Я целый год отходил от карельского урагана - душа к ребрам примерзла. «Сокрушили!» - Он остановился, горячие зрачки его проникли мне в глаза. - Вы, лейтенант, на Карельском перешейке не были? Где-то я вас встречал, лицо мне ваше знакомо… - Он долго еще вглядывался в меня, потом обратился опять к Стоюнину: - Не умели воевать, лейтенант, сейчас только учимся. Немец преподает нам тяжкие уроки. Зато и усваиваются отлично - ненависть помогает, - Как бы вспомнив что-то, он хлестнул по сапогу плеткой, проговорил сокрушенно и с болью: - Понимаете, как было… Я до сих пор не могу успокоиться… Ночью, накануне войны, в штаб дивизии - мы стояли в районе Бреста, я был дежурным по дивизии - явился перебежчик, поляк, с важнейшим сообщением: немцы утром пойдут в наступление. Я немедленно позвонил на квартиру командиру дивизии; генерал был недоволен тем, что его разбудили. Он сказал, что перебежчик или провокатор, или сумасшедший. А на рассвете началось!.. Представляете, какой у нас был вид?.. - Капитан хмуро сощурил глаза, на щеках затвердели бугры. - Но теперь мы не те, что были две недели назад. Теперь у меня каждый боец - профессор. И метит в академики! - Суворов резко повернулся ко мне. - Вы, лейтенант, не рассчитывайте получить роту в двести человек. Их нет, они легли в белорусских полях и лесах. Получите полсотни. Но каждый боец стоит десятерых. И на боевое оснащение не надейтесь. Его заменяет отвага. Бойцы снимают автоматы с убитых гитлеровцев, рискуют для этого жизнью… Никифоров! - крикнул комбат. Боец, сидевший возле сарая на бревне в обществе ефрейтора, вскочил и бросился к капитану. - Принесите автомат. - Никифоров нырнул в блиндаж и тотчас появился с немецким автоматом в руках. Суворов взял у него автомат и передал мне. - Вот вам оружие, товарищ лейтенант. - И еще раз крикнул: - Ефрейтор Чертыханов! - Ефрейтор, подбежав, опять кинул за ухо лопатистую ладонь. - Проведите лейтенанта Ракитина в третью роту. Оставайтесь при нем, служите ему верой и правдой!

- Есть служить верой и правдой! - гаркнул Чертыханов и тут же, понизив голос, спросил с ухмылкой: - Санчой Пансой? - Повернув ко мне широкое, с облупленным картошистым носом лицо, он улыбнулся одними глазами, хитро и общительно, извинился за строгого, но, по его, Чертыханова, понятию, чудаковатого капитана.

Суворов не расслышал насмешливого вопроса ефрейтора. Он повернулся к Стоюнину:

- А вы, лейтенант, останетесь в батальоне: вчера выбыл из строя мой начальник штаба.

- Есть! - ответил Стоюнин и озабоченно оглянулся, как бы говоря, что знакомство затянулось и пора приниматься за дело.

Суворов предупредил его:

- Батальон к бою готов. Ночью все проверил сам. Связь налажена. Боеприпасы подвезли. Очень мало, правда. Мы всегда задыхаемся от патронной недостаточности. - Он взглянул на часы, определил, улыбнувшись: - Фашист сейчас завтракает. Изволит кушать кофе…

В это время выплыли из-за леса немецкие самолеты. Они летели тройками - одна, другая, третья, - неторопливо и деловито, как бы провисая под тяжестью груза. Капитан Суворов, побледнев, приказал вдруг осевшим голосом:

- В блиндаж! Никифоров, заведи лошадь в сарай! - и скрылся под бревенчатыми накатами. За ним двинулся Стоюнин.

Я остался на месте, задержался и ефрейтор Чертыханов. Самолеты шли бомбить коммуникации, и до нас им не было никакого дела. Суворов выглянул из блиндажа.

- Лейтенант Ракитин, немедленно в укрытие! - Его светлые глаза опять стояли впереди лица и металлически блестели; он выговорил жестко, когда я спустился к нему: - Здесь вашей воли нет. Есть воля приказа. Это закон.