АЛЕША:  Про иных говорят с жалостью, про иных с осуждением; «Он топит горе свое в вине». Возможно, иным это и помогает. Не пробовал. Для моего огромного горя нужно слишком много вина, чтобы его утопить. Мое горе просто непотопимо. Я глушил свою боль работой. Никогда раньше не рвался я с такой охотой на строительную площадку и никогда с таким принуждением не возвращался домой. Работа настойчиво перемалывала время, час за часом, день за днем... Лишь иногда ни с того ни с сего ворвется в грудь темная лохматая жуть — дыхание останавливается. Тогда я забываю, что у меня в руках мастерок, кирпич вываливается, а взгляд падает с седьмого этажа вниз, влечет за собой: очертя голову кинуться бы туда, в неведомую пучину, откуда нет возврата...

Но голос Трифона. Анки или Петра вовремя выводит из страшного забытья:

— Замечтался! Пошёл, пошел, не задерживайся!

И опять кирпич за кирпичом ложится в стену, покорно, точно...

О Жене не вспоминали, точно ее среди нас никогда и не было. Она исчезла из нашей жизни, как с небосклона, падая, исчезает звезда, — прочертила тающий пунктирный след и сгорела.

«Нет, дорогая, — в сотый раз убеждал я себя, мысленно споря с Женей. — На шею твоих родителей я не сяду. Никогда! И сытой, спокойной и уютной жизни за чужой счет не хочу. И за тобой. Женька, не приду. Не жди. Упрашивать о возвращении не стану».

И, может быть, впервые я подумал о себе, о своем месте в жизни всерьез, глубже заглянул в себя. Я думал о том. что нужно крепко встать на ноги, настолько крепко, чтобы никакие удары судьбы не могли выбить из колеи. Я верил также, что существует на земле великая книга Славы, куда занесены прилежной и мудрой рукой летописца подвиги моих соотечественников. Эта книга огромна, с бесконечным количеством страниц. Потребуются иные масштабы работы, иные объекты для приложения сил, чтобы одна из этих страниц была озаглавлена: «Алексей Токарев, его жизнь и деятельность на благо и счастье людей...» Я рассмеялся от этой странной и тщеславной мысли, которая вела к одному: «Желаю славы я, чтоб именем моим твой слух был поражен всечасно...» Оказывается, и Пушкина покидали, и перед ним от горя затмевался свет...

Внизу, на лестничных маршах раздался голос Петра Гордиенко. Вместе с Петром поднялись на этаж Скворцов и еще один человек, немолодой, с усталыми глазами и величественными движениями — архитектор Юринов. На нем было пальто с серым каракулевым воротником. Воротник напоминал накинутый на шею хомут. Он остановился в сторонке и, поеживаясь от ветра, бесстрастно наблюдал за работой бригады. Скворцов объяснял ему что-то. Я услышал лишь восклицания: «Орлы! Один лучше другого!»

— И вам не жаль отпускать их? — спросил Юринов.

Скворцов пожал плечами.

— Необходимость заставляет. Посылать плохих— это переливать из пустого в порожнее. Их и так в избытке везде. Мы пошлем лучших. — Он кивнул в мою сторону. — Вот, например, Токарев. Совсем недавно пришел в бригаду, не знал, как держать в руках инструмент, а сейчас настоящий мастер, наравне с Будорагиным идет. — По прогибающемуся трапу они пододвинулись к нам с Анкой.

 — Как работается. Токарев? — спросил Скворцов.

Я горько пошутил:

— Без особого энтузиазма.

— Что так?

Я взглянул в бесстрастное лицо архитектора Юринова, в его скучные, давно потерявшие блеск глаза; под подбородком двумя вожжами отвисала кожа, гладко выбритая, розовая. Меня вдруг охватил гнев, точно он, этот человек, был виноват в нашей с Женей неустроенности.

— Я только сегодня осознал, какие клетушки я создаю. — Я обвел взглядом этаж, где наши.ребята выкладывали стены и устанавливали перегородки. — Мне кажется, что человек, который мог выдумать такие квартиры, — не квартиры, а мышеловки какие-то! — совершенно безразличен к людям. Как они тут будут жить — все равно.

Юринов встряхнул серым каракулевым хомутом, проворчал, отворачиваясь:

— Не много ли вы на себя берете?..

— Да, много, — заявил я. — У меня такое ощущение, будто я причастен к какому-то нечестному делу...

Скворцов внимательно посмотрел на меня черными выпуклыми глазами с красными прожилками на белках, но ничего не сказал. Анка незаметно подергала меня за телогрейку, шепнула:

— Что ты, Алеша?.. Разве так можно!

— А люди, переселяясь из подвалов в эти, по вашему выражению, конурки, беспредельно счастливы, — заговорил Юринов, с пренебрежением оглядывая меня.

— Счастливы один день. А со второго дня начинают тихо проклинать и вас и нас: мебель не внести, не развернуться, гвоздя не вбить — все летит! — Я схватил молоток и ударил по тонкой перегородке — пробил ее насквозь. — А людям жить здесь, быть может, до конца дней! Другого переселения не будет.

Юринов зябко передернул плечами, продуло студеным ветерком.

— Я не хочу с вами вступать в спор. Это просто глупо. Вы совсем не осведомлены в вопросах строительства, не знаете подлинного положения вещей.

Скворцов объяснил мягко:

— Нам, Алеша, таких бы домов понастроить побольше...

Петр, подойдя, перебил его:

— Нет, Григорий Антонович, таких домов больше не надо. Со временем нам строителям, будет стыдно за эти коробки.

Юринов вскипев, взмахнул руками в серых замшевых перчатках, точно намеревался сбросить с себя каракулевый хомут. Лицо сделалось сизым.

— Нет, нам не стыдно! Мы гордимся, что за такой короткий срок мы воздвигли целые города!

Вам стыдно, так вы и создавайте и стройте по своему вкусу. Если будет у вас такая объективная возможность.

— Да, мы будем строить по-другому, — сказал Петр.

Юринов, сердито ворча, направился к лестнице. Скворцов, провожая его, успокаивал:

— Молодые, горячие... Да, они по-своему правы, Сергей Владимирович, дома-то эти — от горькой нужды...

Анка кивнула вслед им.

— Не понравилось, — отметила она и засмеялась. — Как он фыркнул!..

Петр выглядел озабоченным, неспокойным. Я был уверен, что вызов в трест был связан с его назначением на место прораба. Тогда мне придется принимать бригаду.

Но я ошибся.

— Меня вызывали в комитет комсомола, — сказал Петр, отводя меня в сторону. — Знаешь, для чего? Собираются послать нас всей бригадой в Сибирь, на новостройку.

— Что ты ответил?

— Я сказал, что мы подумаем.

Петр по привычке смахнул с головы шапку, хотел засунуть ее в карман телогрейки, но ледяной ветер напомнил, что сейчас не лето, и шапка опять прикрыла всклокоченные волосы.

— Я сказал им, что вряд ли все ребята согласятся отрываться от Москвы. Мне указали, что это будет зависеть от моей работы с коллективом. «Надо агитнуть в полный голос», — посоветовал Дронов. Ты пока что не говори никому: может быть, все утрясется и вопрос сам по себе отпадет. Во всяком случае, своего отношения к этому не выказывай и не высказывай.

Просьба Петра меня удивила.

— А ты боишься моего к этому отношения?

Петр, легонько подтолкнул меня плечом.

— Разве мой страх в глаза бросается? Трясусь весь, да? — Он показал в усмешке свои чистые ровные зубы. — Чудак ты, Алешка! Идем отсюда, замерз я. Ветер продувает меня насквозь, как решето. — Перевешиваясь через стену, он глянул вниз. — Ого, перегородки привезли! Братец твой разгружается. Давненько он у нас не появлялся. — И Петр помахал ему рукавицей.

Отогнав из-под крана грузовик, Семен выпрыгнул из кабины и пробежал в здание. Он нашел пас этажом ниже, в угловой однокомнатной квартире. Никогда я не видел брата таким собранным и приветливым.

— Алеха, — заговорил он, здороваясь с нами, — мать велела привезти тебя вечером к нам. На блины. Приходи обязательно, а то она обидится. И отец хочет повидаться с тобой. Сдает старик... Ну, и на Женьку взглянешь, на крестницу. Такая деваха растет! С утра до вечера только и знает что смеется или орет. И ты, Петро, приходи. — Он подмигнул. — Опрокинем по стопочке.

— Опять за старое берешься, — сказал я ворчливо. — Про клятву забыл.

— Не забыл, Алеша. Если и выпиваю, то только дома, с разрешения Лизы. Похорошела она, Алешка!.. В общем, приходите, ребята.

Домой мы явились вместе с Семеном, прямо с работы.

— А где мать, где Лиза? — спросил Семен.

— В кино ушли, — сердито отозвался отец.

Он держал на коленях завернутую в пеленку девочку, чуть покачивая ее. Он как будто немного усох и от этого казался по-стариковски юрким и суетливым. Лысина поблескивала колким серебристым пушком, сквозь нависшую седину бровей глаза сверкали задорно — точно девочка, родившись, заронила в них искру жизни.

— Вот, — проворчал отец, — записали в няньки. Сунут в руки эту игрушку — забавляйся, а сами разбегутся. Изобретай всяческие фокусы, чтоб не плакала. Или к колясочке прикуют, как каторжника к тачке, и — в сквер, в садик — катай. Курить запретили... — Он поднялся и бережно передал спящую девочку Семену. — Положи в кроватку.

Мой приход взволновал отца. Избегая смотреть мне в глаза, он обошел стол, приглаживая скатерть, подступил к буфету, принялся без надобности передвигать чашки и тарелки, — видимо, искал повода для разговора. Тягостное молчание разделило нас, как глухая стена.

— Ты стал меньше кашлять, папа, как бросил курить, — заговорил я, чтобы разбить эту стену. — И выглядишь лучше...

— Да... Среди ночи иной раз перехватит дыхание — беда, — произнес он нехотя, не оборачиваясь. — И коленки ноют. Сырость чуют вернее барометра. Старая телега всегда со скрипом возит. — Резко захлопнул дверцы буфета и повернулся ко мне. — Ты мои болезни оставь! Они — при мне. Скажи лучше про свой конфуз с женитьбой. Какой позор!.. Кто тебя остерегал? Не связывайся, не товарищ она тебе, не опора. Не послушался. На своем поставил. Ну, и что? Завалилось ваше сооружение от первого толчка!

Жена ушла от меня, а ему, отцу, было от этого больнее не меньше, чем мне самому. Лысина его порозовела, усы топорщились.

— Храбришься! — сказал он изменившимся голосом. — А душа-то небось корчится, как береста на огне. Пускай покорчится. Так тебе, дурачку, и надо!..

Из-за перегородки выбежал Семен.

— Тише, папа, Женьку разбудишь. Успокойся, пожалуйста. Люди сходятся и расходятся каждый день сотнями. Стоит из-за этого бить в колокола!

— Отойди, — крикнул ему отец. — Не лезь, раз не смыслишь в этих делах! Кто и как там расходится и сходится, мне наплевать. Если бы ушел от нее он, — отец выбросил в мою сторону обе руки, — я бы его вообще на порог не пустил. От него ушли — тоже он в ответе. Семейный стол украшается не только пирожными, чаще сухарями. Вот в ее горле и застрял сухарик!

Из всех услышанных мной советов, ободрений, сочувствий и поучений я сделал вывод: расправиться с чужим чувством, с чужим горем так же легко, как выпить стакан воды — оно чужое и для самого тебя безболезненно.

Отец подошел ко мне вплотную.

— Ты мой сын. Я знаю, каков ты по характеру: гордости в тебе с воробьиный нос. Поэтому и говорю: обратного хода быть не должно. Это мой тебе приказ. Нарушишь его — значит, власти моей больше над тобой нет. — Точно обессилев сразу, он опустился и облокотился на колени. Остро и жалко обозначились лопатки на его спине.

— Вот заварил кашу!.. — проворчал Семен, жалея отца. — Не женитьба — одно расстройство. Фитюлька с палец толщиной, а сколько из-за нее волнений! — Он уже расставлял посуду на столе. — Гляди, семь часов, а женским духом и не пахнет.

Я подошел сзади к отцу и положил руки на его плечи.

— Не сердись, папа. Ошибки — тоже наука. Обратного хода не будет. Возможно, в скором времени я уеду в Сибирь. Все останется позади...

Отец повернул голову, и я встретил косой его взгляд.

— В Сибирь? Зачем?

Семен опередил меня.

— Всей бригадой хотят махнуть. На строительство. Комсомольский энтузиазм покоя не дает.

— Это как же, временно или на постоянное местожительство? — спросил отец.

— Работать поедем. Помнишь, в прошлом году ребята наши уезжали? И мы так же...

За перегородкой проснулась и заплакала маленькая Женя — издала жалобный и возмущенный писк. Отец встрепенулся, сделал движение, чтобы встать и идти к ней. В это время в комнату вошли мать и Лиза.

— Неужели не слышишь, старик? — сердито, с напускной тревогой воскликнула мать. — Ребенок надрывается, а он сидит себе!

— Скажешь тоже — надрывается! — проворчал отец хмуро. — Только что голос подала. Есть хочет. Подойди к ней, Лиза.

Семен встал на защиту отца.

— Произвели старика в сиделки, а сами развлекаться подались. Да еще и обвиняют! Домовитые хозяйки, нечего сказать!

Семен старался торжественнее украсить стол. Огненная переливчатая жидкость в графине как бы радужно озаряла наступающий вечер — предстояли застольные хмельные беседы.

Сквозь приоткрытую дверь я заглянул в соседнюю комнату. Лиза отогревала дыханием руки, чтобы взять дочь и покормить ее. Копошащееся в кроватке крохотное существо и не подозревало, сколько оно принесло в дом покоя, тепла своим появлением на свет — связало всех одной веревочкой.

Семен — навсегда или на срок — остепенился, как любила выражаться мать.

Отец, я это уловил сразу, увидел в маленьком крикливом человечке смысл последних дней своей жизни — всходы и увядание слились в нерасторжимом единстве.

А Лиза...

Встречаются такие женщины: проходя мимо, они как бы оставляют след, незримый, но явственный, и долго и радостно живут потом в памяти: загадочный, без блеска, как сквозь туман, взгляд серых глаз, или едва внятный запах духов, или горловой приглушенный смешок в тени липовой аллеи, теплые косы на хрупких плечиках или перехваченный широким ремнем сильный и нежный стан...

Перемена, произошедшая в Лизе, бросалась в глаза. Простоволосая и тяжелая когда-то, вечно заплаканная, обойденная судьбой, желавшая умереть, она вдруг, точно вобрав в себя соки земли и солнца, расцвела и похорошела. Румянец согнал с лица бурые болезненные пятна, лишь на переносье сохранился мелкий бисер девичьих веснушек, весенней синевой загустели глаза, в движениях — медлительность и важность.

Одна мать как будто не менялась: какой была — хлопотливо ласковой, всем угождающей, — такой и осталась. Только чуть заметнее клонилась под грузом лет, выгибалась спина да шаркающие шаги помельчали.

— Слышишь, мать, — окликнул ее отец. — Алешку в Сибирь отсылают.

Мать присела на уголок стула, подогнулись колени.

— За что же тебя, сынок? Или он шутит?

— За непочтение к родителям, мать, — отозвался развеселившийся Семен.

Я объяснил матери:

— Посылают как лучшую бригаду.

Она взглянула недоверчиво, пальцы беспокойно комкали передник. Казалось, она сейчас заплачет.

— Лучшую бригаду из Москвы не вышлют. Не обманывай. Набедокурили что-нибудь.

— Честное слово, мама, не обманываю. Семен подтвердит;

Брат, пританцовывая вокруг стола, бросил со смешком:

— Какая бригада! Не смог удержать жену, вот и надо вытурить его из столицы вон. Такие растяпы здесь не нужны.

Я рванул его за плечо.

— Шути, да знай меру. — А матери сказал; — Вопрос еще окончательно не решен.

Мать привстала на носки и, ухватившись за мой пиджак, понизив голос, заговорила мне в ухо;

— Откажись, Алешенька, не соглашайся. Закатишься в такую даль — пропадешь!

Добрая издевка просквозила в голосе отца:

— По-твоему, так, мать: пускай другие закатываются, а мой сын пусть держится за подол. Чуждая твоя философия.

Мать распрямилась и отчитала его со строгостью: - Про других я ничего не знаю. У других свои, матери есть. Мне за своими сыновьями глядеть — вот и вся моя философия. Тебе, может, чуждая, а мне совсем не чуждая.

— Ну, пошла!.. — Отец пожалел, что затронул ее. — Сейчас скажет, что детей своих я не жалею, готов раскидать их по всему свету.

— И скажу...

— Говори. Кто тебя станет слушать? Тебе бы только всех жалеть, даже если эта жалость во вред им пойдет. Дай папиросу, Семен. — Закурив, отец сказал мне: — Мое слово такое: порознь с тобой нам жить плохо, Алексей, и матери и мне — ты у нас младший. И если особой надобности в твоей поездке не будет, оставайся. Если же встанет вопрос так, что ехать в Сибирь необходимо, отказываться не смей, от бригады откалываться тоже не смей. Поезжай.

— Не слушай ты его, сынок, не ездий в эту проклятую Сибирь. — Мать заплакала, точно уезжал я в эту «проклятую Сибирь» завтра.

Я обнял ее и тихо вывел из комнаты.

— Не волнуйся, мама, никуда я не денусь.

Мать вытерла краем передника глаза.

— Ребеночка бы вам с Женей надо было! — проговорила она. — Ребеночек вяжет людей, в один узел. Вон Семен пропащий был парень, а глядишь, привязался к дому. Чудо какое-то совершилось...

Я вспомнил наши с Женей разговоры про черненькую писклявую девочку с бантом на волосах, похожим на радар. Женя беспрестанно мечтала о ней. И сейчас пожалел, что не согласился тогда с ее просьбой.

Вглядываясь в меня, мать только сейчас приметила продольную полоску рубец над бровью.

— Что это, сынок? Раньше вроде тут чисто было. Уж не подрался ли с кем? — Она тихонько провела по шраму средним пальцем,

— На работе ушибся.

В кухню вошла Лиза в аккуратно подвязанном передничке.

— Постой тут немножко, Алеша, — сказала она, доставая из шкафа сковородки. — Первый блин тебе...

Петр переселился опять на старое место. Тетя Даша заявила, что мы широко живем, и пообещала подселить нам еще двоих.

— Подберу покультурнее каких, — сказала она.

Мы лежали по койкам, погасив свет. Молчали.

Мои думы о Жене принимали форму бреда. Она преследовала меня, как наваждение, неотступное, изнуряющее. Тоска доводила до отчаяния. Мне все время казалось, что я взвинчиваюсь на какую-то самую высокую, кризисную точку. Перенесу кризис, — и тогда начнется спад, душевное облегчение. Кризис не наступал, а тоска, по определению Трифона, все подкручивала гайки.

Внезапно прозвучавший в темноте голос Петра заставил вздрогнуть.

— Завтра сюда приедет Дронов. Надо что-то решать, Алеша.

— Насчет Сибири?

— Да.

— Я об этом не перестаю думать,

Во тьме, сгустившейся над моей головой после ухода Жени, вдруг пробился и замаячил вдали робкий лучик света. Он настойчиво рассекал мрак, раздвигая его в стороны, все шире открывая передо мной горизонт. Он сиял как надежда на избавление от страданий. Он как бы звал меня в далекий полет, и мне подумалось, что именно там, за лесами, за горами, находится великая книга Славы.

— А как ты считаешь, Петр? — спросил я.

Он приподнялся на локте. Во мгле расплывчато белела рубашка. Потом Петр закурил. Пламя спички слабо осветило озабоченное, похудевшее лицо с черными, налитыми тьмой глазницами.

— Ах, если бы не Елена!.. — Петр трудно вздохнул.

На другой день вечером наша бригада собралась в красном уголке общежития — человек восемнадцать. Остальные работали во второй смене.

Неунывающим бодрячком, чуть, пританцовывая, вошел Дронов.

— Здравствуйте, Григорий Антонович, — сказал он, увидев Скворцова. — Не забываете прежнего места жительства? И тетя Даша здесь? Ты вроде клушки возле цыплят...

За стол он сел домовито, по-начальнически растопырив локти. Пригласил сесть Петра Гордиенко и Скворцова,

— Как настроение, братцы? — заговорил Дронов. — Настроение бодрое — идем ко дну, да? — И рассмеялся. — Ничего, выгребем. Главное — выдержка, товарищи, огонек! Мне поручил побеседовать с вами управляющий трестом Лукашов Дмитрий Петрович. Это авторитетный товарищ, культурный товарищ, знающий товарищ. Пойди, говорит, поговори с молодежью, поддержи дух.

— О деле докладывай, — проворчал Трифон хмуро.

Дронов приосанился, голос, как бы выстуженный официальностью, задубенел на одном уровне, не снижаясь, не возвышаясь. Так обычно докладчики читают чужие слова и фразы, высушенные и потускневшие от бесчувственного к ним отношения.

— Как вам известно, в нашей стране в настоящее время развернулось крупное строительство во всех областях народно-хозяйственной и культурной жизни. На наших глазах вырастают промышленные гиганты — такие, что приходится только ахать и удивляться, буквально, товарищи, удивляться и ахать! Это, товарищи, не просто строительство гигантов — это зримые черты нашего коммунистического завтра. И мы смело можем сказать, что мы с вами не просто строители, но мы строители коммунизма. И гордимся! — Он чуть склонился к Петру. — Правильно я говорю?

— Совершенно! верно. — Тонкая ирония чуть сузила глаза Петра, затаилась в уголках губ, — Свежая и оригинальная мысль.

— Внимание партии и правительства, — продолжал Дронов, энергично взмахивая рукой, — в данный момент устремлено в космос. Мы вплотную занялись космосом, товарищи. Надо в конце концов понюхать, чем пахнет этот самый космос. А также наше внимание устремлено в Сибирь. Там такие делаются дела — уму непостижимо! Для таких делов там, в Сибири, нужны молодые энтузиасты, ударники, молодой задор. — Он достал платок и, словно после тяжелой работы, старательно вытер вспотевшую шею.

Я не сводил взгляда с Дронова и от ярости комкал край материи, покрывавшей стол. «Вот такие тупицы с чугунными лбами, — думал я, едва сдерживая злость, — оскверняют лучшие идеалы. И безнаказанно, даже самодовольно разгуливают по земле среди людей. О, ходячая бездушная формула!»

Дронов качнулся теперь к Скворцову и благосклонно положил руку ему на плечо.

— Мы подумали, посоветовались с народом и решили оказать честь вашей бригаде. Мы посылаем ее в Сибирь, на стройку коммунизма. Вы должны гордиться таким доверием. Сибирь, тайга, Енисей, трудности... Это же настоящая романтика и всякое такое... Правильно я говорю, Гордиенко?

— Совершенно правильно, — опять согласился Петр. — Кто хочет высказаться по такому важному, я бы сказал, жизненно важному вопросу, прошу. Что же вы молчите? — спросил Петр строго. — Будорагин, тебе, кажется, не терпится произнести речь.

Трифон поднялся и тряхнул рыжими кудрями. Он долго, на виду у всех наливал воду из графина в стакан. Наполнив его, высоко поднял, точно намеревался произнести тост.

— Ты, Дронов, плохо нас агитируешь. Мы не желаем твоей романтики с приложением «всякого такого». Что это за штука «всякое такое»? Объясни. Тогда уж и станем решать: ехать или не ехать.

Легкий смешок покрыл последние слова Трифона, Петр постучал карандашом по пузатому боку графина. Дронов смахнул платком с губ дежурную ухмылку.

— Не понимаю, что нашли тут смешного? И ты, Будорагин, к словам не придирайся. Так можно испохабить все, так сказать, важные мероприятия. Мы вам этого не позволим. — Он обернулся к Петру. — Мы не начнем работу, пока ты, товарищ Гордиенко, как секретарь комсомольской организации управления и бригадир не наведешь порядок.

Сдерживать себя я больше не мог и вплотную подступил к Дронову. Я всегда ненавидел умников с мертвыми глазами и кислой ухмылкой. А заодно с ними и жизнерадостных комсомольских бодрячков, которые мыслят штампованными формулами, примитивными и стертыми от беспрерывного употребления, и говорят, как заигранные граммофонные пластинки. И прилагают все усилия, чтобы и другие так же мыслили.

— Эх ты, секретарь! — сказал я Дронову. — Нахватался казенных слов и каркаешь, как ворона. Романтика! Что ты смыслишь в романтике? Такие, как ты, — гири на ногах у комсомола. Тебе за парту сесть надо, поучиться, книжки почитать, жизнь понюхать, а потом идти к молодежи разговаривать.

Дронов частыми рывками вдохнул в себя воздух, точно собирался чихнуть.

— Как ты себя ведешь, Токарев? — прошептал он бледными, неживыми губами. — От тебя я не ожидал. Ты был у нас на хорошем счету.

— Просчитался ты, Дронов, — сказал я. — Повторять лозунги просто и старо.

Дронов сразу как-то примолк, растерянно замигал. обескураженный. На помощь ему пришел Петр.

— Токарев, сядь на место. — Он строго оглядел всех нас. — Правильно ли выразил Дронов свою мысль или можно было выразить ее другими словами, посвежее и поумнее — существо проблемы от этого не изменилось. Мы обязаны решить: едем мы в Сибирь или отказываемся от этой самой «оказанной нам чести»?

— Вопрос-то очень важный, дорогие товарищи. — сказал Скворцов.

— А как вы думаете, Григорий Антонович, ехать нам или нет? — спросил Серега Климов испытующе.

— Как думаю я? — В черных глазах Скворцова заиграли насмешливые светлые точечки. Он встряхнул плечами, точно хотел сбросить нелегкий груз лет, мешавший ему встать вровень с нами. — Поймите мои затруднения и огорчения, ребята. Вы самая лучшая бригада в нашем управлении. И мне до зарезу жаль отпускать вас. Но только потому, что вы самая лучшая бригада, я и должен отпустить вас. А вы, потому что лучшая бригада, должны ехать. Я бы на вашем месте и раздумывать не стал.

Кризис, о котором я все время думал, наступил, кажется, именно в этот момент. Я мысленно перенесся на тысячи километров отсюда, в сибирскую тайгу, в дикие, необжитые места, в невероятно напряженную жизнь. Боль во мне постепенно утихала...

— Почему должны, Григорий Антонович? — спросил Трифон сердито. — Почему, черт возьми, должны?!

Анка одернула его:

— Трифон, опомнись!

Он отмахнулся.

— Отстань! — и выжидательно, недружелюбно посмотрел на Скворцова.

Серега Климов подбежал к столу, суетливый, испуганный, крикливый.

— Я работаю честно, — заговорил он, исступленно жестикулируя. — Сил не жалею! Горю одной надеждой: комнату получить. Жениться хочу.

— Он уж и денежки скопил на обстановку! — крикнул кто-то.

Серега резко обернулся.

— А тебе завидно? Так зачем мне ехать в Сибирь! Не поеду. Не хочу!

— За тысячу верст киселя хлебать, — поддержал его Илья Дурасов.

— Неволить никого не станем, — сказал Петр. — Можешь оставаться.

Я оглядели красный уголок с порыжевшими плакатами на стенах, с телевизором в деревянном чехле под замком, с жиденькими цветами на окнах, подумал вслух:

— Здесь живем в бараке. Туда уедем, и там для нас — барак.

Трифон подхватил:

— А ты думал, что хоромы? А в это время какой-нибудь Каретин или Растворов будет пользоваться здесь всеми благами жизни. И нас же, так называемых энтузиастов, будут обзывать работягами, идиотами!

Грустная сочувственная улыбка Скворцова смахнула воинственность Трифона.

— Мне трудно тебе возражать, Трифон, потому что ты отчасти прав, — сказал Скворцов. — Вы действительно переедете из одного барака в другой. А они, плесень, будут жить удобно и беспечно. Это обидно и печально. Утверждать обратное было бы глупо и смешно...

Петр Гордиенко с горячностью перебил его;

— Да оглянитесь на Каретина и Растворова! Попробуйте жить так, как они, — и жизнь остановится на месте. Она превратится в стоячее болото, покрытое зеленой заразой. Не продохнуть!

Ребята примолкли, переглядываясь. Грозная взволнованность Петра, его убежденность покоряли.

— Но ты, Трифон, или ты, Алеша, — продолжал Скворцов, покачивая седой головой, — вы просто не смогли бы так жить, даже если бы вам предоставили такую возможность. И вы поедете в Сибирь. И будете жить в бараке, и будете вот так же, возмущаясь непорядками, нерадивостью бесталанных руководителей, рыть землю, класть кирпичи, возводить здания. На смерть пошлют — и на смерть пойдете. Они не пойдут, а вы пойдете! Жизнь не может останавливаться, ребята. Она должна двигаться вперед. Потому что во всех нас — другой дух, иная совесть, иное сердце.

— Григорий Антонович, миленький, правильно! — Анка вскочила и, вцепившись в плечо мужа, затрясла его. — Как хорошо вы говорите! Мы с Трифоном поедем. Хоть сейчас.

Трифон силой усадил ее на место.

— Замолчишь ты или нет?

Скворцов отыскал глазами Серегу, кивнул ему.

— И ты, Климов, поедешь.

— Не поеду! — крикнул Серега. — Ни за какие деньги!

Ребята развеселились.

— Вот за деньги-то ты и поедешь, — сказал «судья» Вася. — На деньги ты обязательно клюнешь!..

— Нет, не дождетесь! — Серега, демонстрируя свой протест, выбежал из красного уголка, но вскоре вернулся, — должно быть, испугался, оторвавшись от нас всех.

«Поедешь, — подумал я, поглядев на него. — И я поеду. Поеду туда, куда пошлют. — Я полностью соглашался со Скворцовым. — И на смерть пойду, если так встанет вопрос. На смерть во имя жизни. Нет ничего отвратительнее жизни для одного себя...»

— Я долго думал перед тем, как прийти на это наше совещание. — Волнение перехватило горло, и голос мой прерывался. — Нам надо расти, ребята. А строительство на Енисее даст нам для нашего роста, ну, просто невозможные возможности, если можно так выразиться! Новые условия жизни и работы, новые методы, новая техника и новые люди. Я еду, ребята. — Запнулся, как от внезапной боли, подумал: «Прощай, Женя...»

Я замолчал и некоторое время еще стоял у стола. Анка всплеснула ладошками.

— Алеша, миленький, как хорошо ты сказал!

Я обернулся к Дронову.

— Извини меня. Валя, — проговорил я. — Нагрубил тебе... Прости мою излишнюю горячность.

Дронов встал и пожал мне руку.

— Ну, чего там — сказал он, краснея. — Наверно, ты был прав. Свои люди. Учтем, разберемся...

Скворцов, потирая ладони, улыбался, — должно быть, все, что здесь происходило, ему чрезвычайно нравилось.

— Я был уверен, ребята, что вы примете такое решение, — сказал он. — Я в это верил и верю.

— Хорошо вам верить! — крикнул Трифон с насмешкой. — Ваша жизнь от этого не изменится.

— В ваши годы, Трифон, — ответил Скворцов, — мы шли в такие места, где было намного пострашнее. И многие оттуда не возвращались. Мы не оглядывались на каретиных и растворовых.  А они и тогда были. Они на наших глазах уезжали в Алма-Ату, в Ташкент.

— Дай-на мне слово сказать, Петя, — попросила тетя Даша.

Она молча сидела в уголке, рядом с телевизором, и сейчас придвинулась к столу. Она обвела стены и потолок печальным взглядом. Бугристые щеки ее обмякли.

— С виду этот красный уголок, ребятишки, серый, неприглядный. Старый, весь в трещинах, как в морщинах. Плакаты и лозунги пожелтели — висят от праздника до праздника. Но если взглянуть на него с другой стороны, ну изнутри, что ли, из глубины, то он, ребята, и в самом деле красный. Стены его слышали столько споров, речей, и плача, и песен!.. Потому что стоит он на главной, на жизненной дороге. Живая жизнь тут шла. Отсюда уходили когда-то — давно это было — на Магнитку. Те комсомольцы теперь, уж наверно, седые старики... Отсюда, после горячих речей, уходили на фронт, защищать от немцев Москву, — сама провожала. И на целину шли, и в шахты. И поодиночке отправляла, и группами.

И видала краснобаев; ты иди, мол, штурмуй крепости, потому что, дескать, нет таких крепостей, которых комсомольцы не могли бы взять, а я останусь, я тут незаменимый. И дезертиров видала,и трусишек разных. Ну, и настоящих ребят видала. Настоящих больше. Настоящих очень, очень много... Кому, как не вам, ехать, ребятишки? Чего вам терять, чего бояться? Жиров не наели, имущества не накопили. Душа расцветает только на большом деле. На честном.

Трифон завозился на стуле. Анка зашептала что-то ему на ухо. Он рассерженно фыркнул и отстранил ее плечом.

— Погоди ты! Пусть бригадир скажет свое слово.

Ожидающие, настороженные взгляды остановились на Петре: за ним последнее слово.

— Мы поедем, ребята, — сказал он.

Встревоженный, изумленный вздох вырвался у кого-то, словно увидел человек перед собой угрюмые, темные сибирские места, услышал рев бурных таежных рек.

— Предупреждаю, — разъяснил Петр отчетливо, — принуждения не будет. У каждого из нас есть свои интересы, своя жизнь, и у каждого есть время подумать, чтобы в последнюю минуту не бить отбой.

После той беседы бригада как-то зашаталась, точно строй солдат, вдруг пошедший не в ногу. Окончательное согласие дали восемнадцать человек. Шесть человек отказались. Шестеро еще колебались.

Общежитие казалось нам чужим, угрюмым. Мы доживали в нем последние дни. Скорее бы вырваться на простор!..

Ребят изумляла выдержка Петра. Все свои невзгоды, надежды, боли он как будто упрятал глубоко внутрь, подальше от взоров других. На поверхности, на виду— оживленность, шутки, веселое внимание. Еще ярче била в глаза белизна рубашки, белизна зубов. Мы знали, он терял здесь все:вечерний институт, первое место в списке на получение квартиры. Здесь оставалась Елена. Взамен всего этого — дорога в неизвестность, где все чуждое и неизведанное, где можно найти все или ничего.

Елена пришла через несколько дней после собрания под вечер. Она сняла пальто и повесила на гвоздь в косяке. Нарядно одетая — яркая, колоколом, юбка, голубая вязаная кофта, высокие каблучки, — она выглядела «возмутительно красивой», как определил бы Скворцов. Улыбаясь, она смотрела на Петра молча и преданно, как бы спрашивая: «Ну как, хороша я?»

— Ты уходишь? — спросила Елена.

— Да. Я пропустил много лекций.

Елена понурила голову, упали, наползая на щеку, волосы.

— Опять я одна...

— Привыкай, Лена.

— Не хочу привыкать! — почти выкрикнула она сквозь слезы. — Хоть последние дни провести вместе. Не уходи! Слышишь? Алеша, скажи ему, чтобы он остался.

Я с сомнением пожал плечами.

— Бесполезно. Раз решил, то уйдет. Такой уж у него характер.

— Ужасный характер, — отметила Елена сердито. — Впрочем, лучше такой, чем никакой. — Она опустилась на койку и понурилась. — Какая тоска, ребята!..

Петр стоял у тумбочки и укладывал в портфель тетради и книги. Я спросил Елену безразличным тоном:

— Женю встречаешь?

— Нет. Она живет на даче. У нас ведь каникулы. Да мне и видеть ее не хочется. Некоторые вещи невозможно простить... — Елена покосилась на Петра. — Что же мне делать, Петр? Идти домой, на сундук, на глаза отцу, деду с бабкой?

Он растерянно развел руками, не зная, что ответить.

— Сходите с Алешей в кино...

— С Алешей... — Елена усмехнулась с горечью. — Я не узнаю себя, ребята. Просто поражаюсь, какая я дурочка. Бегаю за Петром, как собачонка. Жду чего-то. А зачем?

Петр долгим взглядом посмотрел ей в глаза.

— Потому и ждешь, что знаешь, я люблю тебя.

Она слабо улыбнулась. Он притянул к себе ее голову и губами коснулся бровей.

Елена вдруг обхватила его шею руками. Я отвернулся к окну.

— Возьми меня с собой!.. — усльшал я ее шепот, почти мольбу. — Пожалуйста, возьми, Петр. Куда хочешь, поеду за тобой...

— Возьму, — прошептал он в ответ. Затем я услышал вздох Елены, такой глубокий, с легким стоном, точно она освободилась от душевного гнета. Я никогда не думал, что вздохом можно выразить счастье.

— Может быть, мне пропустить сегодня? — спросил Петр.

— Нет, — сказала Елена. — Ты и так много пропустил из-за меня. Иди. Я тебя провожу... До свиданья, Алеша.

— До свиданья, Лена, — ответил я.

Я остался один. Я вдруг ощутил какую-то неловкость — с некоторых пор я стал побаиваться одиночества. Меня выручили брат Семен и Лиза. Я немало удивился; никогда еще я не видел их нигде, кроме дома, вместе.

— Чем я обязан такому нежданному посещению, — сказал я, принимая от Лизы пальто; она разрумянилась, от нее исходила душистая морозная свежесть.

— А ты что, не рад? — спросил Семен, сбрасывая на кровать свой пиджак и поправляя галстук на чистой белой рубашке.

— Напротив, — объявил я немного торжественно, чтобы скрыть свою радость. — Думал, что одному придется коротать время. Выходит, судьба не забывает обо мне и не оставляет одного. Прошу садиться!

Семен вынул из кармана бутылку водки и широким щедрым жестом водрузил ее на середину стола. Я усмехнулся.

— Не расстаешься! Неизменная и единственная спутница жизни.

— Не надо так, Алеша. — Семен потер руки от предвкушения выпивки. — Скромные человеческие слабости следует или не замечать, или прощать. Мы ведь не ангелы. Нет, дорогой, все мы далеко не ангелы. Тем мы и хороши! Люди. Кроме того, если ты хочешь знать, меня принудили купить эту влагу. — Семен как-то победоносно взглянул на жену.

— Это я заставила его купить, — призналась Лиза, садясь к столу.

— Ты, конечно, страшно боролся против такого насилия? — Я подмигнул Семену.

Семен засмеялся.

— Можешь себе представить!.. Что у тебя есть закусить — выкладывай. Выпьем, братишка, может быть, в последний раз: закатишься в такую даль, что и свидеться, может, не придется, — будем чокаться мысленно, на расстоянии тысяч километров.

Я открыл банку рыбных консервов, нарезал колбасы, сходил к тете Даше за маринованными огурцами.

— Богатейший ужин получился! воскликнул Семен; разливая водку.

— Лиза, поддержи нас.

Лиза отставила от себя рюмку.

— Погодите, ребята, — сказала она. — Сперва поговорим немного. Сема, поставь пока свою стопку. Алеша, это я упросила его привезти меня к тебе. И отец тоже послал. Знаешь, после того вечера, старик всю ночь не спал, — крепко, видно, переживает. Он сказал нам: поезжайте, объясните ему, что я погорячился и наговорил лишнего, что так дело оставлять нельзя, что нельзя вам с Женей разъезжаться в разные стороны, чтобы ты приложил все старания, но Женю вернул. И мать просила. Мы с Семеном тоже так думаем, Алеша; пожалуйста, сделай так, чтобы у вас все наладилось... — Она взглянула на меня синими и чистыми своими глазами, смущенно и просительно. Веснушки на переносице, те веснушки, которые когда-то казались бурыми пятнами, теперь словно расцвели — маленькие и частые, они придавали лицу обаяние и свежесть. Мне приятно было смотреть на нее. Она полной чашей хлебнула горечи из своего семейного разлада, измерила всю глубину женского отчаяния и безнадежности, и сейчас, воскресшая, но не забывшая безрадостных своих дней, когда смерть была ей дороже жизни, стояла за то, чтобы такое горе никогда не входило в другие семьи. — Ты не должен допустить до разрыва, Алеша. Ты даже не представляешь, что это такое — разрыв в семье...

За стеной кто-то бренчал на гитаре, бесконечно и однообразно. Из дальнего конца барака доносились звуки гармошки и негромкая песня. Кто-то тяжело топая каблуками, пробежал по коридору, и на столе у нас зазвенел стакан, мелко ударяясь о бутылку, я молчал, думая об отце; старику было больно оттого, что и у меня, которого он любил больше всех и на которого надеялся, жизнь тоже пошла на перекос. Мне было до тоски жаль его.

Семен вспомнил, что он старший, и попросил серьезным, как бы отеческим тоном.

— Сошлись вы оба — коса и камень, повздорили и разлетелись. Сходи ты к ней, Алеша, поговори, объясни. Вы же не чужие, поймете друг друга. Я бы сходил, честное слово...

— Не я от нее ушел, — сказал я кратко.

Лиза остановила меня.

— Почему ты решил, что она от тебя ушла? Соскучилась по родным, вот и уехала. А ты сразу надумал бог знает что...

— Уехала повидать родных и вот уже неделю не возвращается, — заметил я с горькой иронией. — Да если бы она мне сказала, что соскучилась по матери и хочет ее повидать, разве я стал бы ее удерживать? Я не изверг какой-нибудь. Пожалуйста, поезжай. Нет, она отправилась к отцу за поддержкой: генерал явится сюда к нам и заберет нас обоих, несчастненьких, бедненьких, обездоленных, к себе, под свое генеральское крылышко. Вот на что она надеялась

Семен порывисто вскочил, чуть не разлил драгоценную влагу из своей стопки — так удивился.

— Неужели она за этим уехала, за поддержкой к отцу? — спросил он. — И ты обиделся? И в этом вся причина? Ну, и дурак же ты, Алешка! Сроду не видел таких дураков. Я бы не то что обижаться да переживать, я бы на твоем месте стремительно собрал все свои манатки и одним мигом умчался бы отсюда. С великим моим стремлением! Только бы меня здесь и видели! Лишь бы приняли в семью...

Я промолчал. Кроме снисходительной улыбки, он у меня сейчас ничего не вызывал.

— Что ты теряешь здесь? — продолжал он убеждать меня. — Эту конуру с промерзшим окошечком? Этот барак с топотом, с шумом, с музыкой, которая не смолкает ни днем, ни ночью? А там для тебя что? Тепло, светло и мухи не кусают. Сыт, прибран, ухожен. Что тебе еще надо? Живи и в ус не дуй. Нет, ты малость тронулся, Алеша, у тебя наверняка тут не все дома, честное слово. — Он постучал пальцем по моему лбу.

Я отвел его руку.

— Сядь. Давай лучше выпьем. Лиза, за тобой слово.

Лиза взяла рюмку, приподняла ее.

— Вроде и пить-то не за что. Радости-то немного...

— Мы за тебя выпьем, Лиза, — сказал я. — Потому что ты очень хорошая, славная, красивая и честная, в общем — замечательная.

От такого неожиданного тоста Лиза вдруг порозовела, легко коснулась ладонью виска — не произвольный и девственный жест, выдавший ее смущение.

— Ты уж скажешь, Алеша...

Семен взглянул на меня недоуменно, вопрошающе развел руками.

— Что это ты, ни с того ни с сего?.

— Так вот: захотелось и сказал. Тебе не нравится?

— Почему же, нравится, — сказал он, как-то по-новому оглядывая жену.

— Вот и выпьем за нее, за ее здоровье. Побольше бы таких женщин!

— Спасибо, — прошептала Лиза и залпом выпила рюмку. — Ты, Алеша, хороший парень...

Семен усмехнулся, на крепких его зубах сочно хрустел огурец.

— Что называется — обменялись речами...

— Закуси, Алеша. — Лиза положила на мое блюдце несколько сардин.

— Так вот, Семен, — заговорил я, — насчет того, чтобы побежать туда, где тепло и светло. Ты бы, может быть, и побежал. Наверняка побежал бы под генеральский кров — подальше от забот, от хлопот. Разные люди бывают... Я не побегу.

Семен вдруг, обидевшись, страшно заволновался, оттолкнул от себя тарелку с консервами.

— Почему это ты так обо мне думаешь? Почему ты решил, что я побегу?

— Ты сам сказал.

— Я сказал, что побежал бы на твоем месте. Что касается меня, — нужны они мне, твои тесть и теща! Я знаю, что это такое — жить под неусыпным оком тещи. Врагу своему не пожелаю. Не зашуми, не повернись, ходи на цыпочках, за стол сел не так, ботинки поставил не там, с дочерью обращаешься неласково или еще что-нибудь в этом же роде. Нет, меня туда калачом и даже пол-литром не заманишь. Из милости жить никогда не стану.

— Ну, разошелся, — сказала Лиза, с застенчивой улыбкой наблюдая за мужем. — Пришел уговаривать, а сам настраивает против. Хорош советчик.

Я обнял Семена за плечи.

— Вот ты сам и ответил на вопрос, почему я не побежал за ней. И не побегу.

— Правильно делаешь. — горячо согласился Семен. — Одобряю.

— Семен, — опять предупредила его Лиза.

Он резко обернулся к ней.

— Что Семен!.. Мало ли что мы решим, а жить-то не нам, а ему. Мучайся, но живи!.. Так по-твоему? Не стану вмешиваться в чужую жизнь, пусть сами разбираются... Налей мне. Алеша, еще. — крикнул он, поднимая стопку. — Будь здоров, братишка! Вот так и поступай — наперекор всем!

Лиза немножко захмелела; слабо улыбаясь, она сказала по-матерински, нежно глядя на мужа и как бы извиняясь за него.

— Ты гляди, шальной какой... — Я видел, что ей было приятно сидеть с нами, осознавать, что самое страшное уже позади и что покой, который водворился в ее семье, надежен и прочен. Она едва заметным движением коснулась своей груди, тугой и щедрой, и сказала. — Пойдем, Сема, Женю пора кормить...

На какую-то долю секунды имя это. Женя — самое любимое из всех имен, — вызвало в груди острое и жгучее ощущение. Я даже зажмурился...

— Подождем еще немного. — сказал Семен. — Никогда не дашь поговорить по душам...

Вернулся Петр Гордиенко. Увидев гостей, он немного стушевался.

— Здравствуй, Семен. Здравствуйте, Лиза! Вот уж не ожидал вас здесь встретить.

Что-то непривычное, неспокойное было сегодня в нем. Должно быть, все жизненно важное между ним и Еленой в этот вечер окончательно решилось.

— Выпьешь, Петр? — спросил Семен.

— Конечно, с большой охотой. — Он быстро разделся, сел к столу и пододвинул Семену граненый стакан. — Я не знаю, за что вы здесь пили, если повторюсь — не страшно. — Он был настолько оживлен и шумен, что казался под хмельком.

Я выпью за наших женщин; ни на одной земле нашей планеты нет таких, как у нас, отважных, терпеливых, прекрасных и преданных. Хочется быть таким необыкновенным, таким бесстрашным и таким умным в их глазах. Пошли меня сейчас на самое страшное и невозможное — пойду, не оглядываясь, лишь бы она проводила меня и смотрела мне вслед: умру, но сделаю, выполню! Извините, что я говорю всегда немного возвышенно — по-другому не умею.

Лиза вдруг опустила лицо в ладони и тихо, молча заплакала. Мы трое переглянулись между собой, но не сказали ей ни слова, потому что плакала она не от горя.. Мы выпили, и Семен тихонечко, точно забыв, что он не один, дотронулся до ее пробора.

Лиза приподняла голову. Глаза ее, словно промытые слезами, нестерпимо сияли. Синева их была теплая и глубокая. Она достала платочек и смахнула с ресниц слезы.

— А мы с Алешей поговорить приехали, — сказала она. — Но Сема все дело испортил...

Я невольно рассмеялся над таким наивным и забавным выводом.

— Успокойтесь, Лиза — сказал Петр с мягкой осторожностью в голосе. — Я верю, что Женя и Алеша будут вместе. Быть может, путь к этому «вместе» будет очень длинным и очень нелегким, но он все равно завершится удачей. Два хороших человека не могут не понять друг друга и жить порознь. — Петр обнял меня. — Алеша держится молодцом. Хотя, может быть, я один знаю, как ему тяжко. Через несколько дней мы уедем в Сибирь. Могу заранее сказать вам. что это не самый легкий, но и не самый худший удел в нашей жизни. Давайте еще раз выпьем по этому случаю. Алеша, достань у меня в кармане бутылочку, — сегодня какой-то особенно добрый день.

Я отыскал бутылку и поставил ее рядом с другой, уже наполовину порожней.

— Человеку необходимо помогать в жизни, — громко сказал я, стукнув стаканом о стол. — Это непреложная истина. Без помощи и участия он просто задохнется. Когда я буду сдавать в институт, то мне, я это знаю точно, Петр Гордиенко поможет готовиться к экзаменам. Трифон Будорагин помогает овладевать тайнами профессии. Я им благодарен. Эта помощь возвышает человека. Но когда иному помогают как бы легче прожить жизнь, то это уже не помощь, а обыкновенный разврат. Ни к чему культивировать иждивенческие инстинкты. Вот та правда, за которую я стою. И не станем об этом больше говорить.

— Глядите, Алеша-то у нас совсем захмелел, — сказала Лиза, она смотрела на меня с ласковым участием, — ничего, братишка, это тебе на пользу.