АЛЁША. Накатанная дорога оборвалась, едва только мы отъехали от Браславска. Она свернула влево, к реке. Там стояло какое-то приземистое здание, видневшееся сквозь редкие стволы деревьев; из трубы этого здания подымался в блеклое небо, в морозное безветрие черный столб дыма.

Мы остановились. Мы — это наша колонна: два бульдозера и шестнадцать грузовиков с оборудованием, с горючим и с людьми. Замыкал колонну трактор, который тащил вагон-столовую на полозьях. Все, кто находился в машинах, высыпали на дорогу — более ста человек.

Перед нами расстилалась снежная целина, а вдалеке — стена обметанных инеем деревьев. Тайга. Кто-то вздохнул не то с испугом, не то с восхищением:

— Эх, черт, вот это работенка будет!

На снегу, чуть заметный, пролегал зимник, узенькая дорога, на которой едва ли могли бы разъехаться два грузовика.

Петр Гордиенко, начальник колонны, прищурясь, смотрел перед собой, и во взгляде его было что-то и изумленное и тревожное, как при встрече с неизведанным, впервые увиденным. Было тихо вокруг, глухо, лишь урчали с затаенной звериной яростью машины — точно перед опасным прыжком. Затем Петр улыбнулся, надвинул шапку на самые брови и взмахнул варежкой.

— Пошли!

Так, должно быть, говорили землепроходцы, отправляясь в неизведанное, так скорей всего говорили командиры, ведя войска в наступление. Так сказали и мы: «Пошли!», начиная путь в глубь тайги.

Бульдозер, опустив нож, мягко взрезал снежный пласт и, громоздя по бокам рыхлые валы из белых, как бы звенящих комьев, медленно пополз, расширяя зимник, по равнине. За первым бульдозером двинулся второй, углубляя прорубленный коридор. Мелькнули вывороченные корни кустов и, отброшенные, черно легли на гребень сбоку.

За бульдозерами шагал Петр, в полушубке, в валенках, хлопая варежками, весело покрякивал, чтобы взбодрить себя. Я и Трифон шли за Петром, а за нами медленно продвигалась колонна. Ребята, чтобы не стыть в кузовах, группами следовали за машинами пешком, толкались для «разогрева», подставляли друг другу подножки. Прокаленный стужей воздух был недвижим и как-то стеклянно звенел. Пар от дыхания не рассеивался, а все время висел перед глазами реденькими клочковатыми облачками.

Вскоре нам перегородила путь лесная чаща. Бульдозер осторожно стукнулся ножом в комель сосны. Она упиралась, кажется, в самое поднебесье. От удара с вершины ее. обволакивая ствол, сухо шурша, потек снег.

— Такой орешек с ходу не расколешь,— сказал бульдозерист Анохин Петру,— Возле него придется повозиться.

— Валить будем. И эту и вон ту, соседнюю. А с мелкотой, что дальше, справятся машины. Пилить под самый корень, чтобы грузовики не засели на пнях. Эту класть влево, ту — вправо.

Петр повернулся к нам.

— Слышали?

Мы сняли с бульдозеров механические пилы и с немалым трудом завели моторчики. От машин прибежали ребята с лопатами и откопали стволы. Ни я, ни Трифон не работали такими пилами и не валили таких деревьев, и к соснам мы приближались с некоторой неуверенностью и опаской.

— Чего боишься? — крикнул мне Илья Дурасов, — Подумаешь, какое дело! Подходи смелее. А то давай я попробую!..

Я встал на одно колено и поднес стремительно бегущие зубья пилы к стволу сосны. Они мягко вошли в древесину, выбросив струю свежих опилок. На середине ствола полотно застопорило: я увлекся и сильно навалился на пилу. Я ослабил нажим, и острые зубья с характерным визгом побежали, сантиметр за сантиметром приближаясь к противоположной стороне ствола. Несколько человек уперлись в бок сосны, направляя ее падение. На какой-то миг я оглянулся и увидел в стороне столпившихся людей. Сюда прибежали все — и ребята и девчонки,— чтобы взглянуть на работу лесорубов.

«Только Жени нет»,— подумал я.

А сосна чуть охнула, качнулась. Потом она, простившись взглядом с сестрами, с которыми жила тут вместе, быть может, сотню лет, медленно и величаво стала клониться на сторону и рухнула, хлыстом своим рассекая снег; раздался звук, похожий на выстрел. А вот и второй «выстрел»: грохнулась сосна, спиленная Трифоном Будорагиным. И все, кто находился здесь и следил за нашим первым шагом, закричали, захлопали в ладоши, меня и Трифона подхватили на руки и подкинули вверх, а потом бросили в сугроб. Мы ликовали: начало было положено! Но никто из нас не знал в этот момент, сколько таких же сосен и лиственниц встретится нам на двухсоткилометровом пути к нашей цели...

Анка варежкой отряхивала с Трифона снег.

— Ты очень красиво работал, Триша,— хвалила она.— Как настоящий лесоруб. Я все время смотрела на тебя, глаз не спускала. И гордилась тем, что муж у меня такой сильный и ловкий. Настоящий!

— Я во всем настоящий и ловкий.— Он засмеялся и облапил ее своими ручищами.— Не думал, что когда-нибудь черт занесет меня на край света!..— Огляделся, поражаясь: — Эх, дичь-то какая, вот уж действительно места для каторжников... Не озябла, курица?

— Ни капельки,— ответила Анка.— Даже жарко.

У меня все еще дрожали руки от напряжения, от волнений, с непривычки. Еще не улеглись страсти от первой встречи с тайгой, а Петр уже скомандовал:

— Пошел!..

Бульдозеристы отодвинули поваленные сосны с дороги и врезались в мелколесье, вырывая с корнями небольшие деревца.

Засветло продвинулись лишь на двадцать километров. Сколько повалили мы деревьев, я сбился со счета. Руки у меня ныли и слегка подрагивали.

Но время работы стужа как бы отступала от нас. Трифон Будорагин распахнул полушубок, а когда пилил, то сбрасывал его с плеч прямо на снег, стаскивал шапку, распаленный. На ворсистом шерстяном свитере, на тугих кольцах медных волос серебряной пыльцой лег иней. Анка робко и трогательно молила его:

— Простудишься, Триша...

Он возвышался над ней, громадный и какой-то свирепо-добрый.

— За собой следи, не отморозила бы чего, кой грех, навозишься тогда с тобой. Мы где очутились, видишь? В краю зверей. Вот и буду жить по-звериному. А зверю зачем одеваться, он себя не жалеет.

— Что ты городишь, Трифон, подумай,— сказала Анка.— Бессердечный ты...

— Нет, уважаемая супруга Анка, я сердечный. Чересчур! Нужны мне эти деревья, скажи? Растут и пускай растут, они не помеха мне. Но уж если я взялся работать — не трожь. Тайга вздрогнет, если я за нее возьмусь!..

Подошел Петр.

— Оденься, если тебя просят,— сказал он.— Анка нервничает.

— Она по всякому случаю нервничает. Завернули бы меня в пеленки, как младенца, была бы рада.

— Оденься,— повторил Петр.

— Жарко же, черт возьми! — Трифон нехотя надел на себя полушубок и шапку, негромко и как будто с сожалением сказал мне: — Никогда не думал, что придется мне в жизни валить лес, а, Алеша? А ты?

— Я тоже не думал.

Трифон басисто засмеялся.

— Ты, конечно, мечтал о райском гнездышке под крышей генеральского дома, да? С Женечкой, да? А вместо генеральской крыши — белый снежок на вершинах сосен да пихт, вместо звуков магнитофона — медвежий рев.

— Болтун ты, Трифон,— сказал я без злобы.— Мелешь чепуху, и всегда не к месту. Если бы я мечтал о том доме, разве был бы здесь, с тобой?

— Твоя взяла, Алеша... Это я так, сдуру. Успокоиться охота, а успокоения нет. Отчего?

— Жалеешь, что уехал?

— Жалею. Я ведь, Алеша, по-настоящему-то и не жил никогда. В деревне спал на полу, на соломе, честное слово. В ФЗО — на железной койке, двенадцать человек в комнате. В Москве... Ты знаешь наш барак. Вот и все. Думал, получу комнату, станем жить с Анкой в самой столице — молодые, работящие. Мебелью обзавелись бы, телевизором, ванная под боком... А вместо этого — дичь, холод... Я не жалуюсь, Алеша, нет. Просто обидно.

— Я тебя понимаю, Трифон,— сказал я.— Когда тепло, светло, уютно — лучше, намного лучше... А знаешь, кто с нами едет? Сын профессора Вершинина, сын композитора Ларина, сын ответственного работника Володя Петров. Много их. Добровольцы, как и мы. И дома у них всего вдоволь. Наверняка больше того, о чем ты мечтал, во много раз. А поехали...

Трифон озадаченно крякнул.

— Н-да... Бывает и так... Что ж, за дело? — Подойдя к стволу, он все-таки сбросил с себя и полушубок и шапку, чтобы начать пилить...

В лесу сгущались сумерки. Свет сквозь вершины деревьев пробивался слабее, снег внизу тускнел, по нему пошли клубиться синие, мохнатые тени. Мороз, крепчая, брел по целине наугад, пересчитывал стволы, и они отзывались гулким треском, передавая этот звук, как эстафету.

Петр остановил колонну на обед и ночлег. Бульдозеристы разгребли от снега площадку, и на ней мы разложили четыре большущих костра. Наломали еловых лап, чтобы можно было сидеть, а если нужно, и лежать. Сушняк запылал жарко и радостно, пламя тянулось ввысь длинными извивающимися спиралями. Деревья, что стояли поблизости, сразу же подступили к кострам, а те, что были за ними, ушли еще дальше во тьму.

Женщины разогревали на огне приготовленный еще в городе обед. Петр распорядился выдать каждому по чарке водки — «по-фронтовому». Началось, быть может, самое интересное и веселое «застолье», какое мы когда-либо проводили.

Еще утром я заметил среди женщин одну девчушку. На ней ладно сидела шубейка деревенского покроя, опушенная по краям мехом, ватные стеганые штаны были заправлены в белые валенки с калошами, голова замотана белым шерстяным платком, в узенькую прорезь виднелись серые глаза, быстрые и смешливые. Двигалась она легко, непоседливо, точно перелетала с ветки на ветку, часто и, казалось, без причины смеялась, оттянув со рта платок. Она руководила погрузкой поварских принадлежностей и посуды и делала это строго и проворно, а помощник ее, неповоротливый увалень, хмурый, с тугими, пылавшими на морозе щеками, беспрекословно подчинялся ей.

— Федя,— кричала она,— хлеб клади в мешки, посуду в ящики! Бидоны ставь ближе к задней стенке!

Сейчас у костра сероглазая распорядилась:

— Федя, разливай водку. Пускай пьют из одной стопки, а то стаканы разбросают — не соберешь, а мне потом отвечай за все. Я уж их знаю. Следи, чтобы по два раза не подходили.— Разогревшись у костра, она развязала платок, сползший ей на плечи. Лицо девушки, озаренное пламенем, казалось розовым, по нему перемещались тени, поминутно изменяя его выражение; белесые волосы тоже казались розовыми, и вся она, юная и счастливая, походила на молодую зарю.

Очередь — неотступная спутница нашего общежития — образовалась и тут. Каждому, кто подходил, Федя подносил стопку водки, тот одним глотком выпивал, девушка совала ему закуску — ломтик хлеба с соленым огурцом или с селедкой,— потом зачерпывала половником на длинной ручке борща из бидона, в каких возят молоко, один взмах — и миска до краев; борщ доведен был на огне до кипения, чтобы не сразу остыл на холоде.

— Катя, а тебе налить водки-то? — спросил Федя.

— Нет. Я свою долю отдаю.

— Кому?

Девушка обвела бойким взглядом сгрудившихся у огня ребят, указала на меня.

— Вот этому парню, пускай он немного повеселеет...

Трифон проворчал:

— Везет же людям! Все хорошее достается почему-то другим.

— Подумаешь, хорошее — водка!..

Я подошел к Феде, принял от него стопку.

— Спасибо, Катя.

— На здоровье. Ты больше всех работал нынче...— Она постучала половником по бидону.— Эй, мальчики! Кто хочет добавки — подлетай! Борща много...

Мы сидели небольшой нашей группой: Петр с Еленой, Трифон с Анкой и я.

— С первым успехом тебя, старик,— сказал мне Петр.— Из всех нас эта фея с половником осчастливила своим взглядом тебя. Поздравляю.

Слегка захмелевший Трифон грубовато притянул меня к себе.

— Алешка дочь генерала подцепил! И где? В самой столице осчастливили взглядом. А тут и подавно. Тут следом за мужчиной идут лишь пни лиственниц. А Токарев у нас холостой, сам собой видный...

— Трифон, прекрати! — крикнул Петр.— Какой черт вселился в тебя сегодня — сладу нет!

— Я уже сказал: не черт, а зверь.

— Утихомирь ты своего зверя.— Петр похлопал Трифона по лопаткам.— Давайте выпьем, друзья. Катя, иди к нам!

Девушка заставила Федю мыть посуду, а сама, подойдя, опустилась на еловые ветви, радостное изумление в ее глазах не потухало.

Неподалеку от нас одиноко сидел юноша в «готическом стиле» — долговязый и нескладный, в дубленом выношенном пальто, в большой лохматой шапке, будто бы с чужой головы; казалось, тонкая шея не выдержит такого груза и надломится, как стебелек. Днем я не раз замечал, как он мелькал среди толпы, насмешливый и несколько высокомерный не по годам. Юноша поглядывал на нас как будто с завистью. Петр позвал его.

— Эй, парень, подсаживайся к нам. Ты кто такой?

— Человек, сэр, если позволите.— Он пододвинулся к огню.— Фамилия моя Аксенов, при рождении наречен Леонидом. В общем, Леня...

— Ты в дороге чем занимаешься? Я как-то не обратил внимания.

— Обременяю транспорт пока что...— Аксенов ссутулился, по самые уши утопил голову в воротник пальто.

— Покажи руки,— попросил Петр. Аксенов снял с правой руки перчатку.— С такими ручищами на медведя ходить, а не обременять транспорт.

— Покажите медведя, может быть, и пойду,— ответил Леня.

Трифон опешил.

— Глядите, как режет, подлец! Как с равными себя ведет!..

— Ты выпиваешь? — спросил Петр.

Леня процитировал небрежно:

— «Что касается вина, то он пил воду». Виктор Гюго. Остерегаюсь, господа. Так, коктейль иной раз, и то редко...

— Похвально, мой юный друг,— сказал Петр.

— Благодарю вас.

— Ну гусь!..— Трифон не мог определить для себя, возмущаться ли ему поведением какого-то нахального парнишки или посмеяться над ним.— Ну гусь... Вот они, молодые-то!.. Ему слово, он тебе — десять! И каким тоном...

— Что вас так взволновало, уважаемый? — с искренним удивлением спросил Леня.— Мой тон? Но он обычен. Даже скучный, я никогда не обратил бы внимания на него. Мне всегда было неловко оттого, что я не оригинален, это всегда доставляло мне немало хлопот, особенно в женском обществе...

— Ну, не нахал, а! — Трифон, распаляясь, сдвинул шапку на затылок.— Ты приехал искать здесь женское общество или работать?

— От работы я не отказываюсь. Хотя и сожалею, может быть, что этой общественной необходимости избежать нельзя... Что ж, хлебнем ее... Досыта!

Я не понял.

— Чего хлебнем-то, Леня?

— Романтики,— ответил Аксенов.— Надеюсь, слыхали о таком чудодейственном и пьянящем напитке?..

— Откуда ты? — спросил Петр.

— Вам интересно? — спросил он.— Из Москвы. Мой отец — генерал, герой войны. Он настоял на том, чтобы я поехал именно сюда, в дикий край. Хлебни, говорит, романтики, как ее, говорит, хлебали мы. Закладывай, говорит, фундамент для своего характера, потому что без характера, говорит, в нашей жизни не обойтись...

Трифон захохотал:

— Везет нам на генеральских деточек! Дочки, сынки... Комедия!

— Остановись, Трифон! — крикнул Петр.— Пролетит мгновение — не вернешь. У кого что осталось, давайте выпьем, ребята, за первых!

Трифон с сокрушением тряхнул кудрями.

— Ну, пошел... Дозволь объявить о начале лекции...

— Не надо объявлять, Трифон,— сказал Петр терпеливо и мягко.— Первыми на то большое дело, на которое нам указали, идем все-таки мы.

— Почему мы? — опять воскликнул Трифон.— Почему везде мы, а не другие? Что у нас, грудь шире или она из железа, как у бульдозера?

— Тихо, Трифон, не мешай,— сказал я.— Помолчи немного.

— Быть первым,— продолжал Петр чуть назидательно,— это уже наверняка не быть последним. Грудь у нас не шире, и она не железная. А вот душа в ней, быть может, шире. Да и рост у тебя, Трифон, как раз для правого фланга, дурачок... А другие? Они идут первыми где-нибудь в иных местах. Нам достался этот участок. Без первых ни одно дело не начинается, какое бы оно ни было, большое или малое. Первым всегда тяжелее, им всегда достается лиха больше, чем идущим следом. Легко ли первому выпрыгнуть из окона и повести за собой в атаку людей? Легко ли было первому космонавту расставаться с Землей и идти в неведомое? Мы здесь первые, со всеми вытекающими из этого звания последствиями. А ты все ворчишь — стыдно слушать!

— Уж и слова сказать нельзя...

— Ты не один тут. Твои россказни могут принять всерьез.

— А если я именно всерьез?

— Ты спросил это для того, чтобы узнать, что я отвечу? Я и отвечу. Немедленно вышвырну из отряда — катись на все четыре стороны!

Мы знали, что он так и сделает. Трифон вскочил, нагнулся над Петром.

— Меня вышвырнешь? Меня? — Он громко и ненатурально заржал.— Да вы без меня пропадете. С тоски сдохнете.

Петр понял, что Трифон шутливыми словами пытается прикрыть свое отступление.

— Конечно же, пропадем, Триша. Без тебя, без Анки, без твоего аккордеона. Тащи его сюда скорей!

— Это можно, это я мигом! — Он прикрыл кудри шапкой и убежал к колонне.

А оттуда, от машин, ребята тащили матрасы и одеяла, кидали их на хвойные подстилки и ложились по двое, по трое — ногами к огню. Устраивались в палатках.

А костры пылали, взметывая снопы искр. Дров не жалели. Колеблемое пламя рождало неверное и таинственное освещение, темень качалась, то приближаясь, то отступая и лесную чащу.

Елена Белая сидела возле Петра. Ноги ее были покрыты одеялом. Она не проронила ни слова. Смотрела, не мигая, на горящие поленья, и в огромных глазах ее, отражаясь, дрожали язычки огня. О чем она думала в эти минуты, трудно сказать, но думала глубоко, серьезно, быть может, со страданием: о коренном переломе в жизни, о новой своей судьбе, о повой дороге, по которой пойдет рядом с Петром, о том, что к прежнему возврата нет и не будет... Мало ли о чем может думать женщина такого ума, такой воли и такой страсти, как Елена, очутившаяся вдруг в этом диком таежном углу среди ночи... Петр не тревожил ее расспросами, усиленной заботливостью, преувеличенным вниманием — слишком уважал ее свободу.

Я спросил Катю, сидевшую напротив меня:

— Откуда ты? Как твоя фамилия?

— Проталина. Я из-под Горького. Из колхоза «Светлые ключи».

— Чем занималась?

— Сперва училась. После десятилетки работала счетоводом. Скучно стало. По комсомольской путевке приехала сюда.

— Здесь, думаешь, веселей?

— Пока интересно. Как будет дальше — погляжу.

— Ничего, привыкнешь. Замуж выйдешь...

Катя оживилась:

— Обязательно выйду. У меня жених есть.

— Как же он тебя отпустил одну?

— Он еще не знает, что я здесь. Он в армии. Должен был вернуться осенью. Задерживают, говорит, до весны. Устроюсь как следует — напишу ему, скажу, чтобы ехал прямо сюда, к нам...— Она сказала «к нам» так просто и так ясно, точно жила среди этих людей давно, всех знает, всех любит и считает своими.

Вернулся Трифон. Он поставил футляр с аккордеоном поближе к огню.

— Клавиши, наверно, примерзли, пусть чуть согреется.— Вопросительно-робко взглянул на Петра.— Еще бы по одной... для полноты чувств...

— Хватит,— сказал Петр.— Уймись.

Трифон вынул из футляра инструмент, взвалил на колени, мягкой тряпкой прошелся по вспотевшим клавишам, по инкрустации; поводил мехами, чтобы набрать в них тепла, пробежался пальцами по гребенке с клавишами — сверху донизу, прислушался, потом заиграл.

Быть может, впервые за многие тысячелетия услышал этот клочок тайги такие мелодичные и протяжные звуки, и деревья как будто замерли, прислушиваясь. Тихо стало вокруг. Только шумели, пылая и постреливая, дрова в кострах.

И все, кто находился на площадке и не успел уснуть, потянулись к нашему костру. Сперва мы пели, негромко и задушевно. Мы пели песни давнишние и совсем новые, модные, печальные и веселые...

Потом девчата захотели танцевать. Они поднимали с места ребят и тянули их в круг. Трифон все более увлекался. Молодые люди и девушки, в полушубках, в валенках, в платках и шапках, неуклюже утаптывали снег на тесной площадке между четырех костров. Толкались, задевая друг друга плечами, спинами... Так, с песнями, с танцами под аккордеон, с жаром костров и с жаром сердец, мы входили в новую полосу жизни. Это был праздник встречи с новой, еще непонятной для нас судьбой. Молодость моя, не пролети бесследно!

Я танцевал с Катей Проталиной. Мы были так одеты, что могли лишь держать друг друга за рукава полушубков и перебирать ногами на одном месте. Я отважился было покружить ее, но валенком зацепился за какие-то корни или за кочки, и мы чуть не упали...

Катя еще больше развеселилась, у нее блестели в улыбке зубы, сияли глаза, лицо то жарко расцветало в отблесках огня, то на секунду тонуло в черноте, чтобы тут же снова вспыхнуть.

— Как тебя зовут? — спросила Катя.

— Алеша.

— Это все твои друзья — Петр, Трифон, Анка?

— Да.

— Они мне нравятся.

— Мне тоже,— сказал я.— Мы все из одной бригады. У нас есть еще Илюша Дурасов, Серега Климов, «судья» Вася и другие парни. Они тебе тоже понравятся.

— Почему судья? Прозвище такое?

— Нет, должность. Общественная.— Я улыбнулся, вспомнив, как меня «судили», посвящая в строители.

— Чему ты улыбаешься, Алеша? Может быть, я не так что спросила?

— Нет, нет, все в порядке, Катя. Спрашивай дальше.

— А Елена — жена Петра? Боже мой, какая красивая — глаз не оторвать! У нее, наверно, большое горе. Она все время молчит. Всю дорогу молчала. Мы ехали в одной кабине. Она смотрит в окно и молчит. А если спросишь что-либо, ответит «да» или «нет» — и все. Отчего она такая, Алеша?

— Ты спроси у нее.

— Что ты! Мне и подойти-то к ней боязно.— Катя взглянула мне в глаза.— Алеша, а почему и ты грустный, тоже всё больше молчишь? Работаешь и молчишь.

— Обстановка новая, непривычная. Не тянет на беседы...

— Ой, обманываешь, по глазам вижу, что обманываешь. У тебя на душе нехорошо что-нибудь, да?

Я глядел на ее озаренное пламенем лицо и улыбался.

— Смешная ты, Катя...— Мы все еще держали друг друга за рукава и топтались на месте.

Трифон играл без остановки, кончал один танец, тут же без передышки переходил на другой.

— Алеша,— сказала Катя,— а можно мне находиться вместе с вами?

— Ты и так с нами. . __

— В вашей группе, среди вас?

— Попроси Петра, он согласится.

— Вы мне все очень понравились,— призналась она.

— По-моему, ты Петру тоже понравилась.

Катя спросила живо и обрадованно:

— Правда? А тебе, Алеша?

— Мне тоже, Катя. Ты не можешь не нравиться...

В это время Трифон перестал играть. Я взял руку «своей дамы», снял с нее варежку и поцеловал кисть, при этом галантно шаркнул валенком по снегу. Катя, чуть запрокинув голову, засмеялась. Смех ее, синие глаза, неподдельная ее прелесть омывали мне душу, в груди потеплело — сквозь утренний холодный туман пробились лучи молодого солнца.

В лагере появился старик охотник, на лыжах, с ружьем за плечами. Сухонький, бородатый, он оглядывал необычное наше становище, слушал музыку и качал головой.

— Откуда вы взялись, люди? Можно ли - погреться у вашего огня?

— Располагайтесь, отец,— сказал Петр.— Не желаете ли поужинать? Борщ еще горячий.

— Спасибо, милый человек, ужин свой имею.— Он сошел с лыж, поднял их и воткнул в снег. Затем достал из-за пазухи холщовый мешочек, развязал, вынул из него хлеб и завернутые в белую тряпицу куски мяса.

— Медвежатина небось? — спросил я.

— Лось,— ответил старик, нарезая ножом ломтики мяса.— Медведь жестковат холодный-то и черен.

Петр кивнул Кате, и та, поняв, поспешно принесла почти полный стакан водки.

— Трудно, жевать всухомятку, отец,— сказал Петр.— Выпейте вот, если не побрезгаете...

Из-под заячьей шапки, из-под лохматых бровей в узенькие щелочки засветились глаза.

— Неужто водка?

— Она.

Старик принял стакан, понюхал и опять качнул головой.

— Справно живете. И гармонь у вас, и водочка, и техника. В таком оснащении по тайге гуляй — не хочу! — Выпил, сунул под усы корочку хлеба, ломтик мяса.— Ну, удружили, в самую середку попали. А то ноги начало поламывать.— Старику стало жарко, и он отодвинулся от огня.

— Откуда вы так поздно, отец? — спросил Петр.— Не боитесь заплутаться ночью или зверя встретить?

— Приходил к дочке погостить, тут недалеко, километров сорок отсюда, и припозднился. Чего мне бояться в тайге-то? Медведь залег до весны — пушкой не разбудишь, рысь пошаливает... ну, да кто ловчее... А вы на Ильбин путь держите?

— Туда,— сказал Петр.

— Слыхали мы, что новую станцию начинать будете... Дело хорошее... Дальше лес пойдет посильней, погуще. Но ничего, одолеете, у вас машины. Пробьетесь.

— Пробьемся, отец,— сказал Петр.— Как вы думаете, долго такая погода простоит?

— Дня три побудет. А там, я чую, снег упадет. Ноги поламывает...— Старик потер варежками коленки, подобрал их к самому подбородку и задремал.

Через полчаса лагерь спал. Только не гас огонь в кострах да не спали дежурные возле них.

Мы шли уже третий день. Попадались места, где сосны стояли одна к одной, стройными колоннами, величественными и прекрасными. Мы пробивались сквозь эту колоннаду с неимоверными усилиями. Мне и Трифону доставалось больше всех. Мы просто выбивались из сил, руки едва держали пилы. Но сознаться в своей слабости не смели даже друг перед другом.

Деревья опрокидывались то вправо, то влево от дороги, и бульдозеры отодвигали их с пути. Ребята, помогавшие нам, тоже уставали за день лазить по пояс в снегу. Брюки и валенки, отсыревшие за день, не успевали просыхать ночью. Уже не было песен возле костров, не было танцев, и аккордеон Трифона Будорагина замолк...

В походе, в общежитии выявлялись слабые и упорные, работящие, не жалеющие себя и те, что с ленцой; выявлялись оптимисты, которые жили по принципу «чем трудней, тем веселей»,— они невольно оттеняли других, отчаявшихся...

Я замечал, как Серега Климов, помогавший мне валить деревья, с каждым днем все мрачнел. Он осунулся и обозлился, жил в неотступном молчании, стиснув челюсти. На мои вопросы отвечал отрывисто, враждебно, не глядя в глаза, лишь ворчал что-то под нос. Держался особняком. Получив обед, отходил подальше от других и ел один. Суетливый, нерасчетливый в деле, он намаивался за день, хотел есть, но добавки из упрямства не просил и еще более злился от этого.

В перекур я подошел к Петру.

— С Серегой что-то неладное творится. На ребят огрызается, чуть что — кидается с кулаками. Еще в поезде он вел себя как-то странно. Ночью не спал, ворочался, вздыхал...

— Разве ты его не знаешь, Алеша? — сказал Петр.— Собственник... Пойдем к нему.

Над лесом в стылой и блеклой синеве стояли облака, по-летнему густые, упругие и белые. Деревья чуть покачивали вершинами, словно тихо толкали их туда, в сторону реки.

На площадке, окутываясь сизым дымом, рокотали моторами машины. Ребята курили, отдыхая. Катя Проталина и Федя разносили бутерброды — ломоть хлеба с котлетой.

Серега Климов сидел на поваленной сосне, сгорбившийся, нелюдимый; бутерброд у Кати не взял, а будто вырвал и, отвернувшись, стал есть. Он видел, как мы лезли по снегу, и ждал нас, еще более сжавшись, не оборачиваясь.

— Серега,— позвал Петр, приблизившись, и хлопнул варежкой по его плечу.

Климов резко, с вывертом крутанулся и вскочил. Небольшие глаза спрятались под лоб, ноздри острого носа напряглись, скулы выперли, кисточки усов в уголках губ встали торчком, как у кота.

— Чего тебе? — крикнул Серега.— Чего вы от меня хотите? Ну, говорите! Утешать пришли, да? К чертовой матери с вашими утешениями!

Петр от неожиданности даже отступил на шаг.

— Что с тобой, Сергей?

— Ничего! Ты позвал меня сюда! Позвал? Заманил, романтик! Я приехал. Где она, твоя романтика? Где, я спрашиваю? Куда ты нас завел? Идем за тобой, как стадо баранов. Замерзнем в сугробах или сдохнем от голода! Я еле ноги таскаю. Хватит! Надоело.

— Не ори,— сказал Петр сдержанно.— Не ори,— повторил он громче и оглянулся на ребят, которые прислушивались к истеричному крику.— Я тебя не тянул сюда — сам вызвался. Я предупреждал: каждый может поступать по доброй воле.

— По доброй? — Серега, прыгнув к Петру, ухнул по пояс в снег.— А кто решение вынес — ехать всей бригадой? Не ты? Послушался, дурак, согласился. Все! Не могу больше. Терпение лопнуло. Устал. Уйду я. Если не уйду — подохну тут...— Он почти ползком выбрался на дорогу. Я попробовал его образумить.

— Сережа, что ты делаешь?

Он оттолкнул меня:

— Отстань!

Резко и неестественно стремительно, чуть-чуть покачиваясь, Серега пошел к машине, где были его вещи, легко вспрыгнул в кузов, нашел свой чемодан. Сергей начал уходить от колонны, сначала очень быстрыми шагами. Потом шаги его стали медленней, и нам была видна одинокая фигура человека на дороге, которую мы проложили. Петр сказал:

— Я не знаю, что делать, ребята.

И мы, сто человек, тесно сомкнувшись вокруг него, смотрели, как уходил Серега Климов, и тоже не знали, что делать. Наконец Елена сказала:

— Его надо вернуть.

На лес тихо падал снег. Уходящий от нас человек все более отдалялся и тонул в белой мгле. Елена догнала Серегу, схватила за плечо и резко рванула к себе. Он пытался вырваться, но она не отпускала: что-то говорила ему, взмахивая рукой.

Петр приказал:

— Алеша, и ты, Илья... Серега ведь твой друг. Илюша? Помогите Елене. Приведите его сюда.

Мы — Илья Дурасов и я,— подбежав к Сереге, отняли у него чемодан, и Дурасов, грубоватый и сильный, чуть-чуть приподняв дружка, приволок его на площадку.

В маленьких, плутоватых, всегда горящих алчным огоньком глазах Сереги засветилось что-то человеческое: в нем проснулась совесть. Он сел на поваленную сосну, один, и заплакал. Мы сели рядком на эту же сосну и на другую, лежавшую вблизи, и долго молча думали о своем назначении, о своей судьбе.

С рассвета колонна двигалась часа четыре. Мы уже не рвались запальчиво вперед, как в первые дни, не надрывались. Но и не выдохлись. Мы как бы приобрели второе дыхание, ровное, ритмичное, точно при беге на длинную дистанцию. Мы не увеличивали и не снижали темна и упорно, настойчиво прогрызались сквозь таежную чащобу.

В одном месте Глеб Анохин, бульдозерист, остановил машину и приглушил мотор. Он высунулся из самодельной кабины и молча замахал руками, подзывая нас. Жестами просил не шуметь.

Поперек пути лежала огромная старая лиственница, должно быть, бурой вывороченная из земли с корнями. Не засыпанные снегом корни растопырились скрюченными ответвлениями, виднелось похожее на нору протаянное отверстие, чуть тронутое по краям желтоватым ледком. Из отверстия, как дымок из трубы, едва уловимый, выходил пар.

— Медведь,— сказал Глеб Анохин шепотом.

— Ничего устроился,— заметил Леня Аксенов.— Глядите, и трубу для воздуха проделал. Рассчитывал, наверное, сладко проспать всю зиму без тревог. А мы потревожили вас, ваше величество!

— Слушайте меня.— Трифон отстранил Леню от корневища,— Предлагаю эксперимент... На первый случай надо насыпать в эту дыру табаку, пускай медведь сперва почихает.

Ребята закричали:

— Подсыпь ему табачку! Подсыпь, Трифон!..

Будорагин, воодушевленный своей мыслью, уже размял на ладони несколько сигарет и шагнул к берлоге. Глеб Анохин задержал его.

— Снег может не выдержать, провалишься и угодишь ему прямо на клыки...

— Алеша, сходи за ружьями,— попросил Петр.— На всякий случай...

Будорагин лег животом на корневище лиственницы и бросил табак в отверстие, табак легким дуновением ветерка отнесло в сторону. Анка придерживала мужа за полушубок.

— Не упади, Тришка. Ну, встань. Не озоруй...

Петр Гордиенко, наблюдая за Трифоном, улыбался.

— Хватит,— сказал он.— Подымайся.

Я впрыгнул в кузов грузовика и достал из-под брезента две двустволки, зарядил их и принес к берлоге, одну отдал Трифону, вторую оставил себе.

Петр попросил Глеба, кивнув на едва вздымающийся сугроб, под которым спал медведь:

— Потревожь его.

Ребята примолкли. Они стояли полукругом неподалеку от корневища и ждали, что произойдет дальше. Девчата невольно отступили за спины парней, глаза их блестели от возбуждения, от страха и любопытства. Только Елена Белая смотрела невозмутимо и бестрепетно, точно знала наперед, что будет.

Мотор бульдозера сердито взревел, нож стукнулся в ствол лиственницы, стронул его с места. Снег над берлогой зашевелился, и вскоре из-за корневища показалась мохнатая медвежья морда с налипшими комьями снега на клоках шерсти. Увидев перед собой такую толпу людей и столько непонятно и свирепо рычащих машин, он, должно быть, пришел в ужас и по-человечьи заслонил глаза лапой, как бы от внезапно навалившегося кошмара, от наваждения. Он отнял лапу и взглянул еще раз: нет, это не сон — люди стояли полукольцом и смеялись. Маленькие глазки его выражали изумление, беспомощность и тоску. Он наверняка вспомнил в этот момент, как радовался, найдя такое глухое и удобное место, где можно пролежать до весны, отдохнуть всласть. И вот — на тебе! — надвинулось нежданное, невиданное...

Медведь от страха присел, скрывшись за корягой. Затем выпрыгнул из берлоги и, проваливаясь в сугробы, смешно, неуклюже вскидывая зад, побежал прочь, большой, бурый, снег и клочья мха осыпались с мохнатого хребта.

— Стреляй! — крикнул мне Серега Климов.— Уйдет ведь! Стреляй!..

— Стой! — что есть мочи рявкнул Трифон медведю.

Зверь как будто догадался, что этот окрик касается именно его, остановился, встал на задние лапы и, обернувшись к нам грудью, поднял вверх передние лапы, точно сдавался на милость победителей. Он молил нас о пощаде.

Мне жаль было его убивать. Он показался мне в этот момент добрым и незащищенным, с обаятельной, беззлобной мордой, сквозь густую шерсть пробивался блеск крошечных глаз. Я на секунду вспомнил Женю: она не разрешила бы мне убивать этого зверя, как бы явившегося к нам из нашего детства, из сказок — Мишку Косолапого. Я опустил ствол ружья. Серега, сгорая от нетерпения и азарта, пританцовывал возле меня.

— Стреляй же, болван! Гляди, какая позиция!..

— Отстань!

— Ты чего? — спросил Трифон и тоже опустил ружье.— И я не стану...

— Стреляйте же, идиоты! Уйдет зверь! — Серега Климов выхватил у Трифона двустволку. Грохнул выстрел.

Медведь покачнулся, будто его толкнули в грудь, замотал головой, как бы осуждая пас, и, обхватав себя лапами, охнув, сел на снег.

Серега бросился к убитому зверю. За ним не спеша зашагал Трифон, побежали ребята...

— Вот это удар! — крикнул Илья Дурасов.— Одним выстрелом — наповал! Прямо в сердце. Молодец, Сергей!

Убитого зверя протащили по снегу к машине и подняли в кузов, положили поверх брезента, и колонна двинулась дальше.

К вечеру сильно потеплело, и ночью повалил снег. Я проснулся оттого, что мне стало тяжело дышать, будто кто-то придавливал сверху все тяжелей и тяжелей. Я чуть приподнял с лица одеяло и взглянул вверх. И сейчас же глаза мне залепило холодными снежными хлопьями. В лесном безветрии снег ложился прямо, обильный, тихо шелестевший в ветвях, шипел, попадая на огонь костров, и костры окутывались банным паром. Приподнявшись, я огляделся вокруг. Все лежавшие у костров люди были покрыты толстым слоем снега — белые недвижные бугорки, как медведи в берлогах. И палатки покрылись белым.

— Не спишь, Алеша? — Петр Гордиенко осторожно, чтобы не разбудить Елену, повернулся ко мне лицом.— Вот это снег, я сроду такого не видывал. Насыпает сразу вороха... Мы правильно сделали, что пошли всей колонной, а то после такого снегопада опять пришлось бы пускать бульдозеры.

— Конечно, правильно,— сказал я шепотом.— Мы все вместе, все в одинаковых условиях. Это очень важно.

— Как настроение у ребят?

— Нам не привыкать. Кроме того, новизна, новые люди, знакомства, дружба завязывается...

— А как ведут себя «интеллигенты»? — В вопросе Петра звучала веселая ирония.

— «Интеллигенты» покрепче Сереги Климова оказались. Молодцы ребята. Без юмора ничего не делают. Посмеиваются надо всем, а больше над собой, как будто для них нет ничего святого. Леня Аксенов, например. Слова путем не скажет, все с вывертом: «сэр», «господа». А Катя Проталина — просто прелесть, как сказала бы Женя... Но устали, Петр. Все мы устали. Физически устали. И озябли. Я бы сказал даже, душой озябли. Заросли щетиной — ни побриться, ни помыться... Сколько нам еще идти?

— Думаю, еще один день и еще одну ночь придется провести в лесу...— Петр вздохнул, платком вытер мокрое лицо, покрылся краем одеяла.— Ко всему был готов, Алеша. А вот о таких ночлегах и не помышлял, даже в голову такое не приходило. Скорее об Африке думал: пошлют, дескать, что-нибудь строить в Африке... А тайги и в мыслях не было. Но так уж, видно, устроена судьба человеческая: чего не ждешь, то обязательно и явится. Этим, должно быть, и загадочна жизнь — неожиданными поворотами, редко веселыми, чаще драматическими.

Я ответил, чуть помедлив:

— Без таких поворотов пропадешь от тоски, от отчаяния. Или жиром затечешь...

— О Жене думаешь? — спросил Петр.

— Все время. Отделаться не могу — стоит перед глазами, да и только. Чудится, будто таится она за каждым деревом и вот-вот выйдет навстречу. Лишь во сне забываюсь, и то ненадолго...

Петр промолчал, может быть, задремал. А снег все падал, падал, не торопясь, тяжело, густо, шелестя в ветвях, шипя на горящих поленьях, и казалось, не будет ему конца.

И вот поход наш завершился. Рано утром, когда рассвет, путаясь в густых переплетениях заснеженных ветвей, едва пробился к земле, мы снялись с последнего лесного ночлега и вышли к постоянному нашему пристанищу.

Перед нами расстилалась, уходя вправо и влево, широкая равнина Ангары. Река была скована торосистым льдом и занесена свежими, чистейшей белизны снегами. За рекой взбиралась по взгорью и уходила за горизонт тайга, седая от морозов и снегопадов. Из-за горизонта, пробиваясь сквозь студеное марево, оранжевым лохматым комом вставало солнце. Лучи, скользнув по верхушкам деревьев, упали на речную равнину, взрывали снег, и во все стороны расплеснулись колючими иглами искры, окатили с головы до ног, ударили по глазам, ослепляя.

Катя Проталина звонко засмеялась — так смеются от внезапно нахлынувшего чувства восторга — и, раскинув руки, попалил ась в снег, лежала так, глядя в безоблачное розовое небо и улыбаясь. Петр Гордиенко толкнул меня, и я, увлекая за собой Петра, полетел в сугроб. Ребята, наскакивая друг на друга, барахтались, катались по снегу, радуясь тому, что переход окончился, что самое, быть может, изнурительное, тяжелое осталось позади и что мы достигли цели.

Петр Гордиенко огляделся и, указав на берег, полого спускающийся к реке, сказал бульдозеристу Анохину:

— Глеб, здесь будем ставить палатки.— Расстегнув полушубок, он достал из кармана пиджака карту, развернув, взглянул на нее, отметил точку.— А теперь идите за мной. У кого есть ружья, захватите. Будорагин и Токарев, вы приготовили то, о чем я вас просил?

— Мы свое дело знаем,— ответил Трифон.— Веди.

Петр двинулся вдоль берега. Все, кто был свободен, пошли за ним, по самый пояс проваливаясь в белых и рыхлых ворохах. Более получаса мы лезли по снегам, то скатываясь в низины, то взбираясь на бугры. Мы шли неустанно, весело, в пальто и в полушубках нараспашку — было жарко,— знали, что сейчас наступит самый торжественный момент, который завершит наш долгий и нелегкий путь.

Наконец, сделав последнее усилие, мы поднялись на скалу, самую высокую точку в этом месте реки,— Горбатый мыс. Скала как бы нависала над самой водой, и смотреть вниз было страшновато: кружилась голова.

— Здесь,— сказал Петр и встал в середине площадки, похожей на пятак.— Трифон, устанавливай флагшток. Алеша, прикрепляй флаг...

Трифон воткнул в снег высокий, очищенный от коры шест. Ребята начали утрамбовывать ногами снег у его основания, обкладывать камнями, укреплять стропами, чтобы его не свалило ветром. Флагшток стоял, прямой и белый, как свеча.

— Алеша, поднимай флаг,— сказал Петр.— У этой скалы ляжет плотина будущей гидроэлектростанции, Ильбинской. И мы на этой скале первые. Поздравляю вас, друзья, с этим великолепным человеческим званием!

Я подошел к самодельному флагштоку и взялся за шнур. И сейчас же ко мне подскочила Катя Проталина, за ней Анка, Трифон, Илья Дурасов, Серега Климов, как бы нехотя, принужденно приблизилась и Елена Белая. Все, кто мог дотянуться до веревки, взялись за нее. И флаг под шум и крики столпившихся вокруг шеста людей пошел вверх, достиг вершины и затрепетал, текучий, алый, пламенем своим как бы озаряя все пространство вокруг...

— Залп! — скомандовал Петр.— Еще залп! Еще!..

Трижды прозвучали выстрелы из восьми ружей-двустволок, возвещая таежному краю о нашем прибытии. Мы долго еще толкались на скале, не расходясь, с немым изумлением оглядываясь вокруг: взгляд привыкал к новым, еще не опознанным далям.

Бульдозеристы, когда мы вернулись назад, уже расчистили площадку под палаточный городок. Ребята разбивали палатки, в них настилались временные полы — тщательно обтесанные, гладкие, промороженные сосновые бревна. В промежутках между ними проглядывал снег. Девушки устанавливали в палатках железные койки, строго, по-солдатски накрывали одеялами. Электрики возились у передвижной электростанции, тянули провода к палаткам, к домику Кати Проталиной.

Сбоку площадки валялись железные бочки. Из них выжигали оставшееся горючее, пламя шумело, густая копоть шла вверх едва колеблемой смоляной лентой. В бочках прорубали отверстия — дверцу и дыру для трубы; самодельные печки затаскивали в палатки, водружали посередке, как символы домашнего тепла и уюта, вставляли в них трубы и тут же закидывали поленьями.

Ребята свалили огромную матерую лиственницу, тракторист приволок ее на площадку, и Трифон Будорагин раскроил ее на кругляши.

Я сбросил с себя полушубок и схватил топор. Кровь как бы окатила меня всего, насыщая каждую клеточку веселым вдохновением. Я вздымал высоко над головой топор на длинном топорище и, со свистом рассекая воздух, всаживал его в чурбак. Мне до дрожи приятно было, играя силой, колоть дрова. Поленья отлетали в сторону, ровные, (без единого сучочка, точно спрессованные из розовых шелковистых волокон.

Катя Проталина подбирала их, уносила к палатке и тут же бежала назад.

— Ты уже наколол? — Брови её живо и изумленно взлетали, прячась под платок, и свежие губы раскрывались в улыбке: ей, должно быть, нравилось помогать мне, а я старался показать, как ловко расправляюсь с увесистыми, в два обхвата чурбаками листвянки.— Где ты научился так хорошо колоть дрова? Прямо заглядение одно, а не работа!

— Окончил специальное учебное заведение, Катя,— сказал я.— Диплом имею. Скоро ученую степень получу...

— Почему ты со мной разговариваешь несерьезно, будто я маленькая девочка? — Катя глядела на меня настороженно, со скрытой обидой.

— А ты и есть девочка.

— Ты симпатичный парень, Алеша,— сказала вдруг Катя.

— Тебе нельзя заглядываться на других парней. У тебя жених.

— Если есть жених, то уж и не взгляни ни на кого!

Я улыбнулся, наблюдая, как она вдруг заалела, точно мороз зажег ей щеки.

— Давай помогу отнести. Накладывай.— Я подставил руки, и она, не торопясь, аккуратно клала поленья, тяжеловатые, пахнущие студеной свежестью.

— Тяжело, надорвешься.

— Клади, клади, не жалей.

— Хватит. Иди за мной.

Катя шагала впереди, скрипел снежок под ее валенками с кожаными заплатами на пятках.

— Здесь.— Она сбросила свой груз в кучу дров возле палатки.— Это для вас. А теперь давай наколем для моего костра, скоро обед разогревать надо...

— Как ты успеваешь одна-то, Катя?

— Девочки помогают. Анка. Даже Елена. Федя у меня есть. Главное, чтоб горячего было вдоволь...

После обеда Петр Гордиенко пригласил нас в палатку на совещание. Горели дрова в печке, пламя гудело, рвалось на волю, в разреженный воздух. Округлые ребристые бока полыхали жаром. Пахло дымом, горелым маслом, от пола подымался пар. Сосновые бревна под ногами, оттаяв, источали запах хвойной смолы такой крепости, что кружилась голова.

Мы сидели на койках, Петр на чурбаке за наскоро сколоченным столом. Мы разделись, свалив одежду сзади себя, и все дальше отодвигались от пылающей печки... Петр ободряюще кивнул, усмехнувшись.

— Ну, с новосельем вас! Тепло, светло, и сами себе хозяева.— Лампочка, висевшая над столом, то вспыхивала, сильно накаляясь, то скучно затухала, точно строила гримасы нам, чудакам, движок, примеряясь, стучал неравномерно.— Сегодня будем наводить лоск в своих гнездах,— сказал Петр,— а завтра с утра приступаем к делу. Незамедлительно. Будорагин назначается бригадиром плотников.

Трифон привстал — увесистые руки по швам, по-солдатски,— тряхнул тяжелой головой в тугих кольцах волос,

— Есть бригадиром плотников!

— В твое распоряжение выделяется двадцать два человека. Хватит?

— Какое там хватит! — Трифон оглянулся в замешательстве.— С собой то не знаю, что делать. Какой из меня плотник, если я каменщик? А ты мне — двадцать два человека!..

— Был каменщиком, станешь плотником,— сказал Петр.— Научишься и бригаду научишь. И, пожалуйста, поскорей! Нам ждать некогда.

— Ладно, коли так, научусь.— Трифон сел, сгорбившись, растерянно озираясь.

— Токарев получит бригаду лесорубов.

Я, как и Трифон, тоже встал.

— Есть,

— Будете сводить лес на холмах, готовить промплощадки и места для складов, мастерских... Ты тоже получишь двадцать два человека.

Трифон подался ко мне, попросил с надеждой:

— Давай поменяемся местами, Алеша? Валить лес мне больше по душе...

— У него проси.— Я указал взглядом на Петра.

Тот продолжал, не обратив внимания на порыв Трифона:

— Ребята устанавливают пилораму, не сильная машина, но на первый случай сойдет. Послужит. Будем заготавливать материал пока на ней... Давайте подумаем, что начнем строить в первую очередь...

— Туалеты,— брякнул Трифон, не раздумывая.

Разразился внезапным взрывом хохот, осколками посыпались веселые реплики. Трифон, вытянув шею, с высокомерным презрением оглядел присутствующих.

— Над кем смеетесь, дурьи головы? Над собой смеетесь. Выбеги-ка на мороз попробуй, да еще среди ночи. Тогда и поймешь, что для нас нужно в первую очередь.

— Правильно, с этого и начнем.— Петр, подавляя смех, поманил Трифона и шепнул ему что-то на ухо.

Трифон, взглянув на Анку, потом на Елену, хмыкнул, довольный, и мотнул головой.

— Схвачено, Петя. Постараемся... Печь-то я и сам сложу.

— Еще какие будут предложения? — спросил Петр.

Я сказал:

— Баню бы надо. А то зачервивеем совсем...

— Верно, баню. Еще что?

— Столовую! — крикнул Серега Климов.

Нетерпеливо не встала, а как-то выпрыгнула Катя Проталина.

— Я возражаю. Лучше клуб сперва построим. Собраться негде, потанцевать негде, кино посмотреть негде. Что это за жизнь такая!..

— Клуб! Конечно, клуб. А то наешься в столовой и на боковую. Ожиреем!..

Я слушал, наблюдал и не мог воспринять все это всерьез. Все казалось нереальным, невзаправдашним, точно во сне. И сама поездка, и дорога по тайге, и вот это совещание, какое-то шуточное, в наскоро поставленной палатке, у раскаленной бочки из-под горючего. И в то же время все это происходит на самом деле, и я глубоко верил, что решения, которые здесь принимаются, будут выполнены. Все появится в срок. Бывает, наверное, что и так начинаются большие строительства. Бывает, наверное, что из небольшой кучки людей, спаянных одной идеей, одной волей, вырастает целая армия единомышленников или начинается большая эпоха, скажем, в искусстве, оставляющая неизгладимый след в истории культуры. Живо пульсирующий родничок превращается, в ручей, ручей — в реку, уносящуюся к океану.

— Я предлагаю,— продолжал Петр,— первую построенную нами улицу назвать именем Сергея Есенина.

— Хорошо,— поспешно отозвалась Анка.— Молодец, Петр, что придумал такое красивое название.

Серега Климов недоуменно пожал плечами.

— При чем тут Есенин, не понимаю. Он же и не строитель и не сибиряк. Он же представления не имел об Ангаре.

Анка перебила его:

— А мы разве сибиряки? А мы разве видели когда-нибудь Ангару до сегодняшнего дня? Вот и не возражай!

— Верно, Анка,— сказал Петр.— Он — Россия! Москва! Кто читал Есенина? ,

Илья Дурасов пожал плечами.

— Что за вопрос! Все читали. Знаем наизусть.

— Читай, Илья.

Илья опешил.

— Сейчас? Здесь?

— Ну да.

— Я всего-то и не знаю.— Илья втянул голову в плечи, горько сожалея о том, что вылез со своим объяснением.

— Читай, что знаешь.

— Читай, читай! — кричали Илье, перебивая друг друга, забавляясь, с насмешечкой.— Послушаем, на что ты годен!

— Ну ладно... Вот, например.— Илья не прочитал, а торопливо, точно его подхлестывали, пробормотал бубнящим голосом, как первоклассник, сдающий урок. Рука его непроизвольно сжимала, комкая, плечо Анки, словно старалась отломить его, и Анка морщилась от неудобства, но терпела.

...Не ходил в Багдад я с караваном, Не возил я шелк туда и хну...

— Да ну?! — воскликнул Серега Климов, как бы всерьез поражаясь такому признанию.— Неужели не ходил? Анка без плеча останется! Заплачет сейчас...

У Ильи выступил на лбу пот, умоляюще взглянув на Петра, он сказал:

— Не могу. Мешают...

— Читай. Не обращай на них внимания. Тихо, ребята!

Наклонись своим красивым станом, На коленях дай мне отдохнуть...

— Все.— Илья сел и пригнулся, чтобы его не видели.

— Молодец, Илюша,— похвалил Петр, хлопая в ладоши.— Хорошо читаешь.

— Артист!

— Качалов!

— Яхонтов!

— Встань, поклонись.— Серега тормошил Дурасова.

Илья отмахнулся.

— Отвяжись!

— Сергей Климов, твоя очередь,— сказал Петр.— Или не помнишь ничего?

— Ты шутишь, Петя. Чтоб Есенина, да не помнить! — Серёга ухмыльнулся.— Но я помню такие, которые не совсем прилично читать... вслух.

— У Есенина нет таких стихов,— сказал Петр.

— Как это нет? У такого озорника!.. Я видел его портреты — и в цилиндре снят, и с гармошкой, и под ручку с дамами... Парень что надо. Про луну помните? И про суку...

— У него много стихов про луну,— сказала Анка.— Что ж тут удивительного, он лирик, самый нежный, кудрявый, вот с таким бы под ручку пройти... Ах!

Трифон помрачнел.

— Тебе бы только с другими пройти. Об этом только и мечтаешь. Завидущие твои глаза...

— И про суку хорошо написал,— проговорила Анка, не слушая мужа.— «Семерых ощенила сука, рыжих семерых щенят... До вечера она их ласкала, причесывая языком...» Плакать хочется, как хорошо...— На глазах у нее выступили слезы, она села и уткнулась лбом в плечо Трифона.

Елена осторожно погладила ее по спине.

— Я же не про ту суку говорю, Анка,— сказал Серега.— Про другую... Вот...

Сыпь, гармоника. Скука... Скука Гармонист пальцы льет волной. Пей со мною, паршивая сука, Пей со мной. Излюбили тебя, измызгали — Невтерпеж. Что ж ты смотришь так синими брызгами? Иль в морду хошь?

Анка повернула к Сереге охваченное тревогой и болью лицо с круглыми остановившимися глазами, в них еще поблескивали слезы.

— Неправда это! — крикнула она.— Это же страшно.

— Еще бы! А ему, ты думаешь, не страшно было... Каждый день гулянки да кутежи... С этой бабой... иностранкой... Он видел, куда катится, и остановиться не в силах был... Тут не то что такие стихи — вопить в пору. Погибаешь. Да, братцы... Жизнешка-то несладкая, видать, была у парня. Хмельная и неспокойная...

— Хватит, Серега, не пугай нас и не путай нам карты,— сказал Трифон.— Разговорился, оратор. Сядь. Ты его знаешь с одного бока, я — с другого.

— С какого? — спросил Серега и поежился: дрова в печке прогорели, и в палатку прокрадывался холод.— Кто там поближе? Подкиньте дровишек...

Илья Дурасов, присев, накидал в печку поленьев, и они через минуту загудели, разгораясь.

— Давай, Трифон, показывай свое искусство...

— Только человек светлой души, кроткий мог написать так трогательно. Анка, встань, я стану читать тебе про Иисуса-младенца.

Ребята оживились, переглядываясь, точно ожидая представления. Катя Проталина сидела рядом со мной.

— Какой он смешной, этот Трифон,— прошептала она.— Занятный...

Анка встала, и Трифон повернул ее лицом к себе. Укрощая силу своего баса, он прочитал, растягивая слова, ласково:

Собрала пречистая Журавлей с синицами В храме. «Пойте, веселитеся И за всех молитеся С нами!» Молятся с поклонами За судьбу греховную, За нашу; А маленький боженька, Подобравши ноженьки, Ест кашу...

Запнулся, надавил ладонью на лоб, вспоминая: Анка шепотом, как на уроке, подсказывала ему. Трифон дочитал до конца:

Позвала пречистая Журавлей с синицами, Сказала: «На вечное время Собирайте семя Немало. А белому аисту, Что с богом катается Меж веток, Носить на завалинки Синеглазых маленьких Деток».

Он расцвел в улыбке, победоносно озираясь,— осилил. Анка потрепала его по щеке и поцеловала в бровь.

— Передаю слово Елене Белой,— сказал Трифон, садясь.

Петр выжидательно взглянул на жену. Она медленно поправила сползшую на глаз белую прядь и, как сидела, опершись локтями о колени, положив подбородок на ладони, не сводя взгляда с малинового бока печки, стала произносить слова, негромко, однотонно и четко; изредка останавливалась и замолкала, точно уходила из этой палатки куда-то далеко, к другому пристанищу, затем возвращалась опять, и опять ровно, с оттенком изумления и тоски звучал ее голос.

Как мало пройдено дорог, Как много сделано ошибок...

Я слушал, пораженный мыслью о том, что каждый искал и находил у поэта свое, близкое, созвучное — печаль, мечту, сожаление о несбывшемся,— искал сочувствия своей радости или боли и это свое — строчками его, мыслью его — передает другим. И мне вдруг стала понятна не только сама Елена, но ее судьба, нелегкая, с промахами, с горькими разочарованиями, с рискованными поступками, с безднами, в которые вот-вот сорвешься. Мне понятно было ее одиночество среди нас — оправдывал я его или порицал, это все равно, главное — понимал...

Только сейчас я догадался, что Анка беременна. От этого она в дороге по тайге была несвойственно для нее нервной до капризности, и слез не надо было долго ждать — они стояли рядом. И жест Елены воспринимался теперь по-иному: так может погладить — легким и нежнейшим прикосновением — женщина другую женщину, будущую мать...

Я невольно спросил себя: что нашла бы для себя у Есенина Женя? Я увидел ее явственно в этой палатке, среди нас, увидел ее лучистую улыбку, радостью, как цветами, одаряющую людей, и услышал голос ее, несильный, со сдерживаемой от застенчивости страстью: «Ну, целуй меня, целуй, хоть до крови, хоть до боли...» Она восклицала это неожиданно, точно в восторженном опьянении, и протягивала ко мне руки, и у меня на какой-то миг останавливалось сердце в немом изумлении...

Читали все. Дошла очередь и до меня. Хотелось крикнуть о своей боли, обидное, мстительное: «И с копной волос твоих овсяных отоснилась ты мне навсегда...» Но не крикнул — чувствовал, что солгал бы: не отоснилась. Я сказал другое:

Ах, метель такая, просто черт возьми. Забивает крышу белыми гвоздьми. Только мне не страшно, и в моей судьбе Непутевым сердцем я прибит к тебе...

Елена повернулась ко мне, убрала со щеки прядь и едва заметно качнула головой, то ли осуждая меня, то ли удивляясь моей верности и горечи. А Петр кивнул долговязому Лене Аксенову.

Леня нехотя, как бы через силу, встал, касаясь вихрами парусины палатки. Он глядел на нас свысока, как на чудаков, наивных и верующих,, попусту убивающих время. Глаза близоруко щурились белыми ресницами, пушок на верхней губе серебрился. Он бросил нам небрежно, лишь бы отвязаться:

Снежная равнина, белая луна, Саваном покрыта наша сторона. И березы в белом плачут по лесам. Кто погиб здесь? Умер? Уж не я ли сам?

И сел, загадочно ухмыляясь: что, съели, мол? Загасил я ваш поэтический жар!..

— Понятно,— сказал Петр.— Стихи ты читаешь хорошо, с чувством.

— Спасибо.

— Подождем, что будет дальше.

Последним читал Петр Гордиенко, не торопясь, внятно — как он делал все,— точно подавал каждое слово на ладони: глядите, запоминайте, восхищайтесь... Читал долго, с наслаждением, из разных мест.

И каждый с улыбкой угрюмой Смотрел мне в лицо и в глаза, А я, отягченный думой, Не мог ничего сказать. Дрожали, качались ступени, Но помню Под звон головы: «Скажи, Кто такое Ленин?» Я тихо ответил: «Он — вы».

И про «черного человека» читал, и про розового коня...

Я люблю поэта и завидую ему, его неспокойной судьбе, его звезде, стремительно вознесшейся ввысь: каждый человек — пусть хоть одно стихотворение, хоть одну строфу — помнит Есенина и может, как сейчас, прочитать. До отчаяния жаль, когда эта звезда, не отсветив свое, падает вниз, сгорая, и небо бледнеет на одну звезду. Приводит в отчаяние преждевременность смерти. Смерть отняла у России — преждевременно — Сергея Есенина, и розовый конь все мчится и мчится по земле, по ее взгорьям, по рощам, по кручам, тоскуя о своем молодом и смелом всаднике...

Мы вышли из палатки. Рыжее косматое солнце в морозном полосатом нимбе уже перекатилось с правого берега на левый и повисло над дальними сопками. Свет его оранжевой жиденькой поземкой скользил по гребешкам-торосам на реке. Стужа врывалась в легкие и вызывала кашель. Под ногами пересыпался, как песок, прокаленный морозом снег. Я взглянул на обрывистый берег. Там стояли чащобой сосны. Они как бы неслись издалека и, повстречав преграду, внезапно остановились, взметнув к небу зеленые гривы. Завтра моя бригада начнет их валить...

Петр задержал Леню Аксенова.

— Пойдешь в бригаду Токарева.— Петр указал на меня.— Алеша, дай ему пилу «Дружба», пускай попробует... Будешь лесорубом, Леня.

Аксенов не возражал, нехотя склонил голову к плечу, покоряясь.

— А что? Можно и лесорубом. Одно другого стоит.— И пошел, ссутулившись, в сторону обрыва, где трещали на морозе сосны, полы длинного его пальто волочились по снегу.

— Катя!—окликнул Петр Проталину.— Ужинать будем, как только начнет смеркаться. Успеешь?

— Успею,— ответила Катя.— У меня все готово, только разогреть. Костер разожгу...

— Костер разведете здесь, на этом месте.

— Хорошо.— Она была счастлива оттого, что с ней заговорил Петр, которого уважала и побаивалась. Ей захотелось сделать так, чтобы ему все понравилось; она заторопилась, побежала между палаток к своему домику.

— Федя, Федя! Разводи костер! Вон там, на берегу! — кричала она на ходу.

Петр приподнял воротник и гулко похлопал варежками.

— Замечательная девчушка,— сказал он и толкнул меня плечом, разогреваясь.— Пробирает, а! У меня такое ощущение, будто пар, что я выдыхаю, шуршит, замерзает на лету и блестит иголочками. Ты замечал?

— Да. Если вдохнуть воздух раскрытым ртом, то можно обжечь грудь...

— Где Трифон? — спросил Петр.— Он, наверно, в палатке. Позови. Пойдем определим, где будем ставить постройки.

Над палатками струились дымки, в безветрии шли вверх прямо, не отклоняясь.