АЛЁША. Всю ночь по очереди стерегли печку, чтобы не погас огонь. Было жарко и холодно одновременно, и ребята спали неспокойно, урывками, то и дело переворачиваясь с одного бока на другой. Кто-то встревоженно вскрикнул в темноте, кто-то застонал...

Закидав печку дровами, я вышел к реке. Стояла полночь, глухая, безлунная, к черному небу крошечными льдинками примерзли звезды. Пробиваясь сквозь тьму, тускло белел снег на реке. Над ней нависали, сдавливая, молчаливые, мохнатые от лесов берега. Тишина обнимала мир, чуткая, сторожкая. Лишь изредка, как бы невзначай, лопнет лед вдалеке, и унылый звук медленно замолкает, закатившись в полуночную темень. Тихо похрустывал снег под ногами... «А Москва сейчас еще шумит,— подумал я.— Мчатся во всех направлениях такси. Улицы полны народа: ведь нынче суббота. Там светло и не так холодно...»

Человек, если он настоящий, цельный, совершив поступок, не должен сожалеть о содеянном и однажды принятое решение обязан считать единственно правильным. И я ничуть не раскаиваюсь, что приехал сюда. Наоборот, во мне все более крепнет чувство не то что превосходства или тщеславия, но достоинства. Уважать в себе человека — это надо заслужить. Каждый, оставаясь наедине с собой, обязан признаться, чего он стоит в жизни...

Мысли — о чем бы я ни думал — неизменно приводили меня к одному и тому же, к исходному в моей жизни — к Жене. Что она сейчас делает? Может быть, собирается на вечеринку, стоит в своей комнатке перед зеркалом, прихорашивается, воюет со своими волосами, которые ей не подчиняются. Или готовит учебные задания. Или отправилась в «культпоход», как она именовала посещение театра, выставки... И наверное, не одна, и, конечно, он пойдет её провожать, и, возможно... Что-то обожгло внутри до мучительной боли... Нет, нельзя думать об этом, на чувства эти наложен строжайший запрет. Иначе не сладишь с собой: ревность изгложет душу, обессилит. Но ведь мы женаты. Дает ли нам право быть свободными в своих поступках расстояние, разъединившее нас? Не знаю.

Я вернулся в палатку и подбросил в печку дров. Потом разбудил Петра Гордиенко, передав ему утомительную роль истопника...

Под утро Трифон,- дежуривший у печки, задремал. Он сидел на пенечке, склонив голову на койку, где спала Анка, и всхрапывал. И мороз по-хозяйски завладел нашим жилищем, раскидал повсюду горсти изморози. Она лежала на одеялах сизым ворсистым плюшем, от нее исходило ледяное дыхание.

Встали все сразу, как только «судья» Вася воскликнул:

— Трифон дрыхнет, печка замерзла!

Трифона едва растолкали, он пробормотал, покачиваясь, не в силах разлепить глаза:

— Вот жрет дрова, проклятая! На минуту только и забылся, а она уже пустая... Сейчас.

— Влепить ему три наряда вне очереди!—подсказал Серега Климов.— Пускай знает на будущее, как морозить товарищей но освоению сибирских рек! Петр, распорядись...

Илья Дурасов выполз из дальнего угла, развязал тесемки наушников под подбородком.

— Видим твои старшинские замашки, Серега! Выходи на улицу...

Трифон растопил печку, сразу стало веселей от шума огня и треска поленьев.

Выходить не хотелось, мы не выспались, холод еще бил крупной дрожью.

Петр вытащил из-под подушки полотенце, потом сбросил с себя пиджак, свитер, рубашку — разделся до пояса. Сделал это молча, сосредоточенно и стремительно. Выбежав из палатки, он не торопясь, но и не медля черпал в пригоршни снег и натирал им себе грудь, лицо, руки, плечи. Вернулся в палатку, бодро покрякивая и смеясь, схватил полотенце.

— Вот как надо начинать день! — сказал он, подмигнув нам темным озорным глазом; вытерся досуха, наскоро оделся и стоял перед нами какой-то обновленный, точно искупался в живой воде.

Анка сидела на койке, одетая, закутанная в платок, сонная, с припухшими веками.

— Не простудись, Петя,— сказала она заботливо и тут же испуганно замахала руками.— Трифон, что ты делаешь?! Вернись!

Мы не заметили, когда тот разделся. Мы увидели только, как он метнулся из палатки, как, хватая снег, кидал на себя, ухая, подпрыгивая и хохоча.

— Братцы, не снег, а угли — так и жжет! Не плачь, Анка, твой муж закаляется, как сталь. Запишусь в моржи, зимой буду купаться!..

Ох эти примеры, эта рисовка друг перед другом! Конечно же, мы поскидали с себя одежду, конечно же, выбежали натираться снегом...

В палатке стояла толкотня, от обнаженных тел шел пар. Петр, одеваясь, посмеивался над нами: не устояли. Я чувствовал, как в каждую пору вливалась будоражащая душу сила, она рвалась наружу, и мы звучно хлопали друг друга ладонями по упругим спинам.

— Если не захвораю,— сказал «судья» Вася,— то каждое утро стану принимать снежные ванны. Надо поправить пошатнувшееся здоровье.

— Дохляк ты, Вася,—сказал Трифон,—Тебе пора подаваться в моржи. Для закалки. Подождем, не станешь ли кашлять.

Мы были готовы начинать рабочий день и ждали, что скажет Петр.

Он сидел на койке задумчивый и как будто немного растерянный, он как будто не знал, что делать.

Елена лежала, закрывшись одеялом с головой. Иней на одеяле растаял, свернувшись в крупные капли. Елена словно и не слышала нашего шума, нашей возни и оживленности — ни разу не пошевелилась, не взглянула.

Петр сказал нам:

— Идите к Кате Проталиной, она вас покормит. Я скоро буду...

Возбуждение наше улеглось, мы вышли из палатки тихо, с ощущением неловкости, как из дома, где лежит тяжелобольной. Молча шли меж палаток к Катиному вагончику. Пахло в утренней свежести дымком, хвоей, морозом...

Я отстал от группы и вернулся в палатку.

Петр все так же удрученно сидел на койке, с несвойственным для него выражением раскаяния и мольбы. Елена плакала, билась на койке в судорожных рыданиях, невнятно бормоча что-то, выкрикивая сквозь стиснутые зубы:

— Зачем? Зачем мне все это? Почему я? О господи!.. Ненавижу... презираю... Себя презираю!..— различал я отдельные слова.

— Что с ней? — Я присел рядом с Петром.

Он приложил палец к губам — молчи, мол,— и беспомощно развёл руками. Елена услышала мой вопрос; Она широким взмахом откинула с себя одеяло и вскочила, в расстегнутом пальто, шерстяной платок съехал набок, из-под него выбились белыми клоками волосы, лицо бледное, глаза на нем расширились, как у безумной. Мы встали, готовые ко всему. Смотреть на нее было жутковато.

Елена, как слепая, протянула перед собой руки и шагнула к Петру, повисла у него на шее, вдруг ослабев. Долго стояла так, замерев, поддерживаемая Петром. Потом глубоко и шумно вздохнула, отстранилась, и мы увидели ее лицо, омытое слезами, и улыбку, застенчивую и виноватую,- так улыбаются люди, перенесшие кризис, слабо и. жалобно.

— Прости, Петр,— сказала она.— Я сама по знаю, что со мной было, ничего не помню. Но так должно было случиться — подкатывало под самое сердце. Всю дорогу, все дни. И вот... Ты меня не спрашивай ни о чем, ладно?

— Я и не спрашиваю,— ответил Петр, поправляя на ее голове платок, пряча под него белые пряди.

— Идите, ребята,— сказала Елена.— Мне хочется побыть одной.

В вагончике Кати Проталиной мы наскоро перехватили кое-чего и разошлись. Петр направился к тому месту, где устанавливалась пилорама и где шоферы и бульдозеристы, разложив под машинами костры, разогревали моторы.

Я собрал свою бригаду и повел ее на холмы валить лес. Вскоре туда приполз бульдозер. Прибежал быстрый на ногу, нетерпеливый подрывник; он, должно быть, привык, подпаливая взрывчатку, отбегать в укрытие, и движения его были только по прямой, скользящие, как стрелы; он будет рвать корни.

Это была кромка тайги, срезанная обрывистым берегом реки, с величественным строем сосен, с упавшими от старости деревьями, с валежником, с путаницей засыпанных снегом мелких кустов, похожих на шалаши, скупо и жиденько позолоченных солнцем. Мы не раз в пути вторгались в такие дебри и знали, как с ними расправляться...

Я подозвал Леню Аксенова. От холода он подрагивал и сутулился, переминаясь с ноги на ногу.

— Для такой работы пальто твое едва ли пригодно,— сказал я.— В полах запутаешься, упадешь.

— Я их заткну за ремень.— Он подобрал полы и концы их засунул за пояс.— Вот так. По-солдатски.

— Если по-солдатски, то сойдет,— согласился я.— Идем покажу, как обращаться с пилой.

— Уже видел. Не раз.

— Тогда держи ее.— Я передал ему пилу.— Держи крепче, а то вырвется из рук. Начнем вот с этой березы. Трудненько будет нагибаться-то. Пилить начнем с этой стороны, а с обратной сделаешь надрез. Треугольничком. Понял?

— Вполне, сэр. Я парень способный. С воображением. Во мне мятежная душа, в ней поселилось нечто рискованное. Никто не знает, что я могу совершить в следующую минуту, и сам я не знаю. Как видите, мне авторитетного руководителя не хватает...— Он опустился на колено и снизу вверх взглянул на меня, сощурясь, с нескрываемой издевкой, потом поднес пилу к белому стволу, и руки его напряглись, плечи будто окаменели. Береза попалась высокая, но не толстая и была срезана одним прикосновением.

— Что скажет бригадир? — Леня поднялся с колена.

— Для первого раза сойдет, попробуем другую, потолще.

Срезав и эту, он попросил:

— Если позволите, подберусь вон к той красавице.

— Только осторожно, с умом...

— Спасибо за совет.

Мы пролезли по снегу к сосне. Взглянули на комель, а затем невольно — взгляд скользнул по стволу, все выше, выше, запрокинулась голова — к зеленой вершине, врезавшейся в самое небо. Ствол был покрыт бронзовой, сверкавшей на солнце чешуей. Аксенов уже смелее и как-то сноровистее вошел полотном пилы в древесину, от сырых опилок тек смоляной аромат.

— Иди чуть-чуть левее,— подсказал я.

— Ничего! — крикнул в ответ Леня.— Свалится и так.

Пила дошла почти до среза и застопорилась, сосна, наклоняясь, прислонилась к соседней. Пилу зажало, как тисками,— ни вытащить, ни прогнать. Аксенов не понимал, как все это произошло...

— Да, действительно, в твоей душе поселилось нечто рискованное,— сказал я Лене.— До глупости рискованное. Придется выколачивать.

Подошли Илья Дурасов и Серега Климов. Покружились вокруг дерева, потоптали снег, взглянули вверх, где сосны сплелись ветвями, как сестры, которые боялись разорвать объятия и расстаться.

— Надо подрезать вон ту сосну,— сказал Илья.— Она упадет на эту и толкнет ее на землю. Усвоили мою мысль?

Серёга Климов определил с желчной насмешкой:

— Это называется: заплутались в трех соснах. Срамота!

— Пили,— сказал я Илье.

Застрявшую сосну удалось столкнуть. Но, падая, она так вывернула ствол, что искорежила пилу. Аксенов взял пилу в руки - полотно изогнуто, режущая цепь разорвана,— подержал немного, как бы изучая, и осторожно положил на свежий пень.

— Ничего себе начало науки,— произнес он, впервые испытывая что-то вроде неловкости или стыда.— На этом, я думаю, господа, и закончится моя карьера лесоруба.

Жаль, аппарат испортил, это большой урон при нашей бедности...

— Карьера твоя не закончилась, Аксенов,— сказал я с раздражением.— Она только начинается... Илья, отдай ему свою «Дружбу».

— Вот еще новости! А я с чем останусь? Ему подавай пилы, а он будет их ломать? Ишь, хлюст выискался.

— Поработаешь пока на обрубке сучьев, на погрузке, а вечером решим. Отдай.

Дурасов сердито сунул в руки Аксенова пилу, повернулся и полез по снегу туда, откуда слышались шум бульдозера и размашистые всплески падающих деревьев. Аксенов вопросительно взглянул мне в лицо.

— Будешь обрабатывать вот этот участок,— сказал я.— Пилы для нас дороже золота, учти.

— Учту,— сказал Леня, все время щуря свои светлые, со скептической усмешкой глаза.

— Сейчас пришлю двоих ребят на помощь.

— Спасибо. За рыцарское великодушие!

Развязный тон его, наглость, прикрытая иронической улыбочкой, и эта демонстрация превосходства над другими вызывали во мне неприязнь, ярость закипала медленно и тяжело.

— Вот что, парень,— сказал и, придвинувшись к нему,— всю эту бутафорию, что понавешал на себя, следовало перед отъездом сбросить и оставить дома. А уж если не догадался сделать этого там, сбрось здесь. Пока не поздно... Твои замашки для такой обстановки не подойдут. Ты сюда работать приехал, а не состязаться в остротах...

— Всяческие состязания, а тем более в остротах — глупость, простите,— сказал Леня небрежно.— Просто так разговаривают молодые люди моего круга... С вашего позволения, пойду сводить лес на указанной для меня делянке, бригадир.— Он церемонно поклонился, усмехаясь.— Жду обещанных помощников...

— Иди,— сказал я.— Береги пилу. Изволь быть осторожным, а то придавит хлыстом!

Аксенов простодушно засмеялся и полез по снегу к тому участку, который я ему указал. «Вывихнутый парень,— подумал я, провожая его взглядом.— И своего, настоящего, много и чужого, наносного, хоть отбавляй».

Мимо, сердито, прерывисто урча, продирался бульдозер Глеба Анохина. Он то откатывался назад, то опять, как бы набравшись сил, с разбегу врезался в чащобу, рушил белые шалаши из кустов и валежника. Вздымая клубы снежной пыли, машина Анохина подползла к самому обрыву.

Молодая сосна, ровная и изящная, красовалась тут, засматриваясь в зеркало реки; зеленая корона ветвей, чуть припорошенная снежком, подрагивала и искрилась на солнце. Анохин слегка тронул ее ножом, встряхнул, и вниз посыпалось, вспыхивая, золото искр: потом бульдозер, взревев, как бык, уперся в ствол и выдрал сосну с корнями. Она как будто протяжно и жалобно вскрикнула, прощаясь с родным гнездом, где выросла и похорошела, и полетела короной вниз, ударилась о ребристый заснеженный лед и утихла, бездыханная; вешние струи унесут ее, качая, к могучему Енисею.

Вечером, возвращаясь с бригадой домой, я обернулся и взглянул на тот уголок тайги, где мы похозяйничали с пилами и с моторами. Над рекой уже не нависала темной гривой хвои. Вековые деревья нехотя отступили от берега в глубину, на холмы. А мы изо дня в день станем преследовать их, пока не отвоюем пространство, чтобы властно встать тут навечно, возведя невиданные доселе сооружения из бетона, стекла и стали...

Леня Аксенов, шагая рядом, сказал как бы между прочим, но не без хвастовства:

— Вы довольны, бригадир, если я скажу вам, что полторы сотни стволов из вертикального положения приняли горизонтальное?...

Неплохо для начала,— похвалил я. Он, видимо, сильно устал и держался на «бодрости духа» и на иронии; полы пальто по прежнему засунуты были за пояс.— Устал?

Леня приостановился, точно испуганный, нелепо округлив глаза.

— Разве романтикам знакомо это слово?

— Перестань паясничать! Нашел время...

— Ладно, откроюсь вам одному, сэр. Он покосился на ребят, бредущих сзади.— Под конец дня два раза падал, а помощники поднимали меня. Я по неразумению своему думал, что это у меня от восторга закружилась голова. Но потом догадался, что это нечто иное, идущее от непривычки. Завтра кости дадут знать степень ломоты. Надеюсь, явления такого рода вам известны больше?

Я хлопнул его по спине с выступающими лопатками:

— Пила, Леня, игрушка серьёзная.

Елена Белая окликнула меня, когда я вышел из вагончика Кати Проталиной.

— Алеша! — Я остановился. Елена, подойдя, взяла меня под руку.— Пройдемся немного...

С сумерками и берега, и реку, и таежную темь окутал туман — замороженная испарина. Он как будто ощущался осязаемо, сухой и пыльный, стеснял дыхание, студеной пылью оседая в легких... Елена говорила глухо, сквозь платок:

— Ты удивился моему странному поведению сегодня утром?

— С некоторых пор я перестал удивляться чему бы то ни было,— ответил я уклончиво. Лицо ее было закутано в платок, виднелся лишь прямой нос и огромные глаза, потемневшие и немигающие.

— Удивился, конечно,— сказала она.— Я знаю. По себе. Потому что я и сама удивилась — никогда не думала, что со мной может приключиться этакий взрыв. Если бы мне сказали такое раньше, я не то что не поверила бы или обиделась, а просто растерзала бы того клеветника! Чтобы я, да так!.. Оказывается, все может быть с человеком...

— Ты пытаешься подвести под свой поступок фундамент, оправдаться в собственных глазах? — спросил я.— По-моему, это излишне. Каждый сам выбирает форму выражения для своих поступков. Согласно своим взглядам на жизнь, на взаимоотношения с людьми.

Елена отвернулась и произнесла глухо:

— Не надо, Алеша. Мне и так стыдно... перед ребятами, перед Петром. Знаешь, все последние дни я жила как будто под легким хмельком или с завязанными глазами. Я и ринулась с вами с завязанными глазами. Мою душу захлестнуло какое-то не испытанное мною чувство, восторг какой-то! А когда очутилась здесь, то глаза развязались и хмель из головы выветрился... И, понимаешь, Алеша, я немножко испугалась — да что там говорить! — просто струсила. И в глубине сердца пожалела о поездке, и Женьке твоей позавидовала, она оказалась честнее меня, у нее не было возможности позорно думать об отступлении. Путешествия на край света с любимым человеком не всегда праздник... Ты слушаешь, Алеша?

— Да. Почему-то все ждут от жизни праздников. Когда же работать, если будут сплошь одни праздники? Я, например, не всегда рад праздникам, нужно готовиться, покупать подарки, пить водку, хочешь ты или не хочешь. Один морально-материальный разор!..

— Я говорю серьезно, Алеша...— Елена опять повернула ко мне закутанное лицо.— Я все время думала об этом, меня измучил один вопрос: почему поехали сюда мы,— об этом спрашивал Петра Трифон, и я мысленно присоединялась к нему,— почему именно мы? Все это идет от зависти, а зависть, если дать ей волю, иссушит, все добро вытравит, оставит только желчь, зло... Ее надо перенести, как болезнь.

— Переболела? — спросил я.— Или болезнь только началась?

Переболею, Алеша.— Елена усмехнулась невесело. Хорошо жить с такой верой, которую ничем не поколеблешь, ничем не собьешь. Как у Петра, как у тебя...

— Моя вера заблудилась, как человек в тайге. А вот у Петра вера настоящая. Он и в тебя поверил окончательно. Иначе не взял бы с собой. И сегодняшний твой порыв не поколебал его веры в тебя.

Елена быстро спросила:

— Ты с ним говорил?

— Нет. Но я знаю.

— Ах, как мне стыдно перед ним! — воскликнула Елена, оттянув со рта платок.— Так стыдно, что хоть бросайся вон в ту полынью! — Она махнула рукой туда, где над открытой, глухо шумящей водой висел, перекатываясь клубами, седой пар.— Но больше это не повторится. Никогда. Ты мне веришь, Алёша?

— Верю, Лена,— ответил я.

— Пойдем к нему.

В палатке она отозвала Петра в уголок и сказала, гляди ему в глаза:

— Буду, буду помощником тебе, Петр. Буду! — И прибавила тише: — Я люблю тебя...

Мы сели на койку — Елена в середке, я и Петр по бокам. Она мягко прикоснулась к его руке:

— Ты не обидишься, Петр, если скажу... Иногда просто теряюсь... Мне кажется, что я тебя совсем не понимаю. И себя тоже...— Она склонила голову, сползшая прядь завесила ее лицо.— Ты ведь добрый человек, я знаю. А выглядишь ты так, будто тебя вырубили из камня. Непробивной... Такое впечатление, будто идешь ты только по прямой, не сворачивая ни вправо, ни влево. Глядишь точно перед собой. Что по сторонам от тебя, будто не видишь или не хочешь видеть. Так ведь трудно жить, Петр?

— Трудно, Лена,— согласился Петр, и грустная, даже беспомощная улыбка тронула его губы.— Но по-другому нельзя. Не могу. Не имею права! — Он взял ее лицо в ладони и повернул к себе.— Понимаешь? Я несу ответ за каждого перед ним самим — перед завтрашним его днем, перед помыслами его, перед его мечтой, если хочешь, перед верой. Он должен верить — в себя, в бога, в черта, в свое назначение, в меня, Петра! Мы одни тут, горсточка людей. Мы должны верить — без сомнений!..