Прошел еще день, и наступил опять вечер. Фомич и Фросин сидели в кабинете. Слышался негромкий гул, голоса, металлический стук и лязганье — в цехе работали. Работа шла в три смены. Людей для этого было маловато, но оно было и хорошо — меньше толкотни.

Фросин бегло просматривал бумаги, рассортировывал их. Одни, наложив резолюцию, совал в папку, другие, требовавшие размышления, собирал отдельно, на третьих писал «В дело», недовольно морщась при этом. Фомич искоса наблюдал за ним и вдруг изрек:

— А говорят, у врачей писанины много... кой черт, их бы к нам сюда...

— Их сюда, а нас — туда...— машинально откликнулся Фросин, не поднимая головы. Он явно не вник в суть слов Фомича. Тот фыркнул.

Фросин торопливо дописал, подравнял бумаги в аккуратные стопочки, устало откинулся на стуле.

— Ты что-то сказал?

— Сказал, сказал... Время, говорю, много...

— Полдевятого,— с ноткой удивления воскликнул Фросин.— Действительно, давай-ка, Василий Фомич, домой.

Он внимательно посмотрел на Фомича — усталый был у него вид. Не сдал бы Фомич, не сломался   бы.  Забота послышалась в голосе Фросина, и Фомич тотчас отреагировал на это: — Будешь в цехе торчать — прогрессивки лишу!

Он скривился, что должно было означать — копирует Фросина, его же давние слова припомнил.

Фросин засмеялся:

— Ты чего, брат, с белены взбесился? Сравнил божий дар с яичницей! К нам с тобой это не относится. Мы с тобой должны здесь допоздна торчать. Сидеть в кабинете и ни во что не вмешиваться.

— Не вмешиваться...  Перетомился  ты, Виктор...— Вздохнул Василий Фомич.

— Ага!— охотно согласился тот.— Но ты со мной, Фомич, не спорь. Наша, Фомич, с тобой сермяжная правда — быть всегда здесь. Чтоб знали: если что, можно обратиться в любой момент. Но не более того — мы с тобой должны незримо воодушевлять. Морально поддерживать.

— Это ты поддерживать вчера пораньше удрал?

— Ага!— так же легковесно поддакнул Фросин. — Дело у меня было важное...

— То-то ты седни весь день улыбишься...

— Ну, это ты, брат, напрасно. Я ведь шибко серьезный человек...

— Оно и видно...

Так поперекидывались  словами для  отдыха, потом Фросин пошел к машине, а Василий Фомич опять взялся за спецификацию. Следовало побыстрее ее закончить да и в самом деле идти домой.

Ребят у машины не оказалось. «Перекур»,— сообразил Фросин. Все, действительно, сидели в курилке. Увидев начальника, они потеснились, освободив ему место на скамейке. Высокий длинноволосый парень продолжал рассказывать:

— Ну, получил он, значит, посылочку. Съел икру, одеколон выпил и письмо домой пишет: «Спасибо, значит, за гостинцы. Самогон-то шибко хороший был, крепкий да духовитый. А брусника у вас нонче подкачала — селедкой воняет».

Взрыв хохота покачнул скамейку. Фросин тоже засмеялся нехитрому старому анекдоту, с удовольствием вглядываясь в молодые лица. Все они были чем-то похожи друг на друга. Не понять было, кто из них регулировщик, а кто слесарь, кто из армии в цех пришел, а кто — из института.

Время было еще зимнее, на улице давно стемнело. В стекле окна отражались светильники, скамейка и эти ребята. Фросин смотрел на них в тусклое зеркало вечернего стекла и воспринимал не как отражение, а как еще одну курилку, сумрачную и немую — звуки остались здесь, а там были только жесты, поворот головы и шевеление губами. Он видел себя, но не отождествился с тем, зазеркальным Фросиным, увидел просто как средних лет мужчину, неподвижного, не принимающего участия в разговоре молодежи — там, за окном. Тот Фросин сидел, чуть ссутулившись, и глядел сюда, на себя самого и на молодых рабочих. Потом у Фросина в сознании что-то включилось, он узнал себя, услышал смех и разговоры рядом и подумал: «Свихиваешься, брат Фросин!»

А парни поднялись и гурьбой пошли обратно в цех. Видно было, что это они не потому, что появился начальник и надо уходить, а действительно покурили. У Фросина появилось теплое чувство, чувство общности, связанности делом, воспринятое от ребят. Не вставая со скамейки, чуть исподлобья, он смотрел в их спины, неторопливые и уверенные. Подумалось о том, что все идет как надо, не с машиной — с ней тоже шло, как положено,— а именно с парнями, из которых заметно получаются рабочие.

Ворохнулось ощущение, что это-то и есть главное, то единство, вызванное общей целью, которое чувствуется у ребят и которое захватило и его. Это главное, а уже оно, появившись и оставшись с ними, даст и Машину и все, что еще понадобится сделать.

Фросину вдруг не захотелось, чтобы они так и ушли, потребовалось продлить это чувство сопричастности.

 — Гена!— окликнул он одного из регулировщиков. Тот остановился, подошел, свободно переставляя обтянутые джинсами ноги.

— Как там с твоей электроникой? Получается?

— Да вроде  нормально, Виктор Афанасьевич. К третьей смене думаем закончить эти блоки. Ребята ночью смогут их уже полностью погонять. На всех режимах.

— А как под нагрузкой?

— Да вроде держат нагрузку...

Фросин кивнул:

— Хорошо бы к третьей смене кончили.

— Должны, Виктор Афанасьевич.

На Гену приятно было смотреть. Он держался со спокойной уверенностью. Это подкупало Фросина во всех них. Это пришлось по душе и Василию Фомичу, судя по его воркотне про «заморские штаны», которые «самый хип», и про то, что «этот молодняк надо за ручку водить, а то ничего не знают».

Фросин чувствовал себя с ними легко и просто, хотя редко удавалось выкроить минутку, чтобы так вот, запросто и не спеша, посидеть среди них. Эта простота не переходила в панибратство. Отчасти оттого, что Фррсин выработал за свои заводские годы чувство меры, отчасти оттого, что все они были умными парнями и девчонками, с чувством такта. Во всяком случае, они сами поддерживали определенную дистанцию, но без тени чинопочитания. Фросин с легкой завистью подумал, что мастерам, должно быть, легко с ними работать.

Все они были ровесниками Алии, и Фросин, сам не подозревая о том, искал и находил в них что-то общее с ней — в манере держаться, в интересах, в той подчеркнутой независимости, которая сквозила во всем.

Разумеется, ему и в голову не приходило сравнивать Алию — Альку — с кем бы то ни было. Смешно это было бы и бесполезно. Но он все же приглядывался к своей молодой гвардии — нравилась она ему. И на губах его то и дело появлялась легкая улыбка — отражение его настроения. Вот и Фомич заметил...

Но настроение настроением, а дело делом. Гена стоял перед Фросиным так, словно замер на мгновенье, но весь оставался в движении, прервавшемся и готовом возобновиться, как только Фросин его отпустит. Фросин почти телепатически уловил его нетерпение и кивнул парню: «Иди». Гена так же спокойно повернулся и не спеша, но и не мешкая, двинулся в цех, к машине. Фросин вдруг остро позавидовал ему и остальным рабочим. С завистью смешалось и удовлетворение собой, тем, что не поддался на днях главному и не стал «наводить дисциплину». По мнению главного инженера, понятие дисциплины несовместимо было с теми шуточками и розыгрышами, которыми перекидывался во время работы фросинский «детсад», нимало не смущаясь присутствием при этом посторонних. Несерьезное это было отношение к делу, не понимал его главный и не принимал, о чем и объявил Фросину в довольно-таки резкой форме. Фросину же это нравилось. «Чувство ответственности вовсе не требует, чтобы все сычами друг на друга смотрели,— парировал он.— И вообще, унылые и занудные люди — плохие работники!»

После такого безапелляционного утверждения главный смолк и с Фросиным больше не заговаривал — не хотел связываться по пустякам.

Фомич уже ушел. Фросин тоже заторопился — надо было успеть встретить Альку.

Она обрадованно прижалась к нему плечом и вздохнула прерывисто от избытка чувств. У Фросина защемило сердце: он узнал уже этот ее полувсхлип-полусмех, как узнавал в ней новые и новые милые привычки. Его пугала неожиданно обнаружившаяся готовность открывать ее и принимать такой как есть, находя и ее, и все ей принадлежащее, замечательным и очень важным. Он опять почувствовал неуверенность, но все прошло от ее непосредственности, и осталось тихое тревожное ожидание счастья.

Они шли пустынными улицами, и он старался шагать помельче, чтобы растянуть прогулку. Алия, чуть забежав вперед, виновато заглянула ему в лицо:

— Проводи меня до общежития, ладно? А то со мной девчонки не разговаривают, что я вчера не вернулась...

Он тоже виновато, но и чуть разочарованно кивнул головой, и она облегченно спросила:

— Ты не рассердился ведь?

Он засмеялся в ответ, обезоруженный ее доверчивой простотой.

Они дошли до общежития и стояли у подъезда, пока она не продрогла. Она вообще замерзала быстро, как ребенок. Фросин вскользь подумал об этом и проглотил комок подкатившего к горлу расслабляющего умиления. Они прошли дальше и вошли в какой-то подъезд. Лампочка горела только где-то на верхнем этаже, в полумраке поблескивали глаза Алии. Таинственным шепотом она сообщила:

— А я никогда не целовалась в подъездах...— и хихикнула, и он по чуть слышному смеху нашел в темноте ее податливые с мороза губы.

Их спугнул запоздалый жилец. Они чинно прошли мимо него на улицу и там дали волю смеху. Потом он проводил ее до общежития, на этот раз — окончательно.

Идти одному по пустынным улицам было неуютно. Фонари горели редко, даже не через один — не то энергетический кризис докатился, наконец, и до Урала, не то просто городские власти мышей не ловят. Во всяком случае, идти сквозь поземку в тусклом свете окон было не-приятно. Потом он, чтобы сократить путь, свернул с большой улицы в маленькую и сразу чуть не упал, негромко выругавшись при этом,— здесь снег с тротуаров вообще не убирали, и он смерзся в уродливые ледяные наросты, на которых поминутно разъезжались ноги. Хорошо хоть, что трамвай не пришлось долго ждать, но зато он мерзко грохотал на стыках рельсов. Вагон был безобразно ярко освещен неживым электрическим светом. Пустые ряды кресел вызывающе лоснились плотоядным красным колером. На заднем сиденьи раскачивался вместе с вагоном и, наконец, повалился на повороте, не просыпаясь, пьяница. Когда Фросин вошел в свою квартиру, встретившую его пустой одинокой темнотой, настроение его, резко упавшее сразу после прощания с Алией и отнюдь не повысившееся по дороге, было ничуть не выше ртутного столбика барометра, который уже день показывающего бурю.

Раздевшись, он нервно прошелся по комнате, включил и тут же выключил торшер, принялся было стелить постель и бросил. Потом Фросин пошел на кухню, поставил на газ чайник, прикурил от газовой горелки и уселся на табуретку, сгорбившись и глядя в пол.

Он был полностью опустошен. Он почти не спал последние две ночи. Дни эти тоже были тяжелыми — машина обрастала плотью. Нужно было подгонять отдельные ее части, добиваться слаженной их работы, как в едином организме. У разработчиков это не получилось. У них пока — тьфу, тьфу, не сглазить!— получалось. Правда, большой кровью. И в значительной мере это была кровь Фросина. Заключительный этап работы только начинался. Все еще было впереди, и главное сейчас стало — не потерять темпа. А это значило бесконечное «давай, давай!». Фросин целыми днями, по собственному выражению, крутился колесом. Он не мог позволить себе расслабиться ни на минуту. Контроль, контроль и еще раз контроль — за мастерами, за изготовлением деталей, за соблюдением распорядка работы... На стене его кабинета висел огромный график — множество квадратиков, соединенных между собой линиями. Каждый квадратик обозначал какую-то деталь, узел или блок. Многие из них были заштрихованы красным цветом, другие — заштрихованы наполовину, третьи — сверкали девственной белизной. Ежедневно Фросин собственноручно наносил на график «оперативную обстановку». Незаштрихованных узлов и блоков оставалось еще много.

Но не Машина навалилась сейчас на Фросина, согнула тоскливо его прямые плечи. В ушах его звучал затаенный смех Алии, ее робкий шепот, губы помнили солоноватый привкус ее поцелуев. Фросина вновь охватило ощущение ненужности происходящего, окутала глухая безысходная тоска. Он даже застонал и закачался на стуле, как от острого приступа зубной боли — зачем, зачем? Мохнатая лапа несчастья сдавила сердце и не отпускала, не давая дышать. Он вдруг с ясностью обреченности увидел, что ничего хорошего у них с Алией не может быть. Что может быть хорошего? Все на нервах, на подтексте, на угадывании несказанного... Бросило их навстречу, столкнуло.

Ухватились, спасаясь, друг за друга, боясь отпустить и потерять и зная, что встреча их случайна. Что может быть у них общего? Что может ждать впереди? Закружит их, пронесет вихрем дальше и выше и разъединит, раскидает, разбросает — одни обломки. Ну, ладно, он — упрямства хватит и дальше тянуть, да есть что тянуть и куда: Машина... Машина, его беда и сила, его цель и средство.

А она? Алия, Алька?

Фросин, не обращая внимания на дребезжащую на закипевшем чайнике крышку, достал из холодильника чуть начатую — третий месяц стоит — бутылку водки, налил полстакана, подумал и плеснул еще. Выпил залпом, не почувствовав вкуса, приложил к губам тыльную сторону руки, подышал часто и глубоко. Выключил чайник, опять закурил. Подождал, пока тепло из желудка разольется по телу. Он не ел с обеда, да и бессонные ночи давали себя знать, поэтому захорошел быстро. Потом Фросин налил и выпил еще полстакана — отчаяние отступило, спряталось, скрылось. Теплая усталость окутала его ворсистой накидкой, приглушила все и притупила. Фросин встал и прошел в ванную. Он долго стоял под душем — горячим, потом холодным и опять горячим. Босой и совсем трезвый он прошлепал в комнату, машинально постелил, открыл форточку, лег и уснул. Свет на кухне и в ванной горел всю ночь.

Утром он встал отдохнувшим, бесстрастным и спокойно-решительным. Он долго брился, глядя на себя в зеркало и видя только бритву и тот участок лица, по которому водил ею в данный момент. Думал он в это время - и когда завтракал, и по дороге на завод — только о Машине.  Вспоминать о своем вчерашнем настроении он не хотел.  Это было неприятно, как неприятно было утром проснувшись, увидеть в полумраке комнаты падавшие в дверной проем  желтые электрические отблески непогашенного вечером на кухне света.

Спокойствия  и  решительной размеренности ему едва-едва хватило до вечера.