Фросин стоял у окна. По стеклу снаружи сбегали медленные редкие капли. Настроение у Фросина было под стать погоде.

Чуть помедлив, он вернулся к столу и нажал клавишу телефонного аппарата. Дробный треск автонабора, длинные гудки, затем голос секретаря:

— Вас слушают! Фросин взял трубку.

— Доброе утро, девушка. Скажите, а Шубин не вернулся?

Выслушав ответ, он подержал трубку в руке — она тоненько попискивала,— затем аккуратно пристроил ее на аппарат и вышел в цех.

Работать не хотелось. Не хотелось появляться на заводе. Апатия навалилась на Фросина — не сегодня, не сразу, уже давно. Все Фросин делал через силу. И нельзя было показать, что все обрыдло, что надоели дела, которых никогда не переделаешь, сколько бы ими не занимался — люди вокруг и нельзя размагничиваться у них на глазах.

Бывало такое с Фросиным и раньше, но перебарывал как-то себя. То аврал какой случится, то начальник в отпуск уйдет, придется за него остаться. Вначале за шиворот себя в дело втаскиваешь, а там и пошло, пошло, поехало... Словом, как заржавевший механизм, который начало заедать и который приходится разрабатывать под усиленной нагрузкой.

Похоже было, что сейчас у него душа заржавела прочно, потому что такой тоски он давно не испытывал. Скрывай, не скрывай — в цехе начали чувствовать неладное. Самостоятельность подчиненных Фросина достигла такого уровня, что они забеспокоились. Нет, Фросин не пустил все на самотек. Он контролировал работу, давал «ценные у», как расшифровывали в сорок четвертом цехе расхожее словечко «ЦэУ». Он и вздрючить мог за промашку, но уж если работает человек без души, то найдется тому множество мелких примет. И неехидным Фросин сделался, и покладистым. Да что говорить — раньше письмо или там служебную записку по три раза переделывать приходилось, вылизывать их до телеграфной «лиричности». А теперь из сорок четвертого цеха шли записки как записки, ничем не отличающиеся от других таких же...

Даже до самого Фросина стало доходить затаенное внимание к нему подчиненных. Или это был результат самокопания, сопутствующего нынешней его «мерихлюндии»? Комплекс вины, входящей в разъедавшую его депрессию? Не знал Фросин, ничего не знал.

Вот такой,  ничего не знающий, ничего  не желающий, весь угасший, но внешне, как всегда, собранный и подтянутый, возник Фросин на пороге. Приостановился, бросил привычно  руки  за спину,  неторопливо двинулся  по  цеху. Оттого, что  руки были заведены назад, плечи  распрямились   и   фигура  выпрямилась. Подбородок вздернулся, глаза примечали все вокруг.

— «Сам» идет,— понеслось неслышно по цеху. Подтянулись  люди,  подобрались. «Сам» никогда не придирался по пустякам. Если тыкал носом, то всегда за дело. А этого не хотелось — уважали Фросина. И немного побаивались, так уж было поставлено.  Побаивались все, кроме  регулировщиков. Тем ничего не было страшно: голубая кровь, элита. Да и остальные тоже боялись в рамках некоей игры, правила которой предписывали именно такую реакцию на «хозяина». Особенно истово боялись при посторонних, чтобы те тоже зауважали их Фросина.

Шел Фросин по цеху, руки за спину. «Ну, вылитый зек!» — сплюнул как-то Сергей Шубин.

«Тебе видней»,— дернул плечом Фросин, но привычек не изменил. Всегда у него руки либо в карманах халата до упора, чтобы натянулись полы, чтоб не парусил халат, либо так вот, за спину.

Шел Фросин по цеху, и успокаивалось у него на душе от целенаправленной слаженной людской возни. Размягченно отметил он про себя, что каждый делает какую-то маленькую частичку большого целого, хоть и имеет порой обо всем этом целом весьма абстрактное представление. Это здорово, что вон та, например, рамка на шести винтах, которую сосредоточенно собирает совсем молодой парнишечка, встанет завтра на свое место под пультом управления и без нее этот пульт не собрать. И парнишка тот знает, что встанет она на место как надо и все дырки совпадут, и что нужна она позарез, а значит, нужен и он, и без него, начинающего слесаря, тоже, значит, нельзя эту большую, непонятную и сложную Машину сделать...

К этому вел их всех Фросин — к чувству ответственности за целое, хоть и делаешь ты частицу. И привел, похоже, достиг, добился. Набрал скорость механизм цеха, ожил, задышал. Получил свой момент инерции, и его, Фросинское, усилие теперь уже ни к чему. Как будто хотел навалиться, подтолкнуть грузовик на подъеме, а он, оказывается, сам идет в гору и уходит у тебя из-под рук, и твой толчок приходится в пустоту за задним бортом, и ты проваливаешься от своего усилия, силясь удержать равновесие, с горечью осознавая ненужность своих стараний и тоскливо гордясь, что начальный-то толчок дал машине все-таки ты...

Фросин прошел в соседний пролет — их старое, первое помещение. Отсюда начинался цех. Теперь здесь были заготовительные участки. Здесь «обрастала мясом» Машина. Здесь на «тележку» ставили каркасы для электронных блоков, подвешивали механику, укладывали толстые косы разноцветных проводов. Здесь в углу стояла новая, только что пришедшая со станции тележка, которой не подошел еще черед стать Машиной.

Фросин подошел к ней, постоял рядом, провел ладонью по гладкой маслянистой поверхности металла. Он тут же повернулся бы и ушел, но из-за машины послышались голоса. Он вслушался — двое мастеров злостно нарушали противопожарные правила, то есть курили в неположенном месте и чесали языки. Он уже хотел было вставить им фитиль, чтоб впредь неповадно было, но один из мастеров, попыхав сигаретой, сказал задумчиво: «Слышь, Фросин-то саночки смазывает куда-то...» И Фросин дрогнул, не вышел из своего нечаянного укрытия, не обогнул машину, чтобы предстать перед ними — Великим и Ужасным. Второй мастер, так же задумчиво и уверенно, зная все лучше самого Фросина, подтвердил: «Факт! Вон как всех натаскивает последнее время. На самостоятельность давит. Не рассчитывали чтобы, значит, на новое-то начальство».

И тут еще не поздно было явиться: акт первый, действие второе, те же и Фросин. «Дальнейшее покрыто неизвестным мраком»,— любил говаривать про такие ситуации Фросин. В лучшие времена, конечно. Но вместо этого он затаил дыхание, словно там его могли услышать. Услышать его не могли, токовали, как два глухаря. Фросин неслышно повернулся и тихонечко, озадаченно и умиленно улыбаясь, пошел прочь.

Еще бродила по лицу улыбка, когда Фросин заметил Гену-регулировщика, озабоченно бегущего мимо, и остановил его чуть заметным кивком головы. Руки Фросин уже упрятал в карманы и сходу, не задумываясь, огорошил Гену:

— В бога веруешь?— А сам стриг глазами, знал: дрогнут зрачки, промелькнет в них что-то, ежели ходит по цеху такой слух, если там, за машиной, не просто досужая болтовня.

Но у Гены в глазах ничего не мелькало. Истово ответил Гена:

— Верую, Виктор Афанасьевич! Вот те святой истинный крест — верую! — И только что лба не перекрестил.

— Напрасно. Нету бога, Гена. Сам читал. Беги, Гена, работай. Верь лучше в теорию вероятностей...

А Гена скептически поинтересовался:

— Это про бутерброды-то? Чтобы маслом вниз падают? — И добавил убежденно: — Уж лучше я, Викт-Афанасьич, по старинке, в бога...

И он побежал дальше, нисколько не удивившись Фросину и его дурацким вопросам. А Фросин пошел к себе, еще раз позвонил Сергею, еще раз узнал, что вестей от него пока никаких, и велел вызвать мастеров. Тех, двоих.

Те пришли, ничего не подозревая, получили «ценное у» — насчет на базу съездить, пробить, выбить, получить и привезти оборудование — и хором взвыли: «За что, Виктор Афанасьевич?» Услышав в ответ спокойное: «За пожарную опасность — чтобы знали, где курить можно, а где не можно»,— опешили, переглянулись растерянно и вышли, недоумевая. Фросин поглядел им вслед, чуть ли не слыша, как ворочается у них в головах один и тот же вопрос: «Как узнал, ведь только что курили-то?» С расстройства мастера совсем позабыли о своих недавних прогнозах. Фросин тоже забыл, но потом вспомнил и опять затосковал, но уже более по привычке.