Рассказы

Андреев Анатолий Николаевич

Анатолий Андреев

 

 

У каждого своя война

— Война была не такая, война была другая, — капризно твердила пышная Людмила Дорофеевна, дама представительная, с манерами, целомудренно оправляя оборки платья в цветочек.

— Позвольте с вами не согласиться, — сухо кашляя в кулачок, сопротивлялся субтильный Орфей Иванович. При покашливании на его узкой, но выпуклой груди со сдержанным достоинством позванивали густо посаженные медали, скромно уступившие место в первой — верхней — шеренге двум выразительным орденам.

9 мая 1975 года, в День 30-летия Великой Победы, бравый Орфей Иванович заглянул к Людмиле Дорофеевне с букетом тюльпанов и с не вполне ему самому ясным, однако же достаточно определённым намерением. Праздник придавал уверенности бывшему капитану-артиллеристу, а ныне вдовцу и преподавателю музыкального училища по классу кларнета и флейты.

Дело происходило давно, в Таджикистане, в Ленинабаде, городе Ленина на Сыр-Дарье. Героев рассказа нет уже в живых, но я, любимый ученик Орфея Ивановича, исполнявший самые ответственные партии в оркестре под его руководством, отчётливо помню облик моих невыдуманных персонажей, их искренние интонации, залитый солнцем среднеазиатский сухой май и своё первое тяжёлое недоумение, так усложнившее мою до того беспечную молодую жизнь.

…Цветы Людмила Дорофеевна поставила в вазу, водрузив её в центр овального стола; при этом она, походя, ткнув холёным пальцем большую кнопку, выключила чёрно-белый телевизор «Горизонт», по которому звучали колючие марши, и показывали документальные кадры военного времени. Советские войска непрерывно побеждали врага на всех фронтах и собирались делать это весь день — и вдруг наступила, казалось бы, мирная тишина. В этот момент она и произнесла свою простую фразу про «другую войну», так задевшую Орфея Ивановича. Очевидно, поэтому она повторила её, издевательски не поменяв ни слова.

— Вы ведь водку пьёте? Извините, я не держу в доме водки, — добавила хозяйка.

— Спасибо, я не пью водки, гм-гм, с некоторых пор. Я захватил хорошее вино, если вы не возражаете.

На этикетке креплёного марочного вина «Ганчи» медалей было больше, чем на груди скромного, однако довольно решительно настроенного гостя.

Откупорив бутылку с вином, Орфей Иванович разлил его в бокалы — почти до краёв.

Людмила Дорофеевна воспитанно не подала виду, но как-то удивительно тонко, едва ли не кружевами и манжетами, дала понять, что она не одобряет такие широкие, практически варварские жесты.

— За Победу, за Великую Победу! — неуклюже вставая, сказал Орфей Иванович, игнорируя нюансы её поведения, от которых в любое другое время он получал ни с чем не сравнимое удовольствие, и вытянул вино до конца большими громкими глотками. Людмила Дорофеевна не притронулась к бокалу, даже не пригубила.

— Так какая же была война? — вежливо поинтересовался раненый в ногу и контуженный капитан, дошедший до Берлина, но оказавшийся потом в Средней Азии — за то, что он когда-то высказал своё мнение о войне и о знаменитом генерале (капитан назвал его «людоедом» и «фашистом») в кругу подвыпивших, но весьма бдительных однополчан. Кроме того, ему припомнили, что он обучался игре на кларнете у специалиста, закончившего Венскую консерваторию. Специалиста отправили на Колыму, а его любимого ученика Орфея, коренного минчанина, — туда, где потеплее, в Среднюю Азию.

— Я всю войну провела в городе Белая Церковь, что на Украине, — начала Людмила Дорофеевна явно с намерением выговориться и убедить, неизвестно в чём, неизвестно чему сопротивлявшегося гостя.

— Вы были под оккупацией?

— Не сказала бы.

— Но ведь немцы захватили город?

— Они вошли туда и без наглости расположились в домах мирных жителей, никого особо не стесняя.

— Так-так, — сказал капитан и прошёлся по комнате, слегка приволакивая ногу. При этом медали на его груди зазвенели вызывающе, и даже саркастически. — И что же делали немцы в городе Белая Церковь?

— Они не делали ничего плохого.

— Они никого не убивали?

— Что вы?! — изумилась Людмила Дорофеевна. — Они нам помогали.

Капитан воинственно прошёлся в другой конец комнаты. Бряцающие медали уже не скрывали гнева и раздражения.

— Да не мельтешите вы перед глазами, ей-богу, сядьте, я вам сейчас всё расскажу.

Орфей Иванович присел на краешек стула воспитанным истуканом. Хозяйка налила ему вина в бокал — ровно до половины, как и полагается в приличных домах и компаниях. Он не шелохнулся.

Людмила Дорофеевна отпила маленький глоток вина и продолжала:

— В доме моего отца, репрессированного большевиками за то, что он был священником и сыном священника, — доме большом, с прекрасным земельным участком, — встал на постой немецкий офицер с денщиком.

Орфей Иванович мрачно смотрел на свой бокал.

— Они не тронули иконы в красном углу. И мне любезно предложили лучшую комнату, заметьте.

— Сначала вероломно напали на нашу страну, потом вломились в ваш дом, а потом вам предложили комнату в вашем же доме? Сразу видно: культурные люди.

— Не будьте таким наивным и занудным. Мужчины всегда воюют, а военным надо было где-то жить. Так было всегда, во все времена. Но офицер с денщиком вели себя вежливо, не позволяли себе никакого хамства, всегда «битте» и «данке шен». У обер лейтенанта были до блеска начищенные сапоги, великолепный одеколон, гладко выбритое, ухоженное лицо, голубые глаза. Как у вас. Он вообще чем-то напоминал вас. Вы знаете, он обращал на себя внимание. Однажды, когда я слушала по радио сводку Совинформбюро, — да, да, я легкомысленно нарушила строгий запрет — в комнату ко мне постучался офицер, герр обер лейтенант, звали которого, дай Бог памяти.

— Ганс. Или Фриц. Что, впрочем, одно и то же.

— Не ёрничайте, Орфей Иванович. Вам это не идёт. Его звали Рихард.

— А зачем он постучался в вашу комнату?

— Что за вопрос?! Надеюсь, это не пошлый намёк? Не помню уже. Так вот. Со страху я выключила радиоприёмник, но оставила его на прежней волне. Он вошёл, пристально посмотрел на расположение антенны — и сделал вид, что ничего не заметил. Он, конечно, обо всём догадался. Вообще, он вёл себя очень прилично, хотя, кажется, был ко мне неравнодушен.

— За победу над фашистской Германией, нашим злейшим врагом, — сказал Орфей Иванович и залпом выпил вино. Людмила Дорофеевна вновь проигнорировала его тост.

— А его денщик, представляете, постоянно насвистывал арии из опер. Он знал весь мировой репертуар и обожал Чайковского. Кроме того, он бесподобно ухаживал за цветами. Такого цветника я не видела в своём доме никогда. Боже мой, какие он вырастил розы! Уму непостижимо!

Орфей Иванович налил себе бокал до краёв.

— А когда немцы вынуждены были отступать, то денщик аккуратно собрал вещи и целый день, насвистывая без единой нотки фальши и жмурясь от солнца, сажал морковку в огороде — под линеечку, строго по линии. Забивал колышки, натягивал верёвочку — и только потом сеял семена. «Зачем вы это делаете?» — спросила я, разумеется, по-немецки (в школе мы все учили немецкий). «Ведь вы же отступа., простите, уходите. Вы не увидите результатов своего труда». Он перестал свистеть, посмотрел на меня и ответил:

«Но ведь вы же не уходите, фрау Людмила. Здесь будут жить хорошие люди. Я хочу, чтобы после нас остались лучшие воспоминания». Представляете? Потом пришли солдаты Красной Армии в грязных сапогах и растоптали весь посев морковки. Нет, не весь, кое-что выросло, и морковка оказалась чудесной, просто чудесной. А по телевизору и в кино немцев представляют варварами, дураками и садистами. Это враньё, и больше ничего. Меня это возмущает. Я просто не могу смотреть военных фильмов.

— А я убивал немцев, — задумчиво сказал Орфей Иванович. — У одного были начищенные сапоги, а я взял и убил его.

— За что?! — воскликнула Людмила Дорофеевна, в ужасе закрывая свежее лицо руками.

— За то, что он хотел убить меня. Прострелил мне ногу своим крупнокалиберным, и в мой грязный сапог набежало с литр крови. Едва Богу душу не отдал.

— А за что он хотел убить вас?

— Вы не поверите, Людмила Дорофеевна, но этот фашист положил почти половину нашего батальона. Нельзя было нам атаковать с той гибельной позиции, нельзя. Поляна простреливалась вражеским пулемётом насквозь. Я ведь сказал об этом комбату, царство ему небесное.

— А он, что, не послушал вас?

— Приказы на войне не обсуждаются, Людмила Дорофеевна. Они выполняются. Глупые приказы — тем более. Любой ценой. Мои лучшие друзья лежат под Белой Церковью. Я забыл спросить того гада, зачем он убивал наших солдат. Мне было не до того. Я убил его, всадил в него три пули, всё, что оставалось в обойме, а потом ещё и штык-нож вонзил, со скрежетом. Наверное, задел за рёбра, хотя мне показалось, что у него вместо сердца — камень, и я сталью — по камню. А потом я сел и заплакал. Мне ребят было жалко. Лешку. Матвея. Потом меня подобрала санитарка, славная девушка. Через два дня её убили… Её Лешка любил… Я не долечился в госпитале, сбежал на фронт. Мне хотелось убивать этих нелюдей, с камнями вместо сердца, ещё и ещё. У меня была другая война, Людмила Дорофеевна. Там не сажали морковку и не насвистывали арий. Извините.

— Вы меня не обманываете? Вы на самом деле убили человека?

— Не человека, а фашиста.

— Фашисты тоже люди. Они были культурными людьми, они не могли убивать просто так. Должна же быть причина. Почему никто не говорит о причине?

— Они убивали за идею, просто потому, что считали себя сильнее. И умнее. И талантливее. Иконы не трогали, а людей уничтожали. Они считали меня второсортным «материалом». Поэтому я их и ненавижу.

— Ненависть разрушает человека.

— Ненависть к фашистам укрепляет мой дух. А ещё я ненавижу фашистов за то, что они заставили меня убивать и ненавидеть. Они и меня сделали немного фашистом.

— Большевики тоже хороши, скажу я вам. Они тоже перекраивали мир «за идею», и для них мой отец тоже был второсортным «материалом». Да и вас они не пожалели.

— Не путайте божий дар с яичницей. Одно дело — убивать из любви к людям, и совсем другое — из любви к себе, из презрения к другим. Большевики были вооружены благими намерениями. Их жестокость — это жестокость романтиков, а жестокость фрицев — это жестокость глупых циников.

— Вот именно — вооружены. Всё воюем и воюем. Не люди, а бойцовская порода какая-то. Вот и вы туда же. Какой вы упрямый и…принципиальный. А казались таким мягким человеком. Покажите мне рану на ноге.

— Вы думаете, я притворяюсь хромым?

— Не говорите глупостей. Покажите ногу. Да, да, поднимите штанину. Какой ужас!

Глядя на давний шрам, грубо зарубцевавшийся красновато-сизым зигзагом, напоминавшим зловещий разлёт немецкого 2, легко можно было представить, в какие клочья была разодрана нога молодого тогда ещё человека.

— А за что вам дали орден, вот этот? — она аккуратно прикоснулась пальцем с отполированным ногтем к лакированной эмали ордена Красного Знамени.

— Именно за то, что я убил фашиста, который не сумел убить меня.

— А этот? — пальчик коснулся ордена Славы.

— За то, что спас мирных жителей. Немцев. Они замолчали. Было слышно, как натруженно тикают настенные часы, уставшие подгонять время, которое пока что оказалось не в силах изменить людей.

— Какую же оперу мы будем ставить в следующий раз? — спросила Людмила Дорофеевна, поймав паузу в осипшем бое домашних курантов.

В музыкальном училище была традиция: силами учащихся и преподавателей раз в сезон ставили новую оперу. Здесь было много талантливейших сосланных музыкантов, которые щедро делились секретами мастерства с учениками. Муж Людмилы Дорофеевны, органист из Риги, умерший лет пять тому назад, тоже оказался в Ленинабаде не по своей воле. Именно он делал искусные аранжировки для оркестра, дирижировал которым Орфей Иванович. Последние годы дирижёр взял на себя ещё и миссию аранжировщика. Оперные постановки давались всё труднее и труднее: кто-то умирал, кто-то уезжал в Москву и Ленинград.

— Что-нибудь из Вагнера, я думаю. Может быть, «Тристана и Изольду». Немецкая опера гораздо глубже и сильнее итальянской, согласитесь. Даже русская ей уступает.

— Несомненно.

— Конечно, мне трудно тягаться в аранжировке с покойным Янисом Теодоровичем.

— Нет, нет, ваши аранжировки тоже хороши. Они очень колоритны и своеобразны. Сохраняют и передают дух оригинала.

— Вы так считаете?

— Так все считают. Спасибо за цветы.

— Если вы намекаете на то, что пора заканчивать мой затянувшийся визит, то извините, я ещё не всё сказал. А я не всегда бываю так смел, отважен и словоохотлив, как сегодня.

— Так говорите же.

Орфей Иванович шевельнулся на стуле, и медали смущённо издали мелодическое шуршание.

— Я хотел бы иметь честь… — тут Орфей Иванович сухо кашлянул в кулачок. — Видите ли… Эх, была не была: соблаговолите стать моей женой, Людмила Дорофеевна.

Часы оторопели и, кажется, забыли отсчитать два-три положенных такта. Нависла пауза.

— Разумеется, я буду вашей женой, — сказала Людмила Дорофеевна, мило теребя оборки платья. Как опытный дирижёр, она выжала из паузы максимум, и оркестр, то бишь её голос с трогательно осевшим тембром, вступил в нужном месте, не раньше и не позже. Партитура диалога ожила. Пауза только подчеркнула значимость её грянувших слов. — Для меня это большая честь. По-моему, за это стоит выпить.

Орфей Иванович растерянно посмотрел на пустую бутылку, стоящую на столе, и сделал движение, чтобы встать со стула. Желание Людмилы Дорофеевны для него давно уже было законом.

— Нет, нет, сиди, Орфей Иванович, тебе нельзя, надо беречь ногу. У меня есть «Рижский бальзам». Он крепче водки. Годится?

Пустая бутылка была убрана со стола (при этом Людмила Дорофеевна ободряющим и плавным движением ладони прикоснулась к свежим тюльпанам, которые, в выправке дворцового караула, вытянули свои пламенеющие бутоны на сочных тугих стеблях), бокалы сменили старинные рюмки из массивного хрусталя.

— Это ещё дореволюционное стекло. Единственное, что осталось от деда, не считая иконы. За что пьём?

— За тебя, моя дорогая.

Медали слабо звякнули, стиснутые внушительной грудью Людмилы Дорофеевны. Орфею Ивановичу был подарен поцелуй, о котором он грезил ещё там, на фронте, — ещё до того, как убил фашиста. И только теперь он обнимал женщину, ради которой, оказывается, воевал: он только сейчас понял это.

В этот момент где-то в городе, затерянном на просторах древней жестокой Азии, прогремел залп салюта в честь победы над варварами из Европы.

— И за то, что ты остался жив, мой воин, — сказала Людмила Дорофеевна и выпила, опередив капитана и кларнетиста.

Вечерние сумерки быстро поглощали дневной свет. По высокому небу, обгоняя друг друга, плавно скользили лёгкие облака.

 

Тараканьи бега

— И ведь что поражает, Глеб Борисович: «быстрее, выше, сильнее» в исполнении корявых таракашек — это самая чистая и бескорыстная забава. Никакого тебе психологизма с их стороны, никаких чемпионских амбиций. Ползи себе в удовольствие, перебирай хрупкими лапками.

А вот людишки превращают эти забеги в алчное действо. Вообще всё, к чему прикасается человек, становится разрушительным. Заметил? Жили-были насекомые или тлели себе какие-нибудь безобидные химические соединения: аурум, плюмбум, феррум, аргентум. И вот появляется человек. Таракан превращается в фаворита Григория, аурум — в золото, свинец — в пули, а воздух — в вонючее дерьмо. Тьфу!

Да что там! Всю нашу жизнь превратили в тараканьи бега. Бессмысленно несёшься к какой-то бессмысленной цели, бессмысленно выигрываешь или проигрываешь. Тараканы! Рыжие лакированные тараканы! Вот вам ирония истории: это не тараканы бегут под вашу дудку, это вы стали тараканами. Вдруг из подворотни страшный великан: рыжий и усатый — Таракан. Сказка стала явью.

— Ты прав, Игорь Григорьич, ты прав. Есть ещё чёрные тараканы, тоже лакированные; те из Мадагаскара. Они в бегах самые резвые. Между прочим, тараканы вымирают. Все почему-то думают, что их наплодилось, как грязи. А они благополучно исчезают с лица земли. Устали бегать.

Два чиновника среднего звена, можно сказать, интеллигенты, искушённые в политике, футболе, боксе, искусстве, педагогике, здоровье, алкоголе и женщинах, — словом, в том, в чём до тонкостей, лучше любого профессионала, разбирается всякий уважающий себя человек, — сидели в прокуренном баре и закусывали охлаждённую водку тёпленьким и, надо сказать, противным месивом в горшочках, обозначенным в залапанном меню как «жульен». Драники были вкуснее, однако жульен был французским блюдом, и они повелись на экзотику: жульен явно повышал их социальный статус.

Игорь Григорьевич рассказывал Глебу Борисовичу о тараканьих шоу как о засилье бескультурья.

— Представляешь, мы с тобой, как дураки, паримся в своём Министерстве культуры, а люди зарабатывают на тараканах. На тараканах! Бешеные деньги! Арендуют памятники архитектуры и устраивают в них тараканьи бега. У меня в голове не укладывается.

— Ты прав, Игорь, прав…

Тот, кого назвали Игорем, — одетый в песочно-рыжую пару с иголочки, дерзко освежённую галстуком с изумрудной искрой, — судя по всему, почувствовал прилив уверенности, которую даёт только правота. И он смело сменил тему.

— Бабы, заметь, как с цепи сорвались. Были себе женщинами — так ведь нет, теперь мы феминистки. Тараканши!

— Факт! Сейчас добыть нормальную любовницу — нереально. Все они чего-то хотят. Вынь да положь, понимаешь… Какая-то меркантильность развелась. Раньше такого не было.

Глеб Борисович, обильно, однако элегантно поседевший представительный мужчина, ещё недавно бывший набриолиненным брюнетом с мило выпуклыми алыми губами (о его «чёрном» прошлом можно было судить разве что по густым смоляным усам, придававшим ему такой таинственный вид, что при встрече каждый коллега думал: он точно знает какую-то важную новость), тоже отчего-то энтузиастически заёрзал.

— Точно. А знаешь в чём дело? Только между нами, Глеб. Моя Лора говорит мне:

«Я-то буду любить тебя; а вот ты докажи, что любишь меня». Понимаешь? Она будет любить того, кто готов носить её на руках; а вот ты докажи, что готов делать это всю жизнь. Женщина любит не тебя, не меня, а Того, Кто носит её на руках.

— Да, да. Женщина будет любить того, кто даст ей защиту и уверенность. Проблема любви — это проблема мужчины.

— Вот и я об этом. Именно об этом.

Игорю было несколько неприятно, что его визави, которого он после третьей рюмки иногда называл другом, украл у него вывод: он своими размышлениями подвёл к неизбежному резюме, сделал всё, чтобы афористический итог появился, а этот пижон с лоснящимися усами, от которых млеет секретарша шефа Барби, да и фигуристая Юлия Стефановна из отдела охраны памятников архитектуры, сформулировал так, словно всю эту работу проделал он. Типично чиновничья манипуляция. Наловчился за столько лет таскать чужими руками каштаны из огня. И теперь сидит довольный собой. Сократ Тараканович, блин.

«Проблема любви — это проблема мужчины». Это верно. Вот почему его так раздражала Лора. Он чувствовал, что она точно так же любила бы кого угодно, хоть бы и красиво седовласого Глеба (где-то в печень последовал укол ревности). Она любит не его, Игоря, мужа своего, а Того, Кто даёт ей защиту и уверенность. «Давно надо поменять машину. Посмотри, Женя второй год ездит на „Пежо“ с картинки. И только мы, как аутсайдеры какие-то, колотимся в этом стареньком жуке, рыдване с „убитыми“ подвесками.»

Да, но, во-первых, не Женя, а Евгений Оскарович, с каких это пор дирижёр филармонического оркестра стал тебе Женей; а во-вторых, у Жени нет дачи. Верно, дорогая?

Оказывается, неверно, потому что по даче мы равняемся уже не на Женю, а на мужа её подруги, бизнесменишку и балбеса Борисова (у которого, кстати, вообще нет машины: он её разбил):

«Посмотрел бы ты на их дворик с бассейном! Чудо! Песня! Не то, что у нас — рахитичные кустики.»

Развестись, что ли?

Но разве после этого поменяется природа женщины? Все они такие. Чуть лучше, чуть хуже, но в принципе из одного теста. Тоска.

Игорь Григорьевич, будучи в ударе, от души поделился всеми этими соображениями с Глебом Борисычем; тот сказал, что Игорь во всём прав. Во всём.

Они вышли на улицу. После утонувшего в сизом дыму бара, задрапированного в пошлый бархат гранатового цвета, влажный осенний воздух показался пьянящим и трезвящим одновременно. Освещённый город, окутанный пеленой мутного тумана, стал камерным и сказочным. Откуда-то появлялись и неизвестно куда пропадали люди, беззаботно о чём-то болтающие, озабоченно проплывали машины с горящими фарами. Город тускло сверкал и переливался огнями. Казалось, где-то совсем рядом тихо струится настоящая жизнь с подлинными чувствами и переживаниями. Хотелось горьких слёз и счастливого смеха. Хотелось увидеть небо, расшитое бисером подсинённых капелек-звёзд, но туман скрывал даже верхушки деревьев.

— Спокойной ночи, Глеб Борисович.

— И вам того же, Игорь Григорьевич. Приятных сновидений.

Игорь Григорьевич пришёл домой несколько взбудораженный (причём, он явно торопился, «размахивая клешнями», как сказала бы Лора, чтобы успеть именно к восьми часам; зачем именно к восьми? футбол? вроде, нет), здороваясь с женой, автоматическим движением включил плоский экран телевизора местного производства марки «Angel» (забавно: какое отношение ангелы имеют к пластиковым телевизионным ящикам?). Бородатый астролог, неизвестно чему улыбаясь, изрёк куда-то в голубой эфир:

«Жизнь промелькнёт как одно мгновение. Оглянуться не успеешь — а она уже прошла». Игорь Григорьевич раздражённо отметил про себя:

«Боже мой! Сколько нездорового, сколько всякой мути выплеснулось на экраны! Мистика, шаманство, эротика, низменные страсти. Надо будет завтра сказать об этом на коллегии. Замминистру, с его провинциальным представлением о столичных нравах, это понравится».

Он быстро и мстительно переключил на другой канал, и бородатый канул в вечность, напоследок ехидно улыбнувшись. Ровно в восемь начинались виртуальные тараканьи бега. Два (или три: как когда) условных таракана «бежали» целый вечер по бесконечной дорожке, поочерёдно вырываясь вперёд. Зрители активно включались в игру, делая ставки то на одного, то на другого «участника» (сообщения посылались с мобильного телефона). Параллельно можно было смотреть футбол. Или бокс. Эта примитивная (или гениальная?) затея каждые полчаса приносила владельцам канала прибыль, измеряемую семизначными цифрами в долларах. Миллионы. Это приятно волновало. Почти как на ипподроме.

Игорь Григорьевич поставил на таракана № 3. Не на Григория, как в прошлый раз, и не на Федю, а на Борьку. «Давай, Бориска, сукин сын, не подведи!»

Жена заглянула в комнату. Молча постояла минуту. Брезгливо повела носом, давая понять, что одежда пропиталась кислым запахом табака. Можно было бы провести вечер в заведении поприличней, и с нужными людьми, но для этого нужны деньги. А для денег нужна должность, а для должности — голова. Всё это читалось в её позе и в молчании. Дежурно пожурить вечером — хлебом не корми. Милый семейный прессинг. Так владельцы резвых тараканов подзадоривают своих лакированных подопечных — барабанят пальцами по прозрачной крыше пластиковых тоннелей, — чтобы усачи пошевеливались на беговой дорожке, обгоняя зазевавшихся конкурентов.

Игорь Григорьевич сидел, словно заворожённый, не поворачивая головы. Сопротивлялся.

— Вывеси костюм на балкон, раскрой рамы. Пусть проветрится.

— Да, дорогая. Конечно, мой сверчок.

— Завтра коллегия?

— Да, дорогая.

— Не засиживайся у телевизора.

— Конечно, мой сверчок.

Это был его вечер. Бориска выиграл, стремительным финишем обойдя, казалось бы, уже победителя, фаворита Григория, на полкорпуса. В груди сначала плеснулась противная желчная грусть, а потом теплом разлилось блаженство внизу живота. Как болельщик он получал буквально телесное удовольствие.

Игорь Григорьевич почувствовал прилив уверенности, словно это он стал чемпионом. Таракан Борис как будто подтвердил, что всё в обычной жизни обычного чиновника шло, как надо. Да и жизнь вовсе не такая уж и обычная, если разобраться. Много всяких приключений бывало, интриги отбивали, осадой брали крепости. Да-с, Юлия Стефановна, напрасно вы так гнушаетесь нашим вниманием. Мы ведь можем и в сторону взор обратить. И есть куда, да, да. Молодёжь в коротких юбочках подпирает.

Развязной походкой он подошёл к жене и небрежно положил руку на талию (если бы Юлия Стефановна увидела эту талию лет двадцать тому назад, она сдохла бы от ревности). Жена почувствовала, что глава семьи излучает уверенность, и покорилась вялой ласке без лишних слов. Сказала только одно (обдав жарким шёпотом): «Тебя переведут на место Тараса? Нет? Да-а??!» Неизвестно почему, он утвердительно и солидно кивнул головой, хотя оснований, собственно говоря, особых не было. Просто он чувствовал себя господином.

На следующее утро коллеги встретились на службе.

— Вы правы, — сказал Глеб Борисович. — Какой Григорий, к лешему, фаворит? На него только сонного сома ловить, если, конечно, тот не побрезгует. Заполонили телевизионный эфир чёрт знает чем, понимаешь. Надо будет сказать об этом заместителю министра, уважаемому Прусаку Тарасу Петровичу. Ну, что, на заседание? Впрягайся, брат, часа на три. До обеда. На старт!

— Тараканьи бега, — шёпотом сказал Игорь Глебу на ухо. Глеб понимающе, но уже отстраненно, улыбнулся. И тот, и другой были похожи на своих коллег тем, что маска бесстрастности на их лицах (знак концентрации внимания) была готова в любой момент смениться деловой озабоченностью. Эта маска не обманывала никого, просто она идеально подходила под строгие костюмы. Но в голове у каждого, похоже, были свои тараканы.

Заседание, как и ожидалось, было долгим, нудным, бессмысленным, ибо решались вопросы, которые так или иначе либо уже были решены самой жизнью, либо ставились раньше времени и вне реального контекста, и в этом случае долгий темпераментный разговор шёл ни о чём. Набирали очки фавориты, определялись аутсайдеры. Несколько человек почти одновременно подняли вопрос о том, сколько нездорового, эстетически и духовно убогого, сколько всякой мути развелось на экранах (причём, Глебу не удалось выскочить первым; его опередил молодой безусый шустрик по имени Фёдор, отчества которого никто не знал, — кажется, дальний родственник то ли Прусака, то ли самого министра, Ипполита Фёдоровича Черновила, метящего чуть ли не на самый Олимп; словом, серьёзно мыслящего). — Одних тараканов показывают, — мрачно заметил Прусак, одобрительно шевеля пальцами.

Перед обедом Игорь с Глебом посмотрели друг другу в глаза (в их негласном соперничестве сегодня была боевая ничья, устраивавшая пока обоих: надо было объединять усилия против безусого) и выразительно пожали плечами: дескать, опять впустую потрачен драгоценный день. Золотая осень! А мы так бездарно транжирим короткую жизнь. Неудобно как-то перед природой.

После трудов праведных законы приличия обязывали обнаружить в выражении лица нечто человеческое, не чуждое и чиновникам. Маски менялись: лица оживали.

Готовились к главному в этот рабочий день: после обеда каждому из серьёзных игроков необходимо было проанализировать итоги заседания и сделать правильные, далеко идущие выводы. И горе тому, кто вовремя не отреагирует на новые веяния.

«А что делать?» — задавал риторический вопрос Игорь Григорьевич, словно оправдываясь перед кем-то.

Он торопился домой, привычно глядя под ноги, и мысли прыгали в темпе его движения, выстраиваясь лесенкой, неуклонно ведущей в высь. «Не мы такие; жизнь такая. Не пойдёшь на коллегию или не выступишь с глупой инициативой — обскачет на вираже не только Глеб Борисович, но и Григорий Петрович, мой собственный зам, человек не без харизмы, который давно уже метит в какие-нибудь начальники. На него, кажется, делает ставку добрейший Глеб Борисович. Ну, мы ушки-то Петровичу обрежем, чтобы не высовывался лишний раз. А сами поставим на Федю. Мы ведь сами с усами. Посмотрим, кто кого.»

Темнело рано. Обломок луны, словно жёлтый валун, одолженный смотрителем небесного сада у золотой осени, тяжело утопал в синих волнах высокого океана. Пронзительно острые и безнадёжно одинокие звёзды жаловались своим печальным светом на свою заброшенность и неприкаянность.

Люди, не замечая того, что было выше их, сновали по улицам и куда-то торопились.