Анна Достоевская. Дневник

Андреев Иван

Глава девятая

1878–1879 ГГ

 

 

I

Великим постом 1878 года Вл. С. Соловьев прочел ряд философских лекций, по поручению Общества любителей духовного просвещения, в помещении Соляного городка. Чтения эти собирали полный зал слушателей; между ними было много и наших общих знакомых. Так как дома у нас все было благополучно, то на лекции ездила и я вместе с Федором Михайловичем.

Возвращаясь с одной из них, муж спросил меня:

— А не заметила ты, как странно относился к нам сегодня Николай Николаевич (Страхов)? И сам не подошел, как подходил всегда, а когда в антракте мы встретились, то он еле поздоровался и тотчас с кем-то заговорил. Уж не обиделся ли он на нас, как ты думаешь?

— Да и мне показалось, будто он нас избегал, — ответила я. — Впрочем, когда я ему на прощанье сказала: «Не забудьте воскресенья», — он ответил: «Ваш гость».

Меня несколько тревожило, не сказала ли я, по моей стремительности, что-нибудь обидного для нашего обычного воскресного гостя. Беседами со Страховым муж очень дорожил и часто напоминал мне перед предстоящим обедом, чтоб я запаслась хорошим вином или приготовила любимую гостем рыбу.

В ближайшее воскресенье Николай Николаевич пришел к обеду, и я решила выяснить дело и прямо спросила, не сердится ли он на нас.

— Что это вам пришло в голову, Анна Григорьевна? — спросил Страхов.

— Да нам с мужем показалось, что вы на последней лекции Соловьева нас избегали.

— Ах, это был особенный случай, — засмеялся Страхов. — Я не только вас, но и всех знакомых избегал. Со мной на лекцию приехал граф Лев Николаевич Толстой. Он просил его ни с кем не знакомить, вот почему я ото всех и сторонился.

— Как! С вами был Толстой! — с горестным изумлением воскликнул Федор Михайлович. — Как я жалею, что я его не видал! Разумеется, я не стал бы навязываться на знакомство, если человек этого не хочет. Но зачем вы мне не шепнули, кто с вами? Я бы хоть посмотрел на него!

— Да ведь вы по портретам его знаете, — смеялся Николай Николаевич.

— Что портреты, разве они передают человека? То ли дело увидеть лично. Иногда одного взгляда довольно, чтобы запечатлеть человека в сердце на всю свою жизнь. Никогда не прощу вам, Николай Николаевич, что вы его мне не указали!

И в дальнейшем Федор Михайлович не раз выражал сожаление о том, что не знает Толстого в лицо.

 

II

К воспоминаниям 1878 года

16 мая 1878 года нашу семью поразило страшное несчастие: скончался наш младший сын Леша. Ничто не предвещало постигшего нас горя: ребенок был все время здоров и весел. Утром в день смерти он еще лепетал на своем не всем понятном языке и громко смеялся с старушкой Прохоровной, приехавшей к нам погостить пред нашим отъездом в Старую Руссу. Вдруг личико ребенка стало подергиваться легкою судорогою; няня приняла это за родимчик, случающийся иногда у детей, когда у них идут зубы; у него же именно в это время стали выходить коренные. Я очень испугалась и тотчас пригласила всегда лечившего у нас детского доктора, Гр. А. Чошина, который жил неподалеку и немедленно пришел к нам. По-видимому, он не придал особенного значения болезни, что-то прописал и уверил, что родимчик скоро пройдет. Но так как судороги продолжались, то я разбудила Федора Михайловича, который страшно обеспокоился. Мы решили обратиться к специалисту по нервным болезням, и я отправилась к профессору Успенскому. У него был прием, и человек двадцать сидело в его зале. Он принял меня на минуту и сказал, что как только отпустит больных, то тотчас приедет к нам; прописал что-то успокоительное и велел взять подушку с кислородом, который и давать по временам дышать ребенку. Вернувшись домой, я нашла моего бедного мальчика в том же положении: он был без сознания и от времени до времени его маленькое тело сотрясалось от судорог. Но, по-видимому, он не страдал: стонов или криков не было. Мы не отходили от нашего маленького страдальца и с нетерпением ждали доктора. Около двух часов он наконец явился, осмотрел больного и сказал мне: «Не плачьте, не беспокойтесь, это скоро пройдет!» Федор Михайлович пошел провожать доктора, вернулся страшно бледный и стал на колени у дивана, на который мы переложили малютку, чтоб было удобнее смотреть его доктору. Я тоже стала на колени рядом с мужем, хотела его спросить, что именно сказал доктор (а он, как я узнала потом, сказал Федору Михайловичу, что уже началась агония), но он знаком запретил мне говорить. Прошло около часу, и мы стали замечать, что судороги заметно уменьшаются. Успокоенная доктором, я была даже рада, полагая, что его подергивания переходят в спокойный сон, может быть, предвещающий выздоровление. И каково же было мое отчаяние, когда вдруг дыхание младенца прекратилось и наступила смерть. Федор Михайлович поцеловал младенца, три раза его перекрестил и навзрыд заплакал. Я тоже рыдала; горько плакали и наши детки, так любившие нашего милого Лешу.

Федор Михайлович был страшно поражен этой смертью. Он как-то особенно любил Лешу, почти болезненною любовью, точно предчувствуя, что его скоро лишится. Федора Михайловича особенно угнетало то, что ребенок погиб от эпилепсии, — болезни, от него унаследованной. Судя по виду, Федор Михайлович был спокоен и мужественно выносил разразившийся над нами удар судьбы, но я сильно опасалась, что это сдерживание своей глубокой горести фатально отразится на его и без того пошатнувшемся здоровье. Чтобы хоть несколько успокоить Федора Михайловича и отвлечь его от грустных дум, я упросила Вл. С. Соловьева, посещавшего нас в эти дни нашей скорби, уговорить Федора Михайловича поехать с ним в Оптину Пустынь, куда Соловьев собирался ехать этим летом. Посещение Оптиной Пустыни было давнишней мечтою Федора Михайловича, но так трудно было это осуществить. Владимир Сергеевич согласился мне помочь и стал уговаривать Федора Михайловича отправиться в Пустынь вместе. Я подкрепила своими просьбами, и тут же было решено, что Федор Михайлович в половине июня приедет в Москву (он еще ранее намерен был туда ехать, чтобы предложить Каткову свой будущий роман) и воспользуется случаем, чтобы съездить с Вл. С. Соловьевым в Оптину Пустынь. Одного Федора Михайловича я не решилась бы отпустить в такой отдаленный, а главное, в те времена столь утомительный путь. Соловьев хоть и был, по моему мнению, «не от мира сего», но сумел бы уберечь Федора Михайловича, если б с ним случился приступ эпилепсии.

На меня смерть нашего дорогого мальчика произвела потрясающее впечатление; я до того потерялась, до того грустила и плакала, что никто меня не узнавал. Моя обычная жизнерадостность исчезла, равно как и всегдашняя энергия, на место которой явилась апатия. Я охладела ко всему: к хозяйству, делам и даже к собственным детям — и вся отдалась воспоминаниям последних трех лет. Многие мои сомнения, мысли и даже слова запечатлены Федором Михайловичем в «Братьях Карамазовых» в главе «Верующие бабы», где потерявшая своего ребенка женщина рассказывает о своем горе старцу Зосиме.

Федор Михайлович очень мучился моим состоянием: он уговаривал, упрашивал меня покориться воле Божьей, с смирением принять ниспосланное на нас несчастие, пожалеть его и детей, к которым, по его мнению, я стала «равнодушна». Его уговоры и увещания на меня подействовали, и я поборола себя, чтобы своею экспансивной горестью не расстраивать еще более моего несчастного мужа.

Тотчас после похорон Алеши (мы похоронили его на Больше-Охтенском кладбище) мы переехали в Старую Руссу, а затем 20 июня Федор Михайлович уже был в Москве. Здесь ему очень скоро удалось сговориться с редакцией «Русского вестника» по поводу напечатания в следующем, 1879 году нового его романа. Окончив это дело, Федор Михайлович поехал в Оптину Пустынь. История его путешествия или, вернее, «блужданий» с Вл. С. Соловьевым описана моим мужем в его письме ко мне от 29 июня 1878 года.

Вернулся Федор Михайлович из Оптиной Пустыни как бы умиротворенный и значительно успокоившийся и много рассказывал мне про обычаи Пустыни, где ему привелось пробыть двое суток. С тогдашним знаменитым старцем, о. Амвросием, Федор Михайлович виделся три раза: раз в толпе при народе и два раза наедине, и вынес из его бесед глубокое и проникновенное впечатление. Когда Федор Михайлович рассказал старцу о постигшем нас несчастии и о моем слишком бурно проявившемся горе, то старец спросил его, верующая ли я, и когда Федор Михайлович отвечал утвердительно, то просил его передать мне его благословение, а также те слова, которые потом в романе старец Зосима сказал опечаленной матери… Из рассказов Федора Михайловича видно было, каким глубоким сердцеведом и провидцем был этот всеми уважаемый старец.

Вернувшись осенью в Петербург, мы не решились остаться на квартире, где все было полно воспоминаниями о нашем умершем мальчике и поселились в Кузнечном переулке, в доме № 5, где через два с половиной года было суждено судьбою умереть моему мужу.

Квартира наша состояла из шести комнат, громадной кладовой для книг, передней и кухни и находилась во втором этаже. Семь окон выходили на Кузнечный переулок, и кабинет мужа находился там, где прибита в настоящее время мраморная доска. Парадный вход (ныне заделанный) расположен под нашей гостиной (рядом с кабинетом).

Как ни старались мы с мужем покориться воле Божьей и не тосковать, забыть нашего милого Лешу мы не могли, и вся осень и наступившая зима были омрачены печальными воспоминаниями. Потеря наша повлияла на мужа в том отношении, что он, и всегда страстно относившийся к своим деткам, стал их еще сильнее любить и сильнее за них тревожиться.

Внешняя жизнь шла по-прежнему: Федор Михайлович усиленно работал над планом своего нового произведения (составление плана романа всегда было главным делом в его литературных работах и самым трудным, так как планы некоторых романов, например романа «Бесы», переделывались иногда по нескольку раз). Работа шла настолько успешно, что уже в декабре 1878 года, кроме составленного плана, было написано около десяти печатных листов романа «Братья Карамазовы», которые и были напечатаны в январской книжке «Русского вестника» за 1879 год.

В декабре 1878 года (14-го) Федор Михайлович принимал участие в литературно-музыкальном вечере в зале Благородного собрания в пользу Бестужевских курсов. Он прочел из романа «Униженные» «рассказ Нелли». Что всех слушателей поразило в чтении Федора Михайловича — это было необыкновенное простодушие, искренность, как будто читал не автор, а рассказывала про свою горькую жизнь девушка-подросток. Было особенное искусство в том, чтобы столь простым чтением произвести на слушателей неизгладимое впечатление. Курсистки чрезвычайно горячо принимали читавшего, и, я помню, мужу было очень приятно быть среди этой восторженной молодежи, так искренно к нему относившейся. Впоследствии Федор Михайлович с особенным удовольствием откликался на зовы читать в пользу учащегося юношества.

<…>

 

IV

1878 год. Приезд поклонницы

Как-то раннею весною 1878 года мы мирно всей семьей сидели за обедом. Освежившись долгой прогулкой, Федор Михайлович был в очень хорошем настроении и весело беседовал с детьми. Вдруг раздался сильный звонок, девушка побежала отворить, и мы чрез полуоткрытую в переднюю дверь услышали, как чей-то женский, несколько визгливый голос произнес:

— Жив еще?

Девушка, не понявшая вопроса, молчала.

— Я спрашиваю, жив ли еще Федор Михайлович?

— Они живы-с, — ответила оторопевшая девушка.

Я хотела пойти узнать, в чем дело, но Федор Михайлович, сидевший ближе к двери, опередил меня, быстро вскочил и почти выбежал в переднюю.

К нему навстречу поднялась со стула немолодая дама, которая, простирая к нему руки, воскликнула:

— Вы живы, Федор Михайлович? Как я рада, что вы еще живы!

— Но, сударыня, что с вами? — воскликнул в свою очередь изумленный Федор Михайлович. — Я жив и намерен еще долго жить!

— А у нас в Харькове разнеслись слухи, — говорила в волнении дама, — что жена ваша вас бросила, что от измены ее вы тяжко заболели и лежите без помощи, и я тотчас выехала, чтоб за вами ухаживать. Я к вам прямо с машины!

Слыша возгласы, я тоже вышла в переднюю и нашла Федора Михайловича в полном негодовании.

— Слышишь, Аня, — обратился он ко мне, — какие-то негодяи распустили сплетню, будто ты от меня убежала, как это тебе покажется? Нет, как это тебе покажется?!!

— Да успокойся, дорогой, не волнуйся, — говорила я, — это какое-нибудь недоразумение. Уйди, пожалуйста, тебя в передней продует. — И я потихонечку потянула Федора Михайловича в сторону столовой. Он меня послушался, ушел, и еще долго слышались из столовой его негодующие восклицания.

Я же разговаривала с незнакомкою, которая оказалась учительницею, очень доброю, но не особенно, должно быть, умною особой. Ее, кажется, прельстила мысль ухаживать за знаменитым писателем, которого покинула негодная жена, и возможно, что проводить его в лучший мир, а затем гордиться остальную жизнь тем, что он скончался на ее руках. Мне было донельзя жаль бедную незнакомку, очевидно, серьезно взволнованную, и, извинившись, я отошла на минутку в столовую и сказала мужу, что хочу накормить ее обедом.

Федор Михайлович замахал руками и зашептал; «Да, позови ее, только дай мне сначала уйти!», вскочил с места и ушел к себе.

Я вернулась к незнакомке и предложила ей отдохнуть и пообедать, но она, видимо, огорченная сделанным ей мужем моим приемом, отказалась и попросила только горничную отнести до извозчика ее довольно большую плетеную корзину, которую за ней принес дворник. Я не стала настаивать, но осведомилась, где она остановится и как ее фамилия и имя-отчество.

Вернувшись к мужу, я нашла его в большом раздражении.

— Нет, ты подумай только, — говорил он, в волнении ходя по комнате, — какую низость придумали: ты меня бросила! Какая подлая клевета! Какой это враг сочинил?

Мысль, что меня могли оклеветать, наиболее поразила мужа в этом инциденте. Видя, что это сравнительно неважное происшествие так сильно его обеспокоило, я предложила ему написать в Харьков к своему старинному другу, профессору Н. Н. Бекетову, и расспросить его, какие слухи там о нас ходят. Муж принял мой совет, в тот же вечер написал Бекетову и немного успокоился. На другой же день он просил меня навестить незнакомку, но я ее не застала: она еще утром уехала обратно.

 

V

1879 год

Первые два месяца наступившего года прошли для нас спокойно: Федор Михайлович усиленно работал над романом, и работа ему давалась. В начале марта мужу пришлось принять участие в нескольких литературных вечерах. Так, 9 марта муж читал в пользу Литературного фонда в зале Благородного собрания. В этом вечере приняли участие наши лучшие писатели: Тургенев, Салтыков, Потехин и другие. Федор Михайлович выбрал для чтения «Рассказ по секрету» из «Братьев Карамазовых», прочел превосходно и своим чтением вызвал шумные овации. Успех литературного вечера был так велик, что решили повторить его 16 марта почти с теми же (кроме Салтыкова) исполнителями. Во время чтения 16 марта мужу был поднесен букет цветов от лица слушательниц Высших женских курсов. На ленте, расшитой в русском вкусе, находилась сочувственная чтецу надпись.

Около двадцатых чисел марта с мужем произошел неприятный случай, который мог иметь печальные последствия. Когда Федор Михайлович, по обыкновению, совершал свою предобеденную прогулку, его на Николаевской улице нагнал какой-то пьяный человек, который ударил его по затылку с такою силой, что муж упал на мостовую и расшиб себе лицо в кровь. Мигом собралась толпа, явился городовой, и пьяного повели в участок, а мужа пригласили пойти туда же. В участке Федор Михайлович просил полицейского офицера отпустить его обидчика, так как он его прощает. Тот пообещал, но так как назавтра о «нападении» появилось в газетах, то, ввиду литературного имени потерпевшего, составленный полицией протокол был передан на рассмотрение мирового судьи 13-го участка, г-на Трофимова. Недели через три Федор Михайлович был вызван на суд. На разбирательстве ответчик, оказавшийся крестьянином Федором Андреевым, объяснил, что был «зело выпимши и только слегка дотронулся до „барина“, который от этого и с ног свалился». Федор Михайлович заявил на суде, что прощает обидчика и просит не подвергать его наказанию. Мировой судья, снисходя к его просьбе, постановил, однако, «за произведение шума» и беспорядка на улице подвергнуть крестьянина Андреева денежному штрафу в шестнадцать рублей, с заменою арестом при полиции на четыре дня. Муж мой подождал своего обидчика у подъезда и дал ему шестнадцать рублей для уплаты наложенного штрафа.

На пасхальных праздниках (3 апреля) в Соляном городке состоялось литературное чтение в пользу Фребелевского общества; на нем Федор Михайлович прочел «Мальчика у Христа на елке». Ввиду того, что праздник был детский, муж пожелал взять на него и своих детей, чтобы они могли услышать, как он читает с эстрады, и увидеть, с какою любовью встречает его публика. Прием и на этот раз был восторженный, и группа маленьких слушателей поднесла чтецу букет цветов. Федор Михайлович оставался до конца праздника, расхаживая со своими детьми по залам, любуясь на игры детей и радуясь их восхищению доселе невиданными зрелищами.

На Пасхе же Федор Михайлович читал в помещении Александровской женской гимназии в пользу Бестужевских курсов. Он выбрал сцену из «Преступления и наказания» и произвел своим чтением необыкновенный эффект. Курсистки не только горячо аплодировали Федору Михайловичу, но в антрактах окружали его, беседовали с ним, просили высказаться о разных интересовавших их вопросах, а когда, в конце вечера, он собрался уходить, то громадною толпой, в двести или более человек, бросились вслед за ним по лестнице до самой прихожей, где и стали помогать ему одеваться. Я стояла рядом с мужем, но стремительно бросившаяся толпа меня оттеснила, и я осталась далеко позади, уверенная, что муж без меня не уедет. Действительно, надев пальто, Федор Михайлович оглянулся и, не видя меня, жалобным голосом проговорил: «Где же моя жена? Она была со мной. Отыщите ее, прошу вас», — обращался муж к окружавшим его почитательницам, и те дружно принялись выкрикивать мое имя. К счастью, меня не пришлось долго звать, и я тотчас подошла к мужу.

Наступила весна, и мы, по обыкновению, стали спешить с отъездом в Старую Руссу, тем более что Федору Михайловичу было предписано профессором Кошлаковым непременно поехать в Эмс, а мужу хотелось пожить с семьей на даче и, если удастся, на свободе поработать.

На наше горе, весна была холодная и дождливая, и муж не только на даче не поправился, а даже похудел, что нас всех очень огорчило.

Зато лето началось для нас очень приятно: в Руссу приехала на сезон А. В. Жаклар-Корвин с семьей, которую мы оба очень любили. Муж почти каждый день, возвращаясь с прогулки, заходил побеседовать с умной и доброй женщиной, имевшей значение в его жизни.

Во второй половине июля (18-го) Федор Михайлович выехал за границу и 24-го был в Эмсе. Остановился на прежней квартире в Ville d’Alger и направился к своему доктору, г-ну Орту. Хотя прошло уже три года со времени последнего приезда мужа, но доктор его узнал и даже утешил обещанием, что «Кренхен его воскресит». «Нашел (писал мне муж от 25 июля), что у меня какая-то часть легкого сошла с своего места и переменила положение, равно как и сердце переменило свое прежнее положение и находится в другом — все вследствие эмфиземы, хотя, — прибавил в утешение, — сердце совершенно здорово, а все эти перемены мест тоже немного значат и не грозят особенно. Конечно, он, как доктор, обязан даже говорить утешительные вещи, но если эмфизема еще только в начале уже произвела такие эффекты, то что же будет потом? Впрочем, я сильно надеюсь на воды».

Объяснения доктора Орта меня чрезвычайно смутили и обеспокоили, так как я, видя последние годы мужа бодрым и сильным, не предполагала, что болезнь его сделала такие зловещие успехи. Но зная, что питье Кренхена всегда приносило мужу большую пользу, я утешала себя мыслью, что улучшение здоровья произойдет и на этот раз.

Рассчитывала я очень на то, что Федор Михайлович встретит кого-либо из своих приятных ему знакомых, что встречи его развлекут и он не будет так скучать, как скучал всегда, когда приходилось разлучаться с семьей. Но, к искреннему моему сожалению, мои надежды не осуществились: за все пятинедельное пребывание мужа в Эмсе не встретилось ни единого знакомого лица, и он горько жаловался на свое полнейшее одиночество. «В довершение досады и в читальне оказались только „Московские ведомости“, страшно опаздывающие, и мерзкий „Голос“, который меня только бесит. Все развлечение — смотреть на детей, которых здесь много, и разговаривать с ними. Да и тут пакости: сегодня встречаю ребенка, идущего в школу в толпе других, пяти лет, идет, закрывает ладонями глаза и плачет. Спрашиваю, что с ним, и узнаю от прохожих немцев, что у него уже целый месяц воспаление в глазах (сильное мучение), а отец, сапожник, не хочет свести его к доктору, чтобы не истратить несколько пфеннигов на лекарство. Это меня ужас как расстроило, и вообще нервы у меня ходят, и я очень угрюм. Нет, Аня, скука не ничего. При скуке и работа мучение. Да и лучше каторга, нет, каторга лучше была!»

Письма Федора Михайловича ко мне были самые грустные. В письме от 13 августа муж пишет: «Известие о бедной Эмилии Федоровне очень меня опечалило. Правда, оно шло к тому, с ее болезнью нельзя было долго жить. Но у меня с ее смертью кончилось как бы все, что еще оставалось на земле для меня от памяти брата. Остался один Федя, Федор Михайлович, которого я нянчил на руках. Остальные дети брата выросли как-то не при мне. Напиши Феде о моем глубоком сожалении, я же не знаю, куда писать ему… Представь, какой я видел сон 5-го числа (я записал число): вижу брата, он лежит на постели, а на шее у него перерезана артерия, и он истекает кровью, я же в ужасе думаю — бежать к доктору, и между тем останавливает мысль, что ведь он весь истечет кровью до доктора. Странный сон, и главное, 5 августа, накануне ее смерти. Я не думаю, чтоб я был очень перед ней виноват: когда можно было, я помогал, и перестал помогать постоянно, когда уже были ближайшие ей помощники, сын и зять. В год же смерти брата я убил на их дело, не рассуждая и не сожалея, не только все мои 10 000, но и пожертвовал даже моими силами, именем литературным, которое отдал на позор с провалившимся изданием, работал, как вол, даже брат покойный не мог бы упрекнуть меня с того света».

В конце письма прибавляет: «Завтра останется ровно две недели моему здешнему молчанию, ибо это не уединение только, а молчание. Я совсем разучился говорить, говорю даже сам с собой, как сумасшедший».

В письме от 16 августа муж пишет мне: «Я от уединения стал мнителен, и мне все мерещится что ни есть худого и безотрадного. Тоска моя такая, что и не опишешь: забыл говорить даже, удивляюсь на себя, даже если случайно произнесу громкое слово. Голосу своего вот уже четвертую неделю не слышу».

Я тоже очень мучилась тяжелым душевным состоянием мужа, особенно зная, что, кроме того, он беспокоится насчет присылки обещанных мною денег; выслать же деньги я не могла, так как произошло недоразумение с редакцией «Русского вестника»: редакция прислала мне перевод на контору Ахенбах и Колли в Петербурге. Так как я дала слово мужу, что не оставлю детей ни на один день, то поехать за деньгами я не могла, и мне пришлось отослать обратно перевод и просить выслать деньги наличными на Старую Руссу. Как только деньги были мною получены, я тотчас выслала их мужу.

 

VI

1879 год. Мысль о покупке имения

Задумываясь о судьбе семьи в случае ослабления своей литературной деятельности или смерти, Федор Михайлович часто останавливался на мысли, когда мы расплатимся с долгами, купить небольшое имение и жить отчасти на доходы с него. В письме из Эмса от 13 августа 1879 года муж писал мне: «Я все, голубчик мой, думаю о моей смерти сам (серьезно здесь думаю) и о том, с чем оставлю тебя и детей. Все считают, что у нас есть деньги, а у нас ничего. Теперь у меня на шее Карамазовы, надо кончить хорошо, ювелирски отделать, а вещь эта трудная и рискованная, много сил унесет. Но вещь тоже и роковая: она должна установить имя мое, иначе не будет никаких надежд. Кончу роман и в конце будущего года объявлю подписку на „Дневник“ и на подписные деньги куплю имение, а жить и издавать „Дневник“ до следующей подписки протяну как-нибудь продажей книжонок. Нужна энергическая мера, иначе никогда ничего не будет. Но довольно, еще успеем переговорить и наспориться с тобою, потому что ты не любишь деревни, а у меня все убеждения, что 1) деревня есть капитал, который к возрасту детей утроится, и 2) что тот, кто владеет землею, участвует и в политической власти над государством. Это будущее детей и определение того, чем они будут: твердыми ли и самостоятельными гражданами (никого не хуже) или стрюцкими».

В одном из следующих писем нахожу: «Я здесь все мечтаю об устройстве будущего и о том, как бы купить имение. Поверишь ли, чуть не помешался на этом. За деток и за судьбу их трепещу».

В принципе я совершенно была согласна в этом вопросе с мужем, но находила, что при наших обстоятельствах мысль об обеспечении судьбы детей имением могла оказаться неосуществимою. Первый и главный вопрос заключался в том: кто же будет заниматься имением, если б и удалось его приобрести? Федор Михайлович хоть и понимал в сельском хозяйстве, но, занятый литературным трудом, навряд ли мог бы принимать в нем деятельное участие. Я же ничего не понимала в деревенском хозяйстве, и, вероятно, прошло бы несколько лет, прежде чем я бы его изучила или приспособилась бы к этому вполне незнакомому для меня делу. Оставалось поручить имение управляющему, но по опыту многих знакомых помещиков я предвидела, к какому результату может привести хозяйничание иного управляющего.

Но Федор Михайлович так твердо установился на этой утешавшей его мысли, что мне было искренно жаль ему противоречить, и я просила его только выждать, когда нам выделят, наконец, нашу долю в наследстве после тетки мужа, А. Ф. Куманиной, и уже на выделенной нам земле начать помаленьку устраивать хозяйство. Федор Михайлович согласился со мной и решил оставлять деньги за роман «Братья Карамазовы» в редакции «Русского вестника», чтобы иметь их в запасе, когда они понадобятся на устройство имения.

Наследство после А. Ф. Куманиной досталось нам еще в начале семидесятых годов. Оно состояло из имения в количестве 6000 десятин, находившихся в ста верстах от Рязани, близ поселка Спас-Клепики. На долю четырех братьев Достоевских (которым приходилось уплатить сестрам деньги) досталась одна треть имения, около двух тысяч десятин; из них на долю Федора Михайловича приходилось пятьсот десятин.

Так как наследников после Куманиной оказалось много, то сговориться с ними представляло большие трудности. Продать имение целиком — не находилось покупателей, а между тем с нас, как и с прочих сонаследников, требовались деньги на уплату повинностей; поверенный наш тоже требовал деньги на поездки в имение, бумаги, судебные расходы и пр., так что наследство это доставляло нам только одни неприятности и расходы.

Наконец, наследники пришли к решению взять землю натурой, но так как земля была разнообразная, от векового леса до сплошных болот, то мы с мужем решили получить значительно меньше десятин, но лишь бы земля была хорошего качества. Но чтоб выбрать участок, следовало съездить и осмотреть имение. Каждую весну заходил разговор о съезде всех наследников в имение с целью выбрать и отмежевать на свою долю известное количество десятин. Но всегда случалось, что то одному, то другому из сонаследников нельзя было приехать, и дело отлагалось на следующий год. Наконец, летом 1879 года наследники решили собраться в Москве с целью войти в какое-либо окончательное соглашение, и если это удастся, то всем проехать в Рязань, а оттуда в имение, и там на месте решить дело окончательно.

Федор Михайлович в то время лечился в Эмсе, и возвращение его ожидалось чрез месяц. Упустить представлявшийся случай покончить с этим столь тяготившим нас вопросом было бы жаль. С другой стороны, я была в затруднении — извещать ли мужа о предполагаемой поездке в имение, тем более что она могла и не состояться? Зная, как страстно Федор Михайлович любит своих детей и трепещет за их жизнь, я боялась известием о продолжительной поездке обеспокоить его и тем повредить его лечению. К счастью, я получила еще заранее согласие мужа повести детей в монастырь св. Нила Столбенского (в ста верстах от Руссы), и так как поездка должна была продлиться с неделю, то я решила сначала заехать на два, на три дня в Москву. Но, приехав туда и застав главных сонаследников, направлявшихся в имение, я решила воспользоваться случаем и поехала вместе с детьми, чтобы осмотреть землю и наметить то, что более всего подходило бы к желаниям мужа.

Поездка наша в имение, продолжавшаяся около десяти дней, обошлась вполне благополучно, и мне удалось выбрать на долю мужа двести десятин строевого леса в так называемой Пехорке и сто десятин земли полевой. Федор Михайлович был доволен моим выбором, но в своих письмах из Эмса меня жестоко разбранил за мою «скрытность». Мне самой всегда было тяжело скрывать что-либо от Федора Михайловича, но иногда это было необходимо и именно ради того, чтобы не тревожить его и волнениями (которых можно было избежать) не вызвать лишний раз приступа эпилепсии, последствия которой так тягостны для мужа, особенно когда приступ случался вдали от семьи.

В начале сентября мы вернулись из Руссы, и у нас началась наша обычная жизнь: к двум часам у нас собиралось несколько человек, частью знакомых, частью незнакомых, которые по очереди входили к Федору Михайловичу и иной раз просиживали у него по часу. Зная, как утомительно действуют на мужа продолжительные разговоры, я иногда посылала горничную просить мужа выйти ко мне на минуту, и когда он приходил, давала ему стакан свежезаваренного чаю. Он наскоро выпивал, спрашивал о детях и спешил к своему собеседнику. Иногда, ввиду чересчур затянувшейся беседы, приходилось вызывать Федора Михайловича в столовую с тем, чтоб он принял какую-нибудь депутацию, пришедшую просить его читать на литературном вечере (в пользу какого-нибудь учреждения) или повидался с кем-нибудь из друзей, которым было трудно выждать очередь незнакомых посетителей.

В эту зиму симпатии общества к Федору Михайловичу (благодаря успеху «Братьев Карамазовых») еще более увеличились, и он стал получать почетные приглашения и билеты на балы, литературные вечера и концерты. Приходилось писать любезные отказы, благодарственные письма, а иногда, не желая обидеть приглашавших, муж направлял меня, и я, проскучав часа два, разыскивала учредительниц праздника и от имени мужа приносила благодарность за любезность и извинения его, что, по случаю спешной работы, он не мог быть на вечере. Все это усложняло нашу жизнь и мало приносило удовольствия.

В декабре 1879 года Федору Михайловичу пришлось несколько раз участвовать в литературных чтениях. Так, 16 декабря он читал в пользу общества вспомоществования нуждающимся ученикам Ларинской гимназии. Прочел он «Мальчик у Христа на елке». Чтение было дневное, в час дня. В числе участвовавших был актер, знаменитый рассказчик И. Ф. Горбунов, и я запомнила, что, благодаря его присутствию, в читательской все были чрезвычайно оживлены. Литераторы, прочитав выбранный отрывок, уже не выходили в публику, а оставались в читательской. Иван Федорович был в ударе, много рассказывал неизвестного и остроумного и даже на афише нарисовал чей-то портрет.

30 декабря состоялось тоже литературное утро, на котором Федор Михайлович мастерски прочитал «Великого Инквизитора» из «Братьев Карамазовых». Чтение имело необыкновенный успех, и публика много раз заставляла автора выйти на ее аплодисменты.

<… >

 

VIII

Забывчивость Федора Михайловича

Приступы эпилепсии чрезвычайно ослабляли память Федора Михайловича и главным образом память на имена и лица, и он нажил себе немало врагов тем, что не узнавал людей в лицо, а когда ему называли имя, то совершенно не был в состоянии, без подробных вопросов, определить, кто именно были говорившие с ним люди. Это обижало людей, которые, забыв или не зная о его болезни, считали его гордецом, а забывчивость — преднамеренной, с целью оскорбить человека. Припоминаю случай, как раз, посещая Майковых, мы встретились на их лестнице с писателем Ф. Н. Бергом, который когда-то работал во «Времени», но которого мой муж успел позабыть. Берг очень приветливо приветствовал Федора Михайловича и, видя, что его не узнают, сказал:

— Федор Михайлович, вы меня не узнаете?

— Извините, не могу признать.

— Я — Берг.

— Берг? — вопросительно посмотрел на него Федор Михайлович (которому, по его словам, пришел на ум в эту минуту «Берг», типичный немец, зять Ростовых из «Войны и мира»).

— Поэт Берг, — пояснил тот, — неужели вы меня не помните?

— Поэт Берг? — повторил мой муж. — Очень рад, очень рад!

Но Берг, принужденный так усиленно выяснять свою личность, остался глубоко убежденным, что Федор Михайлович не узнавал его нарочно, и всю жизнь помнил эту обиду. И как много врагов, особенно литературных, Федор Михайлович приобрел своею беспамятностью.

Эта забывчивость и неузнавание лиц, которых Федор Михайлович встречал в обществе, ставили подчас и меня в нелепое положение, и мне приходилось приносить за него извинения. Вспоминаю комический случай по этому поводу. Мы с мужем раза три-четыре в году на праздниках бывали в гостях в семье двоюродного брата, М. Н. Сниткина, очень любившего собирать у себя родных. Почти каждый раз случалось нам встречать там мою крестную мать, Александру Павловну И., которую я после своего замужества не посещала, так как ее муж по своим политическим взглядам не подходил к Федору Михайловичу. Она была очень обижена, что мой муж, вежливо поздоровавшись, никогда с нею не беседовал; она говорила об этом общим родным, а те передали мне. При первой же поездке к Снитки-ным я стала просить моего мужа побеседовать с Александрой Павловной и быть с нею как можно любезнее.

— Хорошо, хорошо, — обещал Федор Михайлович, — ты только покажи, которая из дам твоя крестная мать, а я уж найду интересный предмет для разговора. Ты останешься мною довольна!

Приехав в гости, я указала Федору Михайловичу на сидевшую на диване даму. Он внимательно посмотрел сначала на нее, потом на меня, затем опять на нее и, вежливо с нею поздоровавшись, во весь остальной вечер так к ней и не подошел. Вернувшись домой, я упрекнула мужа, что он не захотел исполнить такой незначительной моей просьбы.

— Да скажи мне, пожалуйста, Аня, — смущенно отвечал мне Федор Михайлович, — кто кому приходится крестной матерью? Ты ее крестила или она тебя? Я вас обеих давеча рассматривал: вы так мало отличаетесь друг от друга! Меня взяло сомнение, и, чтоб не ошибиться, я решил лучше к ней не подходить.

Дело в том, что разница лет между мною и крестною была сравнительно небольшая (16 лет), но так как я всегда очень скромно одевалась, почти всегда в темном, она же любила наряжаться и носить красивые наколки, то казалась значительно моложе своих лет. Вот эта моложавость и ввела в смущение моего мужа.

Но любопытнее всего было то, что через год, опять на Рождество, зная, что я непременно встречусь у Сниткиных с моею крестной матерью, я обратилась к Федору Михайловичу с тою же просьбою, усиленно растолковывая ему степень моей к ней близости. По-видимому, муж выслушал меня очень внимательно (очевидно, думая о чем-нибудь другом), обещал мне на этот раз с нею побеседовать, но так и не исполнил своего обещания: прошлогодние сомнения опять к нему вернулись, и он не мог решить вопроса, «кто из нас кого крестил», а спросить у меня при чужих счел неудобным.

Забывчивость Федора Михайловича на самые обыкновенные и близкие ему имена и фамилии ставила его иногда в неудобные положения: вспоминаю, как однажды муж пошел в наше дрезденское консульство, чтобы засвидетельствовать мою подпись на какой-то доверенности (сама я не могла пойти по болезни). Увидев из окна, что Федор Михайлович поспешно возвращается домой, я пошла к нему навстречу. Он вошел взволнованный и сердито спросил меня:

— Аня, как тебя зовут? Как твоя фамилия?

— Достоевская, — смущенно ответила я, удивившись такому странному вопросу.

— Знаю, что Достоевская, но как твоя девичья фамилия? Меня в консульстве спросили, чья ты урожденная, а я забыл, и приходится второй раз туда идти. Чиновники, кажется, надо мной посмеялись, что я забыл фамилию своей жены. Запиши мне ее на своей карточке, а то я дорогой опять забуду!

Подобные случаи были нередки в жизни Федора Михайловича и, к сожалению, доставляли ему много врагов.