Анна Достоевская. Дневник

Андреев Иван

Глава седьмая

1874–1875 ГГ

 

 

<…>

II

1874 год. Отъезд за границу

Прожив май вместе с семьею в Старой Руссе, Федор Михайлович 4 июня уехал в Петербург, с тем чтобы по совету проф. Д. И. Кошлакова поехать для лечения в Эмс. В Петербурге князь В. П. Мещерский и какой-то его родственник стали убеждать мужа поехать не в Эмс, а в Соден. Такой же совет дал мужу и всегда лечивший его доктор Я. Б. фон Бретцель. Эти настойчивые советы настолько смутили Федора Михайловича, что он решил в Берлине попросить совета у тамошней медицинской знаменитости проф. Фрёриха. Приехав в Берлин, он и побывал у профессора. Тот продержал его две минуты и только дотронулся стетоскопом до груди, а затем подал ему адрес эмского доктора Гутентага, к которому и предложил обратиться. Федор Михайлович, привыкший к внимательному осмотру русских врачей, остался очень недоволен небрежностью немецкой знаменитости.

Федор Михайлович приехал в Берлин 9 июня, и так как все банкирские дома были заперты, то отправился в Королевский музеум смотреть Каульбаха, о работах которого так много говорили и писали. Произведения художника Федору Михайловичу не понравились: он нашел в них «одну холодную аллегорию». Но другие картины музеума, особенно старинных мастеров, произвели на мужа отличное впечатление, и он выражал сожаление о том, что в наш первый приезд в Берлин мы не осмотрели вместе эти художественные сокровища.

В Берлине Федору Михайловичу пришлось ходить по магазинам, чтобы купить, по просьбе хозяйки нашей дачи, для нее черную кашемировую шаль, вроде той, какую муж мой купил для меня в Дрездене. Федор Михайлович удачно справился со взятым на себя поручением и купил отличную шаль и сравнительно за недорогую цену. К слову скажу, что муж мой понимал толк в вещах, и все его покупки были безукоризненны.

Дорогой из Берлина Федор Михайлович был в полном восхищении от прелестных картин природы. Он писал мне: «Все, что представить можно обольстительного, нежного, фантастического в пейзаже, самом очаровательном в мире; холмы, горы, замки, города, как Марбург, Лимбург с прелестными башнями, в изумительном сочетании гор и долин — ничего еще я не видал в этом роде, и так мы ехали до самого Эмса в жаркое, сияющее от солнца утро». С восторгом описывает Федор Михайлович и красоты Эмса, который в дальнейшем (вследствие тоски и одиночества) всегда производил на него угнетающее впечатление.

Остановившись в гостинице, Федор Михайлович в день приезда пошел к доктору Орту, к которому имел письмо от доктора Я. Б. фон Бретцеля. Орт очень внимательно осмотрел мужа, нашел, что у него временный катар, но заявил, что болезнь довольно важная, потому что чем больше она будет развиваться, тем будет меньше способности дышать. Предписал пить воды и обещал после четырехнедельного лечения верное выздоровление.

В тот же день мужу, после долгих поисков, удалось найти себе две комнаты во втором этаже в Наш Blucher № 7, за плату по двенадцать талеров в неделю. Кроме того, хозяйка за утренний кофе, обед, чай и небольшой ужин согласилась брать по полтора талера в день.

Федор Михайлович, описывая, как проводит время, пишет, что «читал только Пушкина и упивался восторгом; каждый день нахожу что-нибудь новое». В этом же письме (от 28/16 июня) муж сообщает: «Вчера вечером, на гулянье, в первый раз встретил императора Вильгельма — высокого роста, важного вида старик. Здесь все встают (и дамы), снимают шляпы и кланяются; он же никому не кланяется, иногда лишь махнет рукой. Наш царь, напротив, всем здесь кланяется, и немцы очень это ценят. Мне рассказывали, что и немцы, и русские (особенно дамы высшего нашего света) так и норовили, чтобы как-нибудь попасться на дороге царю и перед ним присесть».

Прошла какая-нибудь неделя, как Федор Михайлович уже затосковал по семье, с которой ему до сих пор приходилось расставаться лишь на короткое время, причем имелась возможность к ней приехать в каком-нибудь экстренном случае. Тоска Федора Михайловича увеличивалась и вследствие того, что письма мои отсылались несвоевременно и приходили значительно позже, чем их ожидал мой муж. Зная, что он будет беспокоиться, я сама относила письма на почту и каждый раз просила почтмейстера немедленно их отправлять. Приносила им показать письма мужа с жалобами на медлительность старорусского почтамта, умоляла не задерживать нашу корреспонденцию, но все было напрасно: ее оставляли в Руссе на два-три дня, и только весною 1875 года мы узнали, отчего подобная задержка происходит.

После трех недель житья в Haus Blucher, где хозяйка его очень обсчитывала и думала перевести его в верхний этаж, Федор Михайлович переселился в Hotel Ville d’Alger, № 4–5. На этой квартире ему жилось очень хорошо, так как комнаты были выше и имелся балкон, который оставался открытым до позднего вечера.

В Эмсе у Федора Михайловича было несколько знакомых из русских, которые были ему симпатичны. Так, он встретился с Кублицким, А. А. Штакеншнейдером, г-м X. и с княжною Шаликовой, с которой он встречался у Каткова. Эта милая и добрая старушка очень помогла Федору Михайловичу переносить тоску одиночества своим веселым и ясным обращением. Я была глубоко ей за это признательна. Тоска мужа усиливалась оттого, что он, привыкший ежедневно делать большие прогулки (два раза), лишен был этого удовольствия. Гулять в небольшом парке курзала, среди толпы и толкотни, было немыслимо, а подниматься в гору не позволяло состояние здоровья. Беспокоили его тоже мысли о том, как нам придется жить этой зимой. Довольно большой аванс, который мы получили от Некрасова, был уже истрачен: частью на уплату неотложных долгов, частью на заграничную поездку мужа. Просить вперед, не доставив хоть части романа, было немыслимо. Все эти обстоятельства, вместе взятые, влияли на мужа, нервы его расшатались (возможно, что также и от питья вод), и он слыл в публике «желчным» русским, читающим всем наставления. Очень утешали мужа мои письма и рассказы о детях, их шалостях и их словечках. «Твои анекдоты о детишках, милая моя Аня (писал он от 21/9 июля), меня просто обновляют, точно я у вас побывал». В том же письме Федор Михайлович упоминает о пробеле в воспитании наших деток: «У них нет своих знакомств, то есть подруг и товарищей, то есть таких же маленьких детей, как и они». Действительно, в числе наших знакомых было мало таких, у которых имелись детки равного с нашими детьми возраста, и только летом детки находили себе друзей среди членов семьи о. Иоанна Румянцева.

Проектируя весною поездку Федора Михайловича за границу, мы с мужем предполагали, что, окончив курс лечения, он поживет где-нибудь в виде дополнительного курса лечения, а если достанет денег, то заглянет и в Париж. Мне и пришло на мысль послать мужу пятьдесят рублей на покупку в Париже черной шелковой материи себе на парадное платье, которое было необходимо в некоторых случаях жизни. Присылкою денег я удивила мужа, и, под влиянием припадка, он даже сделал мне выговор, не так поняв, или, вернее, объяснив мои слова. Тем не менее мысль об исполнении моего желания не покидала его, и муж, проезжая чрез Берлин, обошел много магазинов и привез мне чудесного шелкового драпу. Хоть он и предъявил свою покупку на таможне, но там не обратили внимания на его заявление, а усердно пересмотрели все имевшиеся при нем книги и записные книжки, ожидая найти что-нибудь запрещенное.

На поездку в Париж у Федора Михайловича денег не хватило, но он не мог отказать себе в искреннем желании побывать еще раз в жизни на могилке нашей старшей дочери Сони, память о которой он сохранял в своем сердце. Он проехал в Женеву, побывал два раза на детском кладбище «Plain Palais» и привез мне с могилки Сони несколько веток кипариса, успевшего за шесть лет разрастись над памятником девочки.

Около десятого августа Федор Михайлович, пробыв два-три дня в Петербурге, вернулся в Руссу.

<…>

 

VI

1874 год. Зима

В Старой Руссе в те времена, и зимой и летом, случались частые пожары, от которых выгорали целые улицы. Большею частью они происходили по ночам (где-нибудь в пекарне или в бане). Федор Михайлович, припоминая незадолго перед тем выгоревший дотла Оренбург, очень тревожился, если начинался пожар и принимались звонить на соборной колокольне, а в случае если пожар разгорался, то и на колокольнях вблизи его расположенных церквей. Федора Михайловича особенно беспокоило то, что он знал, до чего я, в обычное время столь бодрая и ничего не боящаяся, «терялась» при какой-нибудь внезапности и начинала совершать нелепые поступки. Поэтому у нас раз навсегда, во время пребывания в Руссе, было условлено будить друг друга, как только услышим набат. Обыкновенно, заслышав звон, Федор Михайлович тихо тряс меня за плечо и говорил: «Проснись, Аня, не пугайся, где-то пожар. Не волнуйся, пожалуйста, а я пойду посмотреть, где горит!»

Я тотчас вставала, надевала спящим детям чулочки и башмачки и приготовляла им верхнюю одежду, чтоб не простудить, если придется их вынести. Затем я вынимала большие простыни, в одну из них складывала (возможно тщательнее) всю одежду мужа, его записные книжки и рукописи. В другие складывала все находившееся в шкафу и комоде — мое платье и детские вещи. Сделав это, я успокаивалась, зная, что главнейшее будет спасено. Сначала я все узлы выносила в переднюю, поближе к выходу, но с того раза, как Федор Михайлович, возвращаясь с разведки, споткнулся в темноте на узлы и чуть не упал, стала оставлять их в комнатах. Федор Михайлович не раз потешался надо мной, говоря, что «пожар за три версты, а я уже собралась спасать вещи». Но, видя, что меня в этом не разубедишь и что подобные сборы меня успокаивают, предоставил мне при каждом набате «укладываться», требуя, однако, чтобы все его вещи, по миновению мнимой опасности, были немедленно водворены на своих местах.

Помню, как весною 1875 года мы переезжали с зимней нашей квартиры в доме Леонтьева опять на дачу Гриббе, сторож нашего дома, прощаясь, сказал:

— Пуще всего мне жаль, что уезжает ваш барин.

— Почему так? — спросила я, зная, что муж не имел с ним сношений.

— Да как же, барыня: чуть где ночью пожар и зазвонят в соборе, барин уже тут как тут: стучится в сторожку: вставай, дескать, где-то пожар! Так про меня даже пристав говорит: во всем городу нет никого исправнее, как сторож генерала Леонтьева, чуть зазвонят, а уж он у ворот. А теперь как я буду? Как же мне барина не жалеть?

Придя домой, я передала мужу похвалу дворника. Он рассмеялся и сказал:

— Ну, вот видишь, у меня есть достоинства, о которых я и сам не подозреваю.

Жизнь наша пошла обычным порядком, и работа над романом продолжалась довольно успешно. Это было для нас очень важно, так как при поездке в Петербург Федор Михайлович виделся с профессором Д. И. Кошлаковым, и тот, ввиду благоприятных результатов прошлогоднего курса вод, настойчиво советовал ему, чтобы закрепить лечение, вновь поехать весною в Эмс.

В апреле 1875 года пришлось хлопотать о заграничном паспорте. В Петербурге это не представляло затруднений; живя же в Руссе, муж должен был получить паспорт от новгородского губернатора. Чтобы узнать, какое прошение муж должен послать в Новгород, сколько денег и пр., я пошла к старорусскому исправнику. В то время исправником был полковник Готский, довольно легкомысленный, как говорили, человек, любивший разъезжать по соседним помещикам. Получив мою карточку, исправник тотчас же пригласил меня в свой кабинет, усадил в кресло и спросил, какое я имею до него дело. Порывшись в ящике своего письменного стола, он подал мне довольно объемистую тетрадь в обложке синего цвета. Я развернула ее и, к моему крайнему удивлению, нашла, что она содержит в себе: «Дело об отставном подпоручике Федоре Михайловиче Достоевском, находящемся под секретным надзором и проживающем временно в Старой Руссе». Я просмотрела несколько листов и рассмеялась.

— Как? Так мы находимся под вашим просвещенным надзором, и вам, вероятно, известно все, что у нас происходит? Вот чего я не ожидала!

— Да, я знаю все, что делается в вашей семье, — сказал с важностью исправник, — и я могу сказать, что вашим мужем я до сих пор очень доволен.

— Могу я передать моему мужу вашу похвалу? — насмешливо говорила я.

— Да, прошу вас передать, что он ведет себя прекрасно и что я рассчитываю, что и впредь он не доставит мне хлопот.

Придя домой, я передала Федору Михайловичу слова исправника, смеясь при мысли, что такой человек, как мой муж, мог быть поручен надзору глуповатого полицейского. Но Федор Михайлович принял принесенное мною известие с тяжелым чувством:

— Кого, кого они не пропустили мимо глаз из людей злонамеренных, — сказал он, — а подозревают и наблюдают за мною, человеком, всем сердцем и помыслами преданным и царю и отечеству. Это обидно!

Благодаря болтливости исправника обнаружилось обстоятельство, чрезвычайно нам досаждавшее, но причину которого мы не могли уяснить, именно отчего письма, отправляемые мною из Старой Руссы в Эмс, никогда не отсылались Федору Михайловичу в тот день, когда были доставлены мною на почту, а почему-то задерживались почтамтом на день или на два. То же самое было и с письмами из Эмса в Руссу. А между тем неполучение мужем вовремя писем от меня не только доставляло ему большие беспокойства, но и доводило его до приступов эпилепсии, что видно, например, из письма его ко мне от 28/16 июля 1874 года. Теперь выяснилось, что письма наши перлюстрировались, и отправка их зависела от усмотрения исправника, который нередко на два-три дня уезжал в уезд.

Это перлюстрирование тем или другим начальством моей переписки с мужем (а возможно, что и всей его корреспонденции) продолжалось и в дальнейшие годы и причиняло моему мужу и мне много сердечных беспокойств, но избавиться от такого неудобства было невозможно. Сам Федор Михайлович не возбуждал вопроса об освобождении его из-под надзора полиции, тем более что компетентные лица уверяли, что раз ему дозволено быть редактором и издателем журнала «Дневник писателя», то нет сомнения, что секретный надзор за его деятельностью снят. Но, однако, он продолжался до 1880 года, когда, во время пушкинского празднества, Федору Михайловичу пришлось говорить об этом с каким-то высокопоставленным лицом, по распоряжению которого секретный надзор и был снят.

 

VII

1875 год. Поездка в Петербург. Эмс

В начале февраля Федору Михайловичу пришлось ехать в Петербург и провести там две недели. Главной целью поездки была необходимость повидаться с Некрасовым и условиться о сроках дальнейшего печатания романа. Необходимо было также попросить совета у профессора Кошлакова, так как муж намерен был и в этом году поехать в Эмс, чтобы закрепить столь удачное прошлогоднее лечение.

На другой день по приезде в столицу с мужем произошло досадное происшествие, заставившее его тревожиться: его вызвали к участковому приставу. Так как он не мог подняться к назначенному часу (к девяти), то поехал к нему днем, никого не застал и должен был вторично ехать вечером. Оказалось, что мужа вызывали по поводу того, что у него был временный паспорт, а от него требовали представления подлинного вида, которого у него не было. Федор Михайлович доказывал помощнику пристава, что он живет по временному виду с 1859 года, получает на основании его заграничные паспорта, и никто никогда не требовал от него другого вида. Приведу его письмо от 7 февраля 1875 года. «Помощник пристава стал тоже спорить: не дадим вам паспорт, да и только; мы должны наблюдать законы. — Да что же мне делать? — Дайте постоянный вид. — Да где же я его теперь возьму? — Это не наше дело. — Ну, и в этом роде. Но дурь, однако же, в этом народе, это все только, чтоб перед „писателем“ шику задать. Я и говорю, наконец: в Петербурге 20 000 беспаспортных, а вы всем известного человека, как бродягу, задерживаете. — Это мы знаем-с, слишком знаем, что вы всей России известный человек, но нам закон. Впрочем, зачем вам беспокоиться? Мы вам завтра иль послезавтра вместо вашего паспорта выдадим свидетельство, так не все ли вам равно? — Э, черт, так зачем же вы давно не говорили, а спорили». Кончилось тем, что паспорт мужа задержали до его отъезда и вернули, не заменив новым, а доставив мужу несколько ненужных волнений.

С чувством сердечного удовлетворения сообщал мне муж в письмах шестого и девятого февраля о дружеской встрече с Некрасовым и о том, что тот пришел выразить свой восторг по прочтении конца первой части «Подростка». «„Всю ночь сидел, читал, до того завлекся, а в мои лета и с моим здоровьем не позволил бы этого себе“. „И какая, батюшка, у вас свежесть“. (Ему всего более понравилась последняя сцена с Лизой.) „Такой свежести в наши лета уже не бывает и нет ни у одного писателя. У Льва Толстого в последнем романе лишь повторение того, что я и прежде у него же читал, только в прежнем лучше“. Сцену самоубийства и рассказ он находит „верхом совершенства“. И, вообрази, ему нравятся тоже первые две главы. „Всех слабее, говорит, у вас восьмая глава, — тут много происшествий чисто внешних“, — и что же? Когда я сам перечитывал корректуру, то всего более не понравилась мне самому эта восьмая глава, и я много из нее выбросил».

Вернувшись в Руссу, муж передавал мне многое из разговоров с Некрасовым, и я убедилась, как дорого для его сердца было возобновление задушевных сношений с другом юности. Менее приятное впечатление оставили в Федоре Михайловиче тогдашние встречи его с некоторыми лицами литературного круга. Вообще две недели в столице прошли для мужа в большой суете и усталости, и он был донельзя рад, когда добрался до своей семьи и нашел всех нас здоровыми и благополучными.

В конце мая Федору Михайловичу опять пришлось поехать на несколько дней в Петербург, а оттуда за границу. На этот раз он ехал в Эмс с большою неохотою, и мне стоило многих усилий уговорить его не пропустить лето без лечения. Нежелание его происходило оттого, что он оставлял меня не вполне здоровою (я была в «интересном положении»), и помимо обычной тоски по семье муж испытывал большое беспокойство на мой счет.

И был такой случай (уже в конце лечения мужа), который грозил мне большой бедой: 23 июня я получила из Петербурга письмо, в котором меня уведомляли, что в «С.-Петербургских ведомостях» появилось известие о тяжкой болезни Федора Михайловича. Не поверив письму, я побежала в читальню Минеральных Вод, разыскала вчерашние газеты и в номере 159-м указанной газеты нашла в хронике следующую заметку:

«Мы слышали, что наш известный писатель Ф. М. Достоевский серьезно захворал».

Можно себе представить, как подействовало на меня подобное известие. Мне пришло в голову, что, вероятно, с Федором Михайловичем случился двойной припадок эпилепсии, всегда так угнетающе на него действующий. Но мог быть и нервный удар или что-либо иное ужасное. В полном отчаянии поехала я на почту подать мужу телеграмму, а вернувшись домой, в ожидании ответа, стала приготовляться к отъезду, решившись оставить детей на попечение батюшки и матушки Румянцевых. Хозяева пробовали меня уговаривать не ехать к мужу, но я не могла допустить и мысли, что мой дорогой муж тяжко болен и может умереть, а меня около него не будет. По счастию, к шести часам был получен успокоительный ответ. Я с ужасом вспоминаю, что могло бы произойти в случае моей поездки в моем «положении» и при том сердечном беспокойстве, в котором я находилась по поводу мужа и детей. Поистине, Господь спас от беды!

Так мне и не удалось узнать, кем именно было сообщено в газеты это неосновательное известие, заставившее и мужа, и меня провести несколько мучительных часов.

Но, кроме чрезвычайного беспокойства о детях и обо мне, Федора Михайловича мучила мысль о том, что работа не двигается и что он не может доставить продолжение «Подростка» к назначенному сроку. В письме от 13 июня Федор Михайлович пишет: «Пуще всего меня мучает неуспех работы: до сих пор сижу, мучаюсь и сомневаюсь и нет сил начать. Нет, не так надо писать художественные произведения, не на заказ из-под палки, а имея время и волю. Но, кажется, наконец скоро сяду за настоящую работу, но что выйдет, не знаю. В этой тоске могу испортить самую „идею“».

Очень беспокоил Федора Михайловича и вопрос о найме зимней квартиры. Хоть нам и отлично жилось в Руссе, но оставаться в ней на вторую зиму было затруднительно, особенно ввиду того, что в начале следующего (1876) года Федор Михайлович предполагал предпринять давно задуманный им журнал «Дневник писателя». Вопрос заключался в том, искать ли квартиру Федору Михайловичу во время проезда чрез Петербург или же приехать всей семьей в столицу и, остановившись в гостинице, найти себе помещение? И то и другое решение вопроса имело свои неудобства, и я склонялась к мысли самой приехать в Петербург ко времени возвращения мужа и вместе с ним искать квартиру. Против последнего решения муж решительно протестовал, принимая в соображение тогдашнее состояние моего здоровья. Порешили, что Федор Михайлович останется два-три дня в Петербурге и, если ему не посчастливится найти в этот срок удобную квартиру, то он уедет в Руссу.

<…>

 

VIII

1875 год. Рождение Леши, возвращение в Петербург

Федор Михайлович вернулся из Эмса в Петербург 6 июля, остался в городе два-три дня, но так как в такое короткое время трудно было отыскать удобную квартиру, то он, осмотрев несколько квартир, бросил поиски и поехал в Руссу. Уж очень его тянуло домой, к семье. Поразмыслив, мы порешили остаться в Руссе до наступления ожидаемого прибавления семейства, тем более что и старики-хозяева, очень полюбившие наших детей, уговаривали не увозить их среди лета.

Федор Михайлович с особенным удовольствием согласился остаться, так как это давало ему возможность спокойно поработать над своим романом до и после предстоявшей мне болезни, не отказываясь от моего сотрудничества. Работать же предстояло усиленно, чтоб иметь право, по приезде в Петербург, попросить у Некрасова денег за «Подросток». А деньги нам чрезвычайно были нужны для начала нашей столичной жизни.

Все шло благополучно. Федор Михайлович чувствовал себя поправившимся, дети подросли и поздоровели, да и у меня с возвращением мужа почти совсем исчезли мои всегдашние пред родами страхи о возможности смерти. В такой безмятежной жизни прошел месяц, и 10 августа бог даровал нам сына, которого мы назвали Алексеем. Оба мы с Федором Михайловичем были донельзя счастливы и рады появлению (да еще малоболезненному) на свет Божий нашего Алеши. Благодаря этому, я довольно скоро вернула силы и опять могла помогать мужу стенографией.

Весь август простояла хорошая погода, а в сентябре наступило так называемое бабье лето, на диво теплое и тихое. Однако около 15 числа мы, боясь перемены погоды, решили уехать. Путь предстоял нам трудный, так как пароходы, из-за мелководья реки Полисти, не доходили до города, а останавливались на озере Ильмень, против деревни Устрики, в восемнадцати верстах от Руссы. В одно прелестное теплое утро мы выехали из дому длинной вереницей: в первой кибитке Федор Михайлович с двумя детками; во второй — я с новорожденным и его няней; в третьей — на горе сундуков, мешков, узлов восседала кухарка. Мы весело ехали под звон бубенчиков, и Федор Михайлович то и дело останавливал лошадей, чтобы узнать, все ли у меня благополучно, и похвалиться тем, как ему с детьми весело.

Часа через два с половиной мы достигли Устрики, но тут нам встретилось обстоятельство, на которое мы не рассчитывали. Пароход приходил вчера; забрав массу пассажиров, капитан решил, что сегодня их будет мало, а потому обещал прийти только завтра. Делать было нечего, приходилось остаться здесь на сутки. Из двух-трех домов выбежали хозяйки с приглашением у них переночевать. Мы выбрали дом почище и перебрались в него всей семьей. Я тотчас же спросила хозяйку, сколько она возьмет за ночлег. Хозяйка добродушно ответила: «Будьте спокойны, барыня, лишнего не возьмем, а вы нас не обидите».

Комната оказалась средней величины с широчайшей постелью, поперек которой можно было уложить детей; я решила спать на сдвинутых табуретках, а Федор Михайлович на старинном диване, своим фасоном напоминавшем ему детство. Девушек обещали пристроить на сеновале.

Так как мы ехали по-помещичьи, со съестными припасами, то кухарка тотчас же принялась готовить обед, мы же все пошли гулять и, разостлав пледы, расположились на горе, в виду озера. Даже новорожденного вынесли, и он спал на вольном воздухе. День прошел необыкновенно приятно: Федор Михайлович был очень весел, шалил с детьми и даже бегал с ними вдогонку. Я же была довольна, что мы успели благополучно сделать часть нашего длинного пути. Пообедали, и так как скоро темнело, то все рано легли спать.

Наутро, часов в восемь, нам сказали, что вдали показался дымок парохода и через час-полтора он подойдет к Устрики. Принялись укладываться, одевать детей по-дорожному, а я пошла расплачиваться. Хозяйка куда-то скрылась, а вместо нее явился получать по счету ее сын, судя по распухшему лицу, человек пристрастный к водочке. На счете, безобразно написанном, стояло четырнадцать рублей с копейками: из них два рубля за курицу, два — за молоко и десять за ночлег. Я страшно рассердилась и стала оспаривать счет, но хозяйский сын не уступал и грозил, в случае неуплаты всех денег, задержать наши чемоданы. Конечно, пришлось заплатить, но я не удержалась и назвала его «грабителем».

Пароход между тем приближался и остановился в полуверсте от берега, так что к нему надо было доехать на лодке. Но когда мы спустились к самому берегу, то оказалось, что лодки стоят в десяти шагах от берега и к ним простой народ, сняв обувь, идет по воде. Нас же на своих спинах перенесли в лодку дюжие бабы. Можно представить, сколько страху и беспокойства за детей испытали мы с мужем. Его перенесли первого, и он принимал пищавших и кричавших от страха детей. Последнюю перенесли меня и затем новорожденного. Сидя в лодке, я с ужасом представляла себе, как-то мы с такими малышами поднимемся по трапу на пароход. Но, к счастью, все обошлось благополучно: капитан выслал нам навстречу матроса, который и перенес всех деток. К тому времени подъехали и наши вещи, привезенные на отдельной лодке хозяйским сыном.

День был восхитительный, озеро Ильмень казалось бирюзового цвета и напомнило нам швейцарские озера. Качки не было ни малейшей, и мы все четыре часа переезда просидели на палубе.

Около трех часов доехали до Новгорода. Федор Михайлович и я с детьми поехали прямо на вокзал железной дороги, а наш багаж взялись доставить ломовые извозчики, вместе с багажом прочих пассажиров. Через час багаж привезли, и я, не доверяя прислуге, сама сходила его проверить: у нас было два больших кожаных чемодана, черный и желтый, и несколько саквояжей, и я успокоилась, видя, что все на месте.

День прошел довольно быстро, и часов в семь ко мне подошел сторож и сказал, что лучше бы заранее взять билеты и сдать наш багаж, пока не набралось публики. Я согласилась, купила билеты и, вернувшись, указала сторожу на два чемодана и два больших саквояжа, которые надо сдать в багаж. Вдруг, к моему чрезвычайному удивлению, сторож сказал мне, указывая на черный чемодан: «Барыня, это не ваш чемодан, мне его давеча дал на сохранение другой пассажир».

— Как не мой? Быть не может! — вскричала я и бросилась осматривать чемодан. Увы — хоть он был совершенно такой же формы и размера, как наш (тоже, должно быть, купленный в Гостином дворе рублей за десять), но он, вне всякого сомнения, принадлежал другому лицу, и даже на верхней его крышке стояли какие-то полуистершиеся инициалы.

— Боже, но где же в таком случае наш чемодан? Ищите его, — говорила я сторожу, но тот отвечал, что другого черного чемодана тут не было. Я пришла в совершенное отчаяние: в пропавшем чемодане находились вещи, принадлежавшие исключительно Федору Михайловичу, его верхнее платье, белье и, что всего важнее, — рукописи романа «Подросток», которые муж завтра же должен был отвезти в «Отечественные записки» и получить в счет гонорара столь необходимые нам деньги. Следовательно, не только пропал труд последних двух месяцев, но и возобновить рукопись было невозможно, так как исчезли находившиеся в чемодане записные книги Федора Михайловича, а без них он был вполне беспомощен, и ему пришлось бы вновь составлять план романа. Размер случившегося несчастия разом представился моему воображению. Вне себя от горя, вбежала я в общую залу, где находился с детьми Федор Михайлович. Увидев мое расстроенное лицо, муж испугался, не случилось ли чего с новорожденным, который находился у няни в дамской комнате. Едва находя слова, я рассказала мужу о том, что случилось.

Федор Михайлович был страшно поражен, даже побледнел и тихо вымолвил:

— Да, это большое несчастье. Что же мы теперь будем делать?

— Знаешь что, — припомнила вдруг я, — ведь это негодяй хозяйский сын не доставил чемодана на пароход — назло мне, за то, что я назвала его грабителем.

— Пожалуй, ты права, — согласился со мной Федор Михайлович. — Но, знаешь, ведь так нельзя оставить, надо попытаться разыскать чемодан. Не может же он в самом деле пропасть? Вот что мы сделаем: ты поезжай с детьми в Петербург (остаться здесь в гостинице с детьми и прислугой немыслимо, денег не хватит), а я останусь здесь, завтра пойду к Лерхе (новгородскому губернатору, с которым Федор Михайлович был знаком), попрошу, чтоб он дал мне полицейского, и завтра же с пароходом поеду в Устрики. Если хозяин оставил чемодан у себя, то, ввиду возможного обыска, наверно, его отдаст. Ну а ты, ради бога, успокойся! Посмотри, на что ты похожа? Побереги себя для ребенка! Поди умойся холодной водой и возвращайся к нам поскорее!

Я пошла в полном отчаянии. Я укоряла себя в происшедшем несчастье, в том, что недоглядела за самым драгоценным из нашего имущества, что из-за моего недосмотра пропал двухмесячный труд мужа! «Но ведь я смотрела, я была уверена, что это наш чемодан! — говорила я про себя. — Надо же было случиться такому совпадению, что тут же очутился схожий с нашим чемодан!»

Я стояла в багажной, опираясь на стойку, и слезы так и катились по моим щекам. Вдруг одна мысль промелькнула в голове: а что, если чемодан остался на пароходной пристани? В таком случае его, конечно, спрятали. Что, если там справиться? Я обратилась к сторожу и спросила, не может ли он съездить на пристань, узнать, нет ли там чемодана, и привезти его сюда; а если не отдадут, то сказать, что за ним завтра приедет владелец. Сторож ответил, что отлучиться не может, потому что дежурный. Тогда я, долго не думая, решила поехать на пристань сама. Я вышла из вокзала, нашла на дворе двух извозчиков и крикнула: «Кто свезет меня на пароходную пристань, туда и обратно? — даю полтора рубля». Один сказал, что он не свободен, а другой, парень лет девятнадцати, согласился, я вскочила в пролетку, и мы поехали.

Было около восьми часов и порядком темно. Пока ехали городом, то при фонарях и прохожих было не страшно. Но когда переехали Волховский мост и завернули направо, мимо каких-то длинных амбаров, то у меня захолонуло на сердце: тут, в темноте, в углублении амбаров, казалось, прятались люди, и даже двое каких-то оборванцев стали за нами бежать. Парень мой вструхнул и пришпорил лошадь так, что она помчалась вскачь.

Минут через двадцать подъехали к пристани. Я соскочила с пролетки и по мостику побежала к пароходной конторке. В ней все было темно, очевидно, сторож спал.

Я принялась стучать изо всех сил в одну стенку, в другую, затем в окно, начала кричать во весь голос:

— Сторож, отвори, отвори скорей!

Минут через пять, когда я уже отчаялась в успехе и хотела вернуться к извозчику, раздался вдруг какой-то старческий кашель, а затем голос:

— Кто стучит? Что надо?

— Отвори, дедушка, скорей! — кричала я, решив, судя по голосу, что говорю со стариком. — Тут оставлен большой черный чемодан, так я за ним.

— Есть, — ответил голос.

— Так тащи его скорей!

— Иди сюда, — сказал старичок и в боковой стенке выдвинул деревянную перегородку (чрез которую передают в конторку багаж) и выкинул на пристань мой черный чемодан. Можно представить себе мою чрезвычайную радость!

— Дедушка, донеси чемодан до извозчика, я тебе на водку дам, — просила я, но дедушка или меня не расслышал, или побоялся вечерней сырости, но он задвинул перегородку, и в конторке стало по-прежнему мертво. Я сдвинула чемодан, он был тяжел, пуда на четыре. Я побежала за парнем, но тот отказался сойти с козел: «Сами видите, какие здесь места, сойду — и лошадь угонят!» Делать нечего, побежала обратно, схватилась за ручку чемодана и потащила, останавливаясь на каждом шагу. А мостки, как на беду, были длинные. Однако дотащила. Извозчик соскочил и положил чемодан между сиденьем и козлами, а я, своею персоной, уселась на чемодан, решившись не отдавать его, если б на нас напали «раклы». Кучер стал хлестать свою лошадь, мы быстро пронеслись мимо каких-то окликающих нас фигур и выехали минут чрез пятнадцать на Торговую площадь. Тут было безопасно. Мой возница ободрился и стал рассказывать, какого страху он натерпелся: «Хотел было уехать, да побоялся вас оставить. Тут два „ракла“ подходили, допрашивали, я сказал, что привез мужика, а как услышали, что вы с кем-то кричите, то и отошли».

Я умоляла парня ехать скорее, так как тут только сообразила, как много времени прошло с моего отъезда и что меня мог хватиться Федор Михайлович. Оказывается, что мой муж, видя, что я не возвращаюсь, пошел в дамскую и, не найдя меня там и оставив детей с Алешиной нянькой, пошел меня разыскивать. Стал расспрашивать у сторожей, не видал ли кто меня: нашелся один, который сказал, что барыня нанимала извозчика на ту сторону города. Федор Михайлович был в отчаянии, не зная, куда я в такой поздний час могла поехать, и, чтоб скорее меня встретить, вышел на крыльцо. Завидев его издали, я закричала:

— Федор Михайлович, это я, и чемодан со мной!

Хорошо, что у дверей вокзала было не особенно светло, а то мой вид — дамы, сидящей не на сиденье пролетки, а на чемодане, — был, полагаю, не живописен.

Когда я рассказала Федору Михайловичу все мои похождения, он пришел в ужас и назвал меня безумной.

— Боже мой, боже мой! — воскликнул он. — Подумай, какой опасности ты себя подвергала! Ведь, видя, что извозчик везет женщину, мазурики, бежавшие за вами, могли наброситься на тебя, ограбить, изувечить, убить! Подумай, что было бы с нами, что было бы со мной, детьми? Истинно Господь сохранил тебя ради наших ангелов-детей! Ах, Аня, Аня! Твоя стремительность тебя до добра не доведет!

Федор Михайлович мою стремительность, или как говорится, скоропалительность, способность в одну минуту положить решение и действовать, не размышляя о последствиях, называл моим пороком и об этом упоминает где-то и в письмах ко мне.

Мало-помалу Федор Михайлович успокоился, мы в тот же вечер выехали и самым благополучным образом добрались до Петербурга.

Привожу этот эпизод в образец того, с какими трудностями и неприятностями приходилось в те далекие времена совершать даже такие сравнительно недалекие поездки, как поездка в Старую Руссу.