По тому, как пасынок посмотрел на неё при первой встрече, Ирина Семёновна заподозрила, что он о чём-то догадывается.

Когда, уже к вечеру, они оказались с глазу на глаз, мачеха спросила Михайлу:

— Примечаю я, будто сказать что-то мне хочешь. Тайное, что ли? Говори. Одни мы. Как скажешь, что до времени таишь, на душе легчает… — Мачеха насмешливо смотрела на пасынка.

— Понимаешь, матушка, чуть было не искупался я, а может быть, и того боле.

— Что так?

— Да лодка с течью, и с хитрой какой! Доска одна разболталась, а с виду и не скажешь. Хорошо, что заметил.

— А как же ты в такой лодке по реке выплыл? Волна-то вон какая была.

— Крутая.

— Как же ты?

— А я лодку зачинил. Сидел я на берегу, у края лозняков, не заметила ты меня. Как бельё, которое у тебя разбежалось, ты изловила да лодку подогнала, гляжу издали это я — вроде ты у носа лодочного что-то поправляешь. Как ты ушла, я к лодке — ну, и благодаря тебе, матушка, всё и увидел. Пришлось хорошенько гвоздями забить, да ещё и осмолить. Для такого случая и всю лодку проглядел, чтобы где не просачивала. Не ровен час. Сама, матушка, о повреждении, видно, сказала бы мне, ежели встретились бы. Да не вышло. В гости, что ли, ввечеру куда ходила?

Мачеха вплотную подошла к Михайле, взяла его за рубаху у плеч, притянула к себе. Тихо и бешено прямо в лицо Михайле просвистели сквозь сжатые зубы её слова:

— Да ты что, в кошки-мышки, что ли, играешь?

Михайло схватил мачехины руки, изо всей силы их сжал. Хрустнули кости, но мачеха не издала стона. Сдавленным, глухим голосом Михайло крикнул:

— Не утонул! Нет! Жив — видишь?

Ирина Семёновна отвела в сторону глаза и криво усмехнулась. Сняв со своей груди мачехины руки, Михайло отвёл их от себя и отпустил.

— Великий гнев у тебя, матушка, в душе живёт. Так гневливо и дела как следует не сладишь.

Теперь терять Ирине Семёновне было уже нечего. Все открылось. Она села на корягу, скрестила на груди руки, подтянула края платка и с наглым спокойствием спросила:

— Так. Отцу уж сказался?

— Нет.

— Почему? Не поспел?

— Не потому. Нужды нет.

— А ты не побрезгай.

Обидные Михайлины слова так и резанули мачеху по сердцу, но она только скривила губы.

— «Нужды нет»! — продолжала Ирина Семеновна. — Притворяешься. Не боюся я ни твоего рассказа, ни твоего оговора. Понял?

— Понял. Правда. Не боишься. Да и не след такого бояться. Гнева только своего бойся. В нём слепой становишься.

— Не уразумею я тебя, Михайло. Это ты по христианству, по-доброму? Как тогда с быком? Или просто так — струсил?

— Когда человек сильно сердится, случается, без веры говорит. И слова ему тогда не для правды, а для утешения самого себя.

— Мудрость, мудрость. Глубина, ой, глубина!

— А в слове самая суть — правда. Для того оно и придумано.

— Всё-таки не пойму: с чего бы?

— Ненадобен тот рассказ. Ни к чему.

— Так вот я же объясню тебе. К тому хотя, чтобы подобный нынешнему случай когда не повторился. Уразумел? А?

И мачеха, подняв голову, бросила на Михаилу насмешливый взгляд.

— Уразумел, уразумел. Как не уразуметь. Вот и говорю, что подобное не случится боле.

— Это ты откуда же ведун таков выискался, что в чужой душе как по писаному читаешь? В твоих книгах, что ль, про то описано?

Михайло молчал и что-то обдумывал.

— Аль такая линия одолела тебя — все добром и добром, покуда добро само собою верх возьмёт? Не потонет ли в мирском злом твоё одинокое добро?

— Будто моё добро одинокое?

— Каждый за своё стоит, и то людей делит. Своё добро чужому добру друг не великий. Как те два добра столкнутся, нетрудно и злу загореться.

— Ну, матушка, уж если ты по такой высоте повела, то на ней и будем дело решать.

Ирина Семёновна ждала.

— Вот что. У тебя, матушка, разум…

Мачеха перебила:

— Благодарствуем на добром слове.

— Потому ты и поймёшь…

— Ой ли, дойду ли?

— Дойдёшь. Только не сразу поверишь. Зло, матушка, широко разошлось. Много неправды над народом.

— Мятеж, что ль, какой замыслил? Аль в ушкуйники собрался? Атаманом учиниться захотел? Пытали, пытали до тебя. Многие головы сложили.

— А я новым делом займусь — науками.

— Не впервой слышу. Ежели и так, то что? В науке, что ль, на мятеж подниматься?

Михайло усмехнулся:

— Я говорил, матушка, что у тебя разум. Вроде…

— Ну, одно дело мы решили. Растолковал мне, к чему науки лежат. Без тебя бы и невдомёк. Ты-то что в науках творить будешь? Ты, что ль, учнёшь тот свет по земле разливать? Это вроде как Ермак — тот Сибирь под руку брал, ты теперь — науки. Что ж замышляете, Михайло Васильевич?

— Теперь, матушка, к тому, что у тебя на сердце лежит, и подхожу. Большим наукам у нас здесь обучиться негде.

— А ты здешние, значит, вполне уже постиг? До самого дна? Теперь к самым высоким стремишься?

— К самым высоким.

— И не страшно? Где же тем наукам быть? Стой, стой.

Мачеха морщила лоб.

— Стой. Вон оно что. Это ты говоришь, что за теми науками тебе в дальний поход. И нам, стало быть, к расставанию себя готовить. Ой, плач и воздыхание… И куда же думаешь подаваться? Сам ли или, может, с какой ратью на науки ополчаться будешь?

— Сам.

— Ну, богатырь. Как одолеешь, обратно сюда, нам, тёмным, на удивление?

— Какое дело у нас есть ныне здесь для больших наук?

— А… Разумею. В помышлении своём от родного гнезда совсем отлететь замыслил? Ровно птица вольная.

— Вот ты, матушка, правду и угадала. И слава богу. И ещё знаю: о намерении моём батюшке сказывать не станешь.

— Ясновидец, ясновидец! Правильно говоришь. Мозги не корова сжевала. И чем там брать будешь?

— Надо терпением.

— Для терпения кому храбрости недоставало? — Ирина Семёновна глубоко и устало вздохнула — в сердце у неё не было ни торжества, ни радости. — И как это только случается: одолеешь в чём, ждёшь — взыграет от того дух, глядишь же: ничего нету, и в сердце пустота.

— Когда не в добром деле одолеешь.

— Много ли их, добрых дел-то?

— А ты, матушка, поищи.

— Не пустая ли забота?

— Там и видно будет.

— А думал ты, хитрец-мудрец, что бабе дел никаких-то и нету? Не придумано ещё. Скушно мне, ох, скушно!

Ирина Семёновна откинула назад голову, платок сдвинулся, и густые косы её упали на плечи.

— И что мне, бабе, нужно? А?

И, обращаясь к Михайле, она сказала:

— Ты говоришь: добро. А в добре для меня дела мало. И знаешь что? Я ведь ни добрая, ни злая. Сказала: просто скушно мне.

— Скука — она часом и опасная бывает. Невзначай и кого погубишь…

Ирина Семёновна метнула на Михайлу быстрый взгляд — снова враждебный и злой:

— Всё занятие.

— Не через меру ли?

— Как для кого.

— Тебе-то дешево ли даётся? Поутру, как вернулся я, заметил, будто лицо у тебя как после дурной ночи. Не спала, что ли?

Ирина Семёновна только пренебрежительно посмотрела на улыбающегося Михайлу и ничего не ответила. Она не спеша убрала разметавшиеся косы; вынимая по одной зажатые в зубах костяные резные шпильки, закрепила волосы и накинула на голову платок.

— Так, Михайло Васильевич, на великие дела, стало быть, поднимаешься. Так, так. Что ж, дай бог нашему теленку волка задрать.

— Не поперек, значит, твоей дороги стою. И душу твою понимаю.

— Мою, может, и понимаешь, нехитрое дело. Свою понимаешь ли? Так ли легко она от деньги да достатка отпадёт?

— Вот, матушка, и хотел сказать тебе. Малость потерпи. На скуке своей смотри не сорвись. А то как ещё да не вполмеры возьмёшь…

— Кто ж его знает — может, и на полную меру хватит.

— Вот и хочу остеречь тебя. Против самой же себя.

— Ещё спасибо на добром слове. Вроде душу мою спасти хочешь. И долго ль, стало быть, в надежде нам жить да ожиданием томиться?

— Нет, недолго.

Повернувшись спиной к мачехе, Михайло пошёл по косогору в сторону леса.

Отойдя немного, он обернулся и сказал:

— И знаешь, матушка, земля от стыда ещё никогда не проваливалась.

Михайло шёл твёрдой морской походкой, немного покачиваясь из стороны в сторону, крепко ставя ноги в рыхлый песок, и скоро его высокая фигура скрылась за кустистым тальником, у поворота идущей по сухому песчаному откосу дороги.

А Ирина Семёновна всё сидела и думала и всё никак не могла решить, правду ли ей сказал Михайло и в самом деле куда-то он там собирается или, станется, смеха ради говорил. А коли так, то пусть бы уж он лучше не смеялся… Ну, а если сказанное им и в самом деле правда, то все-таки какая-то странная и мало ей понятная.