Расставшись с Шубным, Михайло через боковой вход вошёл на обнесённую изгородью усадьбу.

Он прошёл мимо вырытого посреди двора небольшого прямоугольного пруда и направился к сараю.

Надо было отбить косу к завтрашнему дню. Он и принялся за дело. Но скоро дробный стук молотка об отбиваемую косу прекратился. Отложив в сторону косу, Михайло задумался.

Настланные по торфянику мостки заскрипели под быстрыми женскими шагами.

— Всё думаешь? — спросила мачеха, подходя к пасынку.

— Всё думаю.

— Ну, и до чего-либо уже додумался?

— Покуда не до всего.

— И ума палата, а всё ещё не удумаешь?

— Случается.

— Дед-то Егор чуть было не убил тебя? Рассказали уж мне. Вот и пришла тебя проведать. Что, думаю, с сыном?

— Спасибо, матушка. Знаю — всегда добра мне желаешь.

Мачеха метнула косой, недобрый взгляд.

Первая жена Василия Дорофеевича Ломоносова, мать Михайлы, умерла уже давно. Недолог был и второй брак — умерла и вторая жена. И теперь Василий Дорофеевич был уже в третьем браке. Ирина Семёновна, вторая мачеха Михайлы, женщина недобрая и гневная, не любила пасынка. А как пришёл этим летом Михайло с моря на сенокос, вроде как уж хозяином и распорядителем, мачеха и особенно стала злобиться.

В самом деле: случись что с мужем, все достояние к Михайле перейдёт. Он — хозяин, она — горькая вдова.

— Прежде чем сюда прийти, в твою светлицу заходила я, в ту, где думы свои великие думаешь да книги читаешь свои новые. Не там ли ты? Нету. Гляжу — и книг нету. Не в сундук ли ты кованый, что в углу там стоит, их спрятал да замок пудовый навесил? К чему бы их под замок?

— Про всякий случай. Думаю: никого вдруг дома, а тут — лихой человек?

— Лихой человек на книги твои позарится? Золото, что ль?

— Не золото, а всё цена им есть. Уследит — все ушли, даже и ты, матушка, некому постеречь, ну и… — Михайло развёл руками.

Ирина Семёновна не спешила, обдумывая ответ на Михайлину насмешку. Значит, он узнал о тех словах, которые она на днях сказала своей подруге: что в случае чего она просто возьмёт да и сожжёт эти дьяволовы книги. Ведь к чему они? А к тому, что, научившись по ним, Михайло ещё крепче за отцовское дело сумеет взяться.

— Смотри, Михайло, на смех не всегда ответом смех бывает.

— Уж кто как может.

— Узнал, стало быть. Что ж, это ты правильно: с наушниками да соглядатаями оно способнее. Так всегда и поступай, — Ирина Семёновна пошла прочь.

«Тёмная страсть в мачехе дела себе ищет — и в чём-то найдёт?» — вздохнув, подумал Михайло.

Когда уже упали поздние июльские сумерки, Михайло достал из кованного железом и закрытого на крепкий замок сундучка книгу и зажёг свечи.

Он раскрыл её на той странице, где были напечатаны слова, над которыми он так часто задумывался.

«И от твари творец познаваем», — прочитал он будто и незаметно между другими втеснившиеся в ровную строку слова. Они были помещены в самом конце предисловия, в котором объяснялось, для чего книга назначена. Теперь он их хорошо понимает. Но не так-то легко это далось.

Эту книгу, что сейчас лежит перед ним, он достал в начале прошлого года, уже после того, как порвал с раскольниками.

Вслед отцу и деду, известным холмогорским книжникам, таким же книжным человеком сделался и Василий Христофорович Дудин. К нему-то, в недалеко от Мишанинской стоявшую Луховскую, и зашёл однажды Михайле уже после того, что он увидел в Никольской пустыни. В те дни он подолгу одиноко бродил по Курострову.

«Зайду к Дудиным, потолкую с Василием Христофоровичём, умный он, книги читает», — подумал Михайло, оказавшись однажды в зимний день на околице Луховской, почти того не заметив.

Когда Михайло стал рассказывать Дудину, почему он ушёл от тех, кто держался старой веры, рассказывать, что вот он прочитал много книг, а никакого ответа на то, что его так занимало, он так и не узнал, Василий Христофорович молча встал, подошёл к полке, на которой плотным рядом стояли собранные дедом и отцом книги. Он выбрал из них две, одну тяжёлую и большую, другую маленькую, крепко сжатую переплётом.

Передавая книги Михаиле, Дудин сказал:

— Почитай-ка ещё, особенно вот эту, — и он указал на большую книгу, стянутую медными застёжками.

Что же это за книга, вот эта большая, и почему она так не нравилась раскольникам?

Когда Михайло уже оставил старую веру, он, случалось, при встрече с каким-либо раскольником вступал с ним в прения.

Однажды при таком случае он сказал своему собеседнику, седому старику:

— Вот в тех книгах, которые я когда-то читал, веру и божественное деяние всё страхом обороняют. Разве большая вера чего бояться должна? Всё говорится: не смей постигнуть того, что постигнуть тебе не дано, не тщись. Верь — и не рассуждай. Страхом всё. А разве на страх так уж всегда и уповать можно? Полная ли в нём истина?

— Так ли уж плох страх? Он, Михайло, часто человеку ко спасению. Вот возьми: случится тебе, к примеру, опасность, от которой и жизни решишься, а страх возьмёт да и подскажет: берегись. Ты и остережёшься. И спасён.

— Да ведь в таком разе не страх нужен, а разум.

— Это как когда. И разума твоего не на всех станет. Страх-то попроще и покрепче.

— И так ли уж никогда и не обманывает?

Раскольник подозрительно посмотрел на Михайлу:

— Это ты о чём же? А? Ой, смотри, Михайло! Беседуем мы сейчас промеж себя, а при ком другом подобное что не говори. Ни при наших, ни при никонианах. По головке никто за такое не погладит.

— Да ведь я только спрашиваю.

— Покуда спрашиваешь, — покосился на Михайлу раскольник.

…И вот опять листал Михайло свою книгу. Зорко вглядывался он в напечатанные двумя красками — черной и красной — большие её страницы, испещрённые цифрами, столбцами, исчерченные фигурами, пересечённые секущими линиями.

Где же в человеческом понимании тот предел, за который разуму переступать нельзя и грешно? Что должен оборонять страх? И истине ли разума бояться? Кому от этого польза? Где же в знании начинается грех?

Вот эти слова: «И от твари творец познаваем».

И вдруг Михайле в тот день припомнились другие слова, сказанные ему ещё дедом Егором:

— Творец тебе во всём является: и человек, и зверь, и птица, и коловращение времен, и всё, что вокруг тебя, — всё дело рук творца, во всём он. И всё им направлено к одной цели. Ты же то грешным разумом постигнуть не дерзай.

«Ну, а тут, в книге, что говорится? — подумал тогда Михайло. — А тут говорится как раз противное тому. Всё, что вокруг тебя, весь мир, человек познавать может. Нет запрета! Наука — не грех!»

Рассказывая после этого как-то о новой книге Семену Никитичу Сабельникову, дьячку местной церкви, у которого ещё грамоте учился, Михайло сказал:

— В той книге всё числом пройдено. И твердь небесная, и земля, и воды — всё в числе находится. На первое место оно поставлено. А число и мера к человеческому делу в ней прикладываются. Ведь нужны и час, месяц, год, и вес, и длина пути, и счёт дней жизни. И работа тоже мерой меряется. Никуда от счисления не уйдёшь. Оно всё проймёт. Через него весь мир узнаешь. И через число он и твоих руках окажется.

— Навострился ты по своей новой книге, — вдруг раздался в полутёмной трапезной голос отца Василия, священника Екатерининской церкви, которого в сумерках ни Михайло, ни Сабельников не заметили. — Навострился. Только смотри, как бы твоё число против бога не стало.

— Оно не против бога, а за жизнь человеческую. А хорошо человеку жить на земле — разве против бога?

— Ну, ты не мудри, — ответил отец Василий. — А то мудрость ещё заведёт тебя куда не следует. Настоящая жизнь человеку на небеси. Здесь же — юдоль.

— А почему же страдание человеку в земной жизни настоящее, а настоящего блаженства, щедрот человек должен ждать в другой жизни?

— А ты думаешь, что страдание здесь настоящее? Вспомни-ка ад. В него и попасть нетрудно…

— Можно вспомнить и рай. В него попасть нелегко.

— Смотри, Михайло, — недобро покачал головой отец Василий.

«Страхом всё, страхом, — думал тогда своё после разговора Михайло. — И кто старой веры держится, и кто новой — все одно. Разницы тут между ними никакой. Все считают, что разум против веры встанет. Разуму же должен быть широкий путь. А к делу он быстрее и лучше пройдёт через науки».

…Недолгая июльская ночь уже кончалась. Скоро по заре и на сенокос идти, а Михайло всё сидит за книгами.

Склонясь к грифельной доске, он делает вычисления и чертит с особенным усердием.

Закрывая книгу, он ещё раз пробегает стоящую на ней, на заглавном листе, широко разогнанную надпись из больших красных букв: «Арифметика». Взглянув вниз, он читает отбитую двумя линейками строку: «Сочинися сия книга чрез труды Леонтия Магницкого».

Тугими медными застёжками он крепко стягивает переплёт этой большой книги, которая называлась арифметикой, но заключала в себе сведения и по алгебре, геометрии, тригонометрии, астрономии и многое другое.

Потом Михайло Ломоносов перелистывает маленькие, упругие, сухо потрескивающие страницы другой книги, тесно забитые мелкой четкой печатью.

Закрыв крышку этой книги, грамматики Мелетия Смотрицкого, полученной им от Дудина одновременно с книгой Магницкого, Михайло любовно проводит рукой по её корешку, где через жёлтую кожу выдались три шнура, на которых были крепко сшиты листы книги.

Когда Михайло Ломоносов закрывал «Арифметику», будто и незаметно перед его глазами мелькнула фраза: «Потребно есть науки стяжати…»

Потребно? Кому? Может быть, вот и ему отдать себя этому? Ведь есть же такие люди — ученые… Может, ему по книгам и идти?

Эта мысль возникла как-то просто, сама собою, и будто даже не остановила на себе внимания. Но, легши в постель, он всё не мог уснуть, и, когда пришли его будить, чтобы отправляться на сенокос, он ещё не смыкал глаз. Он догадывался, что понял чрезвычайно для него важное, но того, что он сделал первое своё великое открытие, этого Михайло Ломоносов ещё не понял.