Когда Василий Дорофеевич вернулся домой, жены дома не было. Она ушла к Некрасовым еще до возвращения Михайлы. Как только он вошел в дом и зажег огонь, ему сразу бросилось в глаза, что на том месте, где всегда висела, нет Михайлиной шубы. Василий Дорофеевич быстро поднялся на второй этаж, зашел в Михайлину горницу, стал просматривать его вещи — и через минуту кинулся вниз, в конюшню.

Возвратившись домой от Некрасовых, Ирина Семеновна затопила печь и села подле нее за прялку.

Перед иконами в лампадах горели теплые огни. По темным ликам пробегали от колеблющихся лампадных огней летучие блики.

Наружи над землей в темноте вихрями летели снега. Ветер бурунами поднимал вверх снежные столбы. На высоте вихрь изнемогал: снежный столб рассыпался и валился вниз густой снежной лавиной. Еще она не успевала упасть на землю, как ее поднимал новый порыв. Снежное мелкое крошево кипело над землей.

Порыв ветра загудел в печной трубе и с пламенем выбился из печи.

«Крута непогода. Впервой такая в этом году, — подумала Ирина Семеновна, прислушиваясь к метели. — Беды бы в поле не случилось».

Она подошла к окну и близко прислонилась к нему лицом. За окном кружила метель.

«Об такое время в поле не ходят».

Ирина Семеновна отошла от окна и вновь села за работу.

…В сенях изо всей силы ударилась о стену распахнувшаяся наотмашь под порывом ветра дверь. Ирина Семеновна быстро встала и открыла дверь, ведущую из избы в сени. Снаружи ввернулся белый дымящийся клуб метели. Тонкий, истертый ветром снежный прах ударился в углы и лег серебряным блеском на стены.

Ветер задул стоявший на столе сальник, в котором плавал зажженный снурок, и загасил тревожно метнувшиеся вверх лампадные огни.

Из темноты шел к распахнутой двери занесенный снегом человек. Не закрыв наружной двери, он идет через сени. Воротник тулупа высоко поднят.

Человек переступил порог. Ирина Семеновна узнала мужа. Она прошла через сени к наружной двери, закрыла ее на щеколду и заложила засовом.

Василий Дорофеевич вошел медленно, молча. Он протер руками ослепшие от снежной пыли глаза. Не глядя, сбросил тулуп, не заметив, что тулуп упал не на лавку, а на пол. В обросших снегом валенках, которые он не обил при входе веником, забыв снять шапку, он сел у стола, облокотился и сжал руками голову.

Ирина Семеновна запалила в печи лучину, зажгла сальник и лампады. Василий Дорофеевич поднял голову, заметил зажженные лампады.

— А, — сказал он равнодушно и снял шапку, а затем и нагольный полушубок.

— Василий, ты почему вернулся? Случилось что? Беда?

— Беда по свету рыщет да дела и случая ищет.

— Знать бы мне. Авось не испугаюсь?

И вдруг Василий Дорофеевич встал, уставился тупым, злобным взглядом на жену и закричал:

— Не испугаешься! Уж больно не пуглива! Может, своими бесстрашными глазами не все увидишь! Может, на что со страхом смотреть надо?

Ирина Семенова вздохнула.

— Тебе виднее.

Она спокойно глядела на мужа.

— Ты не злобись, Василий Дорофеевич. Чтобы злоба в силе была, другому понятна должна быть. А ты сам утешаешься…

— Растолкую.

Он махнул рукой в сторону окна:

— Видишь? Ежели в такую погоду человек в поле — что? Хорошо ли?

— Нехорошо.

— То-то и оно. Михайло ушел.

Ирина Семеновна взглянула в сторону окна. В слюдяную оконницу скреблась тонкими обледеневшими ветвями рябина. Во мраке наружи летели высокие белые снежные столбы. И Ирине Семеновне живо представилось, как, закрывая глаза от бьющего снега, идет через поле, пригибаясь к земле, Михайло.

— Правду, значит, говорил.

Василий Дорофеевич не слушал.

— Пробовал догнать. Нельзя. Конь становится. Нет пути. В такую-то метель. Ночью. Руки своей в темноте не увидишь. Как можно?

— А можно, значит.

— Тебе бы, а? Каково бы справилась?

— А я не хвалюсь. Ты как — на санях? Михайло-то, видно, пеший. Василий Дорофеевич искоса смотрел на жену. Он глубоко вздохнул:

— Эх!.. Что же, разговор с тобой, Ирина Семеновна, вести станем.

— Об чем бы?

— А ты вот слушай. Да. Ведомо, почему на сердце у тебя к Михайле вражда. Теперь в твою сторону решилось. Тебе верх.

— А… Догадлив.

— Как умру я — тебе добро.

— Что это такая охота тебе, Василий Дорофеевич, себя хоронить? Не рано ли о смерти задумался?

Ветер изо всей силы ударил о бревенчатую стену.

— Не просто так-то сейчас в поле идти, — сказала, прислушавшись, Ирина Семеновна.

За прожитые годы Василий Ломоносов хорошо узнал нрав своей жены. Потому-то он удивлялся все больше:

— Ты что?

— А ничего. Думаю просто.

И Ирина Семеновна поправила белый шерстяной платок.

Василий Дорофеевич еще попробовал:

— Теперь прямая дорога — всему тебе в руки.

— Не погодишь ли потому со смертью?

— Было бы в моей воле…

Он усмехнулся:

— Слушай, Ирина, ежели вдруг я распоряжусь — после смерти моей все церкви, а?

— Все может быть. Умом ведь бог тебя не обидел.

— Будто нет. Что у тебя к Михайле, давно, к примеру, вижу.

— А. Тут не ошибся.

— Так вот, Ирина, церкви на поминовение души? Все добро?

— А ты думаешь, что крепче той силы на земле ничего нету? Превозмогло ли твое-то?

И Ирина Семеновна показала кивком головы на окно, за которым стонала метель.

— То Михайло. Не всякому…

— Только что об том же тебе и говорила. Видно, понял.

— Ага… Не завидно ли — на какой высоте Михайлино дело решилось? Дух и гордость. Тебе бы?

— Судей много. Тебе ли о том судить?

Тут больше Василий Дорофеевич не выдержал. Поднявшись, он закричал бешено:

— Жена!..

Ирина Семеновна тоже встала.

— Жена. Ну! — и, сверкнув глазами, стояла выжидающе.

Василий Дорофеевич пошел против ставшей во весь рост жены. Она не сморгнула глазом.

Он заложил руки за спину, крепко сцепил пальцы. Скривив губы, сказал:

— Не велика победа и честь.

— Да и в самом деле…

Василий Дорофеевич отошел в сторону.

— Понимаю теперь, что тебе в тяжбе с Михайлой надобно было. Просто — чтобы верх. Гордыня.

— В чужой душе-то как читаешь! Мне-то и невдомек.

— Видно, да. Одного, Ирина, не понимаешь. В миру живем. А в миру ежели брать верх, то не только для того, чтобы от того одному духу упиться. Это ежели, к примеру, в иночестве — там одно на потребу: радость духовная. Потому как плоть умерщвлена должна быть. Но пока в миру — по-мирскому. А тебе не по нраву ли в инокини, а?

— Будто только по-твоему в миру жить-то? За примером недалеко ходить… Спать пойду, Василий Дорофеич. Скушный ты.

Ирина Семеновна задула по очереди лампады, принакрывая их рукой, хотела задуть и сальник, но потом, бросив взгляд на лавку, где сидел муж, будто что-то заметила и протянула: «А-а-а». И не загасила сальника. В печи по распадавшимся углям еще пробегали синие огоньки. Взглянув в печное устье, Ирина Семеновна сказала:

— Когда прогорит, закрой трубу. А то, гляди, угоришь. А потом на печь полезай. Охолодал.

Ирина Семеновна открыла дверь в горницу.

— Погоди! — крикнул ей в догонку муж.

Она не обернулась.

«Так, со всех сторон обстало, — думал Василий Дорофеевич. — В Михайле — молодость, молодая кровь кипит. С мое бы увидел, тогда бы и понял, где настоящая сила. Я то видел, а посмотреть самому — лучшее разумение. Как стало у меня своего прибывать — и почет от людей начался другой, да и в себе самом иное чувствуешь. И народ к тебе с уважением, и сам ты себя признаешь. У Михайлы от молодости. А Ирина что? Женское дело — давно говорю. Настоящего-то мало в голове. Не в одно, так в другое собьется. А все к одному — всамделишного не разумеет. Всегда так думал. Женский разум».

Василий Дорофеевич задумался. Разные мысли шли ему в голову.

«Жизнь — она должна все шире идти, все больше захватывать, — думал Василий Дорофеевич. — Одно к одному прибавляться должно. Тогда только дела и прибывает. К примеру, если народ не множится, куда державе идти? К разору и погублению. А ежели богатства в ней не прибывает, то тоже все под уклон катится. Так и в роду дело: из колена в колено с прибытком должно идти. Вот тогда всему настоящий рост и будет. Как держава, ежели в ней не идет по-настоящему вширь жизнь, от соседа-врага разрушится, так и роду, ежели в нем настоящая линия не ведется, пасть».

И вдруг Василий Дорофеевич быстро поднялся.

«А мой род, а? Правда — моя, а почему же я с той правдой один остался? Почему я один, как пень обгорелый?»

И он выговорил натужным шепотом:

— Иль ошибся?

Он встал и стоял неподвижно.

«Всю жизнь носил ту правду у сердца. Иль в самом деле в той правде силы великой, в которую верил, нету?»