На Румынский фронт не часто доходили газеты. Сведения о тыле поэтому были весьма обрывочны. Но вот грянул гром…

Антон Иванович, сидя за письмом в каком-то бараке, кутаясь в шинель, выводил слова любви Ксении. Рядом стояла бутылка местного вина. Забродивший виноградный сок кое-как согревал, только хуже, чем родная "беленькая". Но проблем из-за него было не меньше. Казаки вконец распустились, "экспроприируя" на свои нужды у местных не только алкоголь, но и всё, что могло пригодиться. Командование кое-как старалось с этим бороться, но пользы от этого было мало.

Химический карандаш остановился на середине строчки: раздались тяжёлые, быстрые шаги, и через две-три секунды в помещение вбежал запыхавшийся поручик Талдомский. Тёмно-русый, с истинно польским носом, горделивой осанкой и взглядом потомственного шляхтича, хоть и далеко не богатого. В руках у него была зажата мятая газета: видимо, читали её уже не раз и не два.

— Антон Иванович, Вы только почитайте, что в Петрограде творят! — затараторил поручик, отчего его произношение стало резать слух польским акцентом. Антон Иванович, вообще-то, великолепно владел польским, но они с Талдомским договорились, что будут общаться на русском, даже если вокруг нет более никого…

Антон Иванович был наполовину русским, а наполовину — по матери — поляком. Отец его, Иван Ефимович, родившийся в тысяча восемьсот седьмом году, происходил из крестьян. В двадцать семь помещик отдал его в солдаты. А потом были революционная Венгрия, горящая земля Крыма под ногами, мятежная Польша. И все — безумно далёкие от родной деревни. Лишь однажды судьба забросила Ивана Ефимовича в городок, где жил его брат, вышедший в люди (как говорил сам отец Антона Ивановича) раньше него. Да только выйти в люди — это ещё не значит стать человеком. И особенно — остаться им. Иван Ефимович как раз пришёл домой к брату, когда у того был званый ужин. Жена не пустила деверя в гостиную, накрыв ему на стол на кухне. Иван Ефимович не стал есть и ушёл, не простившись. С тех пор они с братом не встречались…

На двадцать втором году службы Иван Ефимович сдал офицерский экзамен, в тысяча восемьсот пятьдесят шестом году, в чине прапорщике, назначен был в Александровскую бригаду пограничной службы. Через семь лет грянуло польское восстание…

Двухэтажный дом, сложенный из жёлтого кирпича, с деревянной крышей. Дорожки, ведущие прямо к дверям гостеприимного хозяина, местного помещика. Рыжеватый усач-слуга в древней ливрее (хозяин кичился своим родом, вёдшим начало от самой династии Ваза) с напускной улыбкой приветствует офицера русских пограничников. Пот струйкой течёт по лбу: принесло же…

— Вас проводить, пан?

— Сам дорогу найду, — русский, отодвигая привратника в сторонку, уверенным шагом идёт по коридору. Поворот. Ещё поворот. Дерево поскрипывает, но скрип его заглушают оживлённые голоса собравшихся в гостевой зале людей. Ставшая давно привычной польская речь.

Офицер резко распахивает двери. Голоса, как по строгой воинской команде, смолкают. На лицах собравшихся (глаз пограничника сразу подмечает, что одеты хоть и не богато, но со вкусом, с неким вызовом на аристократичность) застывает маска удивления и страха. Тут же кто-то собирается кинуться к офицеру, разоружить, но ретивого бородатого пана останавливают окружающие: признали нечаянного, незваного гостя.

— Какого чёрта вам тут понадобилось, мне известно. Только вот я солдат, а не жандарм. Так что не взыщите, ежели драться придётся. А сейчас можете есть, пить да разговоры разговаривать. Да только, — взгляд русского офицера, упавший на помещика, в чьём доме как раз проходило заседание заговорщиков, такое секретное, что о нём стало известно всей округе, — зря затеяли вы это глупое дело. Вам-то русскую силу не одолеть, мы не лыком шиты, нечего и думать справиться. Только отправите на тот свет себя и всю родню. Смекайте, пока есть время.

В той речи Иван Ефимович, правда, вставил пару словечек, которые в нём быстро выдали его происхождение и привычку к краткости и простоте. К счастью, полки поняли их более или менее правильно.

Ещё раз Иван Ефимович окинул взглядом залу, развернулся и пошл обратной дорогой. Его взвод нервно дожидался командира. Если бы Деникин не вернулся, с поляками бы начали разговаривать языком оружия…

Густой пар, аромат берёзовых веников, запах пота и жар — всё это смешивалось в старинной баньке, сложенной ещё лет двадцать или двадцать пять назад из могучих дубовых брусьев. Внезапно раскрылась дверь, и в парную вбежал запыхавшийся солдат. Запыленная шинель, сбившееся, хриплое дыхание и яростный блеск в глазах.

— Господин прапорщик, косиньеры, — так прозвали польских повстанцев, у которых никакого оружия, кроме кос, почти что и не было, — идут.

— Ишь обнаглели! — Иван Ефимович, неимоверно злой оттого, что поляки не жали допариться, скомандовал немедленное Конечно же, мало кто успел не то что шинели, но и брюки надеть, рванули навстречу банде.

Много лет ещё, крестясь и шепча молитвы, местные рассказывали о "дикой охоте". На конях, крича и улюлюкая, по пыльной дороге неслись какие-то черти, решившие принять человечье обличие, да у многих не получилось. Чёрные, с красными глазами, голые, с саблями наперевес, злые, мчались охотники в ад, угрожающе и свирепо зыркая на попадавшихся по дороге людей…

— А поляк-то не хочет вылазить!

— А пали камин! Пущай повеселится! — Иван Ефимович готов был вот-вот разозлиться.

Деникину приказали доставить местного ксёндза, которого подозревали в разжигании ненависти к русским властям. Подозрения сам поляк и подтвердил, попытавшись убежать. Убежать-то он не смог, а вот спрятаться в каминной трубе — сумел. Лезть и пачкать золой одежды никому не хотелось, поэтому сперва бунтовщика решили уговорить по-хорошему. Не получилось. Поэтому решили по-плохому: разожгли тот камин, в который ксёндз влез.

Дрова затрещали — а из труб послышались крики и ругань, отборная, как черника, подаваемая к царскому столу.

— Как заливается-то ксёндз, ему бы в хор идти, а? — улыбнулся Деникин, а через мгновение тёмная туша рухнула на поленья, подняла тучу искр и стала кататься по полу, пытаясь затушить занявшуюся одежду…

Через два года после отставки, в которую вышел Иван Ефимович в чине майора, в тысяча восемьсот семьдесят первом году Деникин и Елизавета Фёдоровна Вржесинская, полька из городка Стрельно, из бедной семьи, зарабатывавшая себе и своему старику-отцу на скудную жизнь шитьём, сочетались браком. А четвёртого декабря тысяча восемьсот второго года в их семье родился сын Антон. Ещё в детстве он великолепно овладел и польским, и русским: отец до конца жизни не научился разговаривать по-польски, хотя его прекрасно понимал, а мать, читавшая русских авторов, так и не смогла общаться на языке мужа без акцента…

Денег, получаемых Иваном Ефимовичем, не хватало: в конце месяца, дней за десять до получки, приходилось ходить по знакомым, охотно и радостно дававшим взаймы. Правда, майор в отставке несколько дней перед этим, случалось, собирался, морально готовился к просьбам дать в долг, бывшим для него мукой. И сам не мог не дать последние деньги людям, влачившим ещё более жалкое существование. Елизавета Фёдоровна из-за этого нередко упрекала мужа: "Что же ты, Ефимыч, ведь нам самим нечего есть". И работала, напрягая до слёз глаза, страдая мигренью с конвульсиями…

Единожды в год, да и то — далеко не каждый, от министерства финансов, в подчинении у которого находилась пограничная служба, получали пособие, рублей сто или сто пятьдесят. Это было настоящим праздником для семьи Деникиных: отец возвращал долги, покупал себе пальтишко, шились обновки для Антона. К тому времени Иван Ефимович, привыкший к военной форме, из-за нехватки денег на пошив нового мундира, ходил в штатском — да в потрёпанной фуражке, с которой они никогда не расставался. Только в старом сундуке, пересыпанный нюхательным табаком (от моли), лежал последний мундир. "На предмет непостыдная кончины — чтобы хоть в землю лечь солдатом" — не уставал повторять Иван Ефимович…

Липкий от пролитого пива, вина, разлитой водки пол. Запах сдобы и жареного мяса. Корчма. Какой-то здоровенный поляк в медвежьей шубе, лишь подчёркивающей его богатырские плечи, пристально вглядывался в лицо бывшего майора. Антон уже хотел было указать отцу на странного пана, но тот опередил шестилетнего мальчика: вскочил с места, подбежал к Ивану Ефимовичу и стал обнимать его, целовать, хлопать по спине. Этот человек оказался из "крестников" Деникина. В годы польского восстания всех людей, задержанных с оружием, ждала ссылка, или кое-что намного хуже. Подростков, студентов, гимназистов Иван Ефимович обычно приказывал просто пороть, "всыпать мальчишкам под десятку розог" — и отпустить на все четыре стороны. Начальству об этом так никогда и не донесли: сотня не выдала своего командира…

Антон до конца жизни вспоминал, как из-за глупейшего приказа во Влоцлавском реальном училище, как бедный аккуратист, немец Кинель пытался рассказать о красотах польского языка — на корявом русском, а ученикам запрещалось во всякое время в стенах училища и даже на собственных квартирах говорить по-польски. Правда, после тысяча девятьсот пятого многое сменилось в лучшую сторону. А после поляки отомстили: за какой-то год, в тысяча девятьсот тридцать седьмом, было взорвано сто четырнадцать православных церквей, в которых были поруганы святыни, священники и многие верные прихожане арестовывались. В руины взрывом превратили великолепнейший Варшавский собор. А в день Пасхи примас Польши призывал идти следами фанатических безумцев апостольских в борьбе с православием…

Бедный ксёндз, чувствуя, что завалят ученики экзамен, раздавал им здания учить какой-то определённый билет.

— Прежде чем перейти к событиям, — изощрялись кто как мог ученики, — надо бы сперва затронуть…

Инспектор, думавший о чём-то своём. Пропускал мимо ушей…

— Наслышан я, — православный священник, созвав четырёх учеников из класса, всех православных там, тихо начал: — Наслышан я, что ксёндз на экзамене плутует. Нельзя и нам, православным. Ударить в грязь лицом перед римскими католиками. Билет — билетом, а спрашивать я буду вот что…

И каждому доставалось по теме. Жалко только, что в конце концов инспекторы поняли, что перед ними разыгрывают инсценировки…

Усевшись на окне третьего этажа, с полным бокалом вина в левой руке, какой-то чуть-чуть трезвый корнет громогласно приветствовал знакомых прохожих. Юный паренёк глядел на это в оба глаза, всегда поражаясь то ли храбрости, то ли глупости корнета. Только потом, через двадцать пять лет, Деникин, начальник штаба Восточного отряда Маньчжурской армии, да генерал Ренненкампф, командующий той самой армии, вспоминали те годы. Сложно было признать в начальнике Деникина того самого корнета…

Осенью тысяча восемьсот девяностого года, после записи в Первый Стрелковый полк, квартировавший в Плоцке, Деникин поступил в Киевское юнкерское училище с военно-училищным курсом, а вместе с Антоном Ивановичем ещё человек девяносто…

Пустые пушечные амбразуры, серые сводчатые стены-ниши, — и особый дух, аромат истории, овевавший крепость, в которой располагалось училище. Может быть, именно из-за него очередной смельчак спустился на землю по жгутам, связанным из белья да тряпья, а потом быстро-быстро, изредка оглядываясь на громаду крепости, идёт к Днепру. Тиха украинская ночь — да только волнения полна: Деникин это понимает через несколько часов.

В открытое окно с лёгким звоном падает штык с прикреплённым к нему концом верёвки и фуражку. Следом показывается и очередной "гуляка". Двое его товарищей, весело и чуть пытливо подмигивая, рассовывают по карманам, кладут за пазуху все те вещи, которые не должны быть у того, кто в данный момент склонился над учебниками в казарме. Вот только с шинелью сложнее всего: в карман-то не положишь. И Деникин, перекрестясь, накидывает её на себя, а затем с напускной безмятежностью идёт в роту. И как назло: звуки приближающихся шагов. Антон Иванович только и успевает, что нервно сглотнуть.

— Вы почему в шинели? — спрашивает Деникина показывавшийся дежурный офицер, поигрывая желваками и глядя прямо курсанту в глаза.

— Что-то знобит, господин капитан.

Ничего, кроме сомнения, не мелькает во взгляде дежурного офицера. А в памяти всплывают: ночь, Днепр, верёвка…

— Вы бы в лазарет пошли…

— Как-нибудь перемогусь, господин капитан, — на сердце сразу отлегло…

Лёгкая дрожь в коленях: ещё бы, ведь экзамен пор русскому языку! И не только волнение перед экзаменатором, но и мысль: "Сработает или нет?" — не дают покоя и возможности успокоения.

— Ну-с, Вам попался билет под номером десять, изволите подготовиться?

— Так точно, — Антон Иванович окидывает взглядом кабинет. А затем идёт к парте. Губы еле заметно двигаются, считая…

А вот и десятая парта. Рука подныривает под неё. Ну-с, и заветный ответ на ужасный билет тут, ничего с ним не случилось…

Годы шли, и вот уже в тысяча восемьсот девяносто втором году — первое место настоящей службы, артиллерийская бригада в Седлецкой губернии, в городе Беле. Жило там тысяч восемь человек, три тысячи поляки да немножко русских, служилый "элемент", а остальные — авраамиты. Евреи-факторы, торговцы, облегчали службу тем, что могли достать практически и почти что в любых количествах — были бы только деньги. Правда, по договорённости офицеры одевались и даже обзаводились мебелью в долгосрочный кредит — жалованье-то было очень маленьким, пятьдесят один рубль в месяц, например, у Антона Ивановича. Служба, такая же скучная и местечковая, как и сам городишко, шла своим чередом. Первые пять лет прошли без особых изменений и потрясений. Всё переменилось с приходом нового командира. Он оказался настолько груб, циничен, нагл и глух к голосу разума, что даже не подавал руку своим подчинённым. О характере нового командира можно было своё мнение вынести, узнав, что однажды его угораздило заблудиться (и это после двух лет пребывания в Беле!) в собственной части, отчего бригада, в конном строю, ожидала его полтора часа…

И понеслось…В ответ на грубость и беспросветность войсковой жизни — пьянство, кутежи, карты. Три самоубийства — и рапортот лица всех обер-офицеров о событиях в бригаде. Вслед за разразившей по получении этого рапорта грозой в Петербурге "полетели шапки": несколько начальников ушли в отставку, а командир бригады был выгнан со службы…

И наконец-то — Академия генерального штаба. Экзамены пройдены благополучно, и осенью тысяча восемьсот девяносто пятого года Антон Иванович начинает трёхгодичное обучение. Курс был, мягко говоря, непосилен для обычного человеческого разума: за два года теоретического обучения нужно было пройти славистику, историю с основами международного права, государственное право, геологию, геодезии. И, как ни странно, очень долго совершенно не изучали опыт последней русско-турецкой войны. За почти тридцать лет — ни слова о тех событиях…

Собрание гвардии, армии и флота. Сам императора и сановники слушают речь профессора Золотарёва, вещающего о внутренней политике Александра III, по чьему повелению было заложено офицерское собрание.

Лектор переходит к вопросам внешних сношений — и обрушивается с жаром на прогерманскую политику Миротворца. В передних рядах, среди придворных, раздаются возмущённые шёпотки и глухой ропот, специально, демонстративно двигают стулья, переговариваются, недобро, с гневным прищуром посматривают на профессора. И, после речи, — подходящий к профессору Золотарёву Николай II, горячо благодарящий за правдивую характеристику правления его отца…

Экзамен. История военного искусства. Ваграмское сражение. Деникин рассказывает некоторое время о ходе сражения, как вдруг его прерывает экзаменатор, Баскаков.

— Начните с положения сторон ровно в двенадцать часов.

Антон Иванович силится вспомнить, было ли что-нибудь значительное в это время, однако ему кажется, что никакого перелома не было. Поэтому экзаменуемый начинает сбиваться, всё никак не может подступиться к этому моменту, Баскаков раздражён.

— Ровно в двенадцать часов.

Снова то же самое.

— Быть может, Вам ещё с час подумать нужно? — бесстрастный голос и презрительный, морозный взгляд поверх собеседника.

— Совершенно излишне, господин полковник, — комиссия потом, словно издеваясь, дала Деникину шесть с половиной баллов, когда для прохода на второй курс требовалось семь. Пришлось начинать заново…

Мукден. Японцы стреляют по позициям одной из дивизий Конного отряда. В наблюдательный пункт, установленный в относительно безопасном месте, приезжает запыхавшийся, растерявшийся Баскаков раз за разом приезжает, чтобы узнать, "как думает Антон Иванович" по поводу манёвров японцев. И так до того, пока не попал под жаркий огонь пулемётчиков из Страны восходящего солнца. Деникиным овладело удовлетворение от встреч как расплаты за тот двенадцатый час Ваграма…

Антон Иванович так и не был причислен к генеральному штабу: за характер. Поднявшийся против порядков, царивших в Академии, в самих верхах Военного министерства, он не смог победить систему. До самой весны тысяча девятисотого года он боролся за вполне заслуженное место, а затем вернулся в свою бригаду…

А там, с появлением нового командира, настал новый порядок: даже карточную игру, штос, прекратили: генерал Завацкий однажды прямо сказал, что не позволит азартной игры среди батарейных офицеров. Сперва штос нашёл пристанище в холостяцких квартирах за зашторенными окнами, но не прижился и там, окончательно сгинув. Даже на гауптвахту при Завацком не сажали, хотя многие предпочли бы это наказание, чем разговор в течение нескольких часов в кабинете генерала:

— Перспектива незавидная. Легче бы сесть на гауптвахту. Это — человек, обладающий какой-то удивительной способностью в безупречно корректной форме в течение часа доказывать тебе, что ты — тунеядец или держишься не вполне правильного взгляда на офицерское звание, — рассказывал потом один из товарищей Деникина, вытиравший струившийся со лба пот…

В один из дней тысяча девятьсот первого года Антон Иванович отправил письмо Куропаткину, военному министру, поведав всю подоплёку истории его мытарств в Академии. Не ожидая какого-либо эффекта, Деникин снова вернулся к бригадной службе. И какого же было его удивление и радость, когда в канун тысяча девятьсот второго года товарищи из Варшавы прислали горячие сердечные поздравления "причисленному к генеральному штабу капитану Деникину". Письмо Куропаткину дошло, тот отправил его в Академию — а летом уже тысяча девятьсот второго года Антон Иванович был переведён в штаб второй пехотной дивизии, расквартированной в Брест-Литовске.

Солдату тогда жилось невероятно тяжело. От Архангельска до Кавказа обмундирование было одинаковым, никаких ассигнований на тёплую одежду до русско-японской войны не выделялось, и шинелишка была одинаковой и для зимы, и для лета. Чтобы хоть как-то справиться с этим бедствием, в частях заводились суконные куртки, перешитые из изношенных шинелей, а в кавалерии — полушубки.

Спали на деревянных нарах или, иногда, отдельных топчанах, на которые стелились соломенные тюфяки и подушки без наволочек. Одеяла были пределом мечтаний для ротных командиров: опять же, никакого снабжения ими предусмотрено до тысяча девятьсот пятого года не было.

Бывало, и били: за мелкие проступки. Однако с военной реформы и до тысяча девятьсот пятого года телесное наказание допускалось лишь в отношении солдата, которому был вынесен приговор суда, переводивший виновного в разряд "штрафованных". Здесь мы обогнали англичан: те отменили рукоприкладство только в тысяча восемьсот восьмидесятом году для армии, и в тысяча девятьсот шестом году — для армии. А уж как измывались немцы и австрийцы над рядовыми…Германцы выбивали зубы, разрывали барабанные перепонки, заставляли слизывать пыль с сапог, есть солому. Австрийцы практиковали "подвешивание": провинившегося солдата со связанными, скрюченными привязывали к столбу так, что только кончики больших пальцев доставали до земли. Бывало, заковывали в кандалы так, что правая рука прикручивалась к левой ноге, и человек в согнутом положении проводил по пять-шесть часов…

Но была ли армия пропитана ненавистью к офицерству? Об этом можно спросить японских врачей, которые не нашли другого способа спасти ногу пленного русского офицера от ампутации, как только прирастить кусок живого мяса. Вызвалось двадцать человек, а выбор пал на Ивана Кантова: тот позволил вырезать у себя кусок мяса с ноги без снотворного и обезболивающего…

Грянула русско-японская…Больной, с порванными связками, Деникин подаёт рапорт с просьбой отправить его на фронт. В первый раз штаб округа отказал, сославшись на отсутствие указаний свыше. Во второй раз спросили, владеет ли Антон Иванович английским языком. "Английского языка не знаю, но драться буду не хуже знающих". Молчание. Наконец, начальник Деникина отправил частную телеграмму в Главный штаб — и Антон Иванович наконец-то отправляется в Заамурский округ пограничной стражи.

Ехать Деникину довелось в одном поезде с адмиралом Макаровым, который запомнился капитану характерной русской внешностью, окладистой бородой, светившимися добротой и умом глазами, верой в победу и русского солдата. Вторым именитым спутником оказался генерал Ренненкампф, который стал известен благодаря Китайскому походу. Молниеносным броском к Гирину, второму по размеру и населению городу Манчжурии, всего с тысячей казаков и маленькой батареей, он заставил китайский гарнизон сложить оружие и раскрыть ворота крепости. Было невероятно смешно смотреть на горстку казаков, окружённую со всех сторон пленными китайцами. Здесь же корреспондентом от "Русского инвалида", официальной газеты военного министерства, ехал подъесаул Краснов, будущий командир корпуса, воевавшего с большевиками под Петроградом, донской атаман, а позже — ярый сторонник Германии, чьи произведения стали любимым чтивом верхов нацистского руководства…

Роковой поезд. Адмирал Макаров и практически весь его штаб погибли, генерал Ренненкампф оказался ранен, множество его штабных убиты, несколько корреспондентов пали под Порт-Артуром…

Деникин, прибыв на место службы, понял, что судьба закинула его даже не на второстепенный театр военных действий. Тонкой паутиной расположившиеся вдоль дорог, четыре бригады пограничной стражи состояли в основном из казаков и офицеров-добровольцев. Смелые, бесшабашные, прекрасно знакомые с местностью, любящие "погулять", но отменно смелые, без робости идущие в бой с многократно превосходящим противником. Служба здесь была очень своеобразна. Первым делом требовалось умение отличить подходящего по дороге китайца: простой ли рабочий или же солдат. Нижние чины китайской армии одевались так же, как и простонародье, имея лишь некоторые, малоприметные знаки отличия. Просто все деньги, выделяемые казной на форму, присваивали офицеры.

Одинокая дрезина, ползущая по железнодорожному полотну. Где-то вперед, на насыпи, бредут трое китайцев с ружьями.

— Что это за люди? — спрашивает Антон Иванович, прикрывая глаза от яркого солнца ладонью.

— Китайские солдаты, — отвечает, ничтоже сумнящеся, командир бригады.

— А как Вы их отличаете?

— Да главным образом потому, что не стреляют по нам, — широко улыбается бригадный…

Но далёкий от настоящей войны край был не для Антона Ивановича Деникина. Только очень своеобразная удача помогла ему: в более тихое место попросился один из офицеров Ренненкампфа. В его отряде было очень сложно уберечь голову. Но что нужно для молодого капитана?

Деникин попал на должность начальника штаба Забайкальской казачьей дивизии в относительное затишье, получив возможность очень хорошо ознакомиться с бытом солдат и офицеров. Спали в землянках, покрытых гаоляновой соломой, с чадящими "каминами" из найденных неподалёку камней. Многие месяцы, проведённые в таких жилищах, когда термометр показывал под двадцать градусов мороза, не располагали к хорошему настроению. Согреться получилось только в бою. Деникин и сам не заметил, как получил боевое крещение. На привале Антона Ивановича от написания доклада в штаб армии всё время отвлекал какой-то свист, писк, словно от крупных комаров или мелкого шмеля. Генерал Ренненкампф, с улыбкой, заметил, что японцы в этот раз стреляют не очень и метко — их "шмели" так и не попали ни в одного человека…

После этого череда поражений, позорных отступлений и яростных атак. Раз за разом лишь самую малость не хватало для победы над "самураями". Пал Порт-Артур. Мукден окончился горьким разочарованием. Генерал Куропаткин, командующий манчжурскими армиями, так и не смог отделаться от навязчивого пристрастия к отступлениям в решающие моменты боя. Во многом из-за его ошибок правительство так и не спросило мнения армии, когда решило подписать мир. Может быть, тогда бы дипломаты пошли на меньшие уступки, узнав, то после Мукдена японцы целых шесть месяцев не могли перейти в наступление из-за потерь, а в ряды армии набирались уже старики и дети. Но всё равно, Россия устала от войны. Так устала, что забурлила, загноилась раной революции. И эта рана прорвалась на Дальнем Востоке, когда Деникин возвращался домой.

Из-за фактического захвата поездов демобилизованными солдатами, приходилось часами и даже днями стоять без движения. Слабые, нерешительные, напуганные разгулом толпы начальники железной дороги и командующие гарнизонами, коменданты крепости подпадали под власть всюду появлявшихся комитетов солдатских и рабочих комитетов. И это при том, что в руках военного командования находились верные, опытные части…

Приходилось брать ситуацию в свои руки. Офицеры и солдаты в составе, на котором возвращался Деникин, арестовали особо рьяных "революционеров", назначили вооружённые револьверами дежурные части в вагоны и "взяли под контроль" нескольких машинистов. Те сами вызвались вести паровоз, но попросили, чтобы со стороны это выглядело, как будто их удерживают силой: чтобы совсем не положительно настроенные демобилизованные не сотворили чего-нибудь. Они попросились где-то под Самарой, когда состав остановился у семафора из-за забастовки машинистов. В Петербург Антон Иванович вернулся только под сочельник.

Столица наконец-то пришла в себя, отдав решительные приказания по усмирению беспорядков. Ренненкампф, выйдя из Харбина, обычно гнал особо рьяных запасных километров двадцать-тридцать по сибирскому морозу. После чего те вмиг забывали о "крамоле", дума лишь о тепле да сытной еде. А из Москвы навстречу выехал генерал Меллер-Закомельский, огромной кровью усмиряя дорогу от Москвы до Читы, ставя в вину Ренненкампфу его "миролюбивый" нрав.

Только гром поражения да лопнувшие гнойники первой революции заставили правительство опомниться и начать преобразования в стране и, особенно, в армии. А ещё поколебали веру офицеров в своё призвание, в верность стези, ими выбранной, повлёкший за собой чуть ли не бегство из армии командного состава…

В Петербурге Деникина ждал очередной "сюрприз": не дожидаясь прибытия возвращающихся из Манчжурии офицеров, заместило все должности младшими по службе, не участвовавшими в войне, или же "воскресшими покойниками". Так стали звать тех, кто давным-давно прибыл с театра военных действий и так туда и не вернулся, пока не был подписан Портсмутский мир. Место Антона Ивановича оказалось занято, и ему пришлось пробыть "на временной должности" целый год, ожидая предоставления обещанного места начальника штаба дивизии. Снова потянулись хмурые будни. Сходили с ума от оскорблений начальства генералы, доказывая, что наследником Николая II является Пётр I, начались нападки прессы на засилье иностранцев в армии (национальности не указывали при анкетировании в армии, только веру — и неправославных среди генералов было чуть больше десятой части. Погиб Столыпин, по которому скорбела половина страны — другая же половина его осуждала и припоминала все настоящие и выдуманные "грехи". А потом прогремел выстрел в Сараево, ставший зарядом взрывчатки под хлипкой конструкцией европейского мира. Всего лишь выстрел террориста — а он повлёк за собой миллионы смертей. Вот что случается, когда кто-то желает использовать благие намерения как покрывало над желанием добиться собственной выгоды.

Выстрел стал началом для цепочки выступлений, более похожих на плохо скрываемый фарс: германский посол объявил Россию в подготовке к войне, указа о которой даже не было подписано. В ответ на предложение решить всё на Гаагской конференции — заявление о том, что вся тяжесть ответственности теперь лежит на Николае II. А он всё пытался смягчить последствия, всё старался вывести Германию из войны. Не получилось.

У нас не было нормальных планов развёртывания войск. У нас не было достаточного запаса боеприпасов. Не было планов мобилизации военной промышленности и источников пополнения военных запасов. У нас много чего не было: как и всегда, в общем-то, как во всех войнах, которые мы вели за многовековую историю. Но всё равно, мы шли в бой, чтобы побеждать — или умирать.

Август четырнадцатого года. Государственная дума, литовцы, латыши, поляки, евреи, эстонцы, финны — вся империя поднялась, откликнулась на манифест императора. Это был единый порыв сотен народов и миллионов человек. Никто не думал, то победу нельзя будет взять вместе с ключами от Берлина в считанные месяцы или хотя бы за год…

Наступление в Восточной Пруссии, окончившееся Мазурскими болотами. Горькое поражение. Но именно после него французский маршал Фош сказал, что "если Франция не была стёрта с лица Европы, то этим прежде всего мы обязаны России" и сотням тысяч загубленных жизней. Блистательное наступление в Галиции и Карпатах против Австро-Венгрии, едва не поставившее соседку на колени. Взятие без единого выстрела Львова и почти без сопротивления Галича. Деникин более не мог спокойно находиться в штабе, и ушёл в строй. Он чувствовал, что сможет сделать намного больше для победы над врагом, если будет воевать не на картах, а в реальной жизни. Антона Ивановича назначили в Железную бригаду — "пожарную команду", не раз "тушившую пожары" германских и австро-венгерских атак. Встреча с Корниловым. Галицийская битва, унёсшая двести тридцать тысяч жизней русских солдат и обескровившая австрийские войска. А потом — Великое отступление. Россия кровью платила за устойчивость Западного фронта англичан и французов. Слишком большой кровью. Бывали ясные моменты: например, взятие Луцка…

На письменном столе в маленькой комнате лежал листок телеграммы.

"Корпус занял Луцк и…"

А внизу — резолюция почерком генерала Брусилова, более походившая на шутку: "И взял там в плен генерала Деникина". Две боевые части спорили за право называться покорителями города. Но именно бригада Деникина смогла взять вражескую крепость…

А потом, после Великое отступления — Брусиловский прорыв. Многие не уставали повторять, что дух Суворова решил спуститься с небес на землю и всё-таки помочь своим потомкам в этой войне. И — второй Луцк. Один из пленных австрийских офицеров, дрожащим голосом, затягиваясь сигаретным дымом, нервно, чуть ли не истерично, рассказывал ведущему допрос офицеру, что ничего не может понять.

— Ни теоретически, ни практически сделать этого было невозможно. Ваши солдаты — сущие дьяволы. По-моему, стоит нашей армии теперь соорудить гигантскую доску и на ней написать, что ни в коем случае, никогда больше нам нельзя воевать с Россией…

Легендарная Стальная дивизией немцев сошлась с героической Железной дивизией Деникина. В обеих частях лишь немногие могли после боя держать в руках оружие. И уж затем Деникин снова ворвался в Луцк. А потом его заметили — и отправили на Румынский фронт. Как обычно, приходилось ценой солдатской жизни вытягивать из пропасти союзников…

А под гром снарядов и пушек разыгрывалась другая, совершенно иная история: история любви "старого" офицера и потерявшей возлюбленного корнета, бросившей исторический факультет девушки Аси…

— Господи, почему сейчас хотя бы в тылу не может быть спокойствия? — воскликнул в сердцах Антон Иванович, пробежав глазами заголовок газеты. А ведь Кирилл предупреждал, что события могут пойти по такому руслу. Предсказал? Или подстроил…