…После тринадцатилетнего перерыва 5 октября 1952 года в Большом зале Кремлевского Дворца открылся XIX съезд КПСС. Наша белорусская делегация прибыла за три дня до начала съезда. Возглавлял ее Н. С. Патоличев, первый секретарь ЦК Компартии Белоруссии, член ЦК ВКП(б) — один из самых молодых членов Центрального Комитета.

В судьбе Н. С. Патоличева, как в капле воды, собрана была великая и бесценная традиция преемственности поколений в нашей стране. Отец его, командир бригады Первой Конной армии Ворошилова и Буденного, в грозные годы гражданской войны водил полки героев-красноармейцев против тех, кто посягал на молодую Советскую Родину, и сложил свою голову в одной из схваток с белогвардейцами, защищая от кайзеровцев, петлюровцев, махновцев и деникинцев столь любимую всеми нами землю молодой Украинской советской республики.

В годы Великой Отечественной войны Н. С. Патоличев возглавлял Ярославскую и Челябинскую партийные организации и вместе с героями тыла, не зная ни минуты отдыха, по фронтовому графику ковал победу над нашим общим врагом.

Мы, белорусские коммунисты, гордились тем, что нашего первого секретаря и в президиум съезда избрали, и в дни напряженной работы форума советских коммунистов он несколько раз председательствовал на заседаниях.

…После регистрации и оформления делегаты съезда задолго до первого заседания пришли в Кремлевский Дворец. Там, в Георгиевском зале, я еще раз встретился с Сергеем. Он был уже в генеральской форме. Радостная встреча после нескольких лет разлуки. Сергей довольно скупо рассказывал о себе — сейчас военный советник в Пекине, — а больше расспрашивал о родной Белоруссии. Мы решили — в нарушение правил — быть на съезде вместе. За полчаса до начала мы уже сидели на местах.

Все мы понимали, что этот съезд — событие большой исторической важности. Была война, была победа над фашизмом. Годы Отечественной войны послужили величайшим испытанием для — относительно — молодого многонационального государства. Война подтвердила правильность политики партии. За эти годы советский народ пережил немало трудностей и понес тяжелые утраты. Между XVIII и XIX съездами не стало виднейших руководителей нашей партии: М. И. Калинина, А. А. Жданова, Н. А. Вознесенского, А. С. Щербакова.

За десять минут до открытия съезда из боковой двери по правую сторону трибуны ввели еще не оправившегося после болезни Мориса Тореза. Зал стоя, тепло приветствовал вождя французских коммунистов. Следом за ним вошли В. Пик, К. Готвальд и другие руководители братских партий. Ровно в 7 часов вечера появился И. В. Сталин. Долгими овациями было встречено его появление. Сталин направился к Торезу и, полуобняв его, тепло приветствовал. Остальным помахал рукой. Затем, прикинув, сколько стульев в президиуме и, видимо, посчитав, что их недостаточно, пошел в маленький зал президиума и вынес еще пару стульев. Члены Политбюро и секретари ЦК сидели в зале вместе с делегатами.

Сталин предложил, чтобы съезд открыл В. М. Молотов. Во вступительной речи В. М. Молотов подчеркнул, что под руководством Коммунистической партии Советского Союза за годы Отечественной войны социалистическое государство не ослабло, а еще более закалилось и окрепло, еще более уверилось в своих силах и непобедимости своего великого дела. Он подчеркнул, что в условиях послевоенного времени Советский Союз сосредоточил свои силы на задачах восстановления и дальнейшего развития народного хозяйства, а также на задачах сохранения и укрепления мира между народами. После вступительной речи зал запел «Интернационал».

В делегатской записной книжке в то время я отметил, что на этот съезд было избрано 1192 делегата с правом решающего голоса и 167 — с правом совещательного голоса. Если к XVIII съезду, который проходил в 1939 году, в партии было всего 2,5 миллиона членов и кандидатов партии, то к XIX съезду партии, несмотря на огромные потери, которые понесла страна в годы Великой Отечественной войны, в ее рядах насчитывалось почти 7 миллионов членов и кандидатов партии, то есть количественный состав увеличился почти в три раза.

А вот другая деталь, характеризующая моего друга во время нашей встречи на XIX съезде: Сергей написал письмо в президиум съезда, которое подписало много товарищей, сидевших рядом с нами. Антонов внес предложение отправиться всем делегатам в Мавзолей — на поклон В. И. Ленину. Записка его — мы видели, как ее передал дежурный — попала к Берия. Тот сидел за столом президиума съезда с краю.

Изумлению нашему не было предела, когда Берия, прочитав, зло оглядел зал и медленно, угрожающе-медленно, демонстративно изорвал нашу записку и презрительно бросил ее в пепельницу.

Во время одного из перерывов — съезд работал напряженно, заседания были многочасовые — мы с Сергеем спустились в буфет, перекусить. Там он рассказал мне любопытный эпизод из жизни советских граждан в Пекине: в те годы многие тысячи наших первоклассных специалистов работали в Китайской Народной Республике, передавали богатейший опыт социалистического строительства трудолюбивому китайскому народу (не грех сейчас напомнить, что было это в послевоенные годы, когда сотни городов и тысячи деревень у нас на Родине лежали в руинах после гитлеровского опустошительного нашествия).

— Понимаешь, — начал Сергей в обычной своей неторопливой манере, — в Пекине общественного транспорта нет еще: мы только-только начали помогать КНР поставками грузовиков. Рикш — великое множество. Причем большинство их, бедолаг, работает «на своих двоих», все бегом да бегом. Встречаются, впрочем, иногда «велорикши», которые приспособили себе старый велосипедик — все легче таскать пассажиров. Нашим товарищам категорически запрещено пользоваться услугами рикш, и это разумно: нельзя унижать достоинство гражданина Китайской Народной Республики. И вот однажды молодой советский специалист-энергетик, чувствуя, что опаздывает на работу, остановил велорикшу, попросил изумленного, ничего не понимающего человека пересесть в коляску, а сам что было сил подналег на педали. На работу наш парень приехал вовремя, а рикше чуть не силой сунул в руку деньги — в два раза больше того, что полагалось бы за проезд. Наш-то побежал в цех, а рикша, увидав в кулаке у себя юани, во-первых, не заработанные им, а во-вторых, вдвое превышающие нормальную плату, — отправился в советское консульство и вернул дежурному коменданту те юани, что «переплатил какой-то ненормальный сулянь тунижи (советский товарищ)». По рассказу и описанию рикши была установлена личность того, о ком идет речь, и «виновному» записали выговор по партийной линии «за нарушение правил пользования китайским транспортом». Смешно вроде бы, а? Сам рикшу вез, денег переплатил, да еще выговор «схлопотал».

Сергей отодвинул стакан с недопитым чаем, задумчиво посмотрел на меня, закурил неторопливо.

— Это хороший народ, трудолюбивый, — заметил он. — Я полюбил китайцев, как и все мы там в Пекине, Шанхае, Ухани, Кантоне, Шэньяне, Харбине. Страшно будет, если этих доверчивых людей, угнетавшихся веками, столкнут с рельс интернационализма. Народ к нам относится замечательно. Действительно, ведь мы их братьями считаем, боимся даже в мелочах обидеть, последнее им отдаем, а сколько у нас самих незалатанных дыр, как нуждается наш народ в станках, дизелях, автомобилях. Но разве можем мы отказать братьям по классу?! Будут ли помнить в Китае об этом — вопрос. Не забудут ли? Точнее говоря, не  з а с т а в я т  ли забыть?

После окончания XIX съезда партии жизнь снова развела нас: Сергей был и на дипломатической и на партийной работе, я продолжал служить в армии. Вспоминаю письмо, пришедшее — нежданно-негаданно — от Сергея, спустя много лет уже после нашей последней встречи.

«Дорогой Петро, здравствуй!
Обнимаю. Твой Сергей».

Как говорится, неисповедимы пути господни. Пишу тебе из Парижа.

Сейчас ночь, а я только-только вернулся в отель, где остановилась наша «партизанская бригада». Прилетели мы две недели назад, рано утром. Встретил делегацию советских партизан наряду со многими другими Андре Бор, министр по делам бывших фронтовиков. Человек он славный; честно воевал против гитлеровцев, примкнув к маки́ совсем еще юным пареньком. Храбрости он был отчаянной, совершал налеты на оккупантов, устраивал диверсии. Гитлеровцы загадили весь север Франции (Андре Бор — лотарингец) своими листовками и объявлениями, в которых объявляли награду за голову партизана. Нашелся мерзавец, предал Бора. Схваченный гитлеровцами, он мужественно держался при допросах, никого из товарищей не выдал и был приговорен к смертной казни. В ночь перед приведением приговора в исполнение партизаны устроили Бору дерзкий побег.

Бор — мы с ним как-то быстро подружились — рассказывал мне:

— Я начал партизанить вначале не по зрелому идейному устремлению, а из-за мальчишества. По-настоящему я осознал себя маки, борцом-антифашистом лишь после обращения к народу Франции генерала де Голля. Я не коммунист, я всегда был и остаюсь голлистом. Но после того как друзья спасли меня, после того как ушел в лес и стал командовать большим соединением, судьба свела меня со многими французскими коммунистами и социалистами, с советскими людьми, сбежавшими из гитлеровских концлагерей и примкнувшими к нашей борьбе: русские сражались за свободу Франции в лесах Лотарингии, наши летчики из «Нормандии — Неман» били гитлеровцев в России вместе с советскими пилотами. Разве это не есть истинный пример антифашистского братства?! Я, голлист, подружился во время нашей совместной борьбы против гитлеровцев со многими советскими людьми и до сих пор храню память о них в моем сердце. Потому-то и стал одним из инициаторов конгресса бывших партизан. В моем сердце всегда будет жить Герой Советского Союза Полетаев — а сколько таких Полетаевых сражалось в Италии, во Франции? Сколько их осталось навсегда лежать в нашей земле?

Принимали нас здесь отменно, и программа была организована интереснейшая. Я, знаешь ли, даже о хвори своей забыл (врачи-то ведь меня со скрипом пустили в поездку, мудрят что-то за моей спиной эскулапы, требуют немедленной госпитализации). Пришлось перед выездом пошуметь: «Что, в тираж списываете?! Не дамся! Пока на ногах стою, буду работать! Если же хотите моей погибели, то, пожалуйста, отправляйте на «заслуженный отдых», только заодно приготовьте некролог. Наше поколение отдыхать не умеет, наше поколение умеет строить и защищать построенное!» Словом, отбился, да и друзья подналегли — дали мне врачи отсрочку, сказали, что госпитализируют после возвращения из этой поездки. Тебе признаюсь, одному тебе: после возвращения из Пекина чувствую себя я неважнецки. Какая хворь в меня забралась — черт ее раскусит, но подлечиться, видно, придется весьма основательно.

Так вот о программе нашего здесь пребывания. Речи партизан ты, верно, мог прочесть в газетах. Выступали русские и французы, югославы и украинцы, поляки и белорусы, армяне и бельгийцы, норвежцы и грузины. «Мы собрали сплошной интернационал, — пошутил Бор как-то, — вполне вероятно, что это может не понравиться не только ультралевым, но и крайне правым. Впрочем, нам, партизанам, не привыкать к опасностям!»

Делегация советских партизан разделилась на несколько групп и разъехалась по стране. Мне предложили отправиться на юг Франции, в Марсель, Канны, Ниццу. Здесь я ощутил ту высокую чистую голубизну южного неба — особенно в Арле, — которая так вдохновенно влияла на корифеев французской живописи. Знаешь, наверное, только здесь можно по-настоящему понять величие и трагедию гениального Ван-Гога. (Написал и сразу же вспомнил нашего с тобой «подопечного», старика Пэна, молодость комсомольскую вспомнил.)

В Марселе нас принял мэр, социалист Деффер. Кое-кто говорил мне, что он правый социалист, человек по отношению к нам весьма и весьма сдержанный. Я, однако, этого не заметил. Принял нас Деффер отменно дружески.

Обычный средний француз, гордый тем, что его уже несколько раз подряд выбирают мэром Марселя, влюбленный в свой город, хорошо его знающий.

И вот во время обеда у мэра кто-то из гостей рассказал, что в Ницце, «жемчужине Франции», самом красивом городе Средиземноморья, похоронен Герцен. Меня, знаешь, прямо как стукнуло: ведь именно в литературе прошлого века, где Герцен занимает одно из первых мест, Ницца сплошь и рядом поминается нашими писателями, да и у Герцена, сдается мне, в «Былом и думах» есть строки об этом городе, воистину красивейшем, как я сам убедился, побывав там.

Спрашиваю:

— Где похоронен Александр Герцен?

На меня собеседники глаза пялят: «Кто такой Герцен? »

Я — в свою очередь — пялю глаза на них: как же такое возможно — не знать великого писателя-демократа, борца против царизма?!

Решил начать поиск. Поехал на одно кладбище, на другое, третье. Никаких следов. Что делать?! Уехать, не поклонившись гордости русского освободительного движения? Такое потом не простишь себе. Устал, ноги подкашиваются, но, думаю, не возьмешь, своего добьюсь! Часов в пять, наконец, счастье мне улыбнулось.

— Герцен… Герцен… — задумчиво повторил следом за мной один из собеседников. — Это русский анархист, который призывал бомбы кидать?

— Да не призывал он бомбы кидать, — ответил я, начав уже раздражаться. — Герцен ведь — целая эпоха в развитии мирового освободительного движения!

— Мне кажется, в Ницце есть один старик, — заметил мой собеседник, — в прошлом кладбищенский смотритель. Он живых не жалует, оттого что скуп и нелюдим, но зато великолепно знает всех именитых усопших. Он в этом деле — живая энциклопедия.

С трудом нашел я «энциклопедиста». Развалина развалиной, но глазенки, что называется, «вострые».

— Как же, как же, знаю, где могила Герцена находится, — и назвал мне по памяти, не заглядывая даже в реестры, номер кладбищенской аллеи.

— Так ведь я один не найду, — говорю.

— А у меня ноги больные, мосье, мне ходить тяжело.

Я прикинул свою наличность (сам знаешь наши «суточные»), предлагаю:

— На такси довезу.

— Это, конечно, хорошо, что мосье отвезет меня на такси, да только по кладбищу пока еще автомобили не ездят, а лекарства, чтобы потом ноги растирать, весьма дороги у нас.

Понял я, выжимает «энциклопедия» из меня деньгу. Хотел я Ванюшке несколько книг по истории французского искусства привезти, а они здесь чудовищно дорогие, но понял, что не получится. Достал франки, протянул деду. Тот сразу оживился, ноги мгновенно поправились, и поехали мы на кладбище. Можешь представить себе: в дальнем углу, в полнейшем запустении, в безвестности и тишине — тропа-то «заросла», если приложить пушкинские строки, — стоит памятник Александру Герцену, и никому во всем этом красивейшем месте нет дела до него — какой-то иностранец захоронен, мало ли их тут?!

Когда я рассказал об этом французским друзьям, те ответили:

— А чего вы хотите? Попробуйте спросите любого парижанина, где похоронен Федор Шаляпин, вряд ли из десяти тысяч один ответит.

И тут вдруг все во мне восстало против этой несправедливости, и решил я начать действовать, вспомнив при этом нашего комсомольского секретаря Колю Крустинсона и его выволочку по поводу «партизанщины», когда, не посоветовавшись, отправил письмо народному комиссару путей сообщения. Помнишь?!

Однако, — по Ленину, — не ошибается только тот, кто не работает, — сие нам забывать никак не гоже. Очень я не люблю тех, кто не ошибается, пребывает в состоянии «вцепленности» — в стул, в кресло свое, имею я в виду.

И начал я действовать — решил приложить все силы к тому, чтобы вернуть на Родину прах человека, чья память столь нам дорога. Возвратился я с кладбища и сразу же попросил отвезти меня к префекту. Мужик оказался славный, выслушав меня, ответил:

— Нет вопроса, мосье Антоноф! Считайте эту проблему решенной!

Я, знаешь ли, в Париж возвращался на крыльях — в прямом и переносном смысле: самолет — как явление материального плана, и мое внутреннее состояние — как явление плана душевного.

Не успел я, однако, вылезти из ванны — лежал полчаса, приходил в себя от усталости, тело задеревенело, ноги опухли, сам себе тошен, — как раздается звонок. Нашел меня префект, довольно быстро нашел, и говорит извиняющимся голосом:

— Мосье Антоноф, простите великодушно, однако возникла серьезная проблема: по французскому законодательству мы не можем позволить перевоз праха без разрешения на то наследников умершего.

— Это я беру на себя, — отвечаю, — об этом не беспокойтесь!

На том и порешили.

Отыскал я тут же с помощью французских друзей телефон внучки Герцена. Лет внучке никак не меньше девяноста. Набираю номер:

— Я такой-то и такой-то, почитатель таланта вашего великого деда…

Старуха меня оборвала:

— Коли вы по поводу перезахоронения, прошу не обременять себя звонками.

И — шмяк трубку на рычаг.

Я не сразу понял, что старуха бросила трубку; решил — разъединили. Набрал номер еще раз. Ни ответа ни привета. Тогда только сообразил, что девяностолетняя внучка является особого рода фруктом. Для нее великий дед мало что значит — свои, видимо ущемленные, амбиции во главе угла стоят. (Можно только диву даваться: не желать того, чтобы прах Александра Ивановича оказался в России, куда так стремился великий писатель-демократ, выброшенный в изгнание царскими палачами.)

Нет, думаю, если ты, древняя развалина, повернулась спиной к тем двумстам пятидесяти миллионам, для которых Герцен — национальная святыня, именем которого они назвали театры, улицы, институты, библиотеки, то правнуки должны быть иными — не зашоренными, как лошадь в дореволюционной донбасской шахте.

Снова помогли бывшие маки́: собрали всех правнучек и праправнуков. По-русски из тридцати наследников с грехом пополам человек пять говорит.

Выступил я перед потомками, втолковал им, что значит для нас Герцен, корил их тем, что мы столетие со дня его смерти отмечали всенародно, а они всего лишь один венок на могилу предка соизволили принести. Словом, и так и сяк их уговаривал. Один правнук (юрист, кстати) посмотрел на меня с сожалением и вздохнул:

— Ничего у вас не получится, хотя я готов поддержать идею: я в Москве был и, когда мне показали улицу Герцена, — не поверил. Вечером привел другого переводчика и попросил прочесть мне надпись на табличке: все верно, «улица Герцена». Не скрою — был весьма и весьма удивлен, не мог себе ранее представить, что мой предок известен в России.

Порешили, что, когда девяностолетняя внучка преставится, мы снова вернемся к обсуждению этой проблемы — праправнуки, не говорящие по-русски, книг предка толком не знающие, обещали вроде бы дать свое согласие на перевоз в Москву праха Александра Ивановича Герцена.

…Думаешь, это конец моей парижской Одиссеи? Как бы не так! Мне ведь что в голову западет — колом оттуда не вышибешь. Про Шаляпина-то сказали, так я думал, думал, как быть, но после «эксперимента» с родственниками Герцена решил действовать более осторожно.

Не могу еще раз не помянуть добрым словом французских «братков». Они рассказали мне, что у Шаляпина осталось пять или шесть наследников: сын Борис, художник, живет в США, другой сын — мелкий бизнесмен, работает в Италии, дочь Ирина — актриса одного из московских театров, четвертая, дочь Марина, замужем за англичанином, крупным предпринимателем, пятая, Марфа, тоже проживает где-то в Англии, а шестая, Дассия, обитает в Париже, но уже в обличье «графини» Шуваловой, вышла замуж за столбового дворянина, батюшка коего владел десятками тысяч десятин земли в России, множеством усадеб, поместий (какие там поместья — истинные музеи!) и городских домов.

Ладно. Пришел я к послу Советского Союза, объяснил существо дела и выклянчил денег на телеграммы (свои-то кончились, да и дорого здесь стоит телеграмму отправить — никаких командировочных не хватит!).

Ответ от сыновей Шаляпина пришел быстро: «Согласны, благодарим, гордимся».

Прислала телеграмму из Москвы Ирина Шаляпина.

Согласились «английские» дочери Федора Ивановича.

Я торжествовал победу. Положив в карман все эти «наследниковы ответы», попросил французов связать меня с «графиней».

— О, советский партизан! Как интересно! Хотите увидеться по делу, связанному с моим отцом? Что ж, пожалуйста! Приезжайте, вместе пообедаем.

И отправился я, Петро, обедать к ее превосходительству, графине Дассии Шуваловой, дочери бурлака Федора Шаляпина, который, как никто другой на земле, выплакал в «Дубинушке» всю боль и горе русского мужика.

Встретила меня, в белилах и румянах, молодящаяся дама — это даже под парижской «штукатуркой», выпускаемой парфюмерной фирмой «мадам Роша», не скроешь. Сели за стол — хрусталь, ножей и вилок серебряных несчетное количество, лакей во фраке, русская водочка на столе. Смотрю я, графиня одну рюмку за другой хлещет, как говорится, «без закуски», граф не отстает, только шея кровью наливается да глазенки тускнеют. Но он хоть закусывает, а графиня, как алкоголик, — «под мануфактурку».

Мне отставать нельзя, решат, мол, «заинструктированный, всего боится», а внутри-то болит, да и какой я питок, ты знаешь: даже на фронте свои сто грамм не всегда использовал.

Словом, когда дворяне мои крепко надрызгались, граф, откашлявшись, произнес следующее:

— Я понимаю, зачем вы к нам пришли. Мы и про ответ Бориса все знаем, и про Иринино согласие вместе с другим братцем, и про лондонских сестриц. Так вот, господин советский, мы согласимся на перезахоронение праха Шаляпина в том случае, коли вы, большевики, выплатите мне хотя бы половинную компенсацию за поместья и земли, которые были конфискованы вами у моего незабвенного батюшки.

Я прямо от гнева захолодел: прахом ведь торгуют!

Повернулся к Дассии — как-никак дочь, может, граф спьяну ахинею понес, может, она оборвет его?

— Это наша общая точка зрения, — ответила Дассия, словно бы поняв мой немой вопрос. — Мы с мужем это для себя давно решили.

Петро, Петро, как же возможно эдакое?

Хмель прошел; горько мне стало и пусто в этом прекрасном городе, залитом огнями, бешеной разноцветной рекламой, заставленном миллионами автомобилей разных марок, цветов, мощностей. Вот и сел за письмо к тебе, хотя на днях возвращаюсь домой: «дым отечества нам сладок и приятен». Скорее бы в Москву, скорей!

(Наверное, читатель понял, что моя работа по организации перевоза праха Александра Глазунова была подсказана именно этим письмом друга — он всегда шел впереди, с незабвенных, голодных, прекрасных лет нашего — столь далекого уже — детства.)

Прошли годы, и вот сейчас, когда минула бессонная ночь, я должен идти к моему другу в госпиталь…

* * *

«Сжигал» ли он себя? — снова и снова задавал я себе страшный вопрос, ожидая хирурга в приемном покое, — операция все еще продолжалась. — Что же, если и сжигал, то это было, как пламя, это было, как у Данко, который сердцем своим освещал путь людям. Таким для меня был и всегда будет Сережа Антонов — коммунист-ленинец, интернационалист, солдат, труженик».

Я увидел, наконец, седого профессора, который вышел из операционной, и медленно поднялся со стула, и сделал шаг ему навстречу, повторяя про себя одно лишь слово — как заклинание: «Справедливость, справедливость, справедливость»… Я искал в лице старого профессора, в усталых глазах этого мудрого человека, надежду, и мне показалось тогда, что я увидел ее, — считается ведь, и не без основания, что, если очень хотеть, тогда мечта сбудется, обязательно сбудется.

#img_13.jpeg