Вертолёт приближался, отбрасывая на землю тень. Я задрал голову, помахал зажатой в кулаке панамой. С низким, тарахтящим гулом вертолёт прошёл над нами и полетел дальше. Я и махать перестал: высота всего метров сто, неужто не обнаружили нас?
Но машина заложила вираж, развернулась. В порядке, видят! Она ходила кругами, и кругами ходил гул над головой.
Иван Александрович, начальник пограничной заставы, выбежал на сравнительно ровную площадку между барханами, сделал отмашку руками, и вертолёт завис, снижаясь. Мы отошли, укрываясь от воздушного потока. Выметая площадку, ветер вздымал и гнал песок и колючку.
Вертолёт как бы застыл на месте, затем плавно опустился и мягко коснулся песка. Лопасти винта замедляли своё вращение, хвостовой винт тоже останавливался, вертолёт твёрдо стоял на земле. По борту желтела цифра «15», ближе к хвосту выделялась красная звезда, подчёркнутая белой линией. Дверь кабины отворилась, на песок сошёл белокурый борттехник в синем комбинезоне:
— Привет пехоте.
Стернин ответил:
— Привет сыну неба.
Из вертолёта прокричали:
— Лейтенант! Выгрузку — в два счёта!
— Есть в два счёта, товарищ капитан! — отозвался борттехник.
Из двери, согнувшись, вышел высокий плечистый майор — из штаба отряда, за ним инструктор с собакой, радист с рацией, два солдата и командир корабля со штурманом — чёрные от загара капитаны в зелёных фуражках с авиационными кокардами.
Иван Александрович поздоровался, спросил:
— Почему задержались?
— Вели поиск с воздуха, — майор кивнул в сторону командира.
— Нарушителей не обнаружили?
— Нет. Но старались, изрядно старались.
— Что ж, лучше поздно, чем никогда, — сказал Иван Александрович. — Сейчас всё уточним, решим… Однако сперва надо напоить солдат водой.
Я слушал их разговоры и смотрел на Рекса. Не овчарка — волк. Большая, злобная, рвётся с поводка. Старший сержант Самусевич наматывал на руку поводок, глядел поверх меня и Сильвы. Мы с Сильвой поскромней, в медалисты не лезем, со временем будем работать по следу без поводка. А вы с Рексом зазнались, блеск медалей ослепил вас обоих. Нынче Сильва показала себя неплохо и ещё покажет. Да, показать ещё придётся.
Перед тем как появиться вертолёту, мы с Иваном Александровичем обнаружили: следы обогнули бархан справа и слева и не встретились, они расходились дальше и дальше. Иван Александрович с досадой сказал:
— Нарушители разделились, уходят в одиночку. Понимаешь, чем это пахнет?
— Понимаю, товарищ капитан, — сказал я.
Так что вертолёт подоспел вовремя. Группа из отряда должна была подменить нас, обессилевших, измочаленных. Теперь же ситуация менялась: мы с Сильвой будем продолжать идти по следу с приметным скошенным каблуком, отрядные — со знаменитостью Рексом — станут на левый след. Им-то что, свеженькие…
Из вертолёта опустили термос с водой. Полный термос воды! В тени от вертолёта я вылил воду из фляжки в согнутую ладонь — Сильва вылакала, вылизала шершавым языком. Я зачерпнул кружкой из термоса. Сильва вылакала с ладони и эту воду, и ещё кружку.
— Больше не хочешь? — спросил я. И Сильва, будто поняв мой вопрос, повела мордой вправо и влево.
— Пей, Грицко! — сказал Шаповаленко и залпом выпил кружку. — Ах, красота! Пей!
— Успеется, — сказал я.
Наполнил флягу, завинтил, перевернул, проверяя, не протекает ли. Стараясь не жадничать, выпил глотками: жажда лишь сильней. Выпил другую кружку, третью. Скорей бы дошла очередь до четвёртой!
Две эмалированные кружки ходили по кругу: Иван Александрович пил строго, сосредоточенно, Рязанцев вымученно улыбался, зачем-то вытирал губы носовым платком, Шаповаленко осушил единым махом, передавая кружку, восторгался: «Ой, сладкая, даром что солёная!» — Стернин расплёскивал воду по подбородку, довольно крякал.
Отрядные и вертолётчики смотрели на нас, смотрели, и командир машины сказал, сбив на затылок фуражку:
— Вкусно, черти, дуете, самому захотелось! У экипажа канистра, наш энзе, отдаём, пируйте!
Борттехник достал из кабины канистру, открыл. Иван Александрович сказал нам:
— Пейте досыта. Но полканистры оставьте товарищам из отряда и экипажу.
Попили из канистры, угостил я и Сильву. Жажда заглохла. Поесть бы, поспать! Сбрасывая сонливость, оглядел наших: рослого Рязанцева, здоровяка Шаповаленко, узкоплечего Стернина. А какая фигура у Ивана Александровича? Без примет, обычная.
Майор из штаба обменялся с Иваном Александровичем рукопожатием: «Успехов, капитан». — «Взаимно». Командир-вертолётчик сказал: «Счастливо, черти», — и отрядная группа, ведомая знаменитостью Рексом, устремилась по следу.
Вертолётчик и нам сказал: «Счастливо», Иван Александрович кивнул, мы вышли из тени, двинулись за Сильвой. Было часа два, солнце палило неимоверно. Сильва прорабатывала след, слабо натягивая поводок. Я её не понуждал. К чему? Силёнок у неё в обрез, израсходуется преждевременно, если неволить. Темп удовлетворительный, подольше бы выдержала. Я шёл за Сильвой и осязал, как проступает, щекоча, пот на коже — и уже капли, уже струйки; смешно булькая, в животе туда-сюда переливалась вода.
Миновали бархан, другой, и если бы обернулись, то вертолёта за барханами не увидели бы. Но оглядываться было некогда и не к чему: наша дорога — вперёд. Мы идём на север, отрядная группа — на северо-запад. Я убеждён: они вскоре настигнут своего «подопечного». С нашим позаковыристей: мы измочалены, вымотаны. И Сильва тоже. Даже больше нас. Было ощущение: преследуем как бы сначала, с отправной точки. Понятия о времени — никакого, в голове ералаш, точно не определить, вероятно, преследование ведём часов семь. Как выражается Иван Александрович, на всё про всё семь часов. А сколько предстоит? Меньше, ведь нарушитель близок.
Пески кое-где поросли гребенчуком. Весной он цветёт белыми, розовыми, лиловыми, красными гроздьями, как у сирени. Запах сладкий, дурманный, пчёлы роятся — откуда берутся в пустыне? Летом гребенчук пропылён, поник. От куста к кусту прошмыгнул варан, вылитый крокодил, выполз на вершину бархана, вздёрнул морду.
На смену гребенчуку — верблюжья колючка, перекати-поле. Барханы до горизонта, куда ни глянь — бесплодные, дикие пески. Ни души. Из людей здесь, наверное, лишь мы — пограничники и нарушители. Не убеждён, однако, что тех, кого мы ловим, следует называть людьми. Более подходяще — двуногие.
Пески, пески, пески… Великая пустыня Каракумы, где её край? Где-то есть другая Туркмения: хлопковые поля, виноградники, тутовники, нефтяные вышки, и городские кварталы, и заводы, и сейнеры на каспийской волне, и в пустыне же газопроводы, опоры электропередач, восьмисоткилометровый канал, но здесь, у нас, нет даже колодца. Пески, пески, пески…
Два года привыкаю к здешней природе, к барханам, к безлюдью. Тщетно! Иной раз шагаешь в дозоре, и серебристо мелькнёт «ИЛ» или прочертит трассу звезда — не спутник ли? — и радуешься, словно соприкоснулся с громадным живым миром. А когда Алексей Леонов выходил из корабля в космос, я был уверен: он это проделывал надо мной, я находился в наряде, и нам вдвоём было веселей.
…След кружил, петлял, по временам нарушитель заметал его, таща за собой ветку. Я давал Сильве обнюхивать эти брошенные ветки, она снова становилась на след. Умница. Как ей приходилось туго, понимал до конца, видимо, я один. Она оседала на задние лапы, брюхо доставало до земли. Я жалел собаку. Однако жалей не жалей, двигаться надо. Люди двигаются, и собаке надо.
Спасибо вертолётчикам, они нас напоили всласть. Там, у вертолёта, думалось: напились с запасом на три дня. Но спустя час жажда возобновилась ещё острей. Обливаясь потом, я ловил пересохшим ртом знойный воздух. Бока у Сильвы вздымались и опадали так, что смотреть было больно. Я налил ей воды в ладонь. Иван Александрович сказал:
— Ребята, пейте без команды. По мере надобности. По нескольку глотков. Воду подольше держите во рту, прополаскивайте горло.
Сильва утеряла след, не сразу отыскала его, металась в растерянности, тычась носом в песок и колючки, повизгивая.
Снова радостно-тревожное восклицание Ивана Александровича:
— Нарушитель! На бархане!
Сколь ни напрягали зрение, ничего не обнаружили. Не почудилось ли Ивану Александровичу? Он рассердился:
— Я в здравом уме и памяти. Может, глаза позорче, чем у молодёжи? Нарушитель — пятнышко, сливается с покровом. Да и позировать не в его планах, скрылся.
Я продвигался за Сильвой отупелый, со звоном в ушах, и чем неаккуратней, жёстче ступал, тем раскатистей отдавался звон. Сердце трепыхалось. Чудилось: оно расширяется, расширяется, лопнуло бы, если б его не ограничивала грудная клетка.
Сколько прошли? И сколько ещё пройти?
Голос Ивана Александровича:
— Всем слить воду во фляжку Владимирову!
Он перелил свою воду, за ним — Рязанцев и Шаповаленко. И Стернин.
— Владимиров, поить только собаку.
— Слушаюсь, товарищ капитан.
Сильва вылакала, я налил опять. У солдат напряжённые шеи, скулы обтянуты бурой истрескавшейся кожей, белки красные. Сильва лакала громко, жадно, солдаты, облизывая чёрные, в запёках, губы, отвернулись.
Два километра позади. Сильва легла. Я дал ей воды, она поднялась. Через километр снова легла и снова встала.
И в третий раз лапы у неё словно подломились. Выпила последний глоток, во влажных глазах — просьба о добавке. Я сказал:
— Выпили водицу.
Подержал флягу над ладонью, сжимая, будто можно было выжать лишнюю капельку, смочил носовой платок, протёр Сильве ноздри.
— След, Сильва, след!
Она поднялась, встряхнулась, вильнула хвостом и пошла, покачиваясь.
Полкилометра — и она упала, ударившись мордой и заскулив. Я погладил её, попробовал приподнять — тело мелко дрожало, морда бессильно клонилась. Сильва лизнула мои пальцы, заскулила.
— Товарищ капитан, Сильва не в состоянии работать.
— Вижу, Владимиров, — сказал Иван Александрович.
Я бы прикоснулся лицом к собачьей морде, назвал бы ласково, но инструктор не должен баловать животное. И так уж я допускаю поблажки, с языка срывалось: «Сильвочка», — знать, неважный я инструктор.
Овчарка не брала след, отказывалась от работы. Я поднял её на руки, она виновато скулила.
— Обойдёмся без Сильвы, — сказал начальник заставы; голос уверенный, жесты энергичные, глаза твёрдые, неунывающие, — Стернин, налаживай связь…
Стернин прикрепил проводную антенну к антенне со штырями, привязал к ветке саксаула, вышла довольно высокая антенна. Надел наушники:
— «Черёмуха», «Черёмуха», я — «Вилы-один», я «Вилы-один…»
— Ну, что? — спросил начальник заставы.
Стернин предостерегающе поднял палец, прикусил губу.
— Ну?
И вдруг Стернин заорал в микрофон:
— Всё понял!
Сорвав наушники, заорал уже нам:
— Отрядные настигли нарушителя!
— На полтона ниже, мы не глухие, — сказал начальник заставы. — Членораздельно!..
— Есть членораздельно! — Стернин сглатывал комок, облизывался, вертел головой. — Майор Афанасьев ставит в известность: нарушитель настигнут, отстреливался, видя, что окружён, разгрыз ампулу с ядом, вшита в воротник.
— Так, — сказал начальник заставы. — А мы постараемся взять живьём!
Легко сказать — живьём. Сперва догнать бы.
— Обойдёмся без Сильвы. Действовать будем так: рассредоточимся, растянемся по фронту метров на двести и двинем, отыскивая след…
Я потянул ремень на две дырочки туже. Сколько дырочек в запасе, может, не хватит? А нарушитель — субъект серьёзный, птичка отпетая, с ним повозимся, судя по тому, как вёл себя напарник. Не сдался, отравился. Цианистый калий? Безотказное и мгновенное действие. Этого, нашего, надо взять живым!
Я оступился, в коленке хряскало, в саксаульнике царапнул щёку — ссадину разъедало потом. Справа, метрах в сорока, Шаповаленко, слева — Стернин, у меня собака на руках, у Рязанцева рация за спиной, теперь мой черёд тащить, подкладка спасает мало, железный ящик наддаёт.
Следа не видно, песок нетронутый. Кто-нибудь увидит, даст знать — не голосом, взмахом, так условились. Кричать нет голоса, разве что начальник заставы не потерял его. Поэтому надо глядеть и перед собой, в своём секторе, и на соседей.
Я взмахнул панамой — все стянулись ко мне. Долго шли по петлявшему, будто заблудившемуся следу. Потеряли за барханом — рассыпались веером. Махнул начальник заставы — сошлись к нему. Я тоже нашёл след. Заплетающийся, косолапый, он засасывался песком.
Солнце опускалось, однако палило по-прежнему. Нагибаясь над следом, я снял очки и в глаза будто плеснули жидким, расплавленным металлом. От солнца не уйти, не укрыться. Я ненавидел его сейчас. Вспоминал душ в заставской бане — заскочи потный, разгорячённый и обливайся прохладной струёй хоть до насморка, до простуды. И тень на заставе: заросшие деревья дарят её — пользуйся. Территория в посадках, на заставе традиция: прибыл служить — посади деревце. И я посадил свой тополь в отводе от арыка — принялся, выпустил лист. И ещё десяток саженцев воткнул я в туркменскую землю, как раз на годовщину Советской Армии.
И чай на заставе великолепный: ароматный, горячий, жажду снимает. И не замечаешь, что вода солоноватая. До призыва я пренебрегал чаем, в Туркмении пристрастился. Приеду — мама удивится: водохлёб!..
Негнущимися, распухшими пальцами нащупывал флягу, отцеплял с пояса, встряхивая, словно могло перелиться, плеснуться, булькнуть. Ни глотка. Ни капли. Начисто сухие стенки. Таясь товарищей, прицеплял флягу. Как ни в чём не бывало. Мол, я держусь. Привет.
Но я ковылял, и уже это было неплохо. Двигаюсь. Не отстаю. Я читал в книжках о втором дыхании, которое появляется у вымотанного человека: перемогся — и обретаются силёнки. У меня было второе дыхание, и третье, и ещё какое? Казалось: упаду, закачавшись, и не поднимусь. Я шёл, не падал и вроде бы терпимее становилось. Второе и ещё какое дыхание… Не падал.
Мягкий, напевный звон щекотал барабанные перепонки, рос, крепчал, превращался в блаженную, неземную музыку. Знаю, что на самом деле нет никакой музыки, просто игра воображения, но — приятно. Музыка — и прочь жажда. Пей музыку. Не каплями, не глотками, не кружками — взахлёб, рекой.
Сошлись группой, и Шаповаленко сказал:
— Гад ползучий, не достанешь до него, шоб ему…
Сказал? Я оговорился: не сказал — прохрипел, прошипел. И Шаповаленко, и Рязанцев, и Стернин — все — не говорят, а натужно хрипят. Говорит начальник заставы, который возрастом покруче нас, здоровьем пожиже.
Он сказал:
— Ребята, мало не терять след, надо догнать нарушителя. Поднажмём!
Насчёт поднажать не ручаюсь, не упасть — вот задачка.
Размытые, преломленные на знойной дымке видения, короткие и отрывочные: июньский закат, в приречном ивняке щёлканье соловьёв и кваканье лягушек.
Я думал об этих видениях и о том, что солнце прожигает одежду, жажда скребётся в глотке, нарушитель косолапит, неутомимый. Двужильный он, что ли?
А иногда ни о чём не думал. Брёл и брёл с пустой, гудящей головой, не сознавая, куда и зачем. Внезапно бездумность проходила, и я пугался: не просмотрел ли я в эти минуты след?
В межбарханной лощине след утерялся и не находился — не по моей ли вине? Во всяком случае, показалось: я резвей остальных кружил по лощине, согнувшись в три погибели, оглядывая песок метр за метром.
Нашёл Шаповаленко, помахал, прохрипел нам:
— Ось тут.
Стернин одними губами произнёс:
— Не загнулся, землячок?
Не было воли раскрыть рот, я вяло шевельнул рукой: дескать, жив.
— А что, землячок, сыграть в ящик в данных условиях возможно.
Начальник заставы сказал:
— Стернин, не точи лясы, побереги силы. Пригодятся.
Голова раскалывалась, боль из неё будто токами крови разносилась по всему телу: болела грудь, спина, поясница, ноги. Что с головой? Не солнечный ли удар на подходе? Или тепловой? Или другая хворь? А впрочем, не печалься об этом. Иди, пока идётся, там будет видно. Никто ещё не упал. И ты не падай. Иди.
— Поднажмём! Нарушитель выдохся, он недалеко… — это сказал начальник заставы.
Нарушитель выдохся? И я также. Но поднажать нужно, поднажми, а там умирай. Ну, помирать нам рановато, как поётся в песне. Не умирай — выложись.
— Ребята, — сказал начальник заставы. — След утерян.
Мы остановились.
Я не узнавал ни его голоса, ни голосов товарищей: расслабленные фигуры, лица осунулись, носы и скулы выпирают, на потрескавшихся щеках и губах кровь, сняли очки глаза ввалившиеся, лихорадочные, синева в подглазьях. Наверное, и я такой. Если не хуже.
— Нарушитель… на… бархане… — выдохнул Стернин.
— Что? Где?
— Где он?
Я не спрашивал, я увидел: серый силуэт покачивается на гребне, сходит по обратному склону, скрываются ноги, потом туловище, потом голова.
— Вперёд! — сказал начальник заставы.
Нарушитель спустился с бархана. Там, где стоял он секунду назад, переливалось марево.
И барханы расплылись, и солнце, и начальник заставы заволоклись мутной плёнкой. Переставлял ноги, как в темноте. Как безлунной и беззвёздной ночью. Мысль: что это, не потерял ли зрение?
Постоял, отдышался, и пелена спала, цветной мир обрёл свои краски, но очертания его нечёткие, сдвоенные, будто не найден фокус.
Нарушитель выходил из-за гребня и пропадал. Он оглядывался, но лица не разобрать: расплывалось — это раз, а два — начальник заставы сказал:
— Мы на том же расстоянии, не сближаемся.
Ясней ясного. А как же рывок?
— Поехали, ребята, — сказал начальник заставы и пошатнулся.
Он шёл, шатаясь, и мы шатались.
И нарушитель шатался и шёл.
И мы и нарушитель не ближе, не дальше — на прежнем расстоянии.
Упал Шаповаленко, неловко, подвернув под себя руку. Мы окружили его, бледного, разевающего рот, но он очнулся, без посторонней помощи встал на колено, на другое, выпрямился. Начальник заставы спросил:
— Можешь двигаться?
— М-м… попытаю…
— Поехали!
За Петром свалился я. Дурнота подступала, окутала, как под коленки кто ударил — они подломились, и я рухнул на песок. Сердце замирало, рябились круги, но я увидел склонившегося надо мной капитана и услышал вопрос:
— В сознании?
Меня перевернули на спину, приподняли голову. Стернин замахал панамой перед моим ртом, по-рыбьи хватавшим воздух. Атмосферу создаёт. Как слабаку. Позор. Наливаясь злостью на самого себя, сказал:
— В сознании.
Не прохрипел, а сказал. Так мне показалось.
Подхватили под мышки. Когда подняли, я оттолкнул чью-то руку. И устоял. И шагнул. Не буду хвастать, не очень чтоб уж твёрдо.
Врёшь! Добреду, доползу!
И тут я увидел нарушителя. Мы вскарабкались на бархан, до следующего метров сорок, и на том, следующем бархане, лежал нарушитель. Я остолбенел: в сорока метрах? Значит, мы выдохлись, но он ещё больше выдохся. Помотал нас, но и сам слёг.
И все опешили, стояли, смотрели: маскируясь кустиком зелёной верблюжьей колючки, раскинув ноги, как на стрельбище, мужчина-глыба уставился на нас, под высокой каракулевой шапкой смуглое лицо.
Было тихо. И в этой тишине неправдоподобно громко вжикнула пуля. Мы пригнулись. Птичка запела? Нервишки? Добро. Но отчего не было слышно выстрела? Пистолет бесшумного боя?
— Шаповаленко и Стернин, заходите слева, Рязанцев — справа. Владимиров с собакой прямо, — приказал начальник заставы. — Владимиров, спустишь её по моей команде. Берём живым. При необходимости — стрелять по ногам. Выполняйте!
Вслед за командиром, пригнувшись, я сошёл с бархана, пополз по-пластунски, опираясь на автомат. Я пахал песок локтями и коленями, в ноздри попадала пыль, взбиваемая ботинками капитана — они елозили перед глазами, сверкали стёртыми подковками. Жёлто-серый песок, зелёная верблюжка, солнечный блеск подковок — чем не цвета жизни?
Мы окружили бархан, и положение нарушителя становилось безвыходным. На что он надеялся? Подороже продать жизнь, выстрелом уложить кого-нибудь из нас? Мы подползали с трёх сторон, хоронясь за колючку. Выше и выше. Ближе и ближе.
Мы с капитаном первыми выдвинулись к гребню. Капитан высунулся, осмотрелся. Я тоже выглянул. Нарушитель на гребне вертел головой то туда, то сюда; заметив кого-нибудь, вскидывал пистолет, стрелял.
«Крутишься как белка в колесе, — подумал я. — Докрутишься. Коли не сдаёшься».
Нарушитель поднял пистолет, выстрелил, и начальник заставы охнул. Я с опозданием отметил: пуля не жикнула, не прошла мимо, угодила! В капитана угодила? Обламывая колючку, метнулся к нему:
— Товарищ капитан, вы ранены?
— Кажись, — он морщился, прижимал обвисшую руку. — В плечо клюнул.
— Я перевяжу вас…
— Отставить!
Из раны сквозь рубашку вытекала кровь, капала на песок. Я неотрывно смотрел на эти алые капельки. А начальник заставы крикнул нарушителю:
— Бросай оружие! Руки вверх!
Вжик, вжик…
— Владимиров, собаку!
Я кричу:
— Сильва, фас!
Словно забыв о ране, капитан встал в полный рост:
— Вперёд!
Сняв автомат с предохранителя, я подумал: не отстать бы от капитана. На гребень вымахала овчарка — лает, скалит пасть, загривок вздыблен, скачками подбежала к нарушителю. Он обернулся, вновь поднял пистолет и выстрелил в овчарку, и она, будто оступилась, упала с пронзительным визгом.
Нарушитель выстрелил в меня, развернувшись — в Шаповаленко и Стернина. Ещё развернётся — и в нас, в капитана? Мне надо стрелять. Не попасть в своих. Не уложить его наповал. По ногам!
Я нажал на спусковой крючок, очередь гулко протарахтела над барханом, нарушитель выронил пистолет. Я потянулся было к нему, чтобы схватить, но он опередил меня. И тогда сзади навалились Шаповаленко и Стернин.
У нарушителя выбили пистолет. Щёлкнули наручники. Мы сгрудились, тяжело дышали.
Нарушитель напряг мышцы, словно испытывал наручники на прочность, затем расслабился.
Стернин и Рязанцев почти одновременно достали индивидуальные пакеты:
— Товарищ капитан, разрешите перебинтовать?
— Давай. А ты, Шаповаленко, окажи помощь задержанному. По-моему, ранен ниже колен.
Шаповаленко пробормотал:
— Я б ему, гаду ползучему, оказал помощь, век бы не захотел…
Я пробормотал:
— Товарищ капитан, я осмотрю Сильву… перевяжу…
— Давай.
Овчарка ползла к нам, волоча задние лапы. Я вскрывал индивидуальный пакет.
— Наверное, пуля в позвоночнике… Зад парализован… В Ашхабаде я видел кошку с повреждёнными позвонками, горе-горькое…
Шаповаленко штыком распорол нарушителю брюки, перевязывал мясистые волосатые икры — на бинтах красное пятно.
Стернин помог раненому капитану Долгову надеть гимнастёрку, застегнуться. Он сказал:
— Спасибо, лекарь. Что с Сильвой?
— Пуля застряла в позвоночнике. Входное отверстие есть, выходного не сыскать. Не жилица она, Сильва…
— Это ты оставь, — сказал начальник заставы. — У нас ветеринары чародеи, спасут.
Нарушитель недвижим — но брови ему надвинули слетевшую в схватке шапку, коверкотовый пиджак измят, штаны окровавлены, смуглое лицо побледнело, вокруг рта глубокие складки. Кто он — русский, туркмен? Скорей, полукровок. Сколько лет? Какой судьбы? С чем пожаловал? Интересно. Но с этим разберёмся не мы, есть люди, которые разберутся. Наше дело было задержать. Задержали. Не осрамились.
Капитан Долгов сказал:
— Отдышались? Стернин, включайтесь в связь.
Стернин принялся натягивать провод. Покуда натягивал антенну, Долгов и Шаповаленко обыскивали задержанного: пачка десятирублёвок, перехваченных резинкой, бумажник, обоймы к пистолету, складной нож, фляги — пустые, из воротника выпотрошили ампулу, для страховки. Когда брали, самоубийством не покончил. А ну надумает? И руки связаны — этак надёжней.
Долгов присел на корточки, спросил у задержанного:
— Ваша фамилия? Имя? Цель перехода границы?
Нарушитель не отвечал.
— В отряде разговорится, — сказал капитан Долгов. — Стернин, готов?
— Так точно, товарищ капитан.
— Передавай. В 16.15 нарушитель задержан в квадрате 2541.
Рация вертолёта работала на приём. Стернин сообщил об окончании преследования, о наших координатах. С воздуха ответили: молодцы, ожидайте. Слышимость была плохая, аккумуляторы садились. Да больше и не надо. Рация вертолёта продублирует сообщение на заставу, для начальника отряда, десять минут — и вертолёт будет здесь. Порядок в пограничных войсках!
Мы, развалившись на песке, отдыхали. Для полноты блаженства недоставало солоноватой каракумской водички, которая в данной ситуации слаще мёда.
…Вертолёт застрекотал, стремительно близился. На сей раз мы не орали «ура!», приподнялись на локтях, проследили, как машина покружила, развернулась, зависла, спускаясь.
Покачиваясь, мы подошли к вертолёту. Дверца отворилась, спрыгнули капитаны, за ними лейтенант.
— Вытаскивай термос, будем поить хлопчиков, — сказал командир борттехнику.
Водички мы попьём. Всласть. От души. Отвинтили крышку термоса. Вода!
Я напоил раненую Сильву, напился сам.
Мы пили. Капитан Долгов поил нарушителя. Лишь когда нарушитель напился, Долгов сполоснул кружку и стал пить. С чувством, с толком, с расстановкой.
Прикончили термос, открыли канистру. Жажда гасла, и пробуждался голод. Вертолётчики предложили нам хлеб, консервы. Долгов положил на ломоть хлеба кусок мяса, подал нарушителю. Тот сказал на чистейшем русском: «Не хочу» — и отвернулся. Долгов невозмутимо откусил от бутерброда.
Первым в вертолёт посадили нарушителя: бережно, как стеклянного, уложили на пол, застланный дорожкой, под голову — свёрнутую телогрейку.
Командир корабля сказал:
— Не перепачкайте дорожки.
— Не перепачкаем, — сказал Долгов и, поддерживая раненую руку, опустился на сиденье.
Я устроился рядом с капитаном, напротив круглого окошка. Борттехник закрыл дверь, поднялся по лесенке в пилотскую кабину.
Вертолёт оторвался от земли, набрал высоту. Грохот и треск мотора, временами машину встряхивало, словно она оступалась на выбоинах. Было душно, донимали непонятно как оказавшиеся в вертолёте мухи.
Я упёрся лбом в оконце. Внизу — пустыня: серые барханы, зелёные пятна колючки, саксаульник, гребенчук. Пустыня, которую мы преодолевали полсуток в муках и которую вертолёт шутя преодолеет за каких-нибудь двадцать минут. Даже обидно стало.
Пески не были безлюдными: отара, сопровождаемая волкодавами, на ишаке — чабан; верблюжий караван, меж горбами — мешки, на переднем верблюде — туркмен: видимо, везёт продукты.
Нам же во время погони никто не попадался, ни единой души не было.
Застава увиделась издали: пограничная вышка, водонапорная башня, забор, в зелени деревьев — розовое и белое: казарма, офицерский дом, баня, конюшня, питомник, склады, гараж. Из казармы выскакивал народ, спешил к посадочной площадке.
Вертолёт наклонно разворачивался: проплыли проволочный забор, контрольно-следовая полоса, посадочная площадка — сто метров на сто, в центре площадки двадцатиметровый меловой круг, в центре круга точка. На эту точку и нацелился вертолёт. Его ещё основательнее затрясло, замотало.
Когда машина приземлилась и грохот утих, мы ещё не скоро пришли в себя: как оглушены, уши заложило. Борттехник раскрыл дверь, командир корабля сказал:
— Хлопчики, выметайтесь.
Мы вышли. Земля покачивалась, точнее, мы покачивались. На краю площадки группа офицеров из отряда, замполит Курбанов, солдаты заставы, жена капитана Долгова, детишки. От группы отделился начальник отряда, рослый, тучноватый, размашистый в шагу. Капитан Долгов пошёл ему навстречу, козырнул:
— Товарищ полковник…
— Ты ранен? — перебил его начальник отряда. — В плечо? Серьёзное ранение?
— Пустяки, — сказал Долгов. — До свадьбы заживёт. А так как свадьба у меня была уже, то заживёт и раньше.
— Полетишь в отряд, в санчасть. А теперь докладывай…
Пока капитан Долгов докладывал, я разглядывал полковника. Энергичный подбородок, усики каштановые, виски седые — ещё в войну служил на границе. Полковник больше времени пропадает на заставах, чем в штабе. Он хороший охотник, завзятый лошадник. На лошади скачет лихо и на газике предпочитает ездить с ветерком.
Полковник выслушал Долгова, пожал руку и ему и нам, сказал:
— Поздравляю с успехом, товарищи пограничники!
Мы гаркнули:
— Служим Советскому Союзу!
К Долгову подошла жена, дети. Он обнял её здоровой рукой, взъерошил волосы сыну и дочке:
— Выше нос, Долговы! Подлечусь!
Жена капитана казалась растерянной, детишки жались к отцу.
— После поговорите, — сказал полковник. — Сейчас в машину. Собачку тоже увезём лечиться. Курбанов, останешься за начальника.
— Есть, товарищ полковник! — ответил замполит.
До заставы можно дойти пешком, но нас усадили в газик, бережно повезли.
…Нам помогли раздеться, не знали, куда усадить, чем попотчевать, наперебой расспрашивали: как преследовали, как задерживали, как, как, как… Рязанцев сказал: «Потом, потом. Слабость одолела».
Прав Рязанцев: после расскажем.
Кое-как поели, добрались до кроватей. Я лежал плашмя и словно погружался в пучину, а надо мной смыкались звуки: воркование одичавших голубей на водонапорной башне, зуммер в комнате дежурного, топот ботинок по коридору.
«Жизнь входит в свою обычную колею», — подумал я и заснул.