#img_3.jpeg

1

Шли всю ночь — лесными дикими тропами, бездорожьем.

На рассвете увидели избы на взгорке… Небо чистое, тихое, кроны берез — точно сторожевые башни. Деревня в этот ранний час выглядела такой неправдоподобно спокойной, будто и войны не было…

Когда до ближайшей избы оставалось метров тридцать, Ивакин попросил остановиться: он хочет передохнуть. Двое сопровождавших его бойцов молча встали. Опираясь на их плечи руками и склонив голову, Ивакин глядел вперед: на светлевшее в вышине небо, на огороды и луг, отлого спускавшийся в туман.

Рассвет только занимался. Бледная полоска на горизонте чуть вздрагивала, и по ней ползали розоватые блики. Неожиданно Ивакин снял руку с плеча одного из спутников и, припав на колено, провел ладонью по траве, как бы пробуя, есть ли роса. Острая боль в ноге чуть не повалила его. Он закрыл глаза, но тут же усилием воли овладел собой, преодолел слабость и встал.

— Ну что? — спросил Гвоздев, пожилой солдат в помятой фуражке с лаковым козырьком. — Сюда, что ли, толкнемся? — Он показал глазами на крайнюю избу.

Изба была большая, с терраской. Густой ухоженный палисадник прикрывал окна с резными белыми наличниками. На коньке в безветрии замер флюгер.

— Может, лучше в соседнюю? — сказал Ивакин.

Гвоздев быстро взглянул на него и ничего не ответил. В соседнюю так в соседнюю — какая разница. Откуда Гвоздеву было знать, что Ивакин все еще надеялся. Всю дорогу, пока они шли сюда, он ждал: вот сейчас, вот теперь что-то случится, что-то произойдет такое, что все изменится, и ему не надо будет оставаться здесь одному. Он ждал чуда.

Но чуда не произошло.

Оглядываясь по сторонам, они не спеша приблизились к старому, расшатанному крыльцу. Глиняный кувшин на перекладине вместо рукомойника, покосившаяся, с железной ручкой, дверь в избу. Ивакин вдруг длинно выругался: довоевался, черт побери…

Все тот же суховато-деловитый Гвоздев открыл калитку и направился в огород. Шаги его гулко прошуршали в картофельной ботве. Раздался стук в окно. Через минуту-две створка приоткрылась, и старушечий голос глухо спросил:

— Кого тебе, родимый?

— Выдь на минутку, бабушка, — позвал сиплым голосом Гвоздев. — У нас раненый…

— Сичас, сичас, родимый, — ответила старуха.

«Кажется, люди хорошие, — подумал Ивакин, прислушиваясь к шагам в избе. — Только бы люди были хорошие…»

Прошло еще несколько минут. Внутри дома хлопнула дверь одна, другая, щелкнул отодвигаемый засов, и на крыльцо вышла низенькая старушка в белом, туго повязанном платке. Подслеповато щурясь, она оглядела пришедших. Позади нее в проеме дверей солдаты увидели старика в длинной ситцевой рубахе навыпуск и в валенках.

— У нас раненый, — повторил Гвоздев, глядя в упор на старика. — Нам бы положить его пока… Ненадолго. Пока мы сходим в полк… — Он не договорил и опустил глаза.

— Сичас, сичас, — заохала старуха, испуганно кося глазами на грязный, в кровавых подтеках бинт на ноге Ивакина. — Ах ты, господи! Ах ты, родимый! В горницу давайте, там удобно… Ах, напасть какая!

Гвоздев склонился к Ивакину, позвал товарища:

— Тараненко, винтовку захвати.

Через полутемные сенцы они провели Ивакина в небольшую пристройку позади дома. Тут было прохладно, пахло высушенными травами. Сквозь узкое оконце пробивался слабый свет. Старуха показала рукой на широкую деревянную кровать, застеленную пестрым, из разноцветных лоскутков одеялом. Ивакин сел на нее, осмотрелся. Бледное лицо его покрылось испариной.

— Военных в деревне нет? — спросил Гвоздев.

— Нету, родимый. Никого нет, — ответила старуха. — Два дня назад проходили, останавливались поесть-попить и дальше пошли.

— Понятно. — Гвоздев приоткрыл занавеску на оконце, и оглядел в проулок. — Большая деревня-то?

— Тридцать один двор.

— Как называется?

— Зяблицы, — вмешался молчавший до сих пор муж старухи Трофимов. — Колхоз «Рассвет», а деревня называется Зяблицы.

— Одни живете?

— Одни.

Гвоздев пожевал губами, поглядел внимательно на старуху, о чем-то подумал. Обстановка, по его мнению, складывалась хорошо. Как раз то, что им нужно. Два старика, и избе чисто… Полежит Ивакин здесь, пока они сходят в полк.

— Ладно, — вздохнул Гвоздев, решив, что все так и будет, как он задумал. — А доктора у вас тут нет?

— Фершал есть, — ответил быстро старик. — В соседней деревне живет.

— Старенький фершал-то. Но ходит, пользует людей, — добавила старуха.

— Далеко до деревни?

— Верст семь.

— Недалеко, — сказал Гвоздев и, помолчав, добавил: — Позвать надо фершала. Перевязку ему пусть сделает.

— Позовем, чего же, — вздохнула старуха. — Филиппыч придет.

Ивакин полулежал на кровати и безучастно следил за их разговором. Голова у него кружилась — от усталости, от боли в ноге. Клонило в сон, и очень хотелось, чтобы поскорее кончилось это состояние неопределенности и заброшенности. Да, именно чувство неопределенности и заброшенности терзало сейчас Ивакина. Где находится полк? Где наши? Далеко ли отсюда немцы? Ничего неизвестно. Его оставят здесь, он будет лежать в этой горнице, пока Гвоздев и Тараненко не разыщут полк. Вся надежда на них. Они должны… Сколько можно перемалывать одно и то же! Почему Гвоздев сидит? Мысли у Ивакина путались. Глухо, как бы издалека, доносился до него разговор Гвоздева со стариком Трофимовым.

— И травы у вас не убраны, и хлеба…

— Какая уборка: всех мужиков позабирали.

— А молодежь?

— Да ну! Малышня одна. Бабы теперь ломят…

Старик окинул долгим взглядом Ивакина и спросил:

— А вы, извиняюсь, издалека идете?

— От переправы.

— Стало быть, взял он переправу?

Гвоздев хмуро кивнул.

— То-то вчерась в той стороне гудело. Все небо было в огне. — Старик посмотрел Гвоздеву в лицо. — Может, и к нам сюда немец доберется? Как вы считаете?

— Сюда не придет, — сказал Гвоздев, стараясь придать голосу уверенность.

— Так думаете?

— Да.

Старуха тяжко вздохнула и, вспомнив о чем-то, вышла поспешно из горницы. Спустя минуты две она вернулась, неся в руках миску с яйцами, кринку молока, кружки.

— Перекусите.

Гвоздев, сутулый, худой, снял фуражку, подвинул табурет к столу. У Тараненко заблестели глаза. Со вчерашнего дня во рту у них не было ни крошки. Старуха снова вышла из горницы и принесла горшок сметаны и каравай пшеничного хлеба.

— Спасибо, мамаша.

Гвоздев отрезал ломоть хлеба, налил в кружку молока, поставил ее перед Ивакиным. Тараненко тоже налил себе. Челюсти их заходили.

— Часа через два, самое большее через три разыщем полк, — сказал Гвоздев, насытившись. — Пока полежишь тут, перевязку тебе сделают.

Ивакин кивнул.

Большими глотками Тараненко допил молоко.

Они поочередно пожали хозяевам руки и вышли в сени — сапоги их гулко простучали по половицам; постояли на крыльце, любуясь солнечным теплым утром. Потом спустились по ступенькам и, закинув привычным движением винтовки за спины, пошагали пустынной деревенской улицей.

Светило над избами июльское солнце, голубело до самого горизонта небо…

2

Когда шаги Гвоздева и Тараненко заглохли, Ивакин положил голову на подушку и тотчас заснул.

Он проспал недолго: боль в ноге кидала его то в жар, то в холод, эта боль и разбудила его.

«Сколько сейчас времени? — подумал он, уставив вопросительный взгляд в дощатый потолок. — Успел Гвоздев найти полк или еще ищет? Где хозяева? Что вообще происходит за стенами горницы?..»

Он приподнялся на кровати и, раздвинув занавеску на оконце, посмотрел в проулок. Густые заросли малинника, упиравшегося в сплетенную из прутьев загородку, ветви березы, темная бревенчатая стена и соломенная крыша сарая — все, что удалось ему рассмотреть. Ивакин снова лег и стал соображать, каким образом Гвоздев разыщет полк. На Гвоздева можно было положиться. Боевой парень. Да и что тут хитрого: в любом штабе подскажут, как найти свою часть. Объяснит положение: раненый боец лежит в заброшенной среди лесов деревушке…

Он не успел представить себе все варианты действий Гвоздева — в сенях скрипнула дверь, послышалось тяжелое шарканье ног, и в горницу вошла хозяйка.

— Проснулся? — спросила она, подходя и разглядывая его.

— Проснулся, — ответил Ивакин, тоже глядя в упор на старуху. — А сколько сейчас времени?

— Девять было.

— Уже девять, — сказал Ивакин и подумал о том, сколько километров могли пройти, пока он спал, Гвоздев и Тараненко.

Старуха глубоко вздохнула и посмотрела по сторонам. В сероватом, неярком свете горницы ее морщинистое круглое лицо под платком, с утонувшими в черной тени глазами, показалось Ивакину озабоченным. Он прекрасно понимал причину: раненый боец появился в доме, а у них и так дел по горло, и фронт рядом — все понятно, два старика, что они могут…

— Вы извините, — сказал он суховато, даже с затаенным оттенком обиды. — Ребята разыщут полк, и за мной сразу приедут.

Старуха махнула рукой.

— Чего уж там. Лежи.

Она задумчиво провела ладонью по морщинистому лбу, посмотрела в оконце. Что-то томило ее, беспокоило, какие-то тяжкие мысли бродили в ее старческой голове.

— Нога-то болит?

— Болит, — ответил Ивакин.

— Старик-то мой за фершалом отправился, — сообщила она. — Часа за два, пожалуй, не обернутся. Пока туда да обратно — дело-то не молодое.

— Ничего, я потерплю, — сказал Ивакин. — Только бы пришли.

— Да придут, никуда не денутся, — буркнула старуха и вышла из горницы.

Она тут же вернулась обратно и поставила на табуретку рядом с кроватью кружку, наполненную молоком.

— Выпей — холодненькое.

— Спасибо, — сказал он, взял кружку и стал пить.

Старуха внимательно наблюдала за ним, ее лицо было каким-то напряженным — утром, когда Ивакина привели сюда, она показалась ему более приветливой.

— Спасибо, — повторил он, ставя кружку на место.

За стеной где-то очень близко закудахтала курица.

Старуха тихо сказала:

— Катерина, внучка, возвратилась со станции.

— Ваша внучка? — спросил Ивакин.

В потемневших глазах старухи блеснули искры.

— Разбомбил немец станцию. Понял?

— Понял, — нерешительно произнес Ивакин.

Старуха сложила руки на груди, вздохнула, покачала головой:

— Это все я, старая дура, виновата. Лишил меня бог разума, лишил…

— Да в чем же вы виноваты? — не удержался Ивакин.

— Мне люди давно говорили, — продолжала она тем же всхлипывающим голосом, — отправляй, бабка, девку. Не видишь разве, что творится? Не послушалась. Понадеялась. Родители-то теперь с ума, поди, сходят.

— Погодите, — остановил ее причитания Ивакин. — Куда вы должны были ее отправить?

Старуха посмотрела на него отсутствующим взглядом. Помолчав, сказала:

— В город Челябинск должна отправить. Родители ее там.

— А здесь она почему?

— В гостях была.

Ивакин кивнул. Все стало ясно. Внучка была в гостях, наступление немцев захватило ее здесь. Вернулась со станции в деревню. Вернулась к деду и к бабке. Не к чужим людям — к своим возвратилась. А сколько народу сейчас находится под немцем? Войска наши отступали… Куда было людям деться?

— Вы погодите, бабушка, не знаю вашего имени-отчества. — Ивакин вдруг поморщился, чувствуя, что слабеет. Он приподнялся на кровати, потрогал ногу. — Вы спокойнее. Ну, вернулась. К своим вернулась. К родным людям. Зачем панику поднимать?..

Она поглядела ему в лицо долгим, унылым взглядом и снова стала ругать свою несообразительность. Слов его она будто не слышала, продолжала говорить самой себе:

— Старая дура! Дождалась! Все думала, остановят его! А он прет и прет. Да что же это делается?

Ивакин отвел взгляд в сторону, как человек, которому говорят горькую правду, и правда эта бьет в самое сердце.

— Наши войска сражаются героически, — сказал он глухо. — Но у фашистов сейчас превосходство в силе. Танков много и самолетов.

Старуха еще раз взглянула на него, но ничего не ответила. Она будто и не слышала его слов. Вздохнула и вышла из горницы.

Разговор этот неприятно подействовал на Ивакина. «Что же это делается?» — вспомнил он слова старухи. От Гвоздева и Тараненко тоже никаких известий. Уж пора бы… Копаются, черти! Представить себе, что с ними что-то случилось, Ивакин почему-то не мог. Что может с ними случиться здесь, в тылу?.. Блуждают, наверно, где-нибудь по лесам да по деревням, ищут полк, вместо того чтобы сразу обратиться в какой-нибудь штаб. Ивакин очень полагался на штаб, он считал, что начальники там должны знать все и решать все вопросы немедленно.

Он повернулся на спину, медленно вытянул раненую ногу. Редкие острые уколы пронизывали колено и бедро. Когда удалось найти удобное положение, он, чтобы отвлечься, стал наблюдать за тем, как дрожит на стене горницы узенький солнечный лучик, проникший снаружи через не прикрытую занавеской верхнюю часть оконца. Оранжевая полоска освещала щелястое, отесанное грубо топором бревно и забитый паклей паз, в котором неторопливо полз, что-то выискивая, глянцевито-черный жучок. Ивакин долго глядел на это светящееся пятно, напоминавшее ему что-то далекое и хорошее. Наконец солнечный лучик переместился влево, а немного позже уже бил в самый угол, где висели какие-то тряпки.

В полдень в горницу снова вошла старуха, принесла ему обед.

— Что там на улице? — полюбопытствовал Ивакин.

— А чего? — спросила старуха, будто не понимая, что его интересует.

— Наших не видно?

— Если бы было видно, неужли промолчала бы, — ответила она довольно недружелюбно. Потом, что-то взвесив про себя, добавила: — Люди вон сказывают, на шоссе танки немецкие едут.

— На шоссе? — переспросил Ивакин.

— Да, родимый, на шоссе.

— Далеко отсюда?

— Верст семнадцать считают.

Лицо у Ивакина вспотело.

— Много танков?

— Не могу тебе сказать. Люди говорят — танки, а сколько их, никто не считал.

Ивакин с минуту молчал, разглядывал сосредоточенно темное пятно на полу. Керосин, должно быть, пролили… Керосин-бензин… Танки работают на бензине. «А на керосине что работает? — задал он себе глупый вопрос. — На керосине лампа работает…»

— Может, перепутали? — спросил он, продолжая старательно изучать пятно на полу. — Танки, танки… Может, это наши?

— Кресты на них, говорят, — заметила угрюмо старуха. — И форма у солдат чужая. Немецкая форма.

— Так и говорят? — Ивакин поднял голову.

— Да, — кивнула старуха.

Ивакин вытер со лба пот, огляделся. Теперь ему было все ясно: наши опять отступили. В семнадцати верстах немецкие танки. Это же совсем рядом. Полчаса пути… Теперь ему стало понятно, почему Гвоздев и Тараненко не приехали за ним, как обещали. Может, их и в живых давно нет. Немецкие танки на шоссе — всего семнадцать километров отсюда… Что же теперь делать? Как поступить?

Тревожное чувство охватило его с новой силой. В неизъяснимом порыве он резко приподнялся на кровати, готовый перейти к каким-то решительным действиям. И тут же свалился на подушку, сжав зубы: боль пронзила его ногу от пятки до бедра, страшная боль. Он тяжело задышал, с трудом сдерживаясь, чтобы не закричать, не позвать на помощь. И лежал потом долго не шевелясь, боясь потревожить ногу. Капли пота выступили у него на лбу, а он боялся поднять руку, чтобы смахнуть их. Где-то рядом снова закудахтала курица, постепенно кудахтанье это стало отдаляться, подступила тошнота, усилием воли он преодолел ее, наконец боль отступила.

Спустя немного времени Ивакину показалось, будто кто-то ходит около горницы. Сделает шаг-другой — и остановится. «Может, старик хозяин пришел? Может, привел наконец фельдшера?..» Ивакин затаил дыхание, но шаги затихли, и снова завела свою однообразную песню курица.

Он осторожно повернулся на бок и стал лихорадочно думать. Если бы можно было достать лошадь и повозку… Как это раньше он не сообразил насчет лошади, когда были рядом Гвоздев и Тараненко. Он представил: бескрайнее поле и бойко перебирающая ногами лошадка, запряженная в крестьянскую телегу. Он тут же одернул себя: «По проселку теперь гоняют немецкие мотоциклисты… Куда ехать? Танки на шоссе — об этом только что сообщила старуха…»

В ушах вдруг отчетливо зазвучали слова, которые он слышал и раньше, но воспринимал их как-то отвлеченно, будто со стороны: «Окружение… Оккупация… Плен…»

Лицо его горело в сильном возбуждении. Он приподнялся, упираясь локтем в кровать, и почувствовал — что-то мешает ему. Протянул руку, пощупал и мгновенно вспомнил: две лимонки, которые спрятал утром.

— У меня две гранаты, — шепотом проговорил он. — Я так просто не дамся…

Ивакин закрыл глаза. Тяжесть минувшей бессонной ночи, когда они пробирались сюда, долгие часы ожидания, мысли об окружении дали о себе знать — тошнотворная слабость вдруг навалилась на него, и он забылся…

3

Фельдшером оказался унылый, болезненного вида старичок, худой и бледный, точно лист бумаги, одетый, несмотря на теплый летний день, в синий, толстого старинного сукна пиджак и такие же суконные брюки. От долгой ходьбы, от напряжения и от старости глаза у него непрерывно слезились, и заметно было, как дрожали сухие, костлявые пальцы, когда он открывал порыжевший круглый саквояж, извлекая оттуда пузырьки, бинты и другие медицинские принадлежности.

Поздоровавшись, фельдшер присел на кровать, взял Ивакина за руку и, запрокинув сухонькое, в морщинах, личико, стал считать пульс.

— Ничего, в порядке, — буркнул, опустив руку, его унылый взгляд медленно прошелся по забинтованной ноге Ивакина, по склянкам и поблескивающим на столе инструментам.

— Когда ранило тебя? — спросил фельдшер, проведя несколько раз рукой по седым волосам.

— Вчера, — ответил Ивакин.

— Осколок или пуля?

— Кажется, осколок.

Фельдшер посмотрел на жгут, который перехватывал ногу Ивакина выше колена, потрогал грязную повязку.

— Помыть руки, — произнес он вздохнув и пошевелил костлявыми пальцами.

Бабушка Марья проводила его в сени. Загремело отодвигаемое ведро. Возвратившись, фельдшер снова присел на кровать.

— Придется потерпеть, милок.

Ивакин не ответил.

Принесли таз с теплой водой, табуретку. Фельдшер взял в руки ножницы и неожиданным ловким движением разрезал брючину снизу вверх.

— Марья Игнатьевна, — позвал он старуху. — Не уходи. Будешь помогать мне. Сюда, — он показал, — поставь таз или ведро.

Теми же ножницами фельдшер полоснул повязку на ноге, резко рванул ее. Ивакину было очень больно, он едва удержался от крика и закрыл глаза. Остро запахло кровью и лекарствами.

— Минутку, милок, минутку, — говорил фельдшер, промывая рану смоченной в марганцовке марлей. — Еще минутку…

Боль в ноге, однако, усилилась. Мелкая, противная дрожь начала бить Ивакина, по лицу и груди разлился холодный пот. Два раза он тяжело охнул, заскрипел зубами. Фельдшер прижал к его лбу свою жесткую холодную ладонь, что-то сказал, но Ивакин ничего не слышал. Железные клещи раздирали ногу, кружилась голова, подташнивало.

— Потерпи, милок, потерпи, — доносился до Ивакина как бы издалека голос фельдшера. Этот голос был все время рядом, он мягко сдерживал готовый вырваться из груди Ивакина крик.

К губам Ивакина прикоснулось что-то холодное, потекло по подбородку на грудь. Он глотнул раз, другой, обливаясь и захлебываясь, голова у него вдруг закружилась, голоса и шаги в горнице отдалились и вскоре совсем ушли куда-то вглубь. И боль в ноге тоже стала уходить.

— Поспит часок, — сказал фельдшер, вытирая руки. Налил себе в стакан лекарства и выпил. Долго потом носовым платком протирал глаза.

Ивакин спал. И боль тоже спала в нем, не тревожила. И, видимо, поэтому лицо его имело сейчас то выражение, которое было для него естественным, привычным, но которое не всегда можно было увидеть, когда Ивакин бодрствовал, особенно в последнее, тяжелое для него время. Каштановые густые волосы, темный от загара лоб, юношески тонкая шея — что-то доброе, светлое, нежное таилось в каждой черточке его молодого лица, и только резкая складка у губ как бы полоснула это лицо мрачной тенью, и было совершенно ясно, что теперешний сон его — это всего лишь тяжелое полузабытье, маленькая передышка от изнуряющей, не потерявшей своей власти боли.

— Эх, напасть-то какая! — вздохнула бабушка Марья.

Три человека стояли у кровати и глядели на спящего Ивакина. Старенький фельдшер Филиппыч за свои годы повидал всякого, насмотрелся на болезни и страдания, рваная рана Ивакина ему не нравилась. Хотя кость, кажется, была цела, но фельдшера беспокоило другое: не осталось ли чего внутри, достаточно ли тщательно обработал он рану? Филиппыч сейчас напряженно думал об этом, и сухонький лобик старика устало морщинился. Филиппыч угрюмо соображал — не упустил ли он что-то такое, что следовало бы еще сделать раненому. Он вспоминал разные случаи, перебирал факты из многолетней своей практики. Но память ему была не главным помощником, она даже почти ничего не значила для него сейчас, потому что руки его давно стали не те, они потеряли былую сноровку, былую гибкость и ловкость, они дрожали, слабо повинуясь ему. Кроме того, Филиппыча очень раздражала слеза, мешавшая ему смотреть — Филиппыч переживал и сердился на свою старость, которая навалилась на него в неподходящее время.

Однако дело свое фельдшер сделал аккуратно и надеялся, что оно принесет раненому пользу.

— Красивый парень, — сказал он вполголоса, отрываясь от своих дум.

— Красавец, — подтвердил стоявший позади него старик Трофимов, хозяин избы.

— Товарищи-то обещались прийти. Увезти хотели, да вот что-то не видно… — Бабушка Марья вздохнула.

— В больницу бы его — мигом бы подняли.

— Какая теперь больница…

Они надолго замолчали. Тишина повисла в горнице.

И, видимо напуганная этой тишиной, в горницу из сеней заглянула внучка Катя. Обвела тревожными глазами присутствующих.

— Бабушка…

— Ступай в избу, — проговорила старуха приглушенным сердитым шепотом.

— Может, помочь надо?

— Ступай!

Катя опустила голову и закрыла дверь.

Больше часа старики топтались вокруг раненого. На лице у Ивакина все явственнее проступала боль, которую он испытывал.

— Опять начинается, — решил фельдшер и взял со стола бутылку с лекарством. — Слабоват раствор, — буркнул он.

Под вздохи и причитания бабушки Марьи фельдшер смочил жидкостью бинт, покрывавший ногу. Ивакину было больно, но он сдерживался, не стонал и лишь изредка вздрагивал и открывал замутненные слезами и по́том глаза.

— Потерпи, милок, потерпи, — уговаривал его фельдшер. Потом влил ему снова лекарство в рот. — Еще немного потерпи…

Ивакин слышал будто издалека, чуть ли не из-под земли, голоса разговаривающих рядом людей, тихие их голоса напоминали журчание воды, успокаивали. Ему хотелось поблагодарить их за то, что они снова прогнали эту невыносимую боль, терзавшую его ногу. Он пошевелил губами, но сказать ничего не смог — сон сковал его.

В горнице снова наступила тишина.

Катя вышла из сеней на крыльцо. Она долго глядела поверх огородов на зубчатую темно-сизую кромку леса, откуда доносилось глухое гудение. Война рядом. Раненый боец в их доме…

Из куста сирени, что находился в палисаднике, вспорхнула какая-то птица, на минуту повисла в воздухе, потом снова скрылась в листве. Небо заволакивали робкие летние сумерки, с полей тянуло крепким запахом застоявшихся трав.

Как дико, как невразумительно дико все получилось. Полтора месяца назад она приехала сюда с далекого Урала — в гости к дедушке и бабушке. Так было хорошо здесь: ходила в лес за ягодами, завела подруг, купалась в речке. И вдруг — война… Черная тарелка репродуктора, висевшего на столбе у пожарного сарая, принесла эту весть, когда Катя с подружкой Валей Соковой была в поле. Деревню за один час будто перевернуло. Хмурые, поникшие ходили старики и бабы. Парни и мужики помоложе похвалялись: «Получит фашист!.. Узнает, где раки зимуют!..» Война отсюда, из этой деревушки, куда газеты из Москвы доходили на третий день, казалась очень далекой, как бы не существующей вовсе. Прозвучало казенное слово «мобилизация». Под разухабистые звуки гармошки ушли из деревни в те июньские дни молодые мужики и парни. «Ненадолго, — успокаивали они жен и матерей. — На месяцок — не боле». Но прошла неделя-другая — и новая партия мобилизованных отправилась на трех полуторках в район. Прошел месяц, а войне и не видно конца. И не поймет Катя, когда, в какое время в деревне вдруг заговорили об эвакуации: где-то, будто бы совсем недалеко, высадился немецкий десант, причем фашисты переодеты в красноармейскую форму и говорят по-русски. Какие-то красноармейские части якобы попали в окружение. И бабушка, ни слова не говорившая до того об отъезде внучки, вдруг объявила: «Отправляйся, Катерина, до дому…» С первой же оказией — на подводе, которая шла из соседнего колхоза в район, — Катя поехала на станцию. Сорок с лишним километров, часть из них пришлось идти пешком. Потом двое суток ожидания в чахлом, пыльном пристанционном сквере. Поезда, груженные пушками, автомобилями, разной другой военной техникой, поезда с ранеными бойцами шли не останавливаясь. Утром на третий день случилось несчастье: на станцию налетели немецкие бомбардировщики. На путях вагонов не было. Под навесом около пакгауза, около кранов с водой, на лавочках в сквере группами сидели в окружении узлов и чемоданов отъезжающие. Немецкие самолеты развернулись и стали пикировать на них. Катя впервые увидела близко черно-белые фашистские кресты — самолеты безбоязненно спускались чуть не до земли. Свист бомб, трескотня пулеметов, плач, стоны, крики… Катя чудом осталась жива. Но страху натерпелась, крови нагляделась… Голодная, разбитая — все сорок с лишним километров пешком — вернулась в деревню.

Она прошла в палисадник, машинально сорвала какой-то листок и, прислонившись к забору, стала смотреть на пустынную деревенскую улицу. Ей вспомнилось: прошлой зимой всем классом они смотрели в театре спектакль. Молодой танкист, сражавшийся в Испании, попал к фашистам в плен. Его пытали, ему грозили смертью, но советский танкист был стойким парнем, ничего не сказал фашистам, не выдал военную тайну.

Она быстро повернулась и пошла к дому, взбежала на крыльцо. Старики уже сидели в избе и пили чай из самовара.

— Бабушка, — попросила Катя, волнуясь. — Можно, я буду дежурить около красноармейца?

— Тихо, тихо, — резко сказала Марья Игнатьевна. — Не твоего это ума дело.

— Чего ты на нее набрасываешься! — возмутился дед, сверкнув желтыми белками. — Девка в десятый класс перешла, соображает…

Однако Марья Игнатьевна, разгоряченная всем происшедшим, не могла успокоиться. Неудача с попыткой отправить Катю к родителям в Челябинск, ее внезапное возвращение со станции в деревню, раненый боец в горнице, за которым посулились прийти его товарищи, да так и не пришли, — все это колотило по ее сердцу, наполняя его чувством жуткого ожидания приближающегося большого несчастья.

— Мало мне одной заботы, — бросила она, поглядев на Катю, — теперь другая подвалила.

— Что же теперь делать? Сидеть да охать? — нервно воскликнул Трофимов.

— Не знаю, не знаю… Вы, мужики, думайте…

— Ладно, не пререкайтесь, — вмешался в разговор Филиппыч. — Пойдет хорошо, так он, глядишь, денька через четыре на ноги встанет… А может, даже и раньше. Чего зря душу теребить?

Слова Филиппыча как будто охладили их. Бабушка Марья прошептала что-то тихо-тихо, может, молитву, дед с минуту молчал, потом сказал, обращаясь к фельдшеру:

— Ты уж, Филиппыч, у нас побудь.

— А как же, побуду, — согласился фельдшер. — Завтра в обед уйду. А потом опять приду. Не волнуйся.

— Ну, спасибо.

— О чем разговор. Разве я не понимаю.

— А как ты мыслишь, Филиппыч, вообще насчет обстановки?

Фельдшер как будто не слышал вопроса. Пригнувшись хилым своим телом к столу, он тянул из блюдца чай.

— Как по-твоему, — продолжал Трофимов, заглядывая Филиппычу в глаза, — скоро наши немца погонят?

Фельдшер допил чай, повернул вверх дном чашку, поблагодарил хозяйку и только после этого сказал:

— Скоро. — И повторил уже смелее: — Скоро. Но потерпеть придется…

4

Филиппычу постелили в избе на лавке. Он тут же лег, сморенный усталостью, и захрапел.

А старик Трофимов продолжал сидеть за столом, о чем-то напряженно думая. Бабушка Марья гремела за печкой посудой. В избе было сумеречно, но огня не зажигали.

Трофимов пошуршал кисетом, запалил цигарку и сразу зашелся в хриплом кашле.

— Не чади тут, — сердито сказала Марья Игнатьевна.

Трофимов встал и поплелся на крыльцо.

Синяя тьма висела над домами, над дальним лесом, куда посматривал старик, выискивая там что-то глазами. Махорочный дым обжигал гортань, но голова туманилась не от курева, голова кружилась от забот, так неожиданно нахлынувших одна за другой. Катерину не смогли вовремя отправить к родителям — беспокойся теперь за нее. А тут еще раненый красноармеец… Трофимов обмозговывал создавшуюся ситуацию.

Конечно, словами легче кидаться, чем дело делать, тут бабка полностью права. Вон как повернулось с войной-то, наши войска отступают, в избу к ним привели раненого… Привели, и что тут такого? Чего огород городить? Но Трофимов отлично понимал: тут-то как раз и возник узел, распутать который не просто. Не в пример своей бабке, едва разбиравшей по складам печатное, старик читал газеты и регулярно слушал радио, пока действовал громкоговоритель у пожарного сарая. Да и от беженцев доходило такое, что кровь стыла в жилах. Уж он-то мог живо представить себе, что произойдет, если в деревню войдут немцы. Не за себя, не за старуху свою он переживал — его томила ответственность за Катю… Ну-кась, как не вовремя приехала в этот раз. Сама Катя не отдавала себе отчета в том, что произошло, и держала себя так, будто кино смотрела, в котором красные побеждают белых. Вон как загорелась, когда сказала, что хочет дежурить около красноармейца. Дежурить пока нет необходимости, но не в этом дело.

Хорошая растет девушка — Катерина…

«А может, все обойдется, — вдруг повернулись мысли старика в другую сторону. — Может, и не придет к нам немец, и раненый боец встанет на ноги, и удастся ему возвратиться к своим товарищам в часть». Эти рассуждения показались Трофимову на какое-то мгновение разумными. Глушь кругом такая, семнадцать верст до шоссе, да и какое шоссе — положили кое-где песочку да гравию, чтоб в район удобнее ехать, вот и стали называть шоссе. А до железной дороги еще дальше, туда еще труднее добираться. Да кому нужна их заброшенная в лесах деревенька!..

Однако Трофимов быстро осознал непрочность и даже легкомысленность своих суждений. Какой перед ними враг? Фашист. Да разве можно от такого врага утаиться целой деревне? Нет, этого даже представить невозможно. Это ему только по старости, по его немощи могло прийти такое в голову: укрыться целой деревне от фашиста. Нет-нет, это сплошная ерунда.

Трофимов старательно затушил цигарку и, спустившись с крыльца, направился в огород. Всегда делалось хорошо на душе, и неважно, утром это было или вечером, дышалось как-то легко, когда шагал среди зелени и в лицо били запахи созревающих овощей, малины, яблок. Но сейчас он шел по огороду и ничего не замечал: голову его сверлили другие мысли. Он в доме старший, он в ответе за внучку, за старуху, а вот теперь и за этого раненого бойца. Никогда в жизни он с такой силой не ощущал это тяжкое бремя ответственности. Не заделать ли досками окно в горнице, чтоб не привлекало внимания? А может, не надо? Если что — вылезет в окно, уйдет огородами… Утопая в рыхлых бороздах картофеля, он повернул к дому, облокотился на его теплую бревенчатую стену, посмотрел зачем-то вверх, на крытую соломой крышу. С конька свисала веревка, оставленная еще с тех времен, когда покрывали крышу. Зачем оставили — непонятно. Не покажется ли кому-то подозрительной эта веревка?

Когда Трофимов взялся за ее конец, на крыльце обозначилась фигура бабушки Марьи.

— Что там у тебя?

— Ничего. Веревка болтается, подобрать надо, — ответил он.

Бабушка Марья заковыляла с крыльца, подошла ближе.

— Ну как там? Спокойно? — спросил старик.

— Где?

— Где-где! Не понимаешь?! — вспылил Трофимов.

— Кажись, уснул, — сказала она. — Полегчало, может…

— Ну ладно. Нам тоже пора, — буркнул он невнятно, продолжая держаться за веревку.

Он свернул болтающийся конец ее в кольцо и попытался закинуть на крышу. Не добившись результата, положил на землю. Решил, что утром обрежет конец ножом.

— Ложись спать, — приказал он старухе, продолжавшей топтаться рядом, и, пощупав в кармане кисет, вышел из огорода в проулок, а оттуда на улицу, пересек ее, поглядывая по сторонам, и направился к избе, которая стояла в глубине, за широким густым палисадником.

Едва он открыл калитку, как навстречу ему из зеленых зарослей поднялся со скамейки седой старик в белой, расстегнутой на груди косоворотке.

— Дежуришь, Михалыч? — сказал Трофимов, присаживаясь рядом. — А где ваши?

— Кто где, — махнул рукой Михалыч. — Девчонки у соседей. А старуха богу молится.

— У бога защиты просит?

Михалыч не ответил. Было слышно, как неподалеку кто-то гремел колодезным ведром, как у соседей плакал ребенок. Со всех сторон палисадник обступала мягкая, липучая тьма.

— В Новотроицке, слышь, немцы, — тихо проговорил Михалыч.

— В Новотроицке?

— Да.

Трофимов возился с цигаркой. Свернул наконец толщиной с палец и, когда откашлялся после первой затяжки, спросил:

— А сельсовет как же? Председатель Огарков где?

— Какой тебе сельсовет! Огаркова, говорят, немцы забрали, отвели в овраг да убили.

— Семен Данилыча Огаркова?

— Ну да, его самого.

Трофимов охнул и замолк, уставившись тупо в темноту. В течение нескольких минут оба старика глядели молча перед собой в темное пространство.

— А ко мне племянник раненый пришел ноне, — сипло произнес Трофимов, нарушив молчание.

— Племянник? — переспросил Михалыч.

Было темно, и лица обоих стариков слабо просматривались. Но если бы Трофимов мог видеть, он отметил бы грустное сожаление в глазах Михалыча.

— А откуда племянник?

— Да с Урала.

«Не доверяет, — подумал Михалыч. — Боится, как бы не разболтал. Меня боится. Ну, человек! Столько лет в одной деревне живем, а он остерегается. Ну, друг называется…»

Вслух Михалыч о своей обиде ни одним словом не обмолвился. И хотя он еще утром узнал, что у Трофимовых находится раненый боец, делал вид, что ничего не знает и верит Трофимову насчет племянника.

— Филиппыча надо позвать.

— Привел. В избе у меня спит.

— А куда ранен?

— В ногу.

— В ногу плохо, — вздохнул Михалыч. — Иттить не может?

— Не может пока.

— А что Филиппыч сказал?

— Говорит, подымется. Время надо.

— Время, да, — согласился Михалыч. — Мне в мальчишках лошадь ногу отступила, так я больше месяца валялся. Да ты, чай, помнишь. Крутили меня доктора, говорили, кость сломата, да вот сколько лет — ничего. — Михалыч вдруг осекся, замолк и, таинственно приблизив свое лицо к Трофимову, вдруг спросил тихо: — Боишься, Сергей Федорович?

Это обращение к нему давнего дружка по имени-отчеству прозвучало столь неожиданно, что Трофимов в первое мгновение растерялся.

После паузы он сказал тоже тихо:

— Боюсь, Иван Михалыч.

Оба надолго замолкли.

Где-то над дальним лесом плавно взвилась и повисла ракета. Мигнули в темном небе красные точки трассирующих пуль, донеслось глухое завывание самолета.

Два старика сидели в темноте неподвижно.

5

На следующий день утром Филиппыч сделал Ивакину перевязку. Кажется, он остался доволен состоянием раненого. Даже пошутил:

— До свадьбы заживет, милок.

Но шутка не развеселила Ивакина.

— Что слышно? — спросил он, показав глазами на окно.

— То же, что и вчера, милок, — ответил фельдшер, орудуя бинтом.

— Наших не видно?

— Кругом наши. Или тебе мало? — Фельдшер вдруг засмеялся дробным смешком и подмигнул Ивакину.

— А войска где?

— Войска далеко.

— Откуда вы знаете?

— Я-то? — Фельдшер поглядел на него своими слезящимися глазами и тяжело вздохнул. — Радио у нас в деревне, конечно, нет, проволоку бомбой давно порвало. А люди друг другу передают… За железную дорогу, говорят, наши отошли. Понял? — закончил он неожиданно жестко и, взмахнув резко рукой, вытер глаза.

Разговор об обстановке на фронте на этом прекратился. Ивакин мрачно уставился в одну точку.

С улицы глухо доносились разные деревенские звуки: закудахтала курица, промычала где-то корова.

— Ты сам-то откуда? — спросил фельдшер.

— Я с Волги. — Ивакин назвал город.

— Мать и отец там?

— Одна мать.

— Школу небось весной окончил?

— Весной.

— Ну ничего, ничего, — проговорил фельдшер, уловив грусть в глазах Ивакина. — Все будет хорошо. Поправишься и еще покажешь себя в деле. И товарищей своих разыщешь.

Он протянул жесткую, как деревяшка, ладонь, пощупал лоб. Потом пальцы его надавили Ивакину на одно веко, на другое. Сказал внушительно:

— Питаться надо, милок. Иначе пропадешь.

Ивакину дали умыться. В горницу вошла Катя и внесла на подносе чайник, накрыла на стол. Молодые люди несколько мгновений смотрели друг на друга. Смуглые руки девушки, ее большие синие глаза, тяжелые косы, брошенные за спину, — все это не вязалось с тем, что происходило на земле.

Войну Ивакин начал южнее Орши.

Уже четвертый день полк держал оборону вдоль маленькой безымянной речушки. Линия обороны была с зигзагами: речушка то исчезала в мшистой болотине и кустарниках, то вновь пробивала себе дорогу среди холмистых равнин. «Юнкерсы» и «хейнкели» висели над окопами с утра до вечера. Все вокруг было изрыто воронками. В перелеске, где располагались тылы полка, постоянно что-то горело. Было много убитых и раненых, но полк стоял, отбивал атаки.

В ночь на пятый день был получен приказ отходить: им грозило окружение.

Отходили побатальонно, каждый своим маршрутом.

На рассвете батальон, в котором находился Ивакин, был обнаружен немецкой авиацией. Их засыпали бомбами, поливали из пулеметов. Связь со штабом полка нарушилась. В то время как два батальона с приданными подразделениями продолжали движение, третий батальон и минометчики были вынуждены остановиться и вести бой с десантом, выброшенным немцами в тылу.

Ивакин лежал с ручным пулеметом в небольшом окопчике.

Триста метров отделяли его от березовой рощицы, где сосредоточились немецкие десантники. Никто толком не знал, сколько их. Говорили обтекаемо: группа. Другие выражались более точно: рота. Но все сходились на одном: рощу необходимо взять как можно быстрее, взять с ходу, иначе противник получит подкрепление и обстановка еще более усложнится.

Окопавшись вокруг рощи, бойцы ждали минометчиков — те должны были начать операцию.

Но минометчики молчали, потому что для настоящего огневого удара по роще им недоставало снарядов: при очередном налете авиации повозки, на которых везли мины, остались без лошадей.

Требовалось сначала поднести мины. На это ушло немало времени. А людей не хватало. Взвод, где находился Ивакин, из четырех отделений едва смог бы собрать два. Убитых похоронили, раненых везли с собой. Теперь они лежали в лощине, ожидая со страхом, когда будет очищен путь вперед. Люди были изнурены бессонными ночами, длинным переходом, состоянием постоянной тревоги. Авиация их настигла и тут, самолеты летали совершенно безнаказанно, снижаясь иногда так, что казалось, вот-вот зацепятся крылом за землю. Крупнокалиберные пулеметы били по ним с высоты, рыхлили землю вкривь и вкось, не жалея боезапаса, не оставляя ни одного квадрата не политым огнем.

И все-таки батальон выстоял — они выбили немцев из рощи. Ивакин плохо помнит, что и как происходило. Чахлая минометная стрельба заменила артподготовку. Они пошли в атаку… Ивакин успел добежать до рощи и установить пулемет за деревом. Впереди ничего нельзя было разглядеть. Рвались гранаты, едкий дым стлался между деревьями. Но Ивакин все же увидел ствол фашистского миномета, около которого суетился расчет. Дрожащими руками он укрепил сошки, уперся плечом в приклад…

В гуле боя его выстрелы не были слышны. Больно ударил в плечо срезанный осколком с дерева сучок. Плохо укрепленные сошки расползались, почва была сырой, рыхлой. Ивакин выпустил несколько коротких очередей и подтянул приклад на себя, стал смотреть сквозь дым. Он еще не успел ничего разглядеть, но услышал голос второго номера, молоденького бойца из Ставрополя, и понял, что попал в цель. Тут же сменил позицию и снова припал к пулемету — почти прямо на него бежали друг за другом немцы в зеленых мундирах, в касках с рожками. Ивакин еще никогда не видел немцев так близко. Его помощник успел сменить у пулемета диск. Над головой что-то разорвалось, но Ивакин ничего не слышал, он до боли, до онемения давил указательным пальцем на спусковой крючок, давил все сильнее и сильнее, будто от этого зависела работа пулеметного механизма. Как в тумане он видел перед собой бегущих и падающих фашистов — их было очень много, и Ивакин боялся, что ему не хватит патронов. Когда пулемет выбросил последнюю гильзу, Ивакин увидел: впереди никого нет. Подбежавший лейтенант Клименко крикнул ему что-то и показал рукой вперед. Ивакин поднял пулемет, побежал за ним и скоро понял: десант уничтожен.

Они прорвались сквозь рощу и соединились с другими батальонами полка. И через день снова стояли в обороне, отражая атаки немцев, и опять отступали, идя от селения к селению, от одного пункта к другому…

Южнее Смоленска на их полк вышел немецкий танковый корпус. Силы были слишком неравными, но они приняли бой. В этом бою Ивакина ранило.

6

Старик Трофимов вошел в избу и с облегчением опустился на лавку.

— Устал? — спросила его бабушка Марья.

— Земля — точно камень, — ответил старик. — Долбишь, долбишь. Одна яма готова. Как раз для большого ящика.

Он достал из горки краюху хлеба, отрезал ломоть, посыпал солью и стал неторопливо жевать.

— Чего класть-то? Собрала?

— Собрала.

Трофимов дожевал кусок, поскреб заросшую щетиной щеку.

— Какая штука получается. Не по душе мне это дело, так все и валится из рук. Рою яму, а сам думаю: до чего дожили — нажитое горбом приходится прятать. У себя дома, на своей родной сторонке. Это как — легко?!

— Известно, нелегко, — мягко проговорила бабушка Марья. — Но люди вон стараются, значит, по-иному нельзя.

— Нельзя, — согласился Трофимов. — Немец, он такой — ничего не пощадит.

Старик крякнул, заглянул зачем-то в одно окно, потом в другое и вышел из избы.

На полях и в самой деревне пустынно. Лишь кое-где на огородах, около бань, за сараями и ригами копошились одинокие фигуры баб и стариков с лопатами. Зарывали в ямы добришко — обувку получше, одежонку. Спасали что могли, а сами при этом стеснялись друг другу в глаза смотреть.

Трофимов теперь занялся ящиком, про который только что говорил бабке. Ящик лежал в клети под сенями, его надо было оттуда вытащить. Со старика сошло десять потов, пока он с ним справился. Тяжелый ящик, пришлось-таки поплясать вокруг него, вытаскивая в огород. А ведь, бывало, поднять его никакого труда не стоило — мог взять в руки и нести, как лукошко.

То волоком, то кувыркая через борозды, дотащил он ящик к месту. Дотащил, плюнул в сердцах на выпавшую в старости работенку и присел на теплый березовый чурбак, зашуршал бумагой, свертывая цигарку.

Солнце палило — спасения нет, денек был красный. Безоблачная голубизна висела над головой. Где-то далеко глухо ухало, кто-то будто огромной кувалдой стучал по земле, раз за разом, ритмично, как машина, и земля слабо вздрагивала. Старик знал: бьет тяжелая артиллерия. Но чья — немецкая или наша, — ему трудно было судить. Он смотрел на безоблачное небо, слышал гул артиллерийской канонады, доносившийся с востока, и все это отдавалось в его сердце едкой горечью.

Вот так приходится жить, думал Трофимов, заходясь по обыкновению в хриплом кашле после первой затяжки. Кто-то под этим теплым солнышком кровь проливает, в атаку на фашиста идет, из окопа стреляет… На фронте, известно, какие происходят дела и какая там жизнь. Но им, оставшимся здесь, не легче. Копают вот ямы, добро прячут, нажитое трудом, своими руками. Что впереди — никто не знает. Полная тьма впереди. Стена, неизвестность. И неоткуда ждать теперь приказа или распоряжения — сами должны соображать и решать, что и как. Намедни часть остановилась в деревне. Денек постояли бойцы, а к вечеру собрались в поход — на восток путь наметили, от немца, значит, подальше. Командир мимо избы проходил, в ремнях весь, с кубарями, молодец, бравый такой из себя. Тут он, Трофимов, и поставил вопрос: «Вы уходите, а нам как жить, старикам да малолеткам?..» Командир смутился: «Да, отец, уходим, действительно оставляем вас здесь… Но что поделаешь — его пока сила, нечего скрывать правду. Но мы, отец, вернемся, обязательно вернемся…» «Вернетесь, хорошо, — продолжал свои мысли Трофимов. — Только пока это случится, людям тоже жить надо». Об этом командир ничего не сказал.

Сзади послышались шаги. Старик поднял голову и увидел бабушку Марью. Она шла вдоль борозды, неся в руках узел. Шла тихо, какой-то вялой, неровной походкой — платок на глаза съехал, черная юбка в гроздьях репейника.

— Принесла, — сказал старик машинально. Он был все еще наедине со своими мыслями о войне, о жизни, в которой трудно все предусмотреть.

Бабушка Марья выбрала место почище и положила узел на землю. Минуту сидели молча.

— В ящик-то новины постелить бы потолще. Чтобы сырость не тронула.

Старика передернуло.

— Может, ящик-то железом обить?

— Полушубок-то новый, — стояла на своем старуха. — Жалко, если испортится.

— Ничего не сделается твоему полушубку. Полежит какой-нибудь месяц, а то и меньше.

Трофимов затоптал цигарку, плюнул на ладони, снова принялся за дело. Вытер тряпкой ящик внутри. Доски были сколочены плотно, никакая вода не подступится, но все же Трофимов для безопасности положил на дно ямы два бревешка, а с боков, чтобы земля не осыпалась, заслонил досками. Все было предусмотрено, все сделано честь честью. Он придирчиво осмотрел работу, бросил лопату и стал укладывать вещи.

Овчинный полушубок был действительно почти новый, к прошлой зиме справили. А пальто с кроличьим воротником уже изрядно потерлось, хотя бабушка Марья и надевала его только по праздникам. Еще лежали тут валенки-чесанки с галошами, головки к хромовым сапогам, отрез шевиота, подаренный сыном в прошлом году.

— Разве они люди… Ворюги! — ругался старик на фашистов. Горечь от того, что ему приходится рыть яму, прятать вещи, хорониться у себя дома, — эта горечь точила ему сердце, и Трофимов старался подавить ее руганью. — Подлые ворюги… Ишь, разгорелся глаз на чужое добро! Погодите, погодите, будет вам, дайте срок…

Кряхтя и ругаясь, он заколотил ящик гвоздями и кое-как с помощью бабушки Марьи уложил его в яму. Был рад, когда ящик лег на бревешки ровно. Всякое дело старик привык делать хорошо. Сверху для прочности положил еще несколько досок.

— Бомбой не прошибешь теперь, — пошутил старик и взялся за лопату.

Он засыпал яму не до конца — недостающий сверху тонкий слой выложил дерном, утоптал ногами и оставшиеся ошметки сгреб граблями под яблоню.

— Дело сделано, — сказал в заключение. — Никакая собака не учует.

Бабушка Марья не промолвила ни слова.

— Еще бы корову куда-нибудь запрятать, — фантазировал старик. — В лесу, к примеру, можно бы. Только ведь замычит животина и выдаст себя.

Старик разговорился, шутил, но бабушка Марья знала своего мужа, знала, что у него сейчас на душе кошки скребут.

— Чего молчишь? — спросил он немного погодя.

— Да так. Слушаю тебя.

— А, слушаешь. Ну, слушай, слушай. Я веселый…

«А ведь действительно — он веселый, — подумала бабушка Марья. — Когда я была молодая, так веселее его и парня не было».

Она поглядела мужу в глаза.

— Слышь-ка, Сергуня, раненый-то спит и спит.

— Ну и что?

— Почитай с самого утра спит. Не плохо ли ему?

Трофимов насупил брови. Вот ведь чертовщина — совсем забыли. Прячут тут разное барахло, а о главном забыли. Не сам ли он вычитал недавно в газете про стариков, которые приютили отступавших красноармейцев? И фотография там была: сожженная изба и два трупа…

— Черт-те что придет тебе в голову, — сказал старик вслух. — Пусть спит, если спится. Сон теперь на пользу ему.

— Да я так, — промямлила бабка. — Я окликнула его, а он не шелохнулся. Может, плохо ему.

— Так посмотрела бы.

Старуха пожала плечами. Она стояла под яблоней, придерживая одной рукой конец фартука, в котором лежали паданцы. Старик быстро взглянул на жену и стал собирать инструменты.

Через несколько минут они вошли в горницу. Ивакин лежал, закинув руки за голову, и пересчитывал потолочные тесины — справа налево и слева направо. Когда скрипнула дверь, повернул голову, и на его запекшихся от жара губах мелькнула улыбка.

— Как чувствуешь себя? Поспал! — заговорил оживленно Трофимов, усевшись рядом с ним на табурет. — Сон — это хорошо. Это очень хорошо! Распрекрасно…

Трофимов не отличался красноречием. Но Ивакину было вполне достаточно и тех слов, которые он услышал, чтобы понять, как хорошо относятся к нему старики.

— Что нового? — не удержался Ивакин. Он всякий раз об этом спрашивал.

— А ничего. Ровным счетом ничего, — ответил беспечным тоном старик. — Тишина и спокойствие. Мы вот с бабкой на огороде копались. Ягоду пора собирать. Ягодки хочешь?

Ивакин отрицательно покачал головой.

— Курятинки бабка тебе сварила. Питаться надо, — продолжал старик. — Полегоньку да потихоньку подымешься. Не робей, парень!

Ивакин почувствовал, как прихлынуло к его груди теплое чувство благодарности к этим людям, которые приютили его, ухаживают за ним, как за родным.

7

— Катя! Катюша!

Она оглянулась. Валя Сокова махала с крыльца рукой.

— Зайди на минутку.

Катя зашла.

Дом у Соковых большой. Хозяин Егор Соков в прошлом году пришел с финской. Горячий мужик — плечо еще не зажило после ранения, а он давай избу перестраивать. Насмотрелся, видно, на чужой стороне — кое-что перенять захотелось. Двор для скотины решил отдельно сделать. В начале июня навез бревен. Три дня звенели топорами мужики, а потом все затихло: война. Егора призвали в числе первых. Уходя на фронт, сказал жене, что скоро вернется. А сруб стоит теперь позади дома, ждет хозяина.

— Малышка где? — спросила Катя.

— Уснула. — Валя на цыпочках прошла за перегородку, поглядела. Вернувшись, кивнула: спит сестренка.

— А тетя Тоня где?

— Маманя с Федькой к амбарам пошли. Бригадир сказал, зерно будет делить.

— Какое зерно?

— Общественное. Которое вывезти не успели.

Катя в колхозных делах разбиралась плохо, но тут поняла: зерно раздают, чтобы не попало к немцам. Не по себе стало от этой новости: значит, не миновать самого страшного.

— Неужели придут фашисты?!

Валя не ответила, промолчала.

Они сидели у окна, выходившего в проулок. Тихо, пустынно было на улице. Не стрекотали за овином сенокосилки, полученные прошлой весной в районе. Не слышалось лошадиного ржания. Бабы не судачили около колодца. Обычной колготни и смеха ребят тоже не было слышно.

— Жара стоит. Выкупаться бы, — заулыбалась Валя. — Но идти на реку не хочется.

— Мне тоже, — тихо ответила Катя.

— Ничего не хочется делать…

— Мне тоже, — отозвалась Катя.

— Сегодня даже корову не выгоняли. В хлеву стоит, — пожаловалась Валя. — Ну, умная же скотина! Взглянет — и сразу ясно, что она все понимает. Смирно стоит.

Валя подумала о чем-то и достала из сундука платочек с красной каемкой и голубым вышитым цветочком на уголке. Показала подруге.

— Ну как — ничего?

— Красиво. Даже очень…

— Думаю послать Петьке на фронт, — заявила Валя, вдруг посерьезнев. — Только адреса нет.

— Какой теперь адрес, — произнесла Катя, напряженно припоминая долговязого слесаря из МТС, с которым Вале удалось раза два станцевать тустеп.

Никогда раньше не упоминала Валя про этого Петьку. Да и вообще никто их всерьез не принимал. Малявками звали, хотя обеим недавно исполнилось по шестнадцать. Валя, правда, выглядела чуть постарше, может, потому, что смуглая была, волосы и брови черные. На пятачке у пожарного сарая вечером гармошка играла, малявки танцуют друг с другом в сторонке, а парни и девушки, которые считались взрослыми, — в центре, под фонарем. Движок рядом гудит, гармонист без передыху танец за танцем наяривает. Иной раз взбредет в голову кому-нибудь из парней малявку пригласить. Покрутит немного и бросит посреди танца: мол, достаточно с тебя, хорошего понемножку. До дому другую девушку пойдет провожать.

— Он тебе нравится? — спросила Катя про Петьку.

Валя пожала плечами.

— Так себе. Не знаю.

— А платочек зачем?

— Это совсем другое. Это на фронт.

Они помолчали. За перегородкой завозилась малышка. Пискнула раз-другой и смолкла. Катя вдруг вспомнила дом. «Мама очень не хотела, чтобы я уезжала, хотела побыть со мной, у нее в июле отпуск. Да, вот какая штука, она сейчас в отпуске и приехала бы сюда к бабушке и дедушке, если бы не война…» Тут же, непонятно по какой ассоциации, она подумала об Ивакине. Ему было больно, очень больно, а он даже не охнул.

— Валя, как по-твоему, наши скоро вернутся?

Валя тупо смотрела в окно.

— Послушай, Валя, — снова обратилась Катя к подружке. — Фашистов скоро прогонят?

— Должны прогнать. А когда — не знаю, — призналась Валя.

— А как по-твоему, в Москве знают?

— Конечно, знают.

— Я тоже так думаю, — вздохнула Катя.

Она очень скучала по дому. Хотелось скорее уехать к маме, под ее теплое крылышко. Город Челябинск далеко. Там войны нет, люди ходят в театры, в кино… Своими мыслями Катя, однако, не решилась поделиться вслух. Знала Валин характер: если что не по ней, так и рубанет сплеча. Когда Катя пришла со станции, усталая, натерпевшаяся всяких страхов, и начала сетовать на неудачу, Валя сразу же прочитала ей мораль: «Хорошо. Тебе есть куда уехать. Есть где спрятаться от войны. А как быть тем, кому некуда ехать? Они что — хуже тебя?» Вогнала в краску подружку. Даже сейчас, стоит вспомнить, в жар бросает. Конечно, Катя поняла, что высказалась тогда неудачно и поделом отчитала ее Валя. Даже непонятно сейчас, как могла она говорить Вале такие вещи. У нее отец на фронте, малышка сестричка на руках, брат девяти лет. На Вале теперь обязанностей столько, что и не перечислишь. Отец, уходя, сказал: «Смотри, Валентина, ты теперь главная помощница у матери». С тех пор мать стала называть ее Валентиной.

Солнце медленно поворачивалось в небе, совершая свой привычный круг. Час назад оно светило наискосок, в стену, что находилась справа от окна, а теперь лучи его играют на полу, широкая солнечная дорожка пролегла по белым выскобленным половицам и взгромоздилась своим концом на печь. А за окном около забора в оранжевых лучах глянцевито поблескивали листы смородины, густо пахло яблоками с огорода, нагретой ягодой.

— Валя, дай честное комсомольское, что никому не скажешь!

Валя подняла голову, посмотрела внимательно на подругу.

— Даю честное комсомольское.

— Никому-никому!

— Никому-никому!

— Даже тете Тоне.

Черные Валины глаза в упор разглядывали Катю.

— Да что у тебя случилось? Говори.

Катя приблизила свое лицо к Валиному.

— У нас в горнице лежит раненый красноармеец.

Брови у Вали взметнулись и опустились.

— Он ранен в ногу. Приходил Филиппыч, сделал перевязку, потом бабушка перевязывала. — Катя говорила быстро и почему-то все время поглядывала в окошко. — Смотри, никому!

— Я же поклялась!

— Ну да, ну да…

Они посмотрели еще раз друг другу в глаза и обнялись.

В это время старик Трофимов сидел на лавке — костлявые длинные ноги в опорках, горбатая спина переломилась чуть не пополам. Он подбивал подметки на старые, просившие каши штиблеты. Заскорузлыми, негнущимися пальцами придерживал тонкий гвоздок, нацеливая его в пробитое шилом отверстие, затем следовал резкий удар молотком — тут же дед окидывал избу сердитым взглядом, точно примеривался, по чему бы еще ударить. Сопел ворчливо, пока рылся в консервной банке с ржавыми гвоздями, выбирал подходящий.

— Гитлер не знает Россию, ох не знает…

Бабушка Марья поставила на шесток чугунок, принялась за картошку.

— А погодка-то стоит, красота! Боюсь, зерно начнет осыпаться. — Старик нашел наконец нужный ему гвоздок.

При деле он всегда чувствовал себя лучше — оно отвлекало его от мрачных мыслей.

Снова простучал резко молоток по подошве, надвинутой на железную лапу.

Бабушка Марья слила из миски воду; нарезанный картофель, морковь — все свалила в чугун.

— Чего ты за эти штиблеты ухватился? Ты бы в сарае лучше похлопотал. Надеть разве нечего?

— А разве есть? — хмыкнул Трофимов. — Ему на раненую ногу…

— Ему… Вот оно что, — кивнула бабушка Марья.

— А ты думала, тебе стараюсь?

— Ничего я не думала. — Бабушка Марья быстро замешала поварешкой в чугунке.

«Тук-тук-тук…» — стучал молоток в руках у старика.

Склонив седую голову, он потом принялся за дратву, потом наметил шилом строчку — верха у штиблет были местами порваны. Старик крепко, на совесть затягивал просмоленную варом нитку, наматывая ее на жилистые кулаки. И всякий раз любовался своей работой. Обувка еще послужит, что там говорить, по такой-то погоде как хорошо будет, легко и ноге просторно.

— Слышь, мать, — сказал Трофимов немного погодя. — Лес-то за нами до самых Мостков тянется.

— А ты не знал?

— Знал. Почему же, — буркнул Трофимов и посмотрел куда-то в сторону. — Такой крепкий лес там — сосны. Все избы, почитай, из того лесу поделаны.

— Ну и что?

— Да ничего, — замялся старик. — Просто говорю, какие леса вокруг растут. До Мостков сплошной лес и дальше без всякого тебе просвета — до Лбищ, кажется. Так или нет?

— Вроде так.

— Не вроде, а точно. Я мальчишкой ходил в Семизарово. Целая компания нас тогда собиралась. Лесом любили ходить, обязательно чтобы среди деревьев. Хотя дорогой-то, конечно, ближе, а мы через лес перли. Интересное там. Всякую ягоду собирали, грибы, картоху на костре пекли.

— Не в лесу ли уж картоху-то набирали? — усмехнулась бабушка Марья.

— Зачем в лесу, — махнул рукой Трофимов. — Да там ее вокруг такая прорва. Кругом же поля — выходи и набирай. Никто не сторожил. Да и много ли нам надо было? А захотел напиться — вода рядом. То ручеек какой, то родничок. Сладкая водица в лесу. Ты скажи, откуда она такая сладкая? Может, от ягод и разных трав такая делается, а?

— Может, от ягод, — проговорила бабушка Марья.

— Пьешь, бывало, и не напьешься.

Бабушка Марья поставила чугунок в печь, вытерла влажный лоб, посмотрела на старика внимательно.

— Чего это ты про лес сегодня вспомнил? Уж не собираешься ли переехать туда на жительство!

— Нет, не собираюсь, — буркнул Трофимов после небольшой паузы и покрутил пальцем вокруг своего лба. — Тут соображать надо, что к чему. Если ему, к примеру, — он сделал движение рукой в сторону горницы, — до леса добраться, то, считай, он у своих. Я тебе точно это говорю. До Москвы можно дойти лесом, если, конечно, с умом действовать.

Бабушка Марья черпнула ложкой из чугунка, подула на нее, попробовала похлебку. Проглотив, посмотрела на мужа с усмешкой как на неисправимого выдумщика и чудака.

— Чего не дело-то говоришь. Какой он ходок тебе по лесу. Об этом и думать перестань. Загубить можно парня.

— Загубить?! — обиделся старик. — Да что я, по-твоему, собираюсь вот сейчас вывести его в лес?.. По-твоему, я спятил? — Он передохнул секунду и после паузы закончил, выговаривая слова раздельно и четко: — Думать обо всем надо. И загодя, а не с маху…

Бабушка Марья не слышала последних слов. Она достала ухватом из печки новый чугун, накрыла его тряпкой и стала сливать кипящую воду в бадью. Тугие горячие струи, ударяясь о посудину, заглушили голос старика.

Она даже не слышала, как появилась в избе Катя. Внучка взяла ведра и отправилась к колодцу. Воротилась с водой, поставила ведра на скамейку около печки.

— Что там у Соковых? — спросил дед.

— Да то же, что и везде, — ответила Катя. — Тетя Тоня с Федюхой за зерном ходили. Принесли в мешках немного.

— Забот-то, забот у Антониды, — завздыхала бабушка Марья. — Дите к тому же на руках. Не соображу, сколько ему.

— Сколько? — Трофимов насупил брови, подсчитывая. — Позапрошлой весной Егор с финской вернулся, в плечо его там миной шарахнуло. Всю осень Антонида с брюхом ходила, а зимой родила.

— Стало быть, грудью кормит?

— Кормит.

Трофимов почмокал губами.

— Этот Егор Соков везде успевал. С каких пор его помню. Другой, глядишь, еще глаза продирает, а Егор уже в лесу побывал, ягод и грибов насобирал целую корзину. Верши на речке чьи стояли? Опять же Егора. Горячий был мужик, спасу нет. Все дела у него в ходу — нигде не даст промашки…

— Эх, немчура проклятая! Что с нашей жизнью наделали! — вздохнула бабушка Марья.

— Ничего, — заметил Трофимов, прицелившись прищуренным глазом в угол избы. — Россия — земля великая. Больше ее и на свете нет.

— Как будто тебе легче от того, — возразила бабушка. — Пока вон он по нашей земле ходит. Мы хоронимся да добришко хороним, а он расправляется. Слышал, в Лбищах, говорят, многих пострелял. Так, ни за что.

— Стреляет, да… — отозвался, понизив голос, Трофимов. — Жгет, стреляет…

Неожиданно Трофимов оставил свою работу, резко поднялся, сгорбившись, заходил туда-сюда по избе. Желваки на щеках нервно вздрагивали.

— Хоть бы одним глазком глянуть, что там, на родной стороне, делается! Какие дела в Москве? Хоть бы звук какой оттуда подали!

Он подошел к печке, где на табуретке стояло ведро с водой. Черпнул кружкой и долго пил, утоляя внезапную жажду. Черная тоска будто клещами стиснула ему грудь.

8

Уже третий день Ивакин лежал у Трофимовых в горнице.

За стеной — тишина. Иногда послышатся осторожные шаги, кто-то пройдет в избу, звякнет ведро, хлопнет дверь. На улице вдалеке залает собака, донесется глухой, с кашлем, бубнящий голос старика — за стеной текла наполненная ожиданием и страхом, невидимая для него жизнь. А Ивакин лежал в горнице, отсчитывал часы, дни и думал о себе, о войне…

Но что он мог сейчас сделать? Рана заживала трудно. Была только надежда на случай, на то, что немец задержится около больших дорог и не скоро придет сюда. А может, его отгонят. Только время спасало его, позволяя ране затянуться, ноге окрепнуть.

«Что же произойдет со мной, если… — думал он, пытаясь представить ход дальнейших событий. — Какой выход будет у меня на самый крайний случай, если немцы ворвутся в деревню? Я должен думать не только о себе — рядом гражданские люди…»

Старик Трофимов заходил проведать.

— Ну, как ты тут? — спрашивал, присаживаясь рядом на табурет, и остро всматривался в лицо юноше.

— Да ничего, лежу, — отвечал Ивакин. — Вот доставил вам забот…

— Ладно, сочтемся, свои люди, — улыбался Трофимов, щуря белесые глаза, и жаловался на жару, на войну, которая им все карты перемешала, на то, что в поле пропадает урожай.

— Боитесь, что к немцу попадет? — поинтересовался Ивакин.

— Побаиваемся, конечно. Кому же охота врагу…

— А если спрятать? Собрать и спрятать?

— Это бы хорошо, конечно. Только сила тут нужна. — Трофимов пошевелил пальцами, как бы показывая, какая требуется сила. — А мужиков нет. Лошадей нет. Одни бабы — что они могут?

Старик долго и в подробностях рассказывал, как они ловко справлялись с уборкой прежде. Какие тут мастера косить, сеять, молотить… Сколько, бывало, песен перепоют. Весь народ выходил в поле. Даже малышня не сидела дома, помогала чем могла: воду поднести — бежит, глядишь, сломя голову какой-нибудь парнишка за кувшином. А кто-нибудь из девчушек и снопы пробовал вязать, у молотилки стайкой крутились, зерно подгребали. Да мало ли дел всем находилось в страду! Только старайся, не ленись…

Старик долго глядел куда-то в пространство, не в силах, видимо, оторваться от своих мыслей, потом, точно опомнившись, зычно откашливался и уходил.

После его разговоров Ивакин невольно вспоминал и свою жизнь. Все у него получалось как надо. Школу окончил, в институт нацелился поступать — все ладилось. Педагогом хотел стать — с давних пор тянуло его к детям. И вдруг все планы порушились. И от школьной его мечты осталась далекая, как сон, картинка, которую он когда-то сам себе нарисовал: идет он по солнечной улице, а рядом, взявшись за руки, парами шагают первоклассники, девочки с бантиками, мальчики в белых рубашках — идут гуськом за своим первым учителем.

Откуда появилась в нем эта стыдливая тяга к маленьким детям — неизвестно. Девчата из его класса занимались в аэроклубе, подсчитывали дни, когда разрешат подняться в голубую высь и прыгнуть оттуда с парашютом. Ребята бредили Северным полюсом, вычерчивали маршруты своих будущих путешествий… Ивакин даже в мыслях не решался делиться с ними своей мечтой. Мечта — это что-то огромное, такое, что дух захватывает, что-то далекое, к чему надо идти через препятствия, через страх… А учить малышей складывать буквы в слова? Да это сможет любой, зачем же об этом мечтать? А Ивакин мечтал. И в мечтах своих видел снова и снова одну и ту же картину: солнце светит в лицо, в окна домов, в витрины магазинов, в глаза людям — всюду, везде солнце, и через улицу гуськом шагают за учителем дети, и в какой-то миг кажется, будто само небо положило на дорогу свои самые яркие, самые красивые цветы.

Тугой комок подкатил к горлу, Ивакин повернулся на бок. «Сейчас нельзя думать об этом. Нельзя, не время, — убеждал он себя. — Сейчас война. Надо скорее выздоравливать и идти в полк…»

В горницу вошла Катя. Принесла кринку молока, хлеб.

— Я сейчас налью, — сказала она тихо.

— Спасибо.

Ивакин раньше смущался в присутствии девушек. А сейчас ему так хотелось, чтобы Катя побыла в горнице, он даже покраснел от волнения.

— Посидите, Катя, со мной. Расскажите что-нибудь.

Катя взглянула на него и села.

— О чем рассказывать? Я ничего не знаю.

— Где были? Что делали?

Она пожала плечами, ее васильковые глаза потемнели.

— Бабушка с дедушкой не велят мне ходить далеко. Да я и сама не хочу. За травой за огороды дедушка вместе со мной ходил. К Вале Соковой, подружке, так я туда бегом, как стрела…

Она сидела на табурете прямо против кровати. Ивакин смотрел на нее и видел изогнутые, словно кто нарисовал их, брови девушки, ее чистый загорелый лоб, волосы, стянутые на затылке, несколько прядок выбилось около ушей. Катя глядела задумчиво в сторону.

— Раньше мы с Валей на речку каждый день ходили. Вот здорово было! Речка здесь хорошая. Вообще-то маленькая, но за деревней есть бочаг. Там даже лошадей купали.

— Так глубоко? — спросил Ивакин.

— Очень глубоко, — подтвердила Катя. — Я заплывать далеко боялась, больше все у бережка плескалась. — Катя вдруг смешалась. — Ну что это я вам пустяки рассказываю. Речка… Туда теперь никто из девчат не ходит. Мальчишки разве, и то редко…

Ивакин слушал Катю и вдруг вспомнил Волгу, которая была ему родной рекой, потому что он вырос на ней.

Мальчишкой, после уроков в школе, он спускался по крутому берегу к воде, садился в тени огромных, в три обхвата, лип и подолгу следил за быстрым ходом катера, оставлявшего после себя пенную гриву; смотрел, как грузчики, будто челноки, ступали по мосткам с берега на баржу и обратно; слушал хлопанье вальков по белью на лавах, ритмичное звяканье уключин. Из белой, с красной полосой трубы парохода вырывалось облачко пара, и окрестности оглашались сиплым гудком.

И вот сейчас Ивакину неожиданно представилось, будто ничего этого нет. Нет Волги, нет родного города. Застыли белые пароходы. Ему сделалось тоскливо. Он лежал, отрешенно уставившись в одну точку.

— Рассказывайте, рассказывайте, Катя. Мне очень интересно.

— А лес здесь какой, вы бы видели. — Она пригладила волосы на висках.

Ивакин улыбнулся: лес он немного видел.

— Красивый лес?

— Очень. Я даже с закрытыми глазами его вижу. Вот качаются сосны, вот березки листики свои перебирают… Я лес страсть как люблю. Бабушка говорит: «Тебе не в городе бы надо жить, а в деревне». Может, правда. Ходила бы каждый день в лес.

Ивакин подумал о своей матери. Она тоже очень любит лес. Уж ни одного выходного летом не пропустит, чтобы не сходить в лес — за черемухой, за ягодами, за грибами. Эх, мама, мама, как-то ты там одна?.. Вспоминаешь, наверно, каждую минуту своего Лешку, всякие тебе страхи снятся и видятся наяву. Но того, что на самом деле есть, ты не можешь даже и во сне увидеть. Нет, такое трудно представить.

9

Ушло за горизонт солнце. Поля с сараями просматривались смутно — темная стена леса будто приблизилась к деревне.

Старики Трофимовы ужинали без огня. Молча ели пшенную кашу с подсолнечным маслом, пили чай из самовара, слабо поблескивавшего в сумерках. В открытое окно был виден край крыльца и там, на ступеньках, склонившаяся фигурка Кати.

Старики говорили об Ивакине.

— Подниматься начал. А Филиппыча чего-то нет и нет.

— Слышь, а не попробовать ли его нашей мазью?

— Какой еще мазью?

— А что из подорожника.

— Той-то?

В деревне умели делать мазь из зеленых листьев подорожника. Собирали их, толкли, смешивали с медом. Липучая темно-зеленая масса лечила здесь всякие порезы, опухоли, нарывы, чирьи.

— Можно попробовать, — решила бабушка Марья.

Старик допил из блюдца чай, перевернул вверх донышком чашку, вылез из-за стола. Подсел на лавку поближе к окну. Фигурка Кати по-прежнему виднелась на краю крыльца. «И у ней душа не на месте», — подумал старик.

Незаметно появилась на небе луна.

Где она бродила до того? в какие уголки земли заглядывала? на кого смотрела?.. Старик в разговоре не заметил, как шмыгнула в переулке мимо палисадника девичья фигурка. Это Валя прибежала к своей подружке. Девушки уселись на крылечке, и луна теперь разглядывала их задумчивые лица. Выщербленные ногами доски еще хранили тепло жаркого солнечного дня. Небо было совсем темным, но какой-то неяркий свет все же озарял его. Под этим светом недвижно стояли старые березы, возвышающиеся темной глыбой над окружающим пространством. Недвижимы ветла, и куст сирени, и яблони в огороде. Мутной полоской тянулась от крыльца тропинка, уходя в темноту, где ничего не было видно: ни дороги, ни забора, ни поваленной весной в грозу березы.

Девушки разговаривали полушепотом.

— Где папаня сейчас? Жив ли?

— Придумали бы на фашистов такое оружие, чтобы враз их прогнать.

— Ну, разве сразу придумаешь. У него вон сколько танков и самолетов.

— Ну и что! Все равно наши должны придумать.

Приглушенные голоса звучали в темноте. И луна на небе будто прислушивалась к ним.

— А что раненый? Как он?

— Нога болит, но лучше вроде стало.

— Как его зовут?

— Лешей.

— Говорит что?

— Все расспрашивает, как у нас тут. Про речку, про лес. Любит расспрашивать.

— Ты бы его спросила: почему немцев так близко подпустили?

— Ну зачем ты, Валя! Разве он виноват! Ему самому сейчас нелегко.

Катя умолкла. Валя, вздохнув, продолжала глядеть в темноту.

— Ты читала книжку «Как закалялась сталь»?

— Конечно, читала. А что?

— Я часто думаю: вот были люди! Если бы не маманька да не малышка — убежала бы на фронт.

— Как это?

— А очень просто. Взяла бы мешок, сунула бельишко — и ушла.

— Тебя бы не взяли.

— Почему?

— Лет мало.

— Ну, лет… Прибавила бы.

Катя искоса поглядела на подружку. Красивая, подумала про себя. Никогда раньше не замечала, что Валя такая красивая. И смелая.

— А я крови боюсь, — заговорила она вдруг осипшим, глухим голосом. — Перевязку когда с бабушкой делали ему, я так дрожала.

— Вы в городе все неженки.

— Не скажи. В нашей школе сандружину организовали. Я перевязки делала быстрее всех.

— А в противогазе ходили?

— Ходили.

— Мы тоже.

На горизонте далеко мигнула багровая полоска света раз, еще раз, потом опять все потонуло в темноте. Теплый ветерок повеял с полей, какие-то неясные шорохи донеслись с огорода, может, упал сучок, а может, в листве завозилась сонная птица. Старые березы уже были неразличимы в окружающем мраке.

10

По утрам деревенскую улицу оглашало пение ласточек. Черными молниями уносились они ввысь и кружили там долго, наслаждаясь необозримым голубым раздольем и солнцем.

В тишине и свежести утра далеко разносились их голоса.

Когда люди вставали с постелей, выглядывали в окна, выходили на улицу, осматривались тревожно и, вздохнув облегченно, спускались в огороды, шли за водой к колодцам.

Вдруг где-то совсем близко взревел мотор, работавший на предельных оборотах.

В избу вбежала Катя. Лицо бледное, пепельное.

— Бабушка, немцы!

— Где?

— У пожарного сарая, — выдохнула она. — Едут и едут…

Приковылял с огорода дед: да, немцы в деревне — на машине, на мотоциклетах.

— Ах ты, господи! — всхлипнула бабушка Марья. — Что же нам делать? Отец, Катерина, горницу закройте!

По улице не спеша катил черный мотоцикл. Немец в каске, в очках стрелял из автомата вверх. Треск мотоцикла и выстрелы отдавались в ушах людей устрашающим грохотом.

Трофимов распахнул дверь в горницу.

— Немцы, — бросил он коротко.

Ивакин засуетился, стал торопливо опускать ноги на пол.

— Куда ты? Лежи!

Мотоциклы, делая крутые виражи, подъезжали к домам. «Шнель! Шнель!» — кричали немцы, не слезая с колясок, и показывали в конец деревни. Солдат на ломаном русском языке несколько раз повторил: всем жителям собраться около пожарного сарая. Но люди плохо понимали его, метались из стороны в сторону. Бабы голосили, горьковатый запах перегоревшего бензина и еще чего-то едкого, чужого носился в воздухе.

Завизжал пронзительно в чьем-то дворе поросенок. В хлеву у Трофимовых замычала корова.

Бабушка Марья побежала было в хлев, но тут же вернулась, мотая головой, показала на горницу.

— Катерина! Катерина!

Она не успела договорить — в проулке стоял немец. Ворот зеленой куртки нараспашку, видна волосатая вспотевшая грудь. Лицо загорелое, улыбающееся.

Кажется, немец остался доволен произведенным эффектом: люди мечутся в страхе, люди потеряли голову — так и должно быть. Он по очереди оглядел сначала старика Трофимова, потом бабушку Марью. Затем дерзкий, прямой взгляд его чуть дольше задержался на Кате. Насладившись их замешательством, немец двинулся к крыльцу. Сердце у стариков оборвалось. Но, сделав несколько шагов, немец остановился и задрал голову. Скоро стало понятно, что привлекло внимание немца — маленькое грязно-серое пятнышко под застрехой, откуда доносился веселый щебет. Две юркие черные головки, раскрыв розовые клювики, выглядывали из гнезда: птенцы просили еды, они ждали родителей, отправившихся за пищей.

Старик Трофимов, семеня ногами, спустился с крыльца и встал перед немцем. Чуть поодаль от него застыли бабушка Марья и Катя.

— Хозяин? — спросил немец, глядя на старика серыми глазами.

Трофимов утвердительно кивнул. Он не знал, как унять появившуюся дрожь в коленях. Закурить бы, подумал он.

— Хозяинка? — Немец показал на бабушку Марью.

— Да, — ответил Трофимов и полез в карман за табаком, но тут же раздумал курить.

По улице промчался, яростно треща, мотоцикл.

— Фрейлейн… дочш? — спросил солдат, ткнув пальцем в сторону Кати.

— Внучка, — отозвался старик.

Солдат долго и с удивлением разглядывал Катю, потом его взгляд скользнул по глиняному рукомойнику, висевшему на крыльце, по калитке, ведущей в огород.

— Алле марш! — сказал он, показав рукой вперед. — Алле марш!

Старик Трофимов не понял команду и потому стоял точно вкопанный. Ствол автомата на груди немца зловеще темнел. Старик кожей чувствовал его жгучий холодок.

— Алле марш! — повторил немец резко и показал рукой в проулок.

Губы бабушки Марьи шевельнулись, веки дрогнули. Она взяла за руку Катю и пошла, куда показал немец. Следом за ними двинулся и старик.

— Шнель! Шнель! — прикрикнул немец, не поворачивая головы и продолжая разглядывать крыльцо, грабли, прислоненные к стене, давно не крашенные наличники на окнах.

Потом он вынул из кармана зажигалку и металлический портсигар. И снова уставился на ласточкино гнездо под застрехой, откуда доносилось щебетание птенцов. Стукнула земля под каблуками — немец двинулся следом за стариком.

У пожарного сарая стояли в оцепенении люди. Тесно жались к матерям дети. Около открытого легкового автомобиля, заложив руки за спину, ходил офицер: два шага в одну сторону, два — в другую. Иногда он останавливался, с минуту стоял, расставив широко тонкие ноги, и, водя вправо и влево головой, что-то рассматривал за деревьями и деревенскими крышами.

Доносилась немецкая речь, какие-то выкрики, быстрые, захлебывающиеся в потоке слов фразы. Катя хотя и учила немецкий язык в школе и считалась в классе отличницей, сейчас, вслушиваясь в этот поток чужих слов, ничего не могла понять. Она стояла ошеломленная: уроки в школе, где звучали стихи немецких поэтов, и гортанные выкрики солдат, вытоптанная площадка перед пожарным сараем, где расхаживал, задрав голову, немецкий офицер, — никогда не думала, что произойдет такое.

Офицер скучающе смотрел куда-то поверх толпы, бросал изредка короткие слова стоявшему позади полному немцу, тоже, по-видимому, офицеру, а может, унтер-офицеру, на его френче были серебряные петлицы. Тот при каждом слове выпячивал мясистую грудь и пристукивал каблуками.

Люди ждали, опустив глаза в землю. Солнце по-прежнему светило над ними. В крайнем дворе заливался сипло петух. Чертили над землей свои дуги неугомонные ласточки. А людям думалось: пришел конец. Им казалось, что деревню свою, и небо, и летающих ласточек они видят в последний раз.

— Ахтунг! — гортанно прокричал офицер, и полный немец, чуть подавшись вперед и крутя во все стороны головой, начал переводить. — Жители Зяблиц должны выдать немецкому командованию, которое есть единственная власть для них, коммунистов, советских работников, красноармейцев, командиров и политруков, оружие… За укрывательство — смертная казнь… За неподчинение распорядкам — смертная казнь… Выходить после восьми часов вечера на улицу нельзя. За нарушение — расстрел…

Ивакин сидел на кровати. И треск автоматов, и тарахтенье мотоциклов отчетливо были слышны ему в горнице. Враг находился рядом. Совсем близко — за этой стеной, на деревенской улице… Ивакин склонился и нашарил под матрацем две лимонки — все, чем располагал.

Он подержал на ладони гранату. На одного фашиста — слишком густо. Но живым он не дастся.

Хлопнула дверь. Кто-то прошагал в сенях. Ивакина будто обдало холодом. Снова стало тихо. Потом за дверью зашуршало, задвигалось, и бабушкин голос сказал:

— Что же теперь будет с нами?

11

Немецкий офицер произнес перед жителями устрашающую речь и уехал на автомобиле. А в деревне осталась команда — семь человек. Солдаты облюбовали себе избу напротив пожарного сарая; выселили деда Архипа со старухой и внучатами, даже одежонку не позволили, которую получше, взять. Выгонять да отбирать — дело привычное для них.

Потом соседи видели: в огороде солдаты разожгли костер, мордатый немец надел на себя белую куртку и колпак — понесло через всю деревню жареным мясом…

На бревнах на солнцепеке развалился другой немец. Двери пожарного сарая за его плечами — нараспашку. Ручной насос — гордость Зяблицкой пожарной дружины — валялся за углом. В сарае стояли мотоциклы. Хищно поблескивали на них воронеными стволами пулеметы.

Солдат на бревнах щурился блаженно, вдыхая запахи, приносимые с огорода, наблюдал с усмешкой за большим черным котом, притаившимся за палисадником. Что выискивает этот кот? Немец приподнялся, позвал призывно: кис-кис-кис… Кот настороженно заводил ушами, не решаясь пойти на призыв. Немец повторил: кис-кис-кис… Запах жаркого, видимо, смутил кота. Изогнув спину, он ступил на тропинку. Тут же простучала короткая очередь. «Ха-ха-ха…» Два солдата выбежали из дома. «Что случилось, Франц?» «Русская разведка», — корчился немец от смеха, показывая на пушистый комочек на тропинке.

Жизнь будто перевернулась. Люди старались не появляться на улице.

Старик Михалыч приковылял к Трофимовым, махнул хозяину в окно рукой — в избу не пошел.

Сели в огороде под яблоней. Михалыч, зажав в щепоть табак, долго возился, свертывая цигарку.

Затянулся, выпустил дым.

Трофимов терпеливо ждал.

— Филиппыча, фершала, немцы увезли.

— Что?! Куда увезли?!

— Неизвестно куда.

— Да за что же его?

— Говорят, будто пленных по большаку вели. Раненый был там. Ну Филиппыч и хотел помочь, а его забрали.

Старики долго молчали. Слышно было, как стрекотал где-то в траве кузнечик, лоснились на грядке иссиня-зеленые стрелки лука.

— За что же забрали-то?

— А спроси их — за что. — Михалыч сплюнул. — Должно быть, за то, что хотел помощь оказать раненому бойцу.

Все стало понятно. Вот почему Филиппыч не пришел. Теперь, значит, и вовсе нечего ждать его.

— Хотел предупредить тебя, — сказал Михалыч.

— Понятно.

— У нас пять курей забрали. Велено молоко носить.

— Нас пока бог миловал.

— Нелюди они, нелюди. — Михалыч заводил жилистой шеей. — Загубить человека им ничего не стоит…

Где-то в конце огорода мягко шлепнулось на землю упавшее с дерева яблоко.

12

В городе, где до войны жил Ивакин, вечерами на бульваре играл духовой оркестр.

Ивакин приходил на бульвар заранее, усаживался на лавочку и ждал, когда оркестр начнет свою музыку. Так мальчишки на набережной толпятся в ожидании отплытия большого парохода.

Оркестр всегда начинал с вальса.

Вот капельмейстер посмотрел в одну сторону и в другую и на каждого музыканта в отдельности, поднял правую руку — в левой у него кларнет, — взмахнул резко, и огромная, напоминающая шею фантастического удава труба в заднем ряду оркестра надавала протяжный, похожий на вздох звук. И, разбуженные этим вздохом, голосисто запели трубы. На лице капельмейстера улыбка, его взгляд из-под седых бровей помягчел, еще взмах рукой — и капельмейстер припал губами к кларнету. Отчетливо и чисто разносится в летнем воздухе затейливая череда звуков, то вверх, то вниз, то ускоряя бег, то замедляя. Вот мелодия уже чуть тлеет, звуки, кажется, устали от непрерывного бега, и только этого момента ждал большой барабан. Он гулко ухает — и тут же оркестр, все трубы, и тромбоны, и надменные флейты падают свои голоса, давая понять, что ожидаемый вальс начался…

Ивакин проснулся, а вальс все еще звучал в его ушах. Он пристальным взглядом обвел стены горницы, как бы желая убедиться, что сон кончился. Но вальс продолжал звучать. «Что за наваждение?» — подумал Ивакин и приподнялся на кровати. Что это такое? Не может же сон продолжаться наяву. Он еще раз прислушался и скоро понял, что то самое, что его смутило, был звук, и даже не один, а целый набор звуков. Но это и отдаленно не походило на вальс, который он слышал во сне.

В горницу торопливо вошла бабушка Марья. Голос у нее дрожал от волнения.

— Фриц пришел. Играет на губной гармошке.

— Фриц? Где он?

— Да тут же, у крыльца стоит.

— У крыльца?

— Да.

— Чего же ему надо?

— А бог его ведает. Пока только стоит да лыбится. Да вот играет…

Гнусавый мотив плыл за стеной горницы, та притихая и даже совсем прерываясь, то снова возникая… Мотив этот напомнил Ивакину назойливое насекомое, которое, бывает, вьется над ухом долго-долго, пока не вопьется в шею или в щеку.

— Горницу-то я сейчас бочонком привалю. Лежи тихо, — сказала полушепотом бабушка Марья.

Она пошарила глазами по углам, что-то проверяя, повернулась и вышла.

А немецкий солдат продолжал играть на губной гармошке. И звали этого солдата очень красиво — Зигфрид.

Не Фриц, как окрестила его впопыхах бабушка Марья, а Зигфрид. В начале войны всех фашистов, напавших на нашу страну, звали либо Гансами, либо Фрицами. Но молодой рыжеватый солдат, что стоял в проулке напротив крыльца и скалился на Трофимова, был Зигфрид.

Старый знакомый, узнал Трофимов того немца, который сгонял их к пожарному сараю, и стал напряженно соображать: зачем солдат пожаловал. «Курятины будет требовать, или яиц, или еще чего…» Седые брови Трофимова сошлись над переносьем. Опустив руки по швам, он стоял перед немцем, терпеливо ожидая, когда тот кончит играть.

Но Зигфрид в эти минуты, кажется, не интересовался ничем, кроме музыки. Придерживая правой рукой плоскую коробочку — Трофимов никогда раньше не видал таких гармошек, — он елозил по ней губами то вправо, то влево, то опускал на мгновение, чтобы набрать в легкие воздуха, потом снова впивался в нее мокрыми губами. И странное дело: коробочка издавала разные звуки — высокие, низкие, то их было два, то сразу несколько. Веселая мелодия текла из коробочки. Трофимов впервые слышал ее, но чувствовал — веселая, хоть пляши. Вон и немец покачивает в такт плечами и ногой пристукивает, как бы воображая, что танцует.

Старик стоял насупившись, а фашист играл, и было видно по всему, что у солдата превосходное настроение. После плясовой началась другая мелодия — протяжная, с разливистым подвыванием. Трудов, видимо, эта музыка стоила немалых. Зигфрид то согнется над гармошкой, то вытянется вперед, будто собираясь вместе с ней взлететь, а с губ у него текла слюна, как у старой собаки в жару.

Но вот немец оборвал игру, достал из кармана платок и вытер губы. Трофимов сразу увидел, что за плечами у солдата автомат — ствол его зловеще отсвечивал на солнце.

— Хозяин? — спросил Зигфрид, как и в первый раз.

— Да, — ответил старик.

— А хозяинка?

— Там, — показал Трофимов на избу. — Своими делами занимается.

— Карашо. Очень карашо. Делами…

Ласковый теплый ветер шевелил поседевшие космы Трофимова. «Чего ему надо? Зачем, он пришел? Может, сказать старухе, чтобы вынесла яиц или молока?» — размышлял старик, настороженно поглядывая на немца из-под нависших взлохмаченных бровей.

Вдруг солдат лукаво подмигнул ему светло-серым навыкате глазом.

— А фрейлейн где? Внушка?

Сердце старика заныло.

— Нету ее, — ответил он осипшим голосом.

— Нету?

Глаза солдата продолжали лукаво улыбаться.

— А когда будет приходить?

— Не знаю.

— Не зна-ю, — промычал немец и перевел взгляд на окна. — Там нет?

— Нет, — повторил старик.

Улыбка по-прежнему не сходила с губ солдата.

— Тогда я стану играть для вас. А? — Немец сделал жест.

Старик пожал плечами.

— Карашо?

— Хорошо, — буркнул старик.

Немец поправил ремень, на котором висел автомат, поглядел вверх, куда-то под карниз дома, и, облизнув губы, снова впился ими в плоскую металлическую коробочку. Зазвучал тоскливый разливистый мотивчик.

— Вы есть мой публика, — произнес солдат, сделав паузу.

Посещение его обошлось старикам в два десятка яиц и кринку сметаны.

— Вы слушаль, я играль… Вы должен платить, — коверкал он русские слова и продолжал нахально скалиться на старика.

Появление солдата в проулке, разливистые звуки губной гармошки, доносившиеся сюда, в горницу, разом подняли Ивакина с постели. Опустив ноги на пол, напрягая слух, он старался понять, что происходит на улице, вошел немец в избу или остался стоять в проулке. Если вошел, то может заинтересоваться и горницей. Тогда ему, Ивакину, следует приготовиться. В чем состояло это приготовление — он и понятия не имел. Вот звуки гармошки смолкли, хлопнула вдруг дверь. Ивакина охватила оторопь, но шагов в сенях не было слышно, и он успокоился.

«Надо уходить. Надо немедленно уходить», — подумал Ивакин. Нельзя допустить, чтобы теперь, когда нога пошла на поправку, его схватили. В голове Ивакина крепко засела эта мысль: «Нельзя…» Но куда уходить, как это сделать — он не знал. И его бесила эта беспомощность. Вот придет немецкий солдат сейчас и возьмет его, как котенка. «И гранаты останутся без пользы. Только людей подведу».

Подвести людей — это было для Ивакина самым страшным. Когда говорили о ком-то «он подвел людей», то у Ивакина возникало чувство, похожее на брезгливость. И всю свою короткую жизнь он старался делать так, чтобы люди его уважали. В школьном комсомольском комитете никогда не отказывался от поручений и стремился быть первым в учебе. На военной службе командиры ставили его в пример, говоря при этом: «Исполнительный, дисциплинированный боец». Боец… Ивакин любил это слово и только удивлялся, что его соединяют с другими — «исполнительный», «дисциплинированный»… Да какой же это боец, если он недисциплинированный. Все, что Ивакин делал в школе, на военной службе, когда еще и войны не было, он считал, должно приносить пользу людям — если не теперь, когда он молод, то в будущем. Вот почему подвести человека означало для Ивакина что-то ужасно постыдное. Правда, сейчас, когда он думал об этом, лежа в горнице, то ему казалось сущим пустяком все то, что он вкладывал в смысл этих слов. Подвел человека — значит очень огорчил его, не выполнил, что обещал, что должен был выполнить. Но жизнь-то человека не пострадала от этого. А вот теперь смысл этих слов приобрел зловещий оттенок: подвести людей — значит подвергнуть их смертельной опасности.

Боясь пошевелиться, Ивакин сидел на краю кровати, вперив глаза в покосившуюся низенькую дверь. «Если немец войдет, надо не растеряться. Главное — не растеряться. Ну а там — по обстановке». И опять же сплошная темнота была в этих наставлениях Ивакина самому себе. Что значит, не растеряться? Какие такие действия он должен предпринять? И вообще, как вести себя?

Снова стукнуло что-то в сенях, и вскоре зазвучал приглушенно голос бабушки Марьи. Слов он не смог разобрать. Похоже, она что-то искала, что-то доставала в сенях и негромко ругалась. Прошло минут пять в тишине, а потом опять послышались звуки губной гармошки.

«Веселится, гад», — проговорил про себя Ивакин, продолжая вслушиваться в шорохи за дверями. Он вдруг вспомнил свой недавний сон: набережную, духовой оркестр, игравший вальс. Да с чего все это? Немец на гармошке пищит, а ему набережная приснилась — странно.

Через полчаса в горницу вошел старик Трофимов. На немой вопрос Ивакина ответил:

— Издеваются, собаки…

13

За огородами в низинах собирался к вечеру туман. С трудом можно было различить березы, вытянувшиеся цепочкой вдоль дороги; деревня казалась вымершей. У пожарного сарая, как маятник, ходила черная тень — немецкий часовой.

А в горнице, освещенной тускло керосиновой лампой, сидели Катя и Ивакин. Единственное окошко тщательно завешено. Они сидели и разговаривали.

— У нас город большой. Едешь, едешь на трамвае — и конца нет, — говорила тихо Катя. — Я очень школу свою люблю. Веришь?

— Верю, — отвечал также тихо Ивакин. — Почему я должен не верить?

— Да, глупый вопрос задала, — смутилась Катя. — Но другие ребята как говорят: скорей бы закончить школу, скорей бы уйти из школы — понимаешь? А я люблю школу. Пусть бы она никогда не кончалась. Смешно, правда?

— Мне не смешно. Я вас понимаю, — произнес. Ивакин серьезно.

Катя сидела к нему боком. Лицо ее с опущенной на щеку прядкой волос в свете лампы казалось бледным и оттого еще более красивым. Смуглые руки лежали на коленях, во всей позе девушки ощущалась какая-то грустная задумчивость. Ивакину тоже стало грустно.

— В прошлом году у нас в школе драмкружок организовали, — сказала Катя. — Я записалась.

— Драмкружок у нас тоже был, — откликнулся Ивакин. — Пушкина ставили — «Цыганы», другие вещи. Здорово получалось. Я не участвовал.

— Почему?

— Таланта не было.

— Вот еще, — пожала плечами Катя. — Откуда ты знаешь?

— Знаю, — сказал Ивакин. И чтобы девушка не подумала, будто он жалуется, добавил: — Да я и сам не хотел.

— Вот это другое дело, — ласково упрекнула его Катя и улыбнулась. — В нашей школе ребят тоже приходилось агитировать. Как что, так они сразу на талант начинали валить. Как будто мы артисты. А в вашем городе театр большой?

— У нас даже два театра, — похвастал Ивакин.

— И у нас два, — ответила весело Катя. — Один для взрослых, другой для детей. А заслуженные артисты у вас есть?

— Не знаю.

— А у нас есть! Один уже старый-старый. Его в городе все знают. Когда идет по улице, то люди здороваются.

Они помолчали. Ночной мотылек кружился вокруг лампы — оба следили за ним, пока мотылек не поднялся к потолку и исчез.

— Я театр очень люблю, — произнесла Катя задумчиво. Казалось, она была вся поглощена воспоминаниями о той жизни, которой жила совсем недавно, какой-нибудь месяц назад, жила и не замечала ее, считала, что так будет вечно, что так и должно быть. — Я в театр часто ходила, — продолжала она, вздохнув. — Приду, бывало, сяду на место и жду, когда занавес откроется. Так интересно смотреть, какие люди там, на сцене, что делают, о чем говорят, какая обстановка… Одних, бывает, жалею, других ненавижу. Уж сколько я спектаклей видела-перевидела, даже со счету сбилась. А то иду иной раз в школу или просто по улице гуляю, а мне мерещится: это не я иду, а та самая героиня, которую в театре видела. «Отверженные» в кино смотрела, так мне Жаном Вальжаном хотелось быть. Смешно, конечно… По ночам иногда снится, будто еду куда-то, новые города вижу — большие-большие, красивые… Я ведь из нашего города никуда не выезжала и Москву как следует не видела. А вы были в Москве?

— Нет, не был.

— У меня подружка здесь есть, Валей зовут. Она говорит: никуда отсюда не поеду. Всю жизнь буду в Зяблицах. Как начнет рассказывать про здешние места — не остановишь! А меня из родного города тянет. Я бы на море хотела побывать. Чтобы на большом пароходе плыть, чтобы волны были. Я так и представляю: пароход белый, а море синее-синее. — Катя, размечтавшись, невольно закрыла глаза. — Горы тоже не видела. Ой, да столько всего не видела! Думаю, как же это горы устроены? Как там люди живут? Горы высоко, под облаками. Наверно, заберешься туда — и на сто километров кругом видно.

Вдруг она замолкла. Подперев голову маленькой ладошкой, вдруг начала перечислять:

— Кишинев, Киев, Харьков, Минск, Орша, Смоленск… Тысячи километров, тысячи деревень. Если все это сложить вместе…

— Ну?

— Кошмар, какую фашист забрал территорию. Сколько людей держит под собой.

— Это ненадолго, — твердо сказал Ивакин.

— Да? — Катя поглядела ему в глаза.

— Да, — повторил он.

Катя подождала, не скажет ли Ивакин еще что-нибудь. Но он молчал.

— Неужели к зиме не прогоним его? — спросила она полушепотом. — До зимы еще немало времени. Как вы считаете, сумеем?

Ивакин, подумав, ответил:

— Не знаю. Не могу сказать.

— Катерина, — позвала бабушка Марья из избы.

Катя вышла. Ивакин передвинул раненую ногу, коснулся ею пола. Он думал: долго ли это протянется? Когда он сможет встать и уйти к своим?..

…Вдруг возникла перед глазами городская улица, покачивающийся фонарь, старый приземистый домик.

Фонарь вечером освещает часть улицы и двор, куда выглядывают два окна.

За одним из окон глаза матери — пытливые, зовущие.

«Что ждет меня? Как сложится судьба? Вернусь ли в тот далекий домик? Какие впереди будут встречи, какие испытания?..»

14

К полудню деревня окутывается солнечным маревом. Па́рит так, что даже птицы не выдерживают — забиваются в густую листву деревьев, прячутся под застрехами изб. В мелководной быстрине реки замирают, прильнув к гальке, головастые пескари. В белесом, иссушенном зноем небе кружит фашистский самолет — «рама», то опустится, то снова наберет высоту.

Катя сидела в избе у Соковых с Валей. На полу на разостланном одеяле возилась малышка: хлопала в ладошки, сучила розовыми ножонками, уморительно морщила носик и повизгивала от радости.

— Ты посмотри, посмотри на нее, что делает. Она же встать хочет. Ой, проказница! — воскликнула Катя, с нежностью глядя на ребенка. — Хочет на ножки встать!

— Мы хотим ходить. Топать ножками хотим. Топ-топ-топ, — тихо смеялась Валя, поддерживая девочку под мышки. — Видишь, ей нравится, любо ей! Ну-ка, ну-ка, покажи, как мы ступаем ножками, — ласково говорила Валя, и глаза ее теплились мягким светом. — Видела бы ты, что она иногда выделывает. Какие нам песенки с мамкой поет. Ей что, хоть ночь, хоть день — начнет улюлюкать, не остановишь. А голосок… Ну-ка, Машенька, спой. Машенька, покажи, как ты поешь.

Девочка крутила младенчески-нежной головкой то на Валю, то на Катю, терла пухлыми, словно фарфоровыми кулачонками круглые, как у куклы, глаза, тихонько вскрикивала, всем своим существом радуясь слепящему солнечному свету.

Валя и Катя любовались девочкой и не могли налюбоваться. Уходили куда-то в сторону мысли о том, что война, что фашисты хозяйничают в деревне. Все это словно куда-то уплывало, уносилось из души, на какое-то время рассеивалось, а в глаза сиял мягкий солнечный свет, радостная улыбка ребенка. Одно мгновение продолжалось это забытье, потому что совершенно забыть о случившемся было невозможно. Невозможно было пойти сейчас в этот прекрасный солнечный день в поле. Пусть бы Машенька резвилась там, забавлялась ромашками и колокольчиками. Невозможно было пойти на речку, поваляться на песочке, побултыхаться в неглубокой воде — в деревне немцы.

Валя сказала:

— Кажется, они еще дальше продвинулись. Выстрелов совсем не слыхать.

— А самолетов-то сколько утром летало в той стороне.

— Папанька небось письма пишет. Может, и не знает, что мы под немцем.

— Может, и не знает, — согласилась Катя. — Мои тоже, наверно, не знают. Ждут, поди, со дня на день.

— Ну кто бы мог подумать, что так получится.

Катя взяла с одеяла погремушку и стала трясти ее, привлекая внимание ребенка. Валя в это время рассказывала про немца.

— К нам тоже приходил один. Толстый, как бочка. Я успела спрятаться. Маманя с Машенькой да Федька дома были. Немец Федьку за волосы оттаскал ни за что ни про что, ненормальный какой-то. Про папаню спрашивал, сказал, что скоро Москве капут. Двух курей забрал и ушел. Маманя говорит: «Сожрут они нас. Точно».

— Ворюги.

— Слушай, а как у него нога? — перевела Валя разговор.

— Говорит, скоро уйдет.

— Уйдет? Куда?

— В свою часть.

За разговором, за игрой с малышкой они не заметили, как пролетело время. В избу пришла с огорода мать, поставила на пол корзину с огурцами. На матери была грубая кофта, из-под выгоревшего белого платка, повязанного по-старушечьи, узелком, выбивались волосы.

— Деточка моя, — улыбнулась она ребенку.

Маша потянулась ручонками к матери.

— Поди, поди ко мне, — говорила. Антонида Сокова, делая движение пальцами. Потом повернулась к Кате: — Как там ваши?

— Ничего. Все по-старому.

— С огородом управились?

— Какой у нас огород! Дедушка насчет сена беспокоится.

— Сено-то будет, — вздохнула Сокова. — Только бы коров ироды не отняли.

— Может, не отнимут.

— Пока курями да яйцами пробавляются. А там неизвестно. Беженка рассказывала, в их деревне всех коров перерезали — все как есть сожрали. Что тогда с малыми ребятами делать? Погибель. — Она взяла на руки девочку.

Катя встала, выглянула в окно.

— Ну, я пошла.

— Посиди. Сейчас обедать будем.

— Нет, нет. Бабушка, наверно, волнуется.

Мать стала укладывать девочку в постель.

— Ты улицей не ходи. Задами пробирайся.

— Я так и делаю, тетя Тоня.

Выйдя из дома, Катя свернула в огород, перелезла через прясло и пошла по скошенному лугу. Деревня казалась вымершей. По-прежнему палило солнце, отражаясь в окнах изб, тихих, как будто нежилых. С полей тянуло запахами пересохших трав.

Катя миновала несколько огородов. У старой липы остановилась, сорвала машинально большой колокольчик. Скрипнул ствол старого дерева, что-то прошелестело в траве. Катя прислушалась и прибавила шагу.

— Хальт! — вдруг раздался сбоку повелительный оклик.

Катя повернулась и увидела немца. Это был все тот же солдат, который приходил к ним раньше. Сейчас Зигфрид стоял рядом и разглядывал девушку.

— Айн момент, фрейлейн. Айн момент, — заговорил он, видимо довольный произведенным эффектом.

Катя стояла ни жива ни мертва. Что ему надо? Почему он оказался здесь? Страх охватил ее, и, подталкиваемая этим страхом, она бросилась бежать.

Но Зигфрид тут же нагнал ее, взял за руку.

— Айн момент! Айн момент!.. — твердил он, сжимая ее руку будто клещами и оглядываясь по сторонам. Его большие, навыкате глаза непонятно искрились.

— Айн момент…

— Я закричу! Отпустите!

Она рванулась и, высвободившись, бросилась в проулок, Ее крик услышал дед, находившийся около крыльца.

— Что такое? Катерина! Что случилось?

— Дедушка! Дедушка, помоги!

Ковыляя на тощих ногах, старик поспешил Кате навстречу и храбро заслонил собой внучку.

— Хозяин? — спросил Зигфрид Трофимова. Глаза его холодно поблескивали. — Вы есть хозяин этот дом?

— Да, точно, я же говорил вам, — сбивчиво, волнуясь и дрожа, отвечал старик.

— Фрейлейн есть внушка? — Зигфрид показал на Катю.

— Внучка, внучка, — торопливо закивал Трофимов.

Зигфрид прищурился.

— А где есть фатер? Фатер где? — Он погрозил Трофимову пальцем. — Фронт есть фатер?

Старик сначала не понял, о ком говорит немец. Только чуть позже до него дошло: Зигфрид спрашивает про Катиного отца.

— Где? — растерянно повторил он. — Живет в городе Челябинске, а внучка у нас гостила… Теперь не знаю…

— Это неправда, — сказал Зигфрид и озабоченно посмотрел по сторонам, будто что-то разыскивая. — Фатер внушка есть фронт! Пльохо, очень пльохо!

Трофимов еще больше разволновался, возбужденно заводил руками.

— Как же мне знать, коль он в другом месте живет? — глухо проговорил Трофимов.

— Вы знайт, знайт! — твердил Зигфрид, холодно прощупывая старика глазами: его расстегнутую косоворотку, морщинистую коричневую шею, залатанные штаны и опорки на ногах. — Фатер внушка есть фронт! Он стреляйт немецкий зольдат! Пльохо, очень пльохо!

В сущности, Зигфрида совершенно не интересовал отец Кати. Ему было безразлично, где тот находится. Возможно, на фронте, а может, в далеком тылу. Эта Россия такая страна, что конца ей нет. Сколько прошли, а еще до конца далеко. Одни говорят, что добрых три четверти осталось, другие утверждают, что гораздо больше… Он, Зигфрид, не подсчитывал: дней впереди много — дойдут хоть на край света, если таковой существует. Его сейчас интересовала девушка. Что значит — интересовала? Невразумительное словечко, придуманное интеллигентами. Он — победитель, она — побежденная. Победитель берет — это давний закон. Берет то, что приглянулось, что принадлежит ему по праву. И никакие силы не удержат его от этого. Он возьмет, если потребуется, силой, грубо, как берут завоеванный трофей, чужой окоп, чужую огневую точку… У каждого, правда, имеются свои приемы, свой подход. Зигфрид находил себя недостаточно волевым. Слишком много читал в молодости стихов. Сослуживцы откровенно называли его мямлей. Но это не обижало Зигфрида: у каждого своя манера. Надо уметь быть терпеливым до поры до времени. Сначала внушить «объекту» проблему неизбежности. О, спасительная неизбежность! Подует сильный ветер — И самое крепкое яблоко под его напором упадет с дерева и окажется у тебя в руках. Только надо уметь терпеливо ждать, настойчиво подталкивая ветер неизбежности.

Заскрипела на крыльце дверь. Вышла бабушка Марья. Зигфрид щелкнул каблуками.

— Хозяинка…

Зигфрид смерил бабушку Марью своими серыми, навыкате глазами. Ничего хорошего этот взгляд не сулил.

— Сейчас мы будем устраивайт концерт, — сказал он и полез в карман за губной гармошкой.

В это время Ивакин сидел на постели — в чужих, немного великоватых брюках, раненая нога в опорке. Опершись на палку, он ковылял по горнице. Пот выступил у него на лбу. Он снова присел на постель. Потом, закусив губу, встал. Встать — сесть… Несколько раз он повторил это движение, пока не изнемог.

В горнице было сумеречно. Окно, завешенное тряпьем, пропускало слабый свет. Ивакин сделал несколько шагов и сел на табуретку. Прислушался. Ему вдруг захотелось выйти в сени. Будто ребенок, начинающий ходить, он кипел желанием знать, что находится рядом. А возможно, он испытывал себя. Проковылял, опираясь на палку, в конец горницы, приоткрыл дверь в сени. Выскобленные добела доски пола, широкая скамья с ведрами, деревянная бочка, поблескивающее лезвие косы на бревенчатой стене — это в одно мгновение охватил его взгляд. Он разглядывал все, пока до его слуха не донеслись чьи-то резкие голоса. Ивакин закрыл дверь и стоял, чувствуя в груди удары сердца. Кто это разговаривает? Голоса приближались. Потом все успокоилось. Прошла минута, другая, может, пять минут. Вдруг ушей его коснулись знакомые звуки губной гармошки. Осторожно ступая на раненую ногу, Ивакин прошел к постели. Ему стало ясно: немец опять здесь.

15

На другой день в горницу зашел старик Трофимов. Шея его, кажется, вытянулась еще больше, мохнатые седые брови закрывали глаза.

Тяжело сопя, он скрипуче отвечал Ивакину на вопросы. Да, ходил по деревне. Да, мимо пожарного сарая. Немцы? Один на часах стоит, другие по избам или на огородах. Сидят, жрут… Как прошел? Обыкновенно. Не тронул его немец. И не остановил. Видит, что старик, чего останавливать. Они тут как дома. На крыльце Архиповом расселся другой немец — ноги свои толстые расставил.

— К Катерине один пристает.

Ивакин резко повернулся, машинально схватившись за палку.

— Как пристает?

Старик рассказал. Вчера немец этот снова приходил, поджидал ее. Сказали, что у тетки в соседней деревне, что появится через неделю. Ивакин побелел как полотно.

— Ей надо уйти. Немедля уйти…

Старик покачал головой.

— Куда уйдешь? Пошла к Соковым, поживет пока там… Может, обойдется.

Сидели некоторое время молча, втянув плечи и думая.

— Как бы обыска не устроили. Совсем худо будет.

— Да, плохо будет, — повторил Ивакин после паузы. — Может, мне перейти куда?

— Куда?

— Куда-нибудь в сарай. Сейчас тепло.

— Ни в коем разе. Они по сараям рыщут больше, чем в избах.

— Может, к кому в дом можно?

— Может, — вздохнул старик.

Снова помолчали. Потом, как бы вспомнив то, о чем говорили, Ивакин спросил:

— А что будет с Катей?

Старик пожал плечами, ничего не ответил. С улицы донесся глухой треск мотора.

— Что это?

— Это мотоциклеты, — пояснил старик. — На мотоциклетах катаются, когда пьяные.

Трофимов посидел немного и встал, ушел в избу. Через несколько минут вернулся, принес кринку молока и хлеб.

— Бабка у меня совсем развалилась. Лежит. Попей молочка.

— Спасибо.

Трофимов присел на табуретку и уставился в занавешенное окно — по стеклу полз неведомо какими путями залетевший в горницу шмель. Ему удавалось подняться до деревянного переплета, но затем что-то происходило с его лапками, он снова брякался вниз и начинал жужжать, как бы сетуя на неудачу. Ведь так легко всегда удавалось взбираться по любой травинке, а тут по стеклу — что же это такое?..

— Кате нельзя появляться в деревне, — бросил Ивакин. — Ей надо спрятаться…

— Боюсь, искать будут, — проговорил Трофимов, даже не шелохнувшись. — У них такой порядок: чего захотелось — подай…

В тот же день поздним вечером Ивакин вышел из горницы, опираясь на палку прошел через сени, по крыльцу спустился на землю и встал, прислонившись к старому заборчику, огораживающему палисадник. Ветерок слабо дышал ему в лицо. Горбом на темном фоне чуть выделялись деревья, избы.

Ивакин, щурясь, вглядывался в темноту, вдыхал душистый запах неубранных перезрелых хлебов на полях, наливающихся в садах яблок. Тишина вокруг давила. Казалось, земля затаилась в ожидании чего-то страшного, непонятного. Ивакин сделал несколько шагов вдоль палисадника, пошарил глазами перед собой, прислушался и, не найдя ничего подозрительного, завернул за угол.

Дорога впереди едва просматривалась под ногами, но потом Ивакин привык и стал различать кусты и даже тропинку и, ощущая биение в груди, прошел несколько шагов вниз, туда, где был пожарный сарай. У соседнего дома возле большого куста сирени остановился, отдохнул и заковылял назад, часто оглядываясь и останавливаясь. Вошел в проулок и снова поглядел напряженно в ту сторону, где был пожарный сарай.

У крыльца возникла белая фигура.

— Ты что — очумел! Или под монастырь хочешь всех нас! — зашипел Трофимов. — Мало что каждый день живем под страхом, так ты еще и ночью…

Ивакин не ответил. Впотьмах кое-как добрался до постели и лег не раздеваясь. Страшный план созревал в его голове…

16

Утром в горнице полумрак и прохлада, но солнце уже давно встало над деревней и поливает своими лучами поля, и деревья, и крыши домов.

Ивакин, проснувшись, почувствовал в первую минуту такую слабость во всем теле, что о трудом смог пересилить себя, встал и начал медленно одеваться.

Вчерашний тяжелый разговор со стариком Трофимовым вспомнился ему, и теперь Ивакина будоражили, беспокоили мысли, связанные с этим разговором. Что-то необходимо было предпринимать. Нет, не боязнь за собственную жизнь, не страх вдруг оказаться лицом к лицу с врагом чувствовал он сейчас, а какую-то вину. Раньше он читал о фашистах в газетах, слушал рассказы жителей об их зверствах, видел фотографии, найденные у убитых и пленных, однако все это было хоть и ужасно, но все же находилось где-то рядом, где-то около. А вот теперь все это близко коснулось его самого, коснулось людей, которые приютили его, ухаживали за ним. Как никогда он чувствовал свою ответственность перед ними.

«Скорее уйти отсюда…» Мысль эта показалась Ивакину единственным выходом из создавшегося положения. Пусть Катю ищут — они не найдут ее, перевернут весь дом и не найдут. Она у Соковых… Он тоже будет далеко. А что взять со стариков?..

Ивакин проковылял по горнице — один раз и другой, — постоял немного у двери, прислушался. И ободренный стоявшей вокруг тишиной, толкнул дверь рукой, шагнул в сени.

В сенях он тоже достоял минуту, вглядываясь через оконце в проулок и вслушиваясь, что происходит в избе. До него донеслось шарканье старческих ног, звяканье ведра. Недолго раздумывая, Ивакин открыл дверь в избу.

Когда Ивакин вошел, бабушка Марья на секунду смешалась. Все же приятно видеть поправившегося после болезни человека. Каким бледным и измученным был, когда привели его в этот дом, а теперь вот ожил, стоит на ногах.

Ивакин вошел и оглядел избу. Слева большая печь, перегородка, за которой виднелась кровать, лавки по стенам, непокрытый стол с самоваром.

— Здравствуйте, — сказал он и присел на лавку.

— Здравствуй, — ответила бабушка Марья.

Она еще раз быстро взглянула на него и продолжала возиться у печки, а он все оглядывал избу. Иконы в переднем углу, грубо сколоченная, вишневого цвета горка, сундук…

— Вышел ты, а мне страшно, — призналась бабушка Марья. — Непривычно.

— Ничего. Теперь дело пойдет на лад, — улыбнулся Ивакин. — А где Сергей Федорович?

— Ушел с утра за травой. — Бабушка Марья сдвинула со лба платок, поставила на стол сковородку с картошкой, хлеб. — Корова заботит нас. Чем кормить будем? А может, и кормить не придется — отберут ироды.

— Может, не отберут…

— У Фоминых подсвинок был — увели.

Бабушка Марья уныло посмотрела на него и вздохнула. Взяла у порога голик, начала заметать возле печи. Ивакин понимал, о чем бабушка Марья думала в это время. О внучке, конечно. Ему бы успокоить ее, но как — он не знал. Обычные слова, что все это временно, что надо переждать, не шли на язык.

— Уйду скоро, бабушка, — вдруг заявил он.

Она выпрямилась, посмотрела на него пристально.

— Куда ты пойдешь? Кругом все под ними.

— К своим буду пробираться.

— Понятно, не к чужим, — оживилась бабушка Марья. — А где они, наши, ты знаешь? Побьют тебя доро́гой…

Она снова загремела ведром, налила воду в чугунок, поставила в печь.

— Не побьют, — произнес Ивакин после небольшой паузы. — Я рассчитываю, что вы поможете. Вы же места тут знаете.

Бабушка Марья на минуту застыла с чугунком в руках, подумала.

— Знать-то знаем, да как чужому человеку расскажешь. — Она вздохнула. — С хозяином поговори. А у меня голова идет кругом. Слыхал, немец-то этот, ирод проклятый… Боюсь, изведут у меня Катьку. И что же это делается на белом свете. — Она поднесла передник к глазам, всплакнула.

И вдруг передник выпал из ее рук. Лицо сделалось иссера-пепельным.

— Смотри! — показала она в окно.

Ивакин резко вскочил с лавки и, пригнувшись, подошел к окну. Среди берез, окаймлявших улицу, он увидел двух немцев. Они шли не спеша. Пилотки сдвинуты на затылок, засученные рукава. Немцы, похоже, прогуливались.

— Тот самый ирод идет, — прошептала бабушка Марья.

У Ивакина все сжалось внутри, сердце застучало гулко, и пот выступил на лбу. Он зачем-то оглянулся, будто ища чего-то, и, не найдя, отступил от окна. В ту же минуту до ушей его донесся придушенный голос бабушки Марьи:

— Сюда идут, сюда…

Ивакин бросился к порогу, потом оглянулся, вдруг поняв, что немцы на этот раз в поисках Кати наверняка заглянут в горницу. Лицо его побелело. Он приготовился встретить их здесь и даже не заметил, когда бабушка Марья успела открыть лаз в подполье.

— Скорее, скорее, — толкала она его в спину.

Ничего не соображая, Ивакин сначала присел на пол, опустил в яму одну ногу, нащупал там ступеньку, потом ступил другой ногой, пригнулся, и едва успел это сделать, как бабушка Марья закрыла лаз.

В подполье было темно. Ивакин сидел на земле, осторожно шаря вокруг руками. От земли шел тяжелый запах, першило в горле. Он нащупал рукой какую-то кадушку, потом ведро, прикрытое доской, и затаился. Сверху над его головой раздался стук каблуков по половицам, скрипнула дверь, и послышались голоса.

Ивакин слышал этот стук, и в груди его что-то гулко вздрагивало и вот-вот готово было оторваться. Вскоре он стал различать голоса немцев. Один страшно коверкал русские слова, другой говорил довольно чисто, иногда перемежая русскую речь немецкими словами, видимо, переводил своему спутнику то, что говорил. Сначала эти голоса звучали весело — их владельцам, по-видимому, доставляло удовольствие зайти в дом и немного побалагурить.

— Хозяинка, — говорил один немного нараспев.

— Да, да, — отвечала бабушка Марья.

— Ми есть ваш гость, — продолжал тот, первый немец, и вдруг начал громко хохотать. Похоже, они уже успели накачаться шнапсом. — Ми есть ваш гость, — повторил он несколько раз.

Топот каблуков над головой давал понять Ивакину, что немцы ходят по избе, заглядывая в углы. Вот они заговорили по-немецки между собой, что-то их опять рассмешило. Потом снова заговорил тот же немец:

— А где есть ваша внушка?

— К родне уехала, — послышался слабый голос бабушка Марьи.

— Что есть родня? — Немец помолчал и опять заговорил со своим спутникам. — Прекрасный внушка, Дитрих… Прекрасный руссиш фрейлейн…

«Они ищут Катю… Скоты… Насильники…» Ивакин подался вперед. Руки его напружинились в ярости, он тут же испугался, что обнаружит себя, и затих. «Разве я не знал, зачем они пришли?.. Знал, да, знал…» Мысли его были прерваны словами, которые зазвучали там, вверху, над его головой. Теперь заговорил другой немец. Голос у него был грубый, отрывистый, но по-русски он говорил лучше своего спутника.

— Когда будет внучка?

— Откуда же мне знать, батюшка, — взмолилась бабушка Марья.

Тут же раздался громкий шлепок — один и другой — бабушка крикнула. «Они бьют ее… Ах, скоты! Бьют старую, беззащитную женщину!» В глазах у Ивакина потемнело, кровь прилила к лицу.

— Дитрих, не надо, — донесся до него голос того, первого немца. В голосе том чувствовалось явное притворство. — Не надо, Дитрих.

Кто-то из них прошел по избе, послышался скрип двери, потом опять шаги в избе возобновились, голоса стали глуше. Что-то звякнуло, затем опять раздался тот же грубый, отрывистый голос:

— Когда будет внучка?

— Не знаю.

— Чтобы через два день внучка был здесь, — сказал грубый голос.

Послышалось какое-то шебуршание — немцы, видно, что-то искали. Потом стукнула дверь, и все затихло. Глухо до Ивакина донеслись их шаги из проулка и смех, веселый смех людей, вдоволь над чем-то позабавившихся.

Лаз из подполья бабушка Марья не скоро открыла. А когда открыла и когда Ивакин поднялся, растирая затекшие от неудобного сидения ноги, он не узнал ее. Осунувшееся, серое лицо, глаза глубоко ввалились и смотрели невидяще. Он хотел что-то сказать ей и не смог, направился прямиком в горницу.

Войдя в горницу, Ивакин сразу лег и закрыл глаза; горькие чувства охватили его. Как же так? Что же это?! Они бьют старуху. Они принуждают ее предать свою внучку. Ивакин неизвестно сколько времени пролежал так. И снова, как когда-то, в тот первый день его пребывания здесь, в этой горнице, он увидел рядом свою мать. Он лежал с закрытыми глазами, а она тихонько гладила его по голове, как гладила, когда он был ребенком, утешая от каких-то обид. Ивакин съежился, открыл глаза и долго смотрел на дверь горницы, словно мать вышла в эту дверь и должна вот-вот вернуться.

Что было бы с его матерью, если бы фашисты схватили ее и потребовали его выдачи? Что было бы с ним, если бы они стали ее бить? Как он смог бы это перенести?..

Он резко приподнялся, чувствуя, как напрягаются руки. И снова начал лихорадочно размышлять о том, как спасти девушку. Ведь можно же сделать что-то. Он только не знает — что. Другой бы на его месте наверняка сообразил. Спасти ее и уберечь стариков.

Лицо Ивакина побледнело.

Мысль о том, что Катю и ее стариков можно уберечь, если убить фашистов, занявших дом деда Архипа, ошеломила его своей простотой. Их надо убить, как бешеных собак. Любой ценой, ценой собственной жизни их надо уничтожить. Только это и будет справедливо и оправдает его жизнь. На мгновение он вдруг увидел себя на далеком марше: в новом обмундировании, в новой пилотке, с новой винтовкой и полным комплектом гранат и патронов. Полк шел тогда в направлении Орши. Шел в полном боевом снаряжении — цепочка людей, угрюмо шагавших по обочине шоссе. На горизонте полыхало зарево — горели деревни, слышался далекий гул орудий. Они шли туда, в огонь, чтобы остановить врага.

Многих его товарищей уже нет — из тех, кто шагал тогда по шоссе. Они сделали свое дело. Теперь очередь за ним.

Внезапно в горницу вошла Катя. В руках у нее была большая глиняная кружка.

— Это бабушкино лекарство. Выпей, — тихо произнесла она. — Тут травы… Выпей.

Ее глаза полыхали как пламя.

Он принял кружку, прильнул к душистой кисло-сладкой влаге.

— Спасибо. Спасибо за все, — глухо повторял он.

Очень быстро пришел вечер. Старик Трофимов втолковывал Ивакину, как удобнее пройти к лесу.

— Понял ли ты? — спросил он. — А может, я провожу тебя до ручья? Почему ты не хочешь?

— Не надо провожать, — просил Ивакин. — Мало ли что может случиться.

«Все надо брать на себя. Только на себя, — думал Ивакин. — Никого не впутывать, все самому…»

— Дойдешь до ручья и поверни налево, — пояснял Трофимов.

— Я все понял, — ответил Ивакин.

— Значит, в три часа ночи. Я разбужу.

— Хорошо.

— Мешок здесь. Все приготовлено.

— Спасибо.

Издалека донеслись выстрелы.

— Что это?

— Немцы балуют, — ответил тихо Трофимов. — Кошку чью-нибудь или другую какую животину прибили. Без этого не могут.

Минуту-другую сидели молча.

— Ну что еще… Кажись, ничего не забыли. Давай тебе бог счастья. — Старик вдруг съежился и мягко всхлипнул. — Жалко мне тебя, Алексей…

Ивакин ничего не ответил. Сидел, уставившись неподвижно в пространство.

17

Тьма в горнице сгустилась. Ночь смотрела в расшторенное оконце. Ивакин слышал, как бабушка Марья ходила в сенях, гремела ведрами. Когда все окончательно стихло, Ивакин стал одеваться. Он извлек из-под кровати заранее припасенные для него сапоги. Надо было еще надеть их. Он сел для удобства на пол. На здоровую ногу пришлось навертеть разного тряпья. А на раненую ногу сапог вошел с трудом. Ивакин чертыхнулся в сердцах: постаралась бабушка Марья сегодня на перевязке, не пожалела холстины.

Потом он надел пиджак (одежда была приготовлена еще днем), достал из-под матраца гранаты, нож, подошел к двери, осторожно приоткрыл ее. В сенях была сплошная чернота, но он уже знал, что и где находится. Быстро шагнул в сени и начал шарить по стене, ища дверь. Только бы не наткнуться на ведро. Руки его подрагивали. Наконец нашел засов и начал тихо двигать его. Приоткрыв дверь, настороженно вслушиваясь, вышел на крыльцо.

Кругом было темно и тихо. Лишь в какое-то мгновение по черному небу пробежал легкий золотисто-зеленый отблеск. У Ивакина неприятно шевельнулось в груди. Около палисадника он снова остановился. Чтобы попасть в лес, надо повернуть в глубь проулка. Но Ивакин стоял и напряженно всматривался в деревенскую улицу. Пожарный сарай направо. Собак немцы перестреляли. Он сделал шаг, прошел несколько метров, пробираясь крадучись от дерева к дереву. Звезды, мелкие и далекие, иногда показывались в вышине и тут же пропадали. Ивакин догадался: облака.

Шаг за шагом он продвигался вперед. В короткие паузы, когда глаза его щупали темноту, в голове назойливо билась пустячная мысль: когда ему пришло в голову это? Иногда казалось, что план возник внезапно, буквально за несколько минут до того, как старики легли спать. А то, наоборот, представлялось, что он еще утром решил все, что, расспрашивая старика о дороге в лес, он больше всего интересовался тем, как подобраться к пожарному сараю. Сейчас все эти размышления не имели никакого значения, они возникали в голове и проходили как бы стороной, одно за другим, не мешая думать о главном.

Черная крыша пожарного сарая возникла перед ним издали. Ивакин свернул в узкий проулок между домами и задами вышел на противоположную сторону улицы. Шагать овинами, вдоль жердевых заборов — на это ушло немало времени. Теперь необходимо было отдохнуть и осмотреться. Сколько сейчас времени? Возможно, старик Трофимов уже встал и, не обнаружив его в горнице, переполошился. Но иного выхода не было: ни к чему класть на стариков дополнительный груз — им хватает и своего.

«А вдруг у меня ничего не получится? Что тогда? Что будет тогда? — застучало в голове. — Может, действительно, лучше пойти в лес? Уйти в лес, растаять там, найти дорогу к своим…»

«А Катя? Что будет с Катей?»

При воспоминании о девушке, которую преследует фашистский солдат, ему тут же послышались пощечины, которые приняла на себя бабушка Марья. Нет, он не мог, он не в силах был сделать по-другому. Иначе он будет презирать себя всю жизнь.

Ивакин, пригнувшись, стоял у изгороди и вглядывался до ломоты в глазах в темноту. Дом деда Архипа — вот он. Значит, где-то рядом должен быть и часовой. Где? Где этот проклятый фашист? Снова он подумал о том, что ждет его, если замысел не удастся. Они убьют его, уничтожат деревню… Холодный пот выступил у него на лбу, в голову полезли все те же мысли: не уйти ли в лес? Неизвестно, одобрили бы его план старик Трофимов и его бабка… Да и кто они? Разве мало он встречал на дорогах страдающих людей? Вон куда зашел немец. Война… Тысячи людей испытывают то же, что и эти люди, с которыми он прожил несколько дней. Сегодня встретились одни, завтра — другие. И все в конце концов уйдет, забудется… А он еще понадобится там, у своих. Какой смысл в его поступке? Не повернуть ли назад?

И все же именно сейчас он, как никогда, остро сознавал, что не повернет обратно. Какая-то сила была внутри его, она стояла выше всего: выше этих рассуждений, выше этих людей, которые, по существу, его ни к чему не побуждали. Сила эта двигала им сейчас, вела, заставляя забыть о страхе и возможных последствиях.

Ивакин стоял, прижавшись к изгороди, сплетенной из прутьев, и всматривался в темноту. Тихо в деревне, ни звука. Могло показаться, что среди этих домов, огородов, палисадников, среди возвышающихся темными глыбами деревьев лишь один Ивакин бодрствует, стоит здесь и пристально всматривается в темное, глухое пространство. Однако фашисты находились в деревне, и Ивакин хорошо понимал, что где-то в этой темноте, среди глыбами возвышающихся строений притаился немецкий солдат и выжидает, внимательно наблюдает за окружающим, что фашисту делать это даже легче, потому что он заранее предусмотрел все подходы к пожарному сараю, что если обнаружишь себя… Ивакин поежился от одной этой мысли. И тут же ухо его уловило легкое постукивание. Все стало ясно: под деревьями ходил немецкий часовой. Ивакин сунул руку в карман, где лежал нож, и сделал, едва ступая, несколько осторожных шагов вперед. Затем лег, шаги немца смолкли. Потом снова раздалось постукивание каблуков, и снова Ивакин медленно пополз на этот стук. Дрожь и возбуждение охватили его. Он двигался, отдыхал в паузы, когда замирал часовой, и снова двигался. Все мысли вдруг ушли, и в голове стучало одно: ты идешь на врага, тебе нельзя ошибаться. Нельзя, нельзя, нельзя… Проходила минута, другая, и снова, как эхо, мозг повторял: «Нельзя, нельзя, нельзя…» Ивакин даже не соображал, к чему эти слова относятся. Он ждал момента, он понимал сейчас, что все зависит от того, сумеет ли он выбрать момент, самый главный момент… «Момент, момент, момент…» — повторял тем же горячим постукиванием мозг в голове…

Немецкий часовой вдруг оказался рядом. Было темно вокруг, но фигура фашиста будто разрезала эту темноту, и тогда Ивакин понял, что ожидаемый момент наступил. Он стиснул в руке нож и замер, весь напрягшись, и, кажется, кровь остановилась в его жилах — все тело вдруг странно занемело. Немец постоял секунду, повернулся и сделал несколько шагов. Он не услышал, как Ивакин поднялся и бросился на него с ножом.

У него зуб на зуб не попадал, когда он сделал то, что должен был сделать. Около ног лежал немец. Ивакин, пригнувшись, обошел убитого, вытащил из-под него автомат, нашарил на поясном ремне «рожки». Пятясь и озираясь по сторонам, отступил к пожарному сараю. Угадать, в какой избе находятся немцы, не составляло труда: в распахнутой калитке стоял наготове мотоцикл с коляской. Ивакин медленно обошел мотоцикл, стараясь не задеть его автоматом, не стукнуть чем-либо о забор. Действовал он почти механически, словно повторяя давно заученный урок. Увидел деревянный брус и припер им ворота в хлев, еще отыскал кол и подпер дверь на крыльце. Голова работала четко и ясно — он все примечал, все видел. На огороде чернел подвешенный на козлах котел — немецкая кухня. Чуть в стороне возвышалась копешка сена — взгляд Ивакина задержался на ней секунду, и тут же пришло решение: большую охапку сена он отнес сначала к воротам хлева, потом такую же к дверям на крыльце. Действовал он быстро и бесшумно. Руки тряслись, когда чиркал спичкой. Дал разгореться огню, постоянно оглядываясь и прислушиваясь. Еще подбросил в костер сена, какие-то доски, палки. Пламя с треском поползло по стене вверх; язычки огня, охватывая избу с двух сторон, подбирались к крыше. Минуту Ивакин ждал, потом прошел в палисадник и бросил в окно гранату. Раздался взрыв. В избе закричали, фигура в белье возникла на секунду над пламенем и тут же исчезла, скошенная автоматной очередью. В запасе у Ивакина была еще граната, но он решил, что обойдется без нее.

Когда загорелась крыша, Ивакин повернулся и, прихрамывая, пошагал быстро мимо пожарного сарая в проулок, туда, откуда час назад появился.

Он шел, не глядя под ноги, часто спотыкался. По скошенной луговине идти стало легче. Но вскоре путь преградили кусты — продираясь через них, сильно исцарапал о сучки лицо. Снова луговина, Ивакин остановился, тяжело дыша. Поглядел назад, на пожарище. До его слуха донеслись крики.

Потом опять пошагал вперед, к лесу. Острая боль вдруг уколола ногу, но он даже не остановился, не присел передохнуть. Какой-то отчаянный порыв владел им сейчас, заставляя отрешиться от своих болей и надежд, даже от самого себя.

Эпилог

Утром, когда взошло солнце и под соломенными застрехами изб и в листве старых берез запели свою песню ласточки, наехали в Зяблицы немцы — на тупорылых грузовиках и мотоциклах.

Стариков, баб, детей согнали на площадь перед пожарным сараем.

Немецкий офицер спрашивал:

— Где партизаны?

«Люди недоуменно пожимали плечами. Какие здесь партизаны? Никто в Зяблицах слыхом не слыхал о них. Слово-то старое, почти забытое. «Партизаны…» — прикидывали про себя люди, уставив глаза в землю.

Рядом с дедом и бабушкой стояла Катя — в темном, заношенном платье, в платке, повязанном по-старушечьи на лоб. Из-под платка, как две звездочки, светились ее глаза. А чуть дальше стояла Сокова с малышкой на руках и Валя, подружка Кати.

Вдруг пронесся крик:

— Горим!

Справа и слева поднимались клубы дыма, занимались огнем избы. Люди бросились спасать добро, но в ту же минуту над их головами засвистели пули.

— Хальт! Хальт!

С нарастающим шипением и треском лизал огонь избы, зеленые ветви яблонь, берез… Остро запахло гарью и еще чем-то сладковатым, от чего подташнивало и жгло в горле.

— Что же это делается, люди добрые? — взмолился чей-то старушечий голос.

Люди стояли в оцепенении — было страшно и тягостно.

Деревню Зяблицы немцы сожгли дотла — ни одного двора, ни баньки, ни сарая не оставили. Жуткое пепелище дымилось и вспыхивало долгих три дня.

А следом потянулись один за другим безрадостные дни. Катя вместе с дедом и бабушкой ютилась в землянке. Наскоро вырытые, они приняли и других жителей Зяблиц. Заглохло все вокруг, занемело. Наши войска отступили еще дальше на восток. Уже и выстрелов не было слыхать. Ничего не слыхать. Иногда утром Катя выйдет из землянки и долго глядит в ту сторону, откуда встает солнышко. Вспомнит вдруг Ивакина: где он? Куда ушел? В какие места скрылся? Люди сказывали, будто видели его в соседних деревнях — в простой крестьянской рубахе и с немецким автоматом на груди.

Рассказывали также, будто его рук дело, когда на шоссе полегла чуть не целиком немецкая колонна. Многих фашистов настигло возмездие.

Но и сам Ивакин, сказывали, погиб. Одни утверждали, будто схватили его немцы и увезли неведомо куда, другие — будто он остался лежать на том самом месте, где принял неравный бой. Заверяли, что и могила там имеется: похоронили тайком сердобольные русские женщины.

Кто знает, где правда. Может, люди ошибаются? Может, в той могиле лежит другой красноармеец?..