— Да как закричит она, сердечная, страшным криком, да как бросится на офицера этого прямо грудью. Стреляй в меня, кричит, гад проклятый, а раненых не тронь! Он и оробел, а она хвать у него из рук наган да захотела их всех пострелять. Ну, тут, конечно, ее схватили и давай в две нагайки лупцевать, а потом бросили в подвал со мной и Дуськой вместе. Сидим мы там, ждем смерти, и вот приходят солдаты, а она как глянула им в лицо, да как сказала: «Через нашу смерть и вам погибнуть», они сразу ружья опустили и говорят: «Ну их к етакой матери, пропадать еще из-за них, отведем-ка их лучше в тюрьму…»

«О ком это она?» — сквозь тяжелый сон подумала Наташа, услыхав Нюшин торопливый голос, и очнулась. Сильно болело избитое тело, горел рубец на лице. Она попыталась повернуться и застонала от неожиданной резкой боли в боку.

— Тсс! Тихо, бабы! — послышался шепот.

Наташа открыла глаза и внутренне содрогнулась: прямо перед ней во множестве торчали странные, совершенно незнакомые лица, одутловатые и бледные, воистину паноптикум женского безобразии, и все эти женщины с жадным любопытством и неприкрытым состраданьем глядели на нее. На заднем плане, в полумраке камеры, Наташа увидела Нюшу и тетю Дусю, приветливо закивавших ей.

— Здравствуйте. — Наташа села на нарах и подняла руки, по привычке поправляя волосы.

— Здравствуй, касаточка! Здравствуй, болезная! Здравствуй, доченька! — услыхала она в ответ. Тебе, может, умыться? Пойдем, полотенце дам… А это параша, если по нужде надо. Пойдем, милая, научу тебя, чтоб не стеснялась. — Старая, рыхлая женщина помогла Наташе встать. — А то что же делать, родимая, столько баб запихнули в эту клетку.

В мглистом, зловонном воздухе тускло светилось маленькое зарешеченное окошечко под потолком. Черный от многолетней грязи пол, покрытые соломой и тряпьем нары, на которых сидели нечесаные, опухшие женщины в лохмотьях, осклизлые стены — все это было бы дурным сном, бредовым кошмаром, если бы не было так реально: женская камера тюрьмы. И снова, как вчера, мелькнула мысль: да полно, может ли это быть в самом деле? Да не кошмарный ли все это сон?

— А нам все едино: красные чи белые, веселые чи квелые, — говорила ей одна из ее новых подруг, с неожиданно молоденьким для ее громадного бесформенного тела личиком, когда они, сидя рядом, доскребывали жиденькую кашу из металлических мисок. — Красные были — посадили, белые пришли — не выпустили, а что, при царе нашу сестру не гоняли, что ли? Не подмажешь квартального — и будьте добры на отсидку, и при Керенском таскали. А через что садят, спрашивается? Каждому кобелю до моей юбки дело есть, а мне заработать надо или нет? Или задаром пускать?

— Ты молчи, Зинка, — со смехом перебила ее другая, — али мы не знаем, как ты пьяного-то насквозь вычистила? — И все женщины, в том числе и Зинка, дружно захохотали.

— А чего же добру пропадать, коли само в руки идет? — весело ответила она. — Вот на исподники его, это я, верно, зазря польстилась, от жадности, вот он шум и поднял, когда проспался да в канаве очнулся.

— Ой, не могу, — давилась от смеха ее подруга, — в каком же это он виде явился к тебе с понятыми, срам-то хоть прикрывал рукой или уж ничего не стыдился? И-хи-хи!..

Страшный мир, ведомый Наташе лишь из книг, открылся ей в камере. Все наперебой стали рассказывать, за что они попали в тюрьму: каждая, конечно, преуменьшала свои проступки, а иные клялись, что они и вовсе невинны, но тут же подруги без стеснения раскрывали причины их ареста. Убийства, кражи, проституция — обо всем этом рассказывалось просто, обыденно, без всякого стыда: это был естественный, привычный для них образ существования, а у Наташи от горя спазмы сжимали горло: так страшна, так убога, так трагически примитивна была их жизнь!

Люди чувствуют человеческую доброту и участие, люди, каковы бы они ни были, безошибочно распознают в другом большую участливую душу… К вечеру, когда уже горела под низким потолком крошечная, чадная и вонючая коптилка, бесшабашная Зинка вдруг как споткнулась — прервала свой залихватский рассказ, сколько всякого добра она однажды заработала, пропустив за ночь у вокзала чуть ли не взвод солдат, возвращавшихся с фронта, — она увидала нескрываемые сострадание и боль на лице у Наташи. Оживление покинуло женщину, из огромного тела как будто разом вынули кости, и она, упав маленькой своей головой ей на колени, запричитала, заплакала:

— Милая ты моя, розочка ты наша светлая! Попала ты в помойку к нам, гнилым веникам, за людей пострадала! И не слушай меня, что я хвастаюсь, все равно лежать мне, как падали, не видать в жизни солнышка!..

— Наташка, а парень-то у тебя есть какой, чтобы любил тебя и ждал, как в книжках пишут? — вдруг жадно спросила ее Марфутка-рецидивистка.

И не знал, не ведал Григорий в эту темную ночь и представить себе не мог, где и как звучит сейчас его имя!..

В мрачной, зловонной камере, среди сбившихся в тесную кучку воровок, проституток, а сейчас просто подруг по беде, поглаживая темно-русую Зинкину голову на своих коленях, рассказывала Наташа о своей любви — как встретились с Гришей на ее гимназическом балу, как стали потом часто гулять вместе («Высокий он, девушки, да сильный, как прильну я головой к его плечу, и ничего мне больше не надо, только бы дорога подольше не кончалась»), как ходили в рабочий кружок, как поклялись навеки любить друг друга, как разлучила их злая мать…

— А ведь и у меня, когда-то парень был, — вслух подумала Зинка. — А может, и не было? Эх, жизнь наша распроклятая!

— Зря ты небось от матери убежала? — усомнилась Марфутка. — Уехала бы за границу, жила бы припеваючи, в шелках-бархатах ходила бы…

— Ты замолчи, паскуда грязная! — злобно закричала на нее Зинка. — За шелка-бархаты да чтобы душу свою человеческую продать? У тебя нет, так и других на свою колодку меришь?

— Советую я тебе, Наташенька, на допросе доказывать, что у тебя отец и мать из богатых, а за красных ты заступилась, потому что бог велит больных да убогих защищать, — вставила тетя Дуся. — А не то всё тебе припомнят…

Текли минуты и часы, а Наташа рассказывала, она говорила теперь о своем городе, о его красоте, о его улицах, площадях, памятниках. Читала стихи:

Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой ее гранит…

Многие слова Пушкина были непонятны этим женщинам, которые никогда не бывали в Петрограде и даже не слыхали о великом поэте, но выразительность классических строк и взволнованного чтения были столь впечатляющи, что они сидели и лежали затаив дыхание, широко раскрыв затуманившиеся глаза, испытывая чувства, давно забытые или незнаемые ими…

— Петроград я знаю, там революцию произвели, — задумчиво сказала Зинка. — Там Ленин был.

— Про Ленина я тоже слыхала, — торопливо вставила Марфутка, — говорили, что он шпион немецкий и подкуплен, чтобы Россию немецкому царю продать.

— А у нас балакали, що цей Ленин простой и добрый-добрый, — робко вступила Оксана-спекулянтка, смуглая молодка, снятая с поезда заградотрядом с двумя мешками муки. — Казалы, що вин ходакив в кабинэти своим примае и всэ, всэ им дае. Кому землю, кому лошадь, кому корову. Правда це чи ни?

Наташа знала о Ленине по газетам, читала его выступления, много узнала о нем от Гриши. Даже от Безбородько и Авилова она слышала, что Ленин хорошо разбирается в военных вопросах и умеет совершенно сверхъестественно провидеть события.

— Да, я тоже читала, что Ленин крестьян принимает, — ответила Наташа. — Он хочет, чтобы всем хорошо жилось, чтоб не было бедных, чтобы все были равны между собой, чтобы все были образованные… — Наташа говорила вдумчиво, подбирая точные фразы, потому что чувствовала, как верят каждому ее слову новые подруги.

— Наташ, а Наташ, а все же ты нам по правде скажи, вот все по совести, как сама думаешь: кто победит, чей верх будет — красных или белых? — Все в камере замолчали, жадно глядя на девушку.

— Конечно, красные! — удивилась Наташа, но тут же поняла, что сейчас одних только чувств — мало, что все с нетерпением, как при решении судьбы, ждут неопровержимых доказательств. Она замолчала, задумалась. Рассказывать об основах теории, которую она с таким интересом узнала в кружке Федора Ивановича Фролова? Нет, это ничего не даст, здесь мыслят грубей и конкретней. — А очень просто, что красные, — повторила она. — Вот тебе, Марфа, нравится в этой камере?

— Да что ты, окстись, милая! В такой-то вонище да грязище?

— Значит, на воле лучше?

— А то!..

— Ну, а если большевики весь народ, все миллионы людей из этой вонищи да грязищи выпустили, неужели люди назад захотят: уйти от света, воздуха, свободы, чтобы снова на буржуев горб гнуть? Да разве их теперь назад загонишь? Они теперь любого с пути сметут, кто старые порядки завести надумает. Поняла?

— Поняла! — выдохнула Зинка, подымая голову с ее колен, и убежденно сказала:

— Ты, Наташка, само собой, коммунистка или большевичка, но за нас не беспокойся: у нас тут ни одной шкуры нет, чтоб тебя выдала!

— Да нет, Зина, я беспартийная, — смущенно произнесла Наташа.

— Ну, это, конечно, твое дело, открываться нам или нет, однако и мы, хоть дуры темные да необразованные, а все же не лыком шиты. Но только ты и думать не моги: за нами — как за каменной стеной! А вот растолкуй нам лучше такое дело…

И потянулся день за днем — в маленькой, зловонной и душной клетке, где было заперто десять женщин; ни свежего воздуха, ни человеческой постели, ни чистого белья; с отправлением естественных надобностей всех на виду у всех, с прогорклой пищей. И каждый день, в любой час, собирались вокруг Наташи заключенные женщины — она пересказывала им повести и романы, читанные ею, иногда представляя содержание в лицах. А бывало, часами то одна, то другая женщина рассказывала о своей горькой судьбе, ненаписанной книге, рассказывала, адресуясь ко всем, и особенно к этой молоденькой справедливой арестантке, даже в ее молчании чувствуя напряженное, искреннее внимание.

На одиннадцатый день, во внеурочное время, загремел ключ в дверях и надзиратель выкрикнул:

— Турчина Наталья! Собирайся с вещами.

— Куда? — Сердце у Наташи забилось часто-часто.

— Самый главный с контрразведки приехал: ты, оказывается, птичка важная, политическая. Сейчас на допрос, а там, видно, в одиночку. Ну, ты… пошевеливайся!

В камере поднялся гвалт. Все вскочили, окружили ее, начали прощаться. Целовали кто в щеку, кто в руку.

Наташа перецеловала всех. С Нюшей, тетей Дусей и Зинкой Наташа расцеловалась трижды, по-русски.

— Ты не беспокойся, — шепнула Зинка, — что ты нам здесь говорила, никто не выдаст, я накрепко предупрежу. А на допросе крепись, нет у тебя вины ни перед богом, ни перед людьми.

— Ну вот, нашла подружек — ворье да потаскух! Давай на выход! — грубо прикрикнул надзиратель.

Долго шли коридорами. Наташа отвыкла от движения и ослабела на голодном пайке. Грязное платье висело на ней мешком. Голова кружилась, ноги переступали вяло, неуверенно.

— Ты чего плетешься, как старуха! Плетей захотела? Сейчас тебе пропишут леворюцию-лезорюцию по заднему месту! — Надзиратель толкнул ее в плечо. Этот удар как бы пробудил ее, сорвал какую-то пелену с сознания. Она, как на пружине, обернулась к надзирателю и бросила недобрым голосом:

— А ну поосторожней!.. Руки прочь!

Этого окрика старый служака не ожидал. «Кто ее знает, что за птичка, хотя и девчонка, а всякое в жизни бывает…» — И он пробормотал извинительно:

— Простите, сударыня, это мы по привычке, все больше с ворами да убийцами приходится. Проходите сюда, пожалуйста. Ну, вот и пришли! — И он открыл перед нею дверь в кабинет начальника тюрьмы.

В большой комнате за столом сидел низенький тучный военный, с помятым, невыспавшимся лицом, на котором явственно обозначались все мучения после вчерашней выпивки.

— Ваше скородие, арестованную Турчину доставил.

Не отвечая, начальник тюрьмы тяжело двинулся к Наташе.

«Ну, сейчас даст он ей жизни!» — восхитился надзиратель, зная, каков бывает его начальник перед опохмелкой. Но что это?! Начальник, с трудом склонив жирную шею и показав Наташе рыженькую проплешину (это означало поклон), прохрипел по возможности любезным голосом:

— Мадмуазель Турчина! Должен принести вам свои извинения за содержание без вины в тюрьме, да еще с уголовницами. При изгнании большевиков из города кое-где погорячились, но сейчас демократия вступает в свои права. Вы свободны. — Он с явным трудом произнес эти противоестественные для него слова и направился к столу. — Ерофеев, проводи!

Надзиратель не сразу закрыл рот, но, уразумев, что от него требуется, услужливо открыл дверь. Наташа и не глянула на него. «Свобода!.. Свобода?.. Почему? Неужели они смогли разобраться? Значит, есть справедливость? — вихрем понеслось в голове. — Но ведь нас сюда привели втроем. Уйти одной?.. Нет!»

— Сударь! — ломким от волнения голосом произнесла она. — Я была арестована, стараясь защитить беспомощных раненых от зверств и расстрела. Вы освобождаете меня. Но вместе со мной были брошены в тюрьму по той же причине прачка Евдокия Самохина и санитарка Анна Мухина. Без них я из тюрьмы не выйду и прошу вас, господин начальник тюрьмы, освободить также и их! — Она помолчала и твердо добавила: — Кроме того, я прошу привлечь к суду лиц, повинных в ужасном злодеянии в госпитале!

У Ерофеева снова отвалилась челюсть. Начальник тюрьмы внимательно и брезгливо глянул на Наташу, произнес что-то нечленораздельное, вроде «счастлив твой бог!», и вышел в неприкрытую боковую дверцу. Послышался негромкий разговор. Он снова появился в кабинете:

— Хорошо, мадмуазель. Ради торжества… этой… демократии мы освободим и их. А насчет суда, гхм, извините, не по адресу. Выйдите на волю и… это… судитесь.

— Поверю вам лишь тогда, когда увижу их выходящими из ворот тюрьмы! — дерзко произнесла Наташа.

Начальник глотнул слюну и свирепо глянул на девушку:

— Ерофеев! Веди на выход Самохину и Мухину!

— Слушаюсь, ваше скородь! — Ничего не понимающий надзиратель исчез.

— Благодарю вас. Я выйду вместе с ними, как вошла.

— А уж этого, мадмуазель-барышня, не будет! Прошу вас сюда. — Не скрывая злобы, он взял ее за локоть сильными короткими пальцами и провел к боковой дверце. — Покорнейше желаю пребывать во здравии. — И он, втолкнув ее туда, закрыл за нею дверь на ключ.

На табуретке в маленькой комнате сидел, опустив голову, какой-то блестящий офицер — в высокой папахе, в серо-голубой шинели, в золотых погонах. Увидав Наташу, он встал и снял папаху. Перед ней стоял Безбородько! От неожиданности и испуга Наташа подняла руки и сделала шаг назад, но наткнулась на запертую дверь. Волнение, смятение, целый рой мыслей и воспоминаний нахлынули на нее.

— Наталья Николаевна, — тихо промолвил Безбородько. — Я бесконечно восхищаюсь вами как человеком и женщиной. Чтобы сразу закончить неприятную часть беседы, скажу вам, что тот офицер, который устроил бесчинство в госпитале, мной арестован, отдан в военно-полевой суд и без всякого сомнения будет расстрелян. Я ненавижу изуверов так же, как вы…

И потому что многое уже познала, потому что глубоко заглянула в жизнь, она сразу и решительно не поверила Безбородько. Не отдельным его фразам, нет: она не сомневалась ни в том, что не дрогнув он расстреляет совершенно безразличного ему офицера, ни в том, что он желает по каким-то своим причинам сблизиться с ней.

Она не поверила в истинность его уважительного тона, не поверила даже не потому, что он совсем недавно так жестоко надругался над ее достоинством (в камере она убедилась, что люди, совершившие мерзкие поступки, тем не менее могут быть сердечными и радушными), а потому, что десятикратно обостренная интуиция позволила ей увидеть его лицо таким, каким оно было не сейчас, а в привычной для Безбородько обстановке, когда он не должен был притворяться. Может быть, ее взгляд остановился на едва заметной сеточке морщин и складок, которые были разглажены сейчас миной вежливости и почтительности, может быть, она уловила мгновенно мелькнувший и тут же пропавший жадный огонек в его глазах, однако его благопристойная маска вдруг как бы растворилась, расплылась, и вместо нее резко, грубо, контрастно проступило искаженное безнаказанной жестокостью лицо убийцы. В главных, определяющих своих чертах оно совпадало, неразличимо сливалось с ужасным, незабываемым лицом офицера в госпитале, когда он начал сечь ее нагайкой.

Конечно, Наташа не знала и предположить не могла, что Безбородько заблаговременно, еще в феврале, заслал в Уфу некую незаметную фигуру по прозвищу Сучок, что этот Сучок, униженно и гадко улыбаясь, недавно вручил своему хозяину адресный список более чем на две тысячи политически активных рабочих и скрывшихся раненых. Конечно, Наташа не знала, что окраины и предместья Уфы стонут сейчас от чудовищного, зверского террора, и не знала, что Безбородько по суткам подчас не выходит из комнаты для допросов, которую вернее было бы назвать пыточной камерой. Ничего этого она не знала, тем не менее в каком-то озарении она четко увидала перед собой на миг вместо его кроткого, усталого лица — страшную морду закоренелого мучителя и убийцы.

— Посмотрите, — тихо сказал Безбородько, показывая на тюремный двор. Наташа повернула голову. Внизу торопливо шагали к воротам Нюша и тетя Дуся. — Сейчас мы с вами поедем на мою квартиру, где вы отдохнете от всех этих ужасов.

— С вами я никуда не поеду!

Безбородько в задумчивости прошелся по комнате, поглаживая темные блестящие волосы. «О, кретин! И надо же было тогда в купе торопиться… Господи боже мой, сколько из-за этого лишней мороки!».

— Наташа, я гарантирую вам спокойный отдых в течение нескольких дней. Не бойтесь, в Англию я вас отправлять не буду. Вы получите все документы и полную свободу. Если захотите, устроитесь на службу. Но сначала вам надо отдохнуть, одеться, вымыться, наконец… Ничего иного вам я сейчас предложить не могу и не смею.

Наташа налила себе воды, молча выпила. Безбородько будто поплыл перед ее глазами, раздвоился, и вот снова перед ней госпитальная палата, убийца-офицер уставился на нее, взметнулась рука с нагайкой. Она качнулась, как от удара, и слегка застонала.

Безбородько подскочил, подхватил ее под локти:

— Вы столько пережили, я знаю…

«Что ты знаешь!» — В ушах ее стояли ужасные крики выбрасываемых, перемежаемые глухими ударами прикладов: «Хек! Хек!» — так мясники рубят мясо. Она стояла закрыв глаза.

— Наталья Николаевна, я жду!

«Зверье, какое зверье! Как я вас ненавижу! Я ничего не забуду, ничего не прощу! Я пойду до конца в своей ненависти».

— Наталья Николаевна!..

— Поехали.

Он радостно хлопнул в ладоши и бросился открывать перед нею дверь. Во дворе стояла крытая коляска: дороги уже раскисли, на санях ездить стало трудно. У Наташи закружилась голова от свежего воздуха и солнца, она пошатнулась, ухватилась за рукав Безбородько. «Будешь моя — отыграемся!» — самоуверенно подумал он, заботливо поддержав ее.

— Домой!

Солдат на козлах натянул вожжи, закричал, застоявшийся конь с места взял крупной рысью так, что охрана у ворот едва успела раскрыть их, а уж возок господина начальника контрразведки здесь знали хорошо!

Скоро они подъехали к знакомому уже Наташе домику рядом с церковью.

— Наташенька, золотце, здравствуй! — помогла ей слезть Мария Ивановна. — Да как же ты похудела да по-оборвалась, сердечная ты моя, одни глазки твои голубые, ненаглядные лишь и остались! Ты уж не обессудь, а мы прямо в баньку, а то небось и зверюшек в тюрьме-то набралась…

В маленьком темном предбаннике с широкой скамейкой Наташа брезгливо сбросила на пол засалившийся ватник, грязное платье, изветшавшее белье.

— Ох, до чего ж ты исхудала, моя девонька, — запричитала Мария Ивановна, засовывая ее вещи в мешок, — а все же порода видна, что шейка, что грудочки… Ничего, подкормим, поправим тебя, а там детишек начнешь приносить, и вовсе как яблочко нальешься…

Не слушая ее, Наташа рванула забухшую дверь и вошла в знойный жар русской бани. Появилась и пышнотелая, дебелая Мария Ивановна. Уж она не пожалела на девушку ни квасного пару, ни березового веника, ни душистого мыла, ни воды — горячей и холодной.

— Мария Ивановна, а что же я одену? — вдруг пришло ей в голову, когда могутные руки вдовой попадьи докрасна натирали ее спину.

— Уф, жарища!.. А уж о том твоей заботы нет, девонька, не бойся, голую не оставим…

Обновленная, свежая и легкая, испытывая давно забытое наслаждение, Наташа вытерлась в предбаннике махровым полотенцем и стала одеваться: и белье, и новое платье тонкой шерсти, и новенькие туфли — все было как по ней сшито.

— По тебе, красавица, и сшито, — усмехнулась Мария Ивановна. — Василий Петрович, наш полковник, дай бог ему долгую жизнь, все о тебе хлопотал. А уж как он тебя искал, как убивался…

Увидав Наташу, входящую после бани в дом, Безбородько на секунду обомлел: яркий румянец, огромные голубые глаза, уверенная поступь… «Ого! Да тут нужно постараться не только ради папашиного домика, но и ради самой дочки. Ну и женщина!»

Он галантно помог ей снять шубку и провел к столу. Обед был необычайно вкусным — или это Наташе лишь казалось после мерзкой баланды? Нет, действительно, Мария Ивановна из кожи лезла, чтобы угодить своему благодетелю и его своенравной пассии. Сам Безбородько был в высшей степени сдержан и предупредителен: «Только бы не спугнуть второй раз! Ух, хороша! Ну красавица!» Он благодушно и мило шутил, ничего не навязывая Наташе, ничего не предлагая ей.

— Ну, а теперь Наташенька пойдет баиньки! — провозгласила хозяйка. — Спаленка у тебя своя, постель пуховая, простынки белоснежные, одеяльце шелковое.

Девушка села на кровать и тут почувствовала, что силы оставляют ее. Едва-едва раздевшись, она накрылась невесомым, скользящим одеялом, голова закружилась-закружилась, и она забылась раньше, наверно, чем поудобней примостилась на подушке.

Двадцать часов, не просыпаясь, без сновидений спала Наташа. Обеспокоенный Безбородько не раз заглядывал в дверную щель, Мария Ивановна подходила к Наташе, прислушивалась к дыханию и отходила на цыпочках.

Прошел день, прошла ночь, отгорело новое утро и начал набирать силы новый день, а она все спала. Безбородько давно уехал на службу в своей коляске, а она все спала. Наконец солнечный свет начал ее тревожить, и ей стало сниться, что она ярким днем бежит по высокой траве, Гриша догоняет ее, они оба смеются, вот она устала, оборачивается и попадает в его объятия. Как сладко ей! Она замирает у него на груди, потом поднимает голову, чтобы встретить его губы — и вскрикивает: на нее пристально и хищно глядят темные неподвижные глаза Безбородько! Она застонала и тихонько и горестно заплакала.

— Что? Что, моя касаточка? Что с тобой, милая? Тюрьма привиделась? Проснись, деточка! — Мария Ивановна трясла ее за плечо. Наташа открыла глаза, ничего не понимая, поглядела вокруг…

После завтрака она накинула на плечи шубейку и вышла в маленький двор на яркое весеннее солнышко. За калиткой она сразу увидала часового. «Неужели меня караулит? Нет, вряд ли… Постой, постой, как говорил этот надзиратель: «Самый главный с контрразведки приехал…» О ком это он? О Безбородько? Бог ты мой! Так вот, значит, в какое «гнездышко» я попала. Бежать! При первой возможности бежать!» Она села на завалинку, подставила откинутое лицо солнцу, закрыла глаза, и сразу перед ней поплыла ослепительно белая стена госпиталя, забрызганная кровью. «Надо установить связь с ревкомовцами. Да, но как вырваться из-под надзора? Как обмануть часового, попадью, Безбородько? К дедушке Василию на кладбище? Не выйдет… Тося говорила о провизоре! «Пирамидон помогает? Нет, у меня рецепт»… Это уже ниточка! Да, но чтобы по ней не привести Безбородько… Обдумать, обдумать, обдумать!»

Вечером, с приездом Безбородько, они втроем сели ужинать. Он по-прежнему был сдержан и любезен, но Наташа сквозь ресницы заметила брошенный им на нее какой-то удивленный взгляд, который тотчас сменился веселой улыбкой, когда она подняла глаза. Она попросила разрешения сходить назавтра с Марией Ивановной в аптеку, он любезно согласился («Конечно, конечно! Тюрьма даром не проходит») и тут же передал хозяйке две красненьких ассигнации — сумму крупную. — «Ну, и сладенького чего-нибудь купите, Мария Ивановна, в кондитерской».

Наташа встала, попрощалась и, сказав, что хочет отдохнуть, отправилась к себе. Вспомнив Безбородько, она тщательно заперла дверь, поворочалась-поворочалась и заснула. Неизвестно, сколько прошло времени, но, видимо, не очень много, как что-то непонятное начало ее беспокоить. Она открыла глаза. На столе неярко горела лампа. Напротив кровати в глубоком будуарном кресле сидел Безбородько в шелковом ночном халате и, откинув голову на заплетенные сзади руки, смотрел на нее. Наташа сжалась и напряглась, готовая дать любой отпор, готовая на смертельную схватку, но он продолжал сидеть неподвижно.

— Что вам здесь надо? — хрипло спросила она.

Он пододвинул кресло вплотную к кровати и продолжал молчать.

— Как вы посмели войти сюда? Немедленно оставьте комнату!

— А ведь я действительно люблю вас, Наташа, — тихо и как-то удивленно произнес он. — Сегодня тяжелый день: вот этой рукой, — он поднял руку вверх, — я расстрелял офицера, который оскорбил вас. Это был боевой офицер и, между прочим, единственный сын своих не очень богатых родителей. Я убил его, потому что он поднял руку на вас…

— Он убил двести беззащитных людей!

— Да, вы прекрасны… Я вошел сюда без разрешения потому, что мне надо снять тяжкий грех со своей души, ту обиду, которую я причинил вам, хотя и невольно, не будучи в силах противиться чувствам, внушенным вами. Выслушайте и поймите меня. Когда вы внезапно скрылись, времени для раздумий у меня не оставалось. Я благополучно доставил вашу маму в Омск и обеспечил ей беспрепятственный проезд до Владивостока. Скажу вам прямо, что я мог тоже уехать в Англию и выйти из игры. Но я понял, что без вас у меня нет жизни! Я понял, что должен найти то, что стало моей мечтой, моим дыханием, моим счастьем. И я не уехал. Я понял, что должен найти вас и искупить в ваших глазах свою вину. Я избрал именно уфимское направление и согласился на должность начальника контрразведки только потому, что здесь у меня были наибольшие шансы вас отыскать. — Безбородько нервно хрустнул пальцами. — Уфа была взята молниеносно. Красные бежали, не забрав даже раненых. К сожалению, в семье не без урода. Произошел тот эксцесс, который так болезненно коснулся и вас. В списках арестованных я увидал и вашу фамилию, узнал о вашем подвиге, — да, да, подвиге! Ведь этот мерзавец мог убить вас!.. — Безбородько захлебнулся от волнения и помолчал. — Надежде Александровне я пока ничего не сообщал, это ваше дело.

Наташа внимательно смотрела на него. Что это за человек? Почему он так настойчиво добивается ее расположения? Как ей избавиться от него?

— Мой грех тяжел, но я хочу его искупить так, как это возможно в моих силах. Может быть, вы хотите интересную, высокооплачиваемую службу? Я рад предложить ее вам. Дело в том, что в штабе генерала Ханжина крайне нужна переводчица-стенографистка. На многих заседаниях присутствуют иностранные советники, они больше говорят на французском и английском языках. Переводчиков здесь найти, конечно, можно, но переводчика и стенографистку в одном лице днем с огнем не сыщешь. Вы — единственная и неповторимая в Уфе! Да и не только в Уфе — во всем мире! — Он потянул свою руку к ее пальцам, но тут же резко отдернул ее. — Тут, конечно, будут свои трудности. Возможно, вам не следует показывать, что вы знаете английский язык. Придется копии протоколов передавать мне, чтобы я всегда был в курсе дела. Как видите, я предельно откровенен. А не хотите, что же: завтра же дам телеграмму мамочке, она переводит деньги — и прощай родина!

«Так вот зачем я тебе нужна сейчас — быть надежным информатором о секретах союзников!.. Да, бесспорно! Но это признание в любви, эта преданность? Если он играет в чувства, то зачем? А эта угроза отправить к матери? Ну, бог с ним. Однако как быть с его предложением?»

— Василий Петрович, вы серьезно полагаете, что меня можно отправить в Лондон к маме? — сдержанно спросила она. — Интересно узнать, каким образом: в тюремном вагоне или под конвоем?

«Фу, черт побери! Опять не с того бока зашел».

— Наталья Николаевна, я хочу, чтоб вы правильно меня поняли. Просто я полагал, что ваша любовь к родителям может перебороть ваше стремление пожить самостоятельно. Только в этом смысле я и говорил об отъезде к матери, только в этом! Что касается меня, не скрою, я эгоистически счастлив вашим нежеланием уезжать. Но, честно говоря, мне хотелось бы знать, как вы отнесетесь к моему своеобразному предложению. Вы, видимо, все еще в плену предрассудков, согласно коим разведка — дело презренное. «Пфуй! Шпион!» — кого-то передразнил он. — А разве это так? А разве наша с вами многострадальная родина не требует от каждого из нас ту услугу, которую он может ей оказать?

«Многострадальная родина требует от каждого из нас ту услугу, которую он может ей оказать… И если я буду работать в штабе у белых… Но как будут смотреть на меня люди? Оправдает ли Гриша?..»

— Вы хотите подумать? Я подожду. Но, Наташа, — он неожиданно упал перед ней на колени, — могу ли я хоть надеяться, что буду прощен вами, единственным во всем этом кровавом мире человеком, которого я люблю?

— Ответ свой о службе в штабе Ханжина я дам вам завтра, — сухо промолвила она. — А сейчас прошу покинуть мою комнату.

Он стоял на коленях неподвижно, положив руки на край ее одеяла… Вот же она — рядом: схватить бы ее, измять, испить бы ее рот! Он смутно улыбнулся. Да, его жена только такой и должна быть: строгой и выдержанной, недотрогой. Муж должен полагаться на жену, как на каменную гору: такая не предаст, не изменит. Особенно важно это будет тогда, когда у него будет свое дело, скажем, фабрика в Глазго или контора в Сити, два или три ребенка… Да, верная жена — это лучший признак респектабельности. Нелидова!.. Он внутренне усмехнулся. Да ведь она способна обмануть десять раз на день! Конечно, в постели она хороша, но жениться на ней… Неужели можно было всерьез об этом задумываться?..

— Прошу покинуть мою комнату, — еще раз требовательно промолвила Наташа.

Безбородько улыбнулся почти весело. Он встал, почтительно поклонился и поцеловал край ее одеяла.

— Я повинуюсь. Ухожу. Но сердце мое остается здесь. До завтра!

Ох, плохо, очень плохо провела Наташа эту ночь! Металась по всей постели, садилась, опять ложилась, к утру немного задремала, но сквозь сон слышала, как хлопотала в кухне и столовой Мария Ивановна, как собирался и уходил Безбородько. Она вышла к завтраку такая бледная, с синевой под глазами, что хозяйка в испуге прямо-таки раскудахталась и после чая быстро-быстро под руку повела ее в аптеку. Наташа жадно вглядывалась в город. Как изменился его облик за те дни, что она провела в тюрьме! Колчаковская военщина заполнила его до отказа. По всем улицам шли по делу или просто фланировали щегольски одетые молодые офицеры. Не было, кажется, ни одного из них, кто бы не бросил выразительного взгляда на высокую, нарядную красавицу. Потупив глаза, Наташа быстро шла, как сквозь строй, до самой аптеки. Опередив Марию Ивановну, она с отчаянно бьющимся сердцем обратилась к сухонькому пожилому провизору, с безучастной вежливостью стоявшему в белом халате за прилавком:

— У вас есть что-нибудь от головной боли? — Неимоверно обостренным чутьем она почувствовала, что его будто толкнули. Ее глаза жгли, требовали, умоляли его— понять, откликнуться! Он медленно наклонил голову и внимательно посмотрел поверх очков на нее, на Марию Ивановну.

— Пирамидон помогает? — Он настороженно и выжидательно глядел на Наташу.

— Нет. У меня есть рецепт. — Она быстро протянула ему рецепт и под ним записку на такой же полоске бумаги: «Александр Иванович, меня забрал к себе из тюрьмы тот самый офицер, который увез мать к Колчаку. Он тут начальник контрразведки. Предлагает работать стенографисткой-переводчицей в штабе Ханжина. Что делать? Н. Турчина». Провизор мельком глянул на бумажки, круто повернулся и ушел в другую комнату. Через минуту-две (Наташе казалось, что бешеный стук ее сердца слышен даже на улице) он вернулся с выписанной квитанцией и, протягивая ее, сказал:

— Лекарство сложное, но я сделаю. Заходите завтра часов в одиннадцать-двенадцать. А сейчас возьмите вот эти порошки, они пока вам помогут.

У Наташи от бессонной ночи, от дум, треволнений действительно разболелась голова, и она тут же, в аптеке, приняла два порошка.

— Прошу вас, достопочтенная мадам, — обратился к Марин Ивановне провизор, — гуляйте с дочкой побольше. Обязательно утром и перед сном. Если боитесь, что к вашей раскрасавице военные пристанут, хоть во дворике с нею походите. Смотрите, какая она у вас бледная.

— Покорно благодарим за совет. Так вы уж к завтраму-то лекарство изготовьте.

— Обязательно. Но вы с нею приходите, я ей объясню, как его надо принимать.

— Уж придем, ваша честь, обязательно. Она-то поймет, сама медицинская сестра, а я-то что — малограмотная. Одна слава, что муж батюшкой был. До свиданьица!

— Уважительный абрамчик и дело свое знает, — прокомментировала она на улице. — Таким-то можно и пореже потроха трясти.

— Его зовут Абрам? — похолодев от страха, сдавленным голосом спросила Наташа. (Все пропало! Тося говорила о Якове Семеновиче. Что же теперь? Немедленно бежать!»)

— А бог его знает, как его зовут. Это мой покойный батюшка так всех евреев, жидов то есть, величал. А ты что на меня так смотришь? Или что не в порядке? — забеспокоилась она.

— Нет, все в порядке, Мария Ивановна, — сухо ответила Наташа («Что же я так собой не владею? Даже эта черная сотня с ее куриными мозгами что-то заметила»). — Я просто запамятовала, когда он велел нам прийти?

Вечером Безбородько прислал записку, что задерживается по срочным делам. Поужинали вдвоем. Наташа прошла в гостиную, открыла рояль и начала играть «Романс» Чайковского. Мария Ивановна ничего в музыке не понимала, но звуки эти несли с собой такую грусть, сомнения, страдания, что попадья и сама не заметила, как полились у нее слезы, как непроизвольно несколько раз она всхлипнула. Наташа оглянулась, увидала ее набухший нос, мокрые щеки, резко оборвала игру и встала:

— Я немного подышу чистым воздухом, постою во дворике.

— Ах, голубушка, и верно: аптекарь-то велел. Ну, пойдем, пойдем, и я, дура старая, с тобою. Вот и сон хороший будет.

Легкий морозец ласкал щеки. Небо было безоблачное. Ярко горели звезды. Вдруг одна стремительно понеслась вниз. «Увидеть Гришу!» — мгновенно подумала Наташа, раньше чем она погасла. И от того, что успела загадать свое сокровенное, пока звездочка еще горела, девушке стало весело и легко. За забором мерно раздавались шаги часового, с другой стороны злобно лаяла, рвалась на цепи собака и грубый мужской голос смачно обругал ее, но Наташиного настроения это не омрачило. «Все будет, как надо! Александр Иванович поможет, от Безбородько я избавлюсь, с Гришей встречусь!»

К завтраку она вышла, когда Безбородько уже уехал. Мария Ивановна рассказала ей, что вернулся он в середине ночи взбешенный и встревоженный: оказывается, какой-то ревком развесил повсюду листовки с большевистской пропагандой. Но ничего, Василий Петрович этих охламонов быстро повыведет, всех уничтожит, как тараканов!

В полдень они пошли в аптеку. Попадья что-то болтала, Наташа почти не слушала ее. Вот и аптека: роковые три ступеньки вверх — к новой судьбе? Мария Ивановна осталась у подъезда с какой-то своей знакомой, Наташа быстро вошла и протянула провизору квитанцию. «Сейчас все станет другим. Мне дадут поручение. А может быть, откажут? А вдруг провал? Схватят тут же в аптеке. Снова тюрьма, но теперь из нее не выйти. Нет, нет, все будет по-моему. Мне помогут отомстить этим зверям». Она судорожно вздохнула.

— Вы одна? — настороженно спросил провизор, глянув, как и давеча, поверх очков.

— Нет, на улице меня ждут.

— Тогда сразу: в нижнем порошке записка. Прочтете и уничтожите.

— Ну, а…

Его темные глаза смотрели ласково и требовательно разом. Он проговорил четко, как продиктовал:

— А по существу, на работу соглашайтесь. Ради нашего общего дела терпите всё… — Позади Наташи хлопнула дверь, голос его стал безразлично-вежливым. — Вот вам, красавица, рецепт обратно. Когда кончатся порошки, приходите опять. Всегда будем рады услужить. Добрый день, сударыня, — с поклоном, как старую знакомую, приветствовал он входящую Марию Ивановну.

С нетерпением развернула Наташа дома эту записку — решение своей судьбы: «Наташа, дорогая! На службу соглашайся. Нам это крайне важно. Верим тебе. Наберись мужества. Держи с нами связь. Придет время, поможем. Л. И.».

Наташа медленно изорвала записочку и бросила в горящую печь. «Верим тебе… Наберись мужества…» А провизор сказал больше: «Ради общего дела терпите всё». Значит, терпеть притязания Безбородько? Нет, ни за что! А если это позволит больше узнавать для ревкома?.. «Многострадальная родина требует от каждого из нас ту именно услугу, которую он может ей оказать…» — прозвучал голос Безбородько. Верно, что многострадальная… Как кричали эти раненые!.. И что перед этим мои страдания, мои переживания?.. Наташа пристально глядела в огонь, на мерцающие угли. Перед ней всплыло лицо офицера-убийцы, поднялась его рука с дергающимся от выстрелов наганом, нагайка вновь ожгла ее лоб и грудь, и солдатский сапог ударил в ребра, хрустнула завернутая назад рука… Она перевела дыхание. Что ж, господин Безбородько, неотразимый Василий Петрович, вы уговорили-таки меня идти на службу в штаб Ханжина!

За ужином она весело болтала с Марией Ивановной и Безбородько, даже села за рояль и не заметила, как хозяйка убралась из комнаты по красноречивому жесту Безбородько. Наташа кончила играть, и он зааплодировал:

— Бог мой! Я тысячу лет не слышал такой музыки. До чего же щедр бывает создатель! Он отпустил вам в изобилии все: красоту, ум, талант, добрую душу. Наталья Николаевна, Наташа… — Он осыпал ее руки поцелуями.

— Однако хватит, господин полковник! Вы забылись. — Она спокойно убрала руки.

«Не сердится! Не сердится!» — ликовал в душе Безбородько.

— Наташенька, да? Да? Да?

— Вы имеете в виду службу в штабе? Хорошо, я согласна.

— Ах, Наташа…

Она ловко вывернулась из его объятий и скользнула к своей двери.

— А вот об этом прошу вас забыть! — Голос ее прозвучал сурово.

Стукнула дверь, щелкнул замок.

Безбородько усмехнулся: «Лишь бы ты забыла. Но бог мой, неужели я и в самом деле способен еще что-то такое чувствовать? Среди этой-то кровищи?.. Ну, значит, крепок ты, казацкий сын Васька! Твой будет домик за морем!»