— Как думаешь, Лида, какой момент в моей жизни был самым страшным?

— Что ты, Миша! Уж сколько в твоей жизни ужасного было! Разве угадаешь?

— А все же?

— Я-то думаю, страшнее всего было сидеть в смертной камере, каждую ночь ждать казни.

— Да, тяжело было. Но я себя к виселице подготовил, встретил бы смерть без страха. Ужасно было только одно: глядеть в глаза людей, которых уводили. Это не забудется. А вот однажды ночью пришли и за мной. Вызывают мрачным таким, замогильным голосом: «Фрунзе!» Поднимаюсь… А сообщают, что смертная казнь заменена высылкой. Ну, значит, повоюем!

— А может, тогда было самое страшное, когда в девятьсот пятом году осенью казаки тебя в изгородь ногами сунули и лошадьми тянуть стали, разорвать хотели?

— Нет, сестренка моя дорогая, тогда во мне только ярость поднялась беспощадная. Уж и колени в суставе разошлись, уж и решетка стала ломаться, а я казаков все неслыханно бранил, пока память не потерял. Нет, не тогда было самое страшное.

— Когда же, Миша? Выходит, и я не знаю…

— А помнишь, Лида, за что в двадцать первом году меня к Ленину срочно вызывали?

— Ну как же! Дал тебе хорошенький нагоняй Владимир Ильич, чтобы впредь так не рисковал: подумать только, чуть было к махновцам в собственные руки не попал!

(А знаете, что смеху-то было, когда Миша вечером в Москву прибыл! Остановился он у Воронского — это был такой литературный критик, они с Мишей еще до революции были знакомы, вместе подпольной работой занимались. Стал Миша ложиться, а у него галифе-то в руках и распались: их пулей прожгло, когда махновцы в него стреляли. Хорошо, что мать у Воронского раньше модисткой была, аккуратно все заметала, а то конфуз получился бы!)

— Помнишь, значит… Да, выскочили мы, несколько человек, прямо на эскадрон махновцев, открыли они пальбу, я крикнул своим: «Назад!» Все развернулись и поскакали. А когда конь встал на дыбы, маузер мой и выпал наземь! Вот тут-то, Лида, и было самое страшное. Подумал я: спрыгну за ним, а вытянутые суставы и заскочат, заклинят, как не раз бывало! И возьмут меня махновцы голыми руками — вот уже они, полсотни сажен осталось…

— Господи! Действительно… Так скакал бы без маузера!

— Тоже нельзя: именной был маузер. А главное, если не отстреливаться, они тогда прицельный огонь открыли бы. Тогда я тихонько-тихонько, на животе, сполз с коня, чтобы ноги никак не нагружать, поднял оружие, а уж тогда взвился в седло, как кошка, и начал палить чуть что не в упор. Одного сразу свалил, другие рассыпались, я, и погнал коня вовсю! Уж как они стреляли: штаны прострелили, на шерсти коня несколько паленых полос оставили. Один, особо упорный, долго за мной гнался, все мы с ним перестреливались, он из винтовки, я из маузера. Все-таки я его свалил. Видишь, сидим, вспоминаем, и уже двадцать пятый год на дворе.

— Да, братец, не зря тебе Ленин разгон тогда устроил!

— А я разве говорю, что зря? (А сам смеется. Хорошо он так, очень весело смеялся, заразительно, и я с ним тоже засмеялась. А ведь какой момент вспоминали!)